Когда она родилась, мы не знали, радоваться или плакать, то есть мы как раз знали: мы радовались, что она родилась, и плакали, что она с первых минут была сиротой. Мы – это бабуля и я. Теперь нас стало трое. Три Вари. Баба Варя, мать моей мамы, я, Варя-средняя, и она, самая маленькая. Мы сёстры, обе Вари, это как-то странно, но так уж получилось. Когда родилась я, мама назвала меня в честь своей матери, это просто, она хотела потрафить ей, бабе Варе, чтобы бабуля любила меня. А маленькую тоже назвали Варей. Почему? Мы и сами не знаем. Не могли найти другое имя. Глупо, но нам ничего больше не нравилось, поэтому мы сейчас живём втроём: баба Варя, я и маленькая Варя. Отцы у нас разные. Мой бросил маму, когда мне было два года. А потом мама родила её. Без мужа. И умерла. Я понимала, что она не виновата в смерти мамы, но долгое время смотрела на неё и невольно думала, что мама умерла из-за неё. Мне было 10, когда она родилась. Начало лета. 10 июня.

– Скоро осень, – сказала баба Варя, я удивилась, почему скоро, только каникулы начались! Но ничего не сказала.

Маленькая Варя второй месяц дома. Честно говоря, я думала, что буду играть с ней. Что буду купать её, кормить, гулять, играть и укладывать спать, а она оказалась маленькой плаксой. Я стояла и смотрела в её нахмуренную мордашку и никак не могла поймать её взгляд. Она скользила взглядом по моему лицу как по неживому предмету. Я приблизила лицо – никакой реакции, отвела в сторону, улыбнусь как дура – ничего, никакого интереса, в другую – тоже ничего! Я так испугалась, что закричала:

– Баба Варя, иди скорее сюда! Маленькая у нас слепая!

От моего крика она дала такого ревака, что мама не горюй.

Прибежала бабуля:

– Что ты, типун тебе на язык! Почему ты так решила?

– Посмотри, она же нас не видит!

Я расстроена и напугана. И возмущена, что она мне не верит. Баба Варя наклоняется и делает то же самое, что несколько минут назад делала я: смотрит ей в лицо и качается из стороны в сторону, пытаясь поймать её взгляд, но ничего не понятно, потому что маленькая орёт как резаная. Бабуля машет на меня полотенцем и говорит:

– Ну вот, испугали ребёнка! – ворчит она. Из кухни тянет горелым.

– И молоко убежало, – досадует баба Варя и спешит устранять ущерб. Она делает беспечное лицо, но весь вечер бегает к кроватке, чтобы вновь и вновь наклоняться над Варей. С каждым разом бабуля делается всё задумчивей.

На следующий день она спешно собирает маленькую, хватает меня, и мы бежим в Институт Гельмгольца, на приём к её знакомому профессору. Он сказал, что мы ненормальные родственники и девочка прекрасно видит, зрачок реагирует на свет, всё в порядке, и нечего разводить панику и морочить врачам голову! У нас с бабулей отлегло от сердца, и мы успокоились, но ненадолго.

Варя-маленькая, казалось, не может найти своё место во времени и пространстве. Она всегда недовольна, никогда не улыбается. У меня сохранились фотки, где я такая же мелкая как она, и почти на всех у меня младенческая улыбка на пухлом, как комок подошедшего теста, личике, а она не улыбалась вовсе.

Ела плохо, бабуля говорила, что я в её возрасте прекрасно знала, что когда меня берут на руки, то тепло маминого тела означает жизнь, пищу, удовольствие, и тут же успокаивалась, наедалась и засыпала, а когда бабуля или я (мне она не сразу, но стала доверять кормить маленькую) брали её на руки, она никак не выражала радость от наших объятий, ей как будто было больно, будто страдала от наших прикосновений, казалось, ей хорошо, когда её никто не трогает и она лежит, предоставленная сама себе и смотрит невидящим, обращённым внутрь взглядом, одна, не как человек, а как неодушевлённая кукла, нет, я не права, одушевлённая, но отрешённая, со знаком минус, как моллюск без раковины, как будто не она защищается от мира, а наоборот, такая большая, что мир, как острая крупинка, никак не превращается в жемчужину и царапает, тревожит, раздражает её.

Мы, как все люди на свете, больше обращали внимание на то, что она плохо прибавляет в весе, чем на всё увеличивающиеся странности её поведения. Вот за что мы с бабулей не волновались, так это за её слух – слышала она всё. Причём гнев или боль её, когда она слышала некоторые слабые звуки, могли бы даже быть сильнее, чем реакция на более громкие.

Мы, конечно, подозревали, что с ней что-то не так, но прятали голову в песок до того момента, как впервые услышали слово «савант». К третьему своему лету малая разговаривала, но мы не могли её понять, казалось, она говорит не для того, чтобы мы её поняли, а чтобы только слышать свой голос, она могла повторять за нами, но не возникало даже иллюзии понимания. Зато она затихала, успокаивалась, на лице появлялось подобие блаженства, когда звучала музыка. Мы беззастенчиво этим пользовались и при первой же возможности включали ей классику: бабуля считала, что, кроме классики, все остальные разновидности музыкальных произведений являются какофонией.

В общем, когда в три годика маленькую назвали странным словом «савант», она могла повторить с первого раза любой музыкальный фрагмент. Но больше её ничто не интересовало, скорее, раздражало, выводило из себя, вызывало её гнев, это было бы забавно, если бы не было так страшно. После этого жизнь наша с бабулей изменилась, сильно изменилась. Невозможно жить своей жизнью, когда рядом растёт такая непохожая на всех Варенька.

Сейчас маленькой Варе 13, мне 23, я окончила институт, устроилась на работу, бабуле 67, она тоже работает, потому что у нас не всё так просто, как может показаться. У нас очень много денег уходит на маленькую Варю. Не потому что мы хотим как-то компенсировать отсутствие материнской любви и заботы, а потому, что наша маленькая – «савант». Ограниченная, ущербная личность, однако обладающая выдающимися способностями в музыке. Остров гениальности.

Варя и большая Варя всегда с тобой. С тех пор, как ты звучишь. Они делают, что тебе надо. Они твои руки. Подательницы еды и тепла, они тебе нужны. Ты не хочешь смотреть им в глаза, а они, как нарочно, всё время заглядывают тебе в глаза, как ты ни прячешь их, тебе нелегко впускать их в себя, и так ты впускаешь в себя весь мир; он вращается, раскрываясь в тебе звуками своими, раздирая тебя в клочья, а ещё они обнимают твоё тело, ограничивают твою свободу, но надо терпеть, потому что они включают музыку. Тебе удобно с ними, если они соблюдают ритуалы.

Звуки. Когда звуки, ты не испытываешь боли от мира внутри тебя, тогда ты течёшь сквозь мир, а он течёт сквозь тебя, и ни ты, ни он не можете ранить друг друга, и тогда открыты рёбра и вода музыки заполняет тебя и мир одновременно, и тебе не больно. Тебе не больно.

Звуки все вместе рухнули на тебя как свет, и теперь проходят сквозь, главное теперь – внимание. Тебе легко, ты в центре: из твоей середины во все стороны лучами растёт внимание, начиная с момента начала звуков. Ты внимательно, осторожно и точно нанизываешь каждый звук по началу его длительности на своё место: когда ты ставишь каждый звук на своё место по времени и длительности, они берутся за руки, соединяются, это как записать их имя отчество и фамилию. Фамилия звука – это дрожь в твоей крови, некоторые звуки дрожат медленно, низко, в кончиках пальцев ног, до лодыжек примерно, они такие твёрдые, что их почти не слышно, другие густые, твёрдые или мягкие, или текучие – это отчество, и горячие, красные, цвет – это имя. Дрожь других чаще, они вибрируют быстрее: они в коленях, локтях, они тёплые и гибкие, вибрация нарастает – эти жёлтые, они дрожат в местах сочленения рук и ног с телом. Звуки иногда проникают в тебя не через уши – слепяще белые, трепещут ещё быстрее, и если вибрация будет ещё тоньше, тебя разорвёт.

Звук входит как нож, спокойно и точно, холодя сердце, сладко входит, медленно, подаёт вверх, кается, выходит из раны и входит вновь, и боль такая сладкая, капает густым, красным, тягучим – кровью, в ритме биения сердца, следом – звуки в два раза чаще – зелёным, вопрошают, нижние говорят: нет, нет, нет, зелёные всё спрашивают: «А может, не всё потеряно, а вдруг? А вдруг всё можно вернуть». «Да» – , надеются зелёные, прохладные, лёгкие, воздушные, кислые, бегут сначала вверх, там качаются на вершине, будто спрыгнуть хотят, стекают, потом возвращаются в напрасной надежде вниз, колеблются неуверенно, опять стучатся, просятся к красным, смешиваются, ходят вверх-вниз, как волны. «Нет, нельзя», – говорят красные, горькие, горячие, и текут, текут, унося жизнь, но в конце молодеют, и тоже надеются, спрашивают вместе с зелёными: «А вдруг? Спаси, помоги», – «Нет, – отчаиваются красные, – смирись, ничего вернуть нельзя», – ниже, ниже, реже, холоднее, кровь чернеет, засыхая. Последние аккорды, безнадежно низко: горько и холодно.

Как лунный свет на могиле. Всё. Конец.

Готово: когда так расставишь звуки во времени и установишь их частоту, и цвет, и вязкость, и температуру, и место в твоём теле, они берутся за руки, и ты легко можешь воспроизвести их в точности, как ты записала их своим вниманием по имени, фамилии и отчеству.

Ты вся до последней капли крови звучишь, ты излучаешь музыку, каждый звук тебе родной, ты знаешь его в лицо, музыка – это ты, и единственное, чего ты желаешь, – это звучать. Ты можешь делать это на рояле, можешь на скрипке, можешь голосом, вслух. И можешь беззвучно. Это не важно.

Бабуля смотрит мимо тебя и плачет, Варя-средняя тоже плачет и пытается обнять тебя, ты уклоняешься от объятий:

– Не надо, не надо, – кричишь и гневаешься ты, бьёшься об пол, – не трогайте меня, уберите руки! Мне больно! Дайте звуки!

Наша маленькая может трогать сердца! Самое смешное, что она к этому не стремится. Больше всего она хочет, чтобы её оставили в покое, слишком уж она чувствительна, поэтому и кажется такой отрешённой.

– Неужели она никогда не ответит нам, бабуля?

– Нет, – говорю я, – это мы с тобой, толстокожие, не умрём, если друг друга обнимем, а она может умереть. Не трогай её, пожалей!

Средняя Варя обняла меня, я её. Мы любим маленькую и примирились, что она никогда не ответит нам. Не может, наш маленький савант. Одинокий житель острова гениальности, не желающий его покидать.

19.02.14