Королева ночи

Окатова Александра

Удивительные рассказы пишет Александра Окатова. Фантастические сюжеты сочетаются у нее с вполне убедительными реалистическими характерами героев и точностью в изображении деталей, так что читатель невольно начинает верить, что в жизни, в действительности, все именно так и должно происходить. И это умение заставить поверить в самые фантастические коллизии мира, созданного художником, – несомненное достоинство таланта писательницы.

 

 

Волшебные превращения слов и их смыслов

Вы не задавались вопросом, за что люди любят сказки? Уверен, ответов будет довольно много. Поэтому стоит сразу разделить и сам вопрос на два. За что мы любили сказку в детстве? И за что мы продолжаем ее любить, став взрослыми людьми?

Дети любят сказки за волшебные миры и невероятные приключения. За чудо, в конце концов… За все это же сказки любят и взрослые – за возможность на время покинуть этот реальный мир и погрузиться в нереальный. Но и еще кое за что. Ведь каждая хорошая сказка – это нечто большее, чем то, чем она кажется на первый взгляд. Волшебная сказка обращается к древним истокам мировой культуры и одновременно – к глубинным основам слова как такового.

Такие сказки создает Александра Окатова. Творчество этой писательницы обладает редким качеством – оно узнаваемо. Читатель, знакомый с ее печатавшимися уже рассказами, легко узнает ее авторский почерк в новых произведениях, даже если имя автора закрыть.

Прозаик Александра Окатова имеет свое неповторимое и легко узнаваемое литературное лицо, свой витиеватый и необычный почерк. У нее есть свой ярко выраженный стиль, свой неповторимый язык и свой творческий инструментарий. Но – по порядку.

О языке. Он яркий и образный. Каждое последующее слово цепляется за предыдущее и сплетается в единую словесную вязь. Словно слова соединены вязальным крючком в кружева. В этом предложении я невольно подражаю Окатовой – она любит играть словами. «Словно слова» – у меня здесь. «Принцы все делают принципиально» – у нее в сказке «Край непуганых принцев». И так – во многих ее произведениях.

О стиле. Писательница очень любит сложные словесные конструкции со множеством придаточных предложений – сложносочиненные и сложноподчиненные. Однако у нее они не кажутся тяжеловесными, легко читаются. Практически поются. Целый абзац может оказаться единым предложением с одной единственной точкой в конце, но читается он влет, без каких-либо затруднений. Так писать умеет не каждый.

Ну и наконец – об инструментарии Александры Окатовой. Ее произведения легко узнаются по совершенно уникальному приему, отработанному ею до полного совершенства. Писательница очень необычно ощущает и воспринимает слова и их сочетания. Она невольно прочитывает их изначальный смысл и строит на этом целые сюжеты своих волшебных историй. Ничего удивительного – если воспринимать слова в их изначальном значении, то выйдет настоящая магия.

Вот, к примеру, первый рассказ из сборника. Его сюжет построен на основе двух весьма избитых идиоматических выражений, прямой смысл которых все уже давно разучились воспринимать. Для начала Александра Окатова, если можно так выразиться, воплощает в жизнь метафору «воздушные замки». Героиня этого рассказа не только строит замок из воздуха, но и гуляет по нему и даже падает с одной из его лестниц, ломая ногу. Затем возникает поговорка «Любовь зла – полюбишь и козла». И в сюжет врывается настоящий Старый Козел… И что бы вы думали? Героиня предпочитает его художнику, поэту и барду.

И такие волшебные прекращения переносного смысла слов и словосочетаний в прямой, метафоры – в прямое высказывание происходят практически в каждом произведении Александры Окатовой. Она и сама играет смыслами, как заправский жонглер булавами и мячиками, и вовлекает в эту заманчивую игру своего читателя. И втянувшись, уже невозможно оторваться.

Вот еще пример. Целый рассказ «Край непуганых принцев» построен на выкручивании из привычных слов неожиданного смысла. Читатель привык вкладывать в слова-определения, данные в качестве прозвищ этим самым принцам, один смысл, а все оказывается по-другому. Так, оказывается, что Фердинанд Безупречный прозван так из-за своего самодовольства и из-за того, что он не терпит упреков. А вот Фердинанд Безжалостный – напротив, незлобив и покладист и никогда ни о чем не жалеет. Зато уж Фердинанд Бездушный – злодей из злодеев, правда, никого не душит. Веселее всего Александра Окатова обошлась с Фердинандами Безвинным, Отчаянным и Настойчивым. «Дело в том, что в провинции Фердинанда Безвинного вино запрещено во всех видах. Фердинанд Отчаянный питал необъяснимую ненависть к чаю: просто терпеть его не мог, тошнило его от чаю. А Фердинанд Настойчивый самолично и саморучно готовил такую великолепную по вкусу и градусу настойку, что алчущие Фердинанды отрывались у него от души». Кстати, слово «саморучно» вполне себе претендует на звание неологизма.

Вот такой необычный автор Александра Окатова. Полноценными героями ее произведений становятся не только волшебные персонажи, но и сами слова, их сочетания и смыслы. А это признак высокого мастерства.

 

Часть первая

Замки, воздушные и не очень

 

Питер Брейгель Старший. «Вавилонская башня». 1564

 

Замки, воздушные и не очень

Она подумала, интересно, какие у других людей воздушные замки? На что похожи?

Если бы объявили всемирный конкурс воздушных замков, то какое место занял бы её? У неё тоже, как у многих других людей, был свой воздушный замок.

Замку двадцать лет, как и ей самой. Кому как, а для неё он был очень даже реальный, хотя и воздушный. Они у всех разные. Смотря что положить в основание. Какой краеугольный камень, так сказать.

У кого-то, как у её соседа, художника, с которым они даже иногда встречались на общем балконе, выходившем на запад: провожали там солнце на закат, был готический, например. Со стрельчатыми окнами и витражами в стиле пламенеющей готики, несколько мрачный, величественный и торжественный. С нефом, похожим на остов корабля. С мачтами колонн, со сводом, как небо, как его представляют люди, а зачем людям второе небо, если есть настоящее? Не затем ли, что его понять нельзя и оно бесконечно далеко от нас, значит надо сделать своё, рукотворное, понятное им небо.

Храм готический, вот оно, небо на земле.

У кого-то, вероятно, мог быть воздушный замок как сад, например, с апельсиновыми деревьями, с густой, сильной, плотной и блестящей листвой, а в ней апельсины как символ недоступности счастья. Сияющие круглые сочные плоды, ты тянешь к ним руки, а ветви как живые взлетают вверх и не поймать, не достать, не сорвать это сочное солнце, не даётся мечта в руки, улетает апельсин в небо, на то он и мечта, символ недоступного счастья, да, не хотела бы она такой воздушный замок.

А у неё был замечательный. У неё небесное небо, им кончался её воздушный замок, а в основании его лежал один камешек, с которого и началось строительство. Замок как облака. Лёгкий. Высокий, который не кончался даже там, где он переходил в небо. Вряд ли какой другой воздушный замок мог бы поспорить с её замком.

Он менял свои очертания в зависимости от времени суток. Утром замок вполсилы освещался нежным, цвета разведенного красного вина светом. Вечером замок словно таял в сиреневом тумане сумерек.

Ну, например, однажды в сопровождении легкого приятного ветерка она направилась вверх, собираясь достичь балкона на третьем этаже замка, но по пути сбилась и оказалась на первом, в очень мрачном и тесном помещении, которое как раз и базировалось на краеугольном камне воздушного замка. Еле выбралась!

По утрам коварный свет манил её всё выше и выше: она шла по переплетающимся лестницам, опасность заключалась в том, что как бы она ни старалась выбрать направление или высоту подъема, то всё равно ошибалась: лестницы приводили вовсе не туда, куда она хотела, хотя она всё время сверялась с планом замка.

А однажды она дошла до пятого этажа, но на повороте воздушной лестницы необдуманно остановилась на смотровой площадке, облокотилась на перила, которые подло растаяли у неё под руками, и она рухнула прямо с высоты пятого этажа, а у замков высота-то этажей побольше, чем у жилых домов, и пятый этаж воздушного замка это как семнадцатый у обычного, блочного дома.

Как она тогда осталась жива, непонятно даже ей! Она отделалась переломом ноги и два месяца ходила в гипсе и после того, как сняли гипс, она сама заметила, что нога левая, сломанная, другой человек ни в жизнь не заметит, стала чуть-чуть тоньше, чем правая. И сгибалась тоже чуть хуже, но на походке это тоже никак не отразилось, вообще бы никому в голову не пришло, что она ногу ломала.

С тех пор она стала осторожнее гулять по своему воздушному замку. Замок был очень своевольный, свободолюбивый и надстраивался, как ему заблагорассудится. А так она ходила, после того, как гипс сняли, с костылями ещё месяц, и на себе ощутила, как другие люди с неприятием, особенно, когда у них всё в порядке, смотрят на тех, кто упал со своего воздушного замка. Но ей даже жаль таких: может у них и замка-то никакого воздушного нет, ведь если такой есть, то слишком уж велика возможность с него упасть.

У которых такие замки есть, почти все с них летали. Вниз. Кое-кто и вверх, но это очень редко, это те, кто в юности влюбился удачно, кому ответили, кто оба-два невинны и друг на друге эту свою невинность замкнули и так и жили в общем воздушном замке. Вот те редкие экземпляры, возможно, и не падали, и детей там растили и поднимались всё выше и выше по пролётам без падений, но она таких и не знала вовсе, только слышала о них, но слабо верилось. Зато таких, как она сама, кто летал вниз, она видела по жизни очень много.

Один её знакомый человек, или ещё кто-то, надо разобраться, человек ли он, настроил таких замков, и населил их такими чудовищами, что потом всю жизнь с этими чудовищами сражался. Сражался, а потом и вовсе, когда носился с мечом по пещерам, заблудился в своём воздушном замке окончательно, и его собственные чудовища его же и сожрали. Или не сожрали, а просто он с ума сошёл, сам стал чудовищем, бегал потом по своему воздушному замку, похожему на подземелье, и всё в зеркала заглядывал, пытался сам себя отыскать, но так и не нашёл, всё ему какие-то чудовища в зеркалах попадались.

Кто-то совсем пропадал. Никто потом их не видел, она– то думала, что те, которые пропали в своих же воздушных замках, сами виноваты.

Она давно поняла, что иногда надо выходить и в реальную жизнь, нельзя всё время в своём замке сидеть, потому что те, кто так делал, таяли от сладости своей мечты, такие сладкие мечты бывали, что человек только ими и мог питаться, и высасывал всю жизнь из мечты, она погибала, и человек, который за это время так привыкал пить эту сладкую мечту, что когда высасывал её полностью, не мог перейти на нормальную пищу, потому что после сладкой мечты простая еда, конечно, покажется пресной и невкусной, и погибал от голода.

Она знала, что хоть так приятно гулять по своему воздушному замку, но надо не увлекаться и всё-таки иногда выходить оттуда и не заменять реальную жизнь постоянными мечтами.

Некоторые вообще слепли, слыхали про снежную слепоту? Это когда альпинисты, например, поднимаются всё выше и выше в горы и, когда доходят да заснеженных вершин, видят вокруг себя только сияние солнца, многократно усиленное отражением лучей от блестящего снега, и яркость эта сжигает им глаза.

Так и с мечтами. Если только на них глядеть, то их блеск слепил человека и он, потеряв зрение, тоже не мог найти обратную дорогу из воздушного замка, и оставался в его лабиринтах, слепой как крот. Кто погибал, а кто и находил в своём плачевном положении прелесть. У некоторых ослепших от блеска мечты, прорезался божественный слух, они слышали недоступные другим звуки, и пытались рассказать другим об этой музыке сфер, но им не верили те, кто таких звуков не слыхал, а кто слыхал, те рассказов не слушали, получается замкнутый круг бесполезных усилий. Впрочем, все воздушные замки это в той или иной степени замкнутый круг бесполезных усилий.

В общем, воздушные замки явление хоть и красивое, но небезопасное. Она-то со своей сломанной ногой это знала лучше всех, потому что травма её была не смертельная, но достаточно серьёзная, что бы сделать правильные выводы. Ей ужасно надоело бродить по воздушному замку в одиночку, что опасно, и пора бы уже детишек завести и гулять по замку в компании мужа и парочки крошек, в которых временами видеть себя, а временами мужа, только не всегда набор хромосом поровну от каждого родителя обеспечивает внешнее сходство с каждым из супругов, иногда и вовсе нельзя найти что-то общее, но это тоже ни о чём не говорит, потому что такие качества как ум, музыкальный слух, художественный вкус передаются по наследству, никак не отражаясь на внешнем облике.

И вот, значит, чтобы выйти замуж, она стала приглядываться к соседям, чтобы выяснить по облику воздушного замка, насколько они похожи, и будет ли каждому комфортно в воздушном замке избранника.

Рядом, почти соприкасаясь крышами, находились замки трёх молодых людей. Первый – поэт. У него был замок в виде высоченной стопки книг, положенных одна на другую, в силу темперамента поэта не ровно, а как попало, что очень роднило замок невесты и замок поэта. Другой – бард. У барда замок был в виде гитары, наподобие сцены Грушинского фестиваля, поставленной вертикально. Такой замок нашей невесте тоже по вкусу. А третий – художник. У него замок был как готический собор, см. выше, в начале рассказа. Этот замок нравился невесте безусловно.

Ей-то конечно хотелось, чтобы в её партнёре сочетались все три ипостаси, но она понимала, что это невозможно. Надо выбирать и срочно, потому что с каждой секундой годы неслись всё быстрее, и если так дальше пойдет, она ни вздохнуть, ни ахнуть не успеет, как наступит пенсия и тогда ей только останется сигануть с верха воздушного замка вниз, а к тому времени замок вырастет и падать будет ну очень высоко и больно.

Она решила, что надо объявить рыцарский турнир, и победитель турнира будет удостоен чести стать её счастливым мужем, а как всякая девушка, она ничуть не сомневалась, что быть её мужем – это настоящее счастье. Вот бы она удивилась, если бы волшебным образом узнала, что её муж скажет потом, после двадцати лет счастливого брака. А сейчас, невеста в самом цвету, могла, конечно, объявить турнир, и никто бы её в этом не упрекнул, кроме старого умудрённого опытом козла, про которого говорили, что любовь зла, полюбишь и козла, и который как раз знал об этой особенности красивых молодых девушек влюбляться в таких старых козлов, как он. Кому и знать– то, как ни ему.

Объявляет, значит, она турнир, а ей-то невдомёк, как трое могут такой турнир организовать. Надо четыре, как минимум, а лучше восемь, тогда и четвертьфинал, и полуфинал и финал будут обеспечены и зрелищность будет на самом высшем уровне. Ну, трое претендентов уже есть, четвертого найти, как они полагали, не проблема, ан, нет! Сколько они не подходили к молодым мужчинам и не спрашивали, четвёртым будешь? все поголовно крутили пальцем у виска, молча. Некоторые, правда, говорили, вы бы ребята, спрашивали: третьим будешь, то каждый бы с радостью, а четвёртым-то никто быть не хочет.

Искали они долго, и никто не изъявлял желания. Они к старому козлу: не хватает одного участника, ну будь человеком, козёл, помоги! Тот категорически отказался, даже разговаривать не стал, сказал только, что он в таких глупостях перестал участвовать ещё двадцать лет назад и возвращаться в детство не собирается, и пошёл в огород, пугать бабочек-капустниц, которых он считал своими кровными врагами и гонял из огорода своим козлиным пением, они от него разлетались как сумасшедшие, ломая крылья. И не только они, все, кто ещё мог шевелиться, расползались и разбегались, только заслышав, как поёт козёл.

Тогда уговорить козла решила невеста без места: она узнала номер его мобильного телефона и позвонила:

– Не вы ли тот знаменитый козёл, про которого ходит легенда, что в него влюбляются все без исключения молодые девушки?

Хороший ход: козёл, он хоть и козёл, но отнюдь не чужд людским слабостям: тщеславию и самолюбованию.

– Да, – говорит он, – несомненно, это я.

– Ах, ах, – говорит она, – а как же вы можете подтвердить, что это именно вы? – хитрая, бестия, подумал козел.

– Я, – говорит, – доказывать вам ничего не собираюсь, потому что мне это на фиг не сдалось. Хотите, – говорит, – верьте, хотите, нет, мне это совершенно индифферентно.

Тут невеста почувствовала жгучий интерес к козлу, который так ловко ввернул такое мудрёное словцо, потому что она сама была без ума от изящной словесности и сочиняла премиленькие опусы исключительно в прозе. Она пошла ва-банк.

– Вы, я вижу, образованный и тонкий козёл, – сказала она, – и я желала бы выйти за вас замуж, если бы вы соблаговолили бы, – тут у неё язык завязался в узелок за счёт обилия частиц «бы» и «ли», и она смущенно замолчала, тогда великодушный козёл закончил фразу за неё: принять участие в турнире и победить?

– Да-да-да, – облегченно выдохнула невеста, почувствовав благодарность за то, что он так ловко её язычок развязал.

Старый козёл согласился, скрепя сердце, это тоже весьма непонятный речевой оборот. Некоторые люди не задумываются и говорят: скрипя сердцем, словно оно от нежелания делать что-либо, скрипит, какая глупость! Правильно говорить: скрепя сердце, то есть сердце разрывается, от того, что вы должны сделать что-либо, чего вам не хочется, а вас очень просят, просто умоляют, стоя на коленях, и вы, чтобы оно не разорвалось, скрепляете сердце, не знаю там чем, железными обручами, как в сказках Гримм, или скрепя пластырем, как представляют врачи, или прутиками, как рыболовы и охотники, всё-таки делаете то, о чём вас попросили люди, стоя на коленях и орошая слезами ваши не слишком чистые ноги.

Итак, всё готово. Четыре участника, куча зевак и невеста в белом платье в первом ряду, уже совсем готовая выйти замуж за победителя, кроме, конечно, козла, который участвовал только для ровного счёта.

Первая пара: Бард и художник. Каждый вышел со своим оружием, что предусмотрено правилами поединка. Каждый рыцарь на боевом коне со своими верными оруженосцами в доспехах: у художника вместо щита – мольберт, а вместо пики – кисть, которой он в мирное время ваяет маслом свои шедевры, а у барда не было щита, только гитара в руках, которая служила и оружием и защитой.

Рыцари пришпорили коней и понеслись навстречу своей судьбе: они встретились на середине дистанции и казалось, художник победит, как в самый ответственный момент тяжелый мольберт перевесил и грохнулся прямо под ноги арабского некрупного, лёгкого с щучьей мордой коня, и в этот момент с громогласным аккордом гитара барда опустилась на голову несчастного художника, хорошо, что он был в огромном бархатном берете с плюмажем, а то разбил бы бестолковку-то. Зрители взревели от восторга и скрытого желания поучаствовать в таком замечательном поединке.

Вторая пара, естественно своим ходом, без коней, чтобы не обижать козла, появилась на арене: старый козёл выглядел как… как старый козёл, а поэт как молодой. Он приготовился как нельзя лучше: взял в руки вместо меча томик своих стихов, а старый козёл только вставил в уши побольше ваты. Чтобы не звенело в ушах, когда его будут бить, а остального он не боялся, ну, правда, чего может бояться старый козёл, правильно, ничего! Они вышли на середину. Старый козёл только занёс рога, чтобы огреть молодого поэта по затылку, как поэт, ничтоже сумнящеся, открыл томик своих стихов и как шарахнул ими, то есть отдекламировал старого козла, а в результате пострадали невинные зрители. Поэт об этом не подумал, этого он не предусмотрел.

Стихи были такие плохие, такие тяжёлые, такие ужасные, что люди с тонким вкусом просто корчились на трибунах, однако невеста не пострадала, она не особо разбиралась в стихах, она писала только прозу, и рифмой кровь– любовь и роза-мороза её не прошибёшь, как и старого козла, который как вы помните, вставил в уши вату, чтобы не звенело в голове. Так что козлу хоть бы хны. Молодой козёл, простите, поэт, получил по рогам, пока ещё маленьким и, поклонившись, гордо удалился.

В финале остался бард со сломанной гитарой и старый козёл с ватой в ушах. Исход поединка никого не удивил. Бард попробовал оглушить козла своим блеянием, но как известно, барды без гитары почти ничего пропеть не могут. И когда бард, исполнив кое-как песню без аккомпанемента, повернулся лицом к публике и отвесил низкий поклон, старый козёл не растерялся и вполсилы поддал рогами прямёхонько под центр тяжести барда, в результате чего тот улетел с арены.

Всех победил старый козёл. Невеста обрадовалась. Оказывается, ей нравился старый козёл, такой мужественный, харизматичный, а его молчаливость и лёгкая мужская грубость придавали ему флёр таинственности.

Так в жизни часто бывает: собирается выйти какая– нибудь девушка за козла, все кругом видят, что он козёл, и даже говорят ей: не надо, не ходи за него замуж, он козёл, а она твердит только, он хороший, вы его не понимаете, он такой замечательный, такой нежный, он так страдает, он такой тонкий.

И здесь тоже самое: козёл как козёл, да ещё и немолодой, старый, можно сказать, а она: он такой смелый, он такой мужественный, суровый, молчаливый, конечно, будешь молчаливый, если вату из ушей забудешь вытащить, а наш-то козел, как раз и забыл, поэтому она ему: милый мой, красивый, умный, хороший, любимый, а он молчит, не слышит потому что, а она только распаляется от того, что он молчит, и всё вокруг него ходит, хоть словечка от него добивается, мой родной, мой талантливый, а он опять ни гугу, и так она от этого влюбилась, что для неё все остальные козлы просто перестали существовать.

Пара получилась гармоничная и прочная. Её замок воздушный перенесли на его огород, она больше времени стала проводить на природе, на грядках, крепко стоя на земле, поэтому ноги больше не ломала, но и замок тоже пригодился, она туда экскурсии стала водить: и ей веселее, и достаток в доме.

Прожили друг с другом прекрасную жизнь, полную любви и согласия. Детки козлята, внуки козлятки. Благодать!

Мораль: хорошо, когда жена любит мужа, а муж не спорит с женой, и неважно, что муж козёл, жена сама его вознесёт на пьедестал, главное, чтобы он был загадочным и молчаливым – глухим, одним словом!

 

Край непуганых принцев

В одной стране было столько принцев, что народ не знал что с ними делать. Принцы спокойные, на войну не ходили, друг с другом не ссорились, жили мирно. Народ под их правлением изнемогал, однако, потому что принцы люди непростые и к каждому подход надо искать, иногда долго. Звали этих принцев одинаково, по какой-то иронии судьбы. Всех их звали, да что это я, зовут, конечно, зовут! С фантазией у их родителей было видимо не очень, или мода такая на имена была, всегда так, то в стране куда ни глянь все мальчики Сигизмунды, выйдешь на улицу, крикнешь: Сигизмунд! так все как один оборачиваются. На другой год смотришь, а всю мелкоту зовут к примеру Румпельштильсхен. И с девчонками так же – нет чтоб назвать простым королевским именем Мария, так все кругом Алисы.

Наших принцев, всех, как одного, звали Фердинандами.

На северной границе страны жил Фердинанд Безупречный. Могло показаться, что он человек благородный, честный, великодушный и поэтому все принцессы, имеющие прописку в радиусе ста километром от Фердинанда Безупречного, ринулись завоёвывать его расположение. Они приезжали толпами, селились на постоялых дворах, опустошали в лавках годовые запасы шоколада, розовых ленточек в галантерейных лавках и розовых кустов в горшках в цветочных лавках. В писчебумажных – после набегов принцесс днём с огнём не найдёшь розовой, бежевой, голубой и чёрной шелковой бумаги по степени убывания популярности. И чернил, но тут сперва исчезали бордовые, потом голубые, и потом уже чёрные, которыми писали полные упрёков письма. В парфюмерных лавках сметались с прилавка все духи, они приобретались принцессами для писем. Письма душили в больших чанах, зараз все. Кому нравилось в «Серебристом ландыше», кому – в «Красной Москве», кому – в «Шанель номер пять».

После душения писем чаны с использованными духами отправляли в армию, на полевые сборы, для отдушки портянок. Принц, проводящий в это же время строевые смотры, поначалу очень удивлялся, почему в палатках солдат пахнет ландышем, а в офицерских – «Красной Москвой». Потом привык и даже с ходу на спор определял с завязанными глазами, кто перед ним, рядовой или офицер, а ему самому шёлковые портянки душили «Шанелью». За время похода он так привыкал к запаху духов, что когда возвращался во дворец, и ему приносили надушенные письма поклонниц, он не читая, приказывал их выбросить, потому что они напоминали ему солдатские портянки.

Хорошо, что это безумие продолжалось не весь год, а только летом, а в остальное время принцесс выдворяли из пределов провинции и они устремлялись к другим принцам. Принцессы, которые слетались к Фердинанду Безупречному, очарованные его прозвищем, и сами себе нафантазировавшие, какой он замечательный, обиженные его невниманием и пренебрежением к достижениям их эпистолярного, можно сказать, жанра, и не догадывались, какой беды они избежали, когда они, обиженные на принца, уезжали из замка. Дело в том, что прозвище «Безупречный» он получил вовсе не потому, что они сами себе напридумывали и намечтали, а вовсе даже по противоположным причинам: «Безупречным» его прозвали потому, что он был таким самолюбивым, что не терпел упрёков в свой адрес. Вообще. Никаких. Как только кто по неосторожности упрекнёт его в чём-либо, он тут же раз – и голову долой. И никаких упрёков. Нет человека – нет упрёков. Вот потому и Безупречный.

На южной границе страны жил Фердинанд Безжалостный. С ним проще всего. Никто не беспокоил принца. Враги боялись его и старались обходить его провинцию седьмой дорогой. И чтобы освободить движение на седьмой дороге от бесконечных заторов и пробок в королевстве приняли решение переименовать все дороги в южной провинции и присвоить им номер семь. Это значительно улучшило остановку.

Фердинанд Безжалостный на самом деле был незлобивым, очень вежливым и добрым человеком. Философом. Он придерживался простой и ясной философии. Он считал, что все неприятности оттого, что человек что-то делает, а потом жалеет об этом, а что сделано, то сделано и ничего исправить нельзя и пытаться исправить – только делать ещё хуже. Уж если воткнул кому-то нож в сердце, то не пытайся из сострадания его вытащить, потому что только хуже сделаешь, уж лучше так оставить. Некоторые так и живут с ножом с сердце и ничего – радуются жизни да ещё и нож свой любят, он даже знал одну такую принцессу, которая свой нож очень любила и ни за что бы с ним не рассталась. Поэтому этот Фердинанд принципиально ни о чём не жалел, что бы он ни сделал, и поэтому его прозвали Безжалостным, а вовсе не потому, что вы подумали.

На западе страны проживал Фердинанд Бездушный. В этой провинции никто не хотел жить. Народ туда пригоняли раз в две недели, заманивая туда обманом, а именно обещанием турпоездки в Египет за двести долларов. Оставались ещё наивные, которые верили таким мерзким лживым обещанием. Вербовщики привозили народ, давали им читать рекламные брошюры и, пока люди читали и мечтали о поездке, вербовщики коварно разворачивались и уезжали, бросив людей на произвол принца.

Принц, прознав о таком кошмаре, творимом беспредельщиками-турагентами, принял самые жестокие меры: поймает турагента, и сразу казнит его без суда и следствия. Фантазия у него была бурная и список казней получился внушительным. Первым делом он посылал коварных турагентов в поездку по тем местам, которые эти самые турагенты рекламировали. Казни египетские – шутил он. Это было жестоко, но справедливо. Если они выживали после этого наказания, что бывало редко, потому что они мёрли как мухи: тонули в бассейнах, напившись допьяна в мусульманских странах, где алкоголь запрещён под страхом смерти, травилсь поддельным алкоголем в тех же мусульманских странах, но если они возвращались, то жестокость его не имела предела: он заставлял их работать на полях, стирать бельё в прачечных, работать поварами, официантами и самое страшное наказание – работать в школах и детсадах с современными детьми. Единственный вид казни, который он не применял, это удушение в объятиях. Поэтому у него и было прозвище – Бездушный, потому что он никогда никого не душил. Так что, несмотря на прозвище, которое могло показаться жестоким, он был справедливым, честным и порядочным человеком.

На востоке проживал Фердинанд Безответный. Вы конечно представили себе покладистого, дорого и милого человека, с которым можно делать всё, что вам заблагорассудится. Всё-таки Фердинанд Безответный. Этими же соображениями руководствовались и невесты, которые как бабочки на варенье летели, расправив крылья любви, отметьте: заранее летели, они ещё его в глаза не видали, а уже влюблялись, основывая свои неглубокие чувства только на прозвище, а для серьёзных отношений пустых фантазий явно недостаточно.

Девы, в надежде на взаимное чувство, приезжали к нему во дворец и останавливались на несколько дней. Когда собиралось достаточное число соискательниц, принц объявлял бал. Девы за дни ожидания совсем сходили с ума, а особенно девы, собранные в одном месте, как пауки в банке. Это страшное зрелище. Они ссорились друг с другом, делали друг другу мелкие пакости: срезали пуговицы, особенным шиком считалось срезать пуговицы прямо перед балом, чтобы соперница не успела пришить их. И ещё: если пуговицы шли в ряд от ворота до подола. Накануне бала привлекательной деве могли заменить жидкое мыло на клей – тогда приходилось стричь голову наголо и конкурентка сама с позором удалялась.

Правда, иногда случались казусы. Одной пышногрудой деве срезали пуговицы, так она пошла не застёгнутая, прикрыв декольте только газовым шарфом, под названием фишю, и почти завоевала внимание принца!

Но не так страшны пакости, которые делали девушки друг другу, как сами девушки – себе. За несколько дней они сами так себя накручивали, что на бал приходили влюбленные, экзальтированные, готовые броситься на принца с выражением своей безмерной горячей любви. Как жаль, что их ожидало самое большое разочарование в жизни. Принц никому не ответил. Он никогда никому не отвечал на любовь. Не хотел – и не отвечал. Никогда. Поэтому его и прозвали Безответный. Вот облом, правда?

На северо-западе, в провинции, граничащей с землями Фердинанда Безупречного и с провинцией Фердинанда Бездушного, лежали поля и леса Фердинанда Беспечного. Вот казалось бы, где жить хорошо, но все знают, что хорошо там, где нас нет. Во владениях Фердинанда Беспечного всё было не так уж плохо. Народ жил спокойно, чинно, благородно. Еды хватало, никто не голодал, невесты тоже водились. Целыми днями народ возделывал землю, к вечеру после ужина, позволял себе немного расслабиться, но времени на это оставалось мало, потому что слишком много времени уходило непосредственно на приготовление ужина, а так же обеда и, соответственно, завтрака. Это проистекало из того, что принц принципиально, а как же иначе, конечно, принцы всё делают принципиально, такая у них планида, не признавал никаких других источников тепла, кроме костров. Если в других провинциях всё готовили в печах, то в провинции Фердинанда Беспечного, как вы понимаете, печи были запрещены. Вообще. Потому что в глубоком, очень глубоком детстве, маленького Фердинанда отправляли на деревню к дедушке. Дедушка с развлечениями для внука особо не заморачивался: сажал его на печь и занимался своими делами. Однажды он забыл, что определил внука-принца на печь и растопил её слишком сильно. Снял ребёнка только тогда, когда тот проснулся и истошно заорал. Принц сильно пострадал и долго не мог сидеть. После этого происшествия он стал ненавидеть печи, и как только принял бразды правления, то первым же указом строго-настрого запретил использовать в быту печи. Готовить можно только на кострах. Хорошо, что недостатка в топливе не было: из провинции Фердинанда Безупречного привозили обозами пропитанные духами письма поклонниц, которые тот отправлял для разведения костров соседу. И Фердинанд Безответный тоже не жидился: и письма, и послания, и стихи от экзальтированных принцесс тоже оказывались у Фердинанда Беспечного. Топлива хватало.

На северо-востоке, юго-востоке и юго-западе проживали Фердинанд Безвинный, Фердинанд Отчаянный и Фердинанд Настойчивый. Все трое, судя по прозвищам, люди очень благородные и порядочные. Отчаянный немного пугал своим прозвищем, но в целом ничего. Они очень дружили между собой и часто собирались в одном месте. Чаще всего они собирались у Фердинанда Настойчивого. Они садились по-дружески за стол и с чувством, с толком проводили время в неспешных беседах.

Они говорили обо всём: о литературе, поэзии и прозе в частности, а их разговоры об изобразительном искусстве вполне бы могли составить программу на канале «Искусство». Их познания в области науки были бездонны. Человеческие отношения тоже не представляли для них никакой тайны, всё открыто взору трёх мудрецов, в общем, сидели, соображали на троих. В окончательной стадии застолья они переходили к самому важному для них вопросу, который каждый раз звучал предельно банально. Догадались? Ты меня уважаешь? Дело в том, что в провинции Фердинанда Безвинного вино запрещено во всех видах. Фердинанд Отчаянный питал необъяснимую ненависть к чаю: просто терпеть его не мог, тошнило его от чаю. А Фердинанд Настойчивый самолично и саморучно готовил такую великолепную по вкусу и градусу настойку, что алчущие Фердинанды отрывались у него от души. Утром, правда, болела голова, но головную боль быстро излечивали стопкой крепкой настойки: лечи подобное подобным, как говорили древние.

Вот такая страна. По просторам страны как воины-кочевники без толку носились толпы невест от одного Фердинанда до другого и до трёх других неразлучных Фердинандов. Девушки разоряли селения, распугивали диких и домашних животных, мешали проведению сезонных сельскохозяйственных работ, уничтожали запасы почтовой бумаги, чернил, роз в горшках и клубники на грядках, а также мили розовых лент.

Центр страны был почти вытоптан их маленькими прелестными ножками, и благодаря их природной чувствительности, любителям полежать в тенёчке под кустиком следовало внимательно выбирать место для отдыха, чтобы не вляпаться в свежую розочку, оставленную юной девушкой.

Мораль: Во-первых, никогда нельзя делать выводы о человеке, основываясь только на его прозвище. Фердинанд Безупречный оказался жестоким и самовлюбленным самодуром, а Фердинанд Безжалостный абсолютно безобидным благородным философом.

Во-вторых, девы – самые мудрые существа. Пока принцы маются дурью, девы всё-таки думают о продолжении рода и настойчиво ищут достойных женихов.

В-третьих, самый важный, но и самый грустный вывод: принцев много, а замуж выйти не за кого.

Вот такая жизнь.

 

Недоступная принцесса

Она по праву называлась недоступной.

Никто никогда не мог похвастаться, что близко подступился к ней. Она гордилась своей недоступностью. И тратила массу усилий, чтобы свою недоступность доказать. Поэтому, если на подступах к месту дислокации принцессы появлялся какой-либо принц, то по системе оповещения, спасибо мобильной связи, принцессе тут же сообщали об опасности и она снималась с места и срочно переезжала на новое, тоже, конечно, недоступное, место.

Вот и сейчас, она только расположилась в центральном Тибете, погостить в монастыре, и надеялась, что пробудет там не менее двух месяцев, как сегодня вечером она чуть не потеряла свою недоступность. Группа её фанатов приближалась по горной дороге к стенам монастыря. Она срочно должна была убраться отсюда.

А принцесса ругалась, топала ногами от бессильного негодования, а потом опять начинала собирать чемоданы. Почему принцесса сама собирала чемоданы? – спросите вы, разве так бывает? Бывает. Принцесса только что уволила свою горничную. Что называется, с треском. Она, горничная то есть, оказалась продажной тварью, нахалкой и невоспитанной фурией, на что принцесса получила: сама фурия! На такое заявление трудно ответить достойно, и принцесса спор проиграла. Горничная кинула в чемодан платье, которое она держала в руках, и бросила свою хозяйку.

Потому-то принцесса и собирала чемодан сама. C непривычки это оказалось очень утомительным занятием. Вот парадокс: она, Недоступная принцесса, вынуждена каждые две недели, редко больше удавалось прожить на одном месте, переезжать на другое место. Все её люди хранили в тайне место, куда она направлялась, но через несколько дней непонятно каким образом в прессе появлялись заметочки, сейчас-то понятно, что эти заметочки появились от того, что фурия-горничная выдала симпатичному репортёру тайну местонахождения Недоступной принцессы.

В туманных выражениях в заметочках были зашифрованы приметы, по которым её поклонники каким-то обострённым чутьем угадывали, куда она собирается переезжать, через неделю начинался штурм, а через две нахальный поклонник появлялся на пороге её резиденции и она вынуждена была опять сниматься с места и в который раз переезжать.

На этот раз она решила укрыться в самом сердце пустыни. И поехала в Африку. В пустыню Сахару. Поддержать славу недоступной принцессы. До Сахары наша горемыка– принцесса не доехала. Она преодолела горную область по дорогам с нависшими над ней скалами из розовых гранитов, вишнёвых андезитов и чёрных габбро. Она пересекла каменистую хамаду.

Пошёл песок.

Бедную принцессу закутали в бурнус, замотали шею и голову трехметровым полотнищем, которое называется шеш, родная мама не узнала бы! Ночью лагерь принцессы был поднят на уши страшным шумом: принцессу собирались похитить! Она забилась в угол палатки и просидела там остаток ночи. Утром оказалось, что действительно похитили, только молодого мальчика-погонщика – его перепутали с Недоступной принцессой. Испуганная ночным происшествием принцесса, наслушавшись к тому же страшных рассказов о песчаном тумане, поющих песках и зловещей музыке солнца, захотела срочно выехать из опасного места и наутро покинула негостеприимную землю Сахары, заблудившись напоследок в зарослях кактусов, где пришлось прорубать дорогу. Во время бегства ей пришлось питаться только плодами кактусов, которые оказались сладкими и сочными, особенно вкусны они оказались со льда, охлаждёнными.

Прошло десять лет.

Недоступная принцесса по-прежнему заслуженно пользовалась славой самой недоступной. Можно сказать, почивала на лаврах. Это очень опасное занятие. Только ты расслабишься, как раз и тебя спихнут с Олимпа. Подрастает, однако, молодая смена, за десять-то лет выросли пигалицы, на которых она раньше и внимания-то не обращала, того гляди, её и подвинуть могут: кому сказать – не поверят!

За эти десять лет её уже достали эти переезды! Сколько можно! Надоело. Так надоело, что её ничто не радовало. Она устала метаться. Она уже лет десять болталась, можно сказать, по миру, чтобы поддержать репутацию самой недоступной. Поддерживать репутацию всегда трудно, а репутацию недоступной принцессы вдвойне. Денег на это требовалось всё больше, истрепались платья, стоптались ботинки, представляете, принцесса-бомжиха, вот ещё не хватало! Ещё в последнее время всё чаще случались конфузы: для поддержания реноме она забиралась в самые недоступные места, и никто её не искал, представляете?

Недавно она забралась в Бермудский треугольник. Она плавала там в шлюпке с матросами и спрашивала, заметьте, очень вежливо:

– Господа матросы, а где же всё-таки находится этот, с позволения сказать, треугольник? Что-то я ничего не вижу на горизонте. А что показывает ваш компас? – ввернула она морское словцо, сделав ударение на букве «а».

Матросы грубо заржали, чем очень обидели принцессу, она надула губки и замолчала. И только старый матрос, который всегда держал занавеску, когда она справляла нужду, сказал:

– Компас всегда указывает на север, а человек сам выбирает, куда он пойдёт. Жизнь всегда указывает на смерть, а сердце – на любовь. Ты девка справная, кончай дурью маяться, выходи замуж, рожай детишек, а то скоро тебя никто замуж не возьмёт!

Так они плавали целую неделю, пока хватило провизии и терпения принцессы кушать грубую матросскую еду и какать на весу за шёлковой занавеской. Но чего не сделаешь для поддержания статуса самой недоступной.

К её удивлению ни один, даже самый захудалый поклонник, не потрудился найти её в пресловутом Бермудском треугольнике. Она расстроилась, но не пала духом. Сказывались десять лет лишений и борьбы.

Теперь она собиралась на остров Пасхи, Рапа-Нуи, в юго-восточном углу Тихого океана. Очень даже недоступный! Она пробыла там три месяца: насмотрелась на каменных исполинов досыта, и так они ей надоели, хоть плачь! До того, что и смотреть на них уже не могла. Пересчитала все восемьсот восемьдесят семь моаи несколько раз, а ни один поклонник так и не появился. Что делать?

Тогда она направилась резко на север, на остров Элсмир, там, в пятистах восьми милях от северного полюса, в компании всех пятерых жителей Элсмира она пробыла месяц, гуляя от скуки в сугробах между метео– и радиостанцией. Никто из находящихся в добровольном заточении даже не попытался за ней поухаживать.

Она озадачилась и рванула в прямо противоположном направлении: на станцию Мак-Мёрдок, американский научно-исследовательский центр, на леднике Росса, в Антарктике. Населения там полторы тысячи человек, три аэродрома и вертолётная площадка, и целых сто зданий. Недоступная принцесса прибыла на вертолёте и очень удивилась, что её из местных никто даже не встретил. И ни один поклонник на протяжении двух месяцев не прислал ей ни письма, ни телеграммы, хотя она, против своих привычек, разместила в журнале «Национальная география» маленькую, но прелестную фотографию в стиле «я на фоне ледника в Антарктиде», на фото она вышла очень милой и в меру недоступной, подпись гласила: «Привет моим друзьям!», и адрес: Антарктида, ледник Росса, Недоступной принцессе. Но ни один так и не воспользовался такой деликатной подсказкой.

Она всерьёз обеспокоилась.

Через некоторое время она отправилась на остров Буве, опубликовав уже очень нескромное сообщение в Таймс: Недоступная принцесса ждёт своего принца на острове Буве, в южной части Срединно-Атлантического хребта на зависимой норвежской территории, названной в честь французского капитана Жана-Батиста Шарля Буве де Лозье, заметившего затерянный и неприступный, как сама принцесса, остров 1 января 1739 года. Наша принцесса очень уважала Жана-Батиста Шарля Буве де Лозье за его имя и никогда не думала, как многие другие, что это весь экипаж корабля, а не один человек, как это было на самом деле.

Отчаянный призыв недоступной принцессы и на этот раз остался без отклика. Молодые люди нагло проигнорировали его. Она расстроилась, хотя годы, можно сказать, скитаний и закалили её характер, и ничего её не пугало, кроме того, что её теперь никто, кажется, не собирался добиваться.

Она даже побывала в точке Немо, месте относительной недоступности, самой удаленной от суши точке Тихого океана, с координатами: 8 градусов 53 минуты северной широты и 123 градуса 24 минуты западной долготы. Принцесса и не надеялась на то, что её кто-то будет разыскивать, просто она любила романы Жюля Верна, и особенно его героя, капитана Немо, вот кто подошёл бы ей как супруг, такой же недоступный, как она, и были бы они вдвоём все двадцать тысяч лье под водой: оба такие недоступные!

Увы, опять её никто не искал.

На Эверест она решила уже не забираться.

И смысла нет, да и возраст уже не тот, двадцать восемь лет не шутка. Пора бы осесть где-нибудь в недоступном месте и – замуж! Недоступной она теперь была даже без каких-то усилий: просто потому, что никому, похоже, не было до неё дела. Она подумала-подумала, и успокоилась. У неё русские корни, да ещё польская кровь, характер получился – порох с бертолетовой солью, в общем огонь, да ещё бывалая путешественница, теперь ей не страшны никакие суровые условия. Она ничего не боялась, научилась терпеть холод и зной, голод и обжорство. Поэтому она выбрала для места постоянного проживания Россию, Владимирскую область, Нестеровский район, деревню Пенья. Название происходило от слово пенья, в смысле коренья, но с течением времени название трансформировалось в Пенье, как искусство извлечения звуков с помощью голосовых связок. Да так и осталось. В деревне жили уже одни дачники, последние местные жители исчезли в девяностых годах двадцатого столетия.

Вот уж недоступное место – не чета Тибету, нипочём не добраться, только пешком от станции два часа по колдобинам. А в дождь глинистую почву развозило так, что идти невозможно.

Зато в недоступных лесах по просекам – земляники поля, по краю недоступного березничка – маслятки, в недоступных сосняках в августе – черника. Осенью – клюква на недоступном болоте прямо в деревне.

Наша-то, закалённая путешественница, как тут и родилась.

Ещё радость: туалет, хоть во дворе, но крепкий, удобный, от ветра спасает, это тебе не со шлюпки в море какать!

Принцесса наша быстро освоилась, всё в руках горит, и огород и лес, да и с недоступностью всё в порядке: по высшему разряду. Её никто не достаёт, и она тоже!

Мораль: прежде чем скрываться, прикинь, а вдруг тебя никто искать-то не будет?

Питер Брейгель Старший. «Морской бой в гавани Неаполя». 1558—1562

 

Принц на горошине

В одной северной стране жил принц. Строго говоря, принцем назвать его можно с большой натяжкой, потому что в этом королевстве уже давно всех королей и принцев попросили удалиться, и кто удалился, тот не пожалел. А король, его папа, решил остаться и пожалел. Потому что жизнь его очень изменилась. Вместо родового замка, который стоял на высоком берегу бурной реки в глухих лесах, ему дали двухкомнатную квартиру в промзоне Москвы между железной дорогой и открытой веткой метро.

Дом построили почти семьдесят лет назад и горячего водоснабжения в доме не было. Была только холодная вода, а чтобы пользоваться горячей, надо включить газовую колонку. Сейчас, наверное, колонки уже сняли и провели горячую воду, как по всей Москве.

Король погиб на войне, королева умерла от горя и принц остался один на всём белом свете. Дома у него всегда царил образцовый порядок. Принц славился на всю страну своей педантичностью, вся страна знала, какой он чистоплотный и организованный. Эти качества в несколько гипертрофированной форме перешли к принцу от его пра-пра-пра-пра-пра-бабушки, весьма известной во всех кругах, спасибо ей большое. Её все-все знали – это была Принцесса-на-горошине. Естественно такой аккуратный и педантичный потомок не мог не сохранить горошину его пра-пра-пра-пра-пра-бабушки.

Всё в доме принца всегда было на своём месте, и если кто-то брал что-либо в руки, принц очень сердился и приказывал поставить эту вещь на место. Этот строгий запрет распространялся практически на всё в покоях принца: нельзя снять с полки даже книгу, не рискуя вызвать его гнев. Принц сам придумывал себе законы: например, он позволял себе съесть пять оливок в день, не больше, а гостям, понятно, полагалось только три, а кто пытался слопать четвёртую, получал от принца порицание, а если пятую, то мог быть отлучен от двора.

Порядок, заведенный принцем, был очень строг и даже бытовой мусор очень боялся принца и строго следовал его приказаниям складываться в пустые бумажные пакеты из– под молока, которые по мере заполнения принц самолично выносил, когда выходил из дома по своим королевским делам, тем самым он экономил время, то есть он шёл-то по делу, а заодно выносил и мусор, и ни в коем случае не тратил время только на то, чтобы вынести именно мусор, а то много чести, специально выносить мусор.

Дома у принца – чисто музей. Самым ценным, самым раритетным и самым романтическим экспонатом в коллекции принца была Горошина его пра-пра-пра-пра-пра– бабушки. Горошина хранилась с самым большим почётом на бархатной пурпурной подушке под хрустальным колпаком. Понятно, что прикасаться к горошине вообще никому не дозволено и за ослушание грозило строгое наказание вплоть до смертной казни. Так как горошина была семейной реликвией, передавшейся вообще-то по женской линии: он получил её от своей матери, которая умерла от горя, ну, вы помните. Когда принц женится и у него родится дочь, то по семейной традиции он передаст эту горошину дочери, как подтверждение её высокого происхождения и того, что не прервался и не прервётся славный род принца, и что вечная река жизни продолжает своё величественное течение. Принц-то конечно передаст, в этом нет никакого сомнения, но пока некому!

Была у принца знакомая принцесса. Глядя на неё на улице, редкий прохожий догадался бы, что это настоящая принцесса. Одевалась она скромно, лицо косметикой не пачкала, и волосы лаком тоже. То, что она происходила из королевской семьи далёкой Черногории, подтверждалось старинным дамасской стали кинжалом с серебряной рукоятью и деревянными ножнами, обтянутыми чёрной, потраченной временем, кожей. И ножны, и рукоять кинжала были украшены серебряными накладками с замысловатым узором. Только принцесса не завела пока домашний музей и кинжал лежал где-то в королевской хрущобе принцессы поблизости от станции ВДНХ, что означает: выставка достижений народного хозяйства, сейчас же от народного хозяйства и тем паче от его достижений и помина не осталось.

Принцесса была скромная, послушная, она была очень сильно влюблена в принца и слушалась его беспрекословно. Он говорил: садись, она тут же бухалась на стул, он говорил ей: ложись – она даже не спрашивала, куда, а сразу ложилась, куда попало. Хоть на пол, хоть на диван, хоть на кровать. Когда она приходила к нему в гости, он ей всё время говорил: ничего не трогай, положи на место, как в сказках, там это часто встречается.

Корень всех бед на свете, это, конечно, любопытство. Не ходи в эту комнату, а потом в этой комнате обнаруживали трупы, не выходи за него замуж, а потом муж оказывался разбойником, не открывай крышку этого кувшина и не суй туда руку, а принцесса обязательно зайдет в запретную комнату, опустит в кувшин пальчик, и он сделается золотым и ведьма непременно увидит по этому золотому пальчику, что принцесса нарушила запрет и залезла в кувшин, хотя её как человека просили этого не делать.

Вот и наша принцесса, хотя её предупреждали по– хорошему, все-таки не послушалась, и не уберегла раритет – потеряла горошину. Вот как это случилось.

Однажды приходит принцесса к нему в гости – принц продемонстрировал ей свою семейную реликвию, в смысле – горошину и строго-настрого предупредил её, чтобы она ни в коем случае её не трогала, только в случае, если горошине будет грозить какая-либо опасность, ну, там пожар, землетрясение или что-то в этом роде, то ей позволено будет спасти горошину. А если опасности нет, то трогать никак нельзя. Ни-ни! Предупредил и пошёл на кухню – поставить чайник.

Ну, конечно, всенепременно принцесса, не сумев побороть любопытство, приподняла хрустальный колпак, чтобы получше рассмотреть драгоценную реликвию. Она поставила хрустальный колпак на письменный стол и аккуратно взяла горошину двумя пальчиками. В эту секунду из кухни раздался голос принца:

– Ты что будешь: чай или кофе? – громко спросил он.

Она от неожиданности так испугалась, что горошина выскочила у неё из рук и улетела прямо в открытую форточку и затерялась в окружающем пространстве. Он меня казнит, пронеслось в голове у принцессы. Песец, подумала она и приготовилась к смерти. Внезапно её осенило, была– не-была, подумала она, и крикнула:

– Вино! Я буду вино! – крикнула она, и этим спасла себе жизнь.

У принца в этот день не было вина, ведь у него дома не продуктовый магазин, правда? А ударить лицом в грязь принц не мог, поэтому, несмотря на позднее время, он пошёл за вином в ларёк около метро, который открыт двадцать пять часов в сутки. Принцесса поняла, что она спасена!

Как только за принцем захлопнулась дверь, она бегом бросилась на кухню и стала открывать подряд все шкафчики и коробочки в поисках гороха. Как всегда, нужная вещь находилась в самом последнем шкафчике. Пока принцесса искала горошину, она представляла свою казнь во всех возможных и невозможных вариантах: удушение в объятиях гоблина, утопление в молоке, танцы в раскаленных добела железных башмаках, в бочке, утыканной гвоздями остриями внутрь, ей привиделась она сама, разорванная пополам двумя Мерседесами, сброшенная с Останкинской башни и утопленная в отравленной реке Москве или всё это сразу. Но бог пожалел принцессу и она нашла горох в банке из-под муки, на которой написано «соль». Она подобрала подходящую, самую сухую и тёмную, сморщенную горошину, от пра-пра-пра-пра-пра-бабкиной не отличишь! и положила её на почетное место на бархатную подушку и закрыла хрустальным колпаком.

Отлично, всё как было! Он и не заметит! Он и не заметил. Но счастье принцессы длилось недолго. Она очень переживала, что потеряла реликвию, столь ценную для принца, она всё время помнила об этом и это её очень угнетало. Настроение у неё теперь часто было ни к чёрту, потому что она всё время помнила о горошине. Поэтому принцесса, которая не хотела умирать от стыда, а ей было до смерти стыдно, что она потеряла настоящую горошину и подменила раритет простой горошиной, даже не намекнув принцу, уехала в добровольную ссылку далеко-далеко от того места, где жил принц, и не сказала ему, куда она уезжает, чтобы у неё не было соблазна ждать, когда он всё– таки за ней приедет, а он и не знал, куда она уехала, и номера телефона она ему не оставила, и номера мобильного телефона тоже, и даже емейла тоже не оставила, такая была она гордая. А признаться, что она совершила такое преступление, у неё не хватило силы духа.

В ссылке, на другом конце Москвы никто не знал, что она принцесса, и она не стала это афишировать, и правильно, только неприятности от этих титулов, а так живи себе спокойно. Никакие волшебные силы простым людям обычно не грозят, только принцам и принцессам. Там, в ссылке она вышла замуж, родила сына 1990 года рождения и дочку, 1995 года рождения, и жила спокойно и счастливо, не вспоминая принца, тридцать лет и три года, образно говоря. В 2010 году у принцессы появилась внучка от старшего сына, и сейчас ей уже три годика, она всё знала и всех строгим голосом учила жизни, как говорится, устами младенца глаголет, эта, как её, истина!

Хотя принцесса никому не рассказывала о своём происхождении и все думали, что она простая женщина, в отличие от неё, внучка, трёх лет от роду, вела себя как настоящая принцесса. Капризничала, спорила со взрослыми, никогда не делала то, о чём её просили, а делала всё то, о чём не просили и даже строго-настрого запрещали: кричала, грубила, топала ногами, каталась по полу, обижала бабушку-принцессу и принципиально никого не слушала, в общем, вела себя как самая настоящая принцесса голубых кровей.

Вот что значит королевская кровь – сразу видно принцессу! Старшая принцесса даже волновалась, как бы её маленькая внучка не была заколдована.

Старшая, которая совсем не была похожа на принцессу, всё это время ничего не знала и даже не слышала о Принце-на-горошине, кроме того, что она могла нарыть в интернете, а нарыть там можно достаточно, пока в один прекрасный день она не получила большую посылку ЕМС.

Это только в сказке можно сказать «получила посылку». Принцесса знала, что на самом деле «Почта России» – это отделение ада на земле, где грешники подвергаются вечным непереносимым мучениям: они приговорены разыскивать свои пропавшие посылки. Те, кто был наказан за какие-то страшные грехи и принял такое ужасное наказание, знают, какие это мученические муки.

Но принцессе повезло, никаких особенных преступлений небесной канцелярией за ней замечено не было, и она без проблем получила свою посылку. Там оказалась знакомая ей бархатная подушка, хрустальный колпак и большой свёрток, в котором, как сразу догадалась принцесса, была горошина, которую она собственноручно положила вместо улетевшей на улицу в неизвестном направлении.

Принцесса пока не стала её разворачивать и отнесла домой. Значит, он всё-таки узнал её адрес. Получив такую посылку, бабушка-принцесса поняла, что если даже принц женился, то, по всей вероятности, у него родились сыновья, а у них тоже сыновья, и у них тоже сыновья, стоп-стоп, хватит, хоть принц и старше принцессы, но не столько же – не на два поколения. И некому передать семейную реликвию и поскольку он даже через тридцать лет, образно говоря, и три года, помнил скромную принцессу с черногорскими корнями, то решил передать на ответственное хранение ценную горошину именно ей. Принцессе даже сейчас было очень стыдно, что она подменила тогда настоящую горошину на обычную да так и не призналась за все эти, образно говоря, тридцать лет и три года, но признаться сейчас она уже никак не могла, теперь уже надо держать марку, чтобы не огорчить принца известием, что горошина не настоящая.

Бабушка-принцесса притащила домой посылку с горошиной и конечно к ней тут же пристала внучка, крича по обыкновению звонким голосом: бабушка! Ну никакого этикета, подумала старшая из принцесс и ласково спросила: что, моя принцесса?

– Что это, бабушка? Что это такое?

Бабушка сказала ей:

– Это, дорогая моя, исторический артефакт – горошина, которая была индикатором подлинности королевского достоинства и титула одной из очень знатных европейских принцесс.

По своему обыкновению, когда маленькая принцесса чего-либо не понимала, то она опять спрашивала то же самое:

– А что это, бабушка?

– Это горошина, милая. Поняла?

– Поняла.

– Эту горошину положили под двенадцать перин одной принцессе.

– Зачем? – спросила маленькая, наморщив те места, где положено быть бровям.

– А чтобы проверить, настоящая принцесса или нет.

Кажется она мне не поверила, подумала бабушка-принцесса. Да я бы и сама не поверила. И правда, зачем под перины подкладывать горошину для проверки подлинности титула?

Очень недоверчиво посмотрев на бабушку, маленькая продолжила:

– Проверки чего?

– Ну, понимаешь, проверяли так: на самом деле она принцесса или нет?

– И причём тут горошина? – резонно спросила маленькая.

– Видишь ли, у принцесс такая нежная кожа, что даже через двенадцать перин настоящая принцесса почувствует горошину и у неё утром вся спина и попа будут в синяках, люди увидят и поймут, что она настоящая принцесса. Маленькая спросила у большой голосом, по которому сразу было ясно, что маленькая только что убедилась в беспросветной глупости бабушки:

– Ну и как они смогут увидеть её спину и попу?

– Ты права! – сказала бабушка.

Последняя попытка:

– Понимаешь, горошину принцессе подложила сама королева, и утром королева прикажет принцессе показать ей попу, – сказала бабушка-принцесса.

– Ну, если только прикажет, – протянула маленькая.

Тогда королева по синякам поймет, что кожа у принцессы такая нежная, какая должна быть у настоящей принцессы, значит она и есть самая настоящая принцесса. Уф!

Тут бабушка-принцесса, чтобы не сойти с ума, пошла готовить ужин и забыла о разговоре с маленькой принцессой. Вечер прошёл на удивление спокойно. Маленькую принцессу было практически не видно. Вся королевская семья радовалась, что во дворце такая тишина и благолепие и боялись потревожить маленькую принцессу в её покоях. И радовались, что она так мирно играет, что её почти не слышно, и что она дала взрослым немного отдохнуть. Когда бабушка-принцесса зашла в покои маленькой, она увидела, что та уже спит на куче подушек. Старшая подняла на руки расслабленное тельце и положила на кроватку, осторожно переодела в пижамку, перекладывая невесомое ручки и ножки, поцеловала выпуклый, как у бычка, лоб и закрыла королевским фланелевым одеялом.

Потом бабушка начала разбирать гору подушек и кукольных одеял. Под самым нижним, а всего шесть «перин», потому что дальше маленькая считать пока не умела, обнаружилась горошина.

Всё-таки она настоящая принцесса, улыбнулась бабушка и, чтобы в этом убедиться, никакие горошины нам не нужны!

 

Три апельсина

В одном большом пыльном и душном городе под названием Москва, наравне с простыми людьми жили принцы и принцессы. Они женились и выходили замуж не только друг за друга, но и за простых людей, они перемешались с местным населением, и с первого взгляда трудно понять, кто перед вами. В этом городе жил и тот принц, о котором мы хотели рассказать любезному читателю. Принцев в городе пруд пруди, а полукровок ещё больше. Особенно на юго-востоке города, несмотря на то, что там была совсем плохая экологическая обстановка, обусловленная господством северо-западных ветров. В этой провинции жили многие известные особы, например, Принц-на– горошине, очень достойный господин, его очень уважали горожане, потому что по нему они приладились сверять свои часы. Они переводили стрелки своих часов по педантичному принцу. Он выходил из дому ровно в двенадцать часов и ушлые горожане, собравшиеся у его подъезда, сразу переводили стрелки на двенадцать, от этого и пошло известное выражение «перевести стрелки», потому что дотошный принц всегда точно выходил из дому и этим очень помогал неорганизованным городским ротозеям.

Плотность расселения принцев в этой замечательной провинции была так высока, что по соседству с Принцем– на-горошине жил и принц, о котором пойдет речь в нашем повествовании. И дом принца и дома вокруг построены из камня, потолки в них высокие, стены толстые и крепкие: строили их пленные солдаты побеждённой армии. Они с каждым камнем замуровывали в стены свою тоску по родине, горечь поражения и погибшие надежды. Поэтому стены домов были больше похожи на стены темниц или гробниц, и все, кто жили потом в этих домах, тоже чувствовали необъяснимую тоску и грусть, и когда люди в этих домах писали картины, то выходили у них иконы, с которых печальными глазами смотрели давно ушедшие люди и никто не смел повесить в своих домах эти картины; когда писали музыку, то вместо польки получался траурный марш, и все, кто слушал эти песни, начинали плакать навзрыд и не могли остановиться. Если в таком доме поселялся писатель, то, что бы он ни писал, всё выходило грустным. Писал он сказку, получалась грустная сказка, писал он повесть – получался панегирик, писал роман, то сам плакал так, что слёзы заливали тетради и он не мог писать дальше – по мокрому, и получался слезливый роман; если писал стихи, то они получались такими печальными, что никто не мог прочитать дальше первого четверостишия, потому что на втором начинал так рыдать, что попытайся он прочесть всё-таки дальше, то никто ничего бы не понял из-за душивших поэта рыданий.

Окна в домах тоже высокие.

А вокруг разрослись апельсиновые деревья так, что почти совсем скрыли дом Принца. Высокие апельсиновые деревья чувствовали малейшее дуновение ветра. Вы скажете, что это чепуха и что в Москве апельсиновые деревья вообще не растут! А если бы благодаря какой-либо климатической аномалии и росли, то листики у апельсиновых деревьев плотные, кожистые, и на ветер им решительно наплевать, то вы будете не правы.

Это были необыкновенные апельсиновые деревья. Во– первых, они появились в одну ночь, и не маленькими хрупкими ростками, а сразу высокими деревьями, и шумели так, будто говорят с Вами, будто что-то тревожно и настойчиво шепчут, а во-вторых, листья у них были не плотными, как у обыкновенных апельсиновых деревьев, а мягкими, как нежные ручки молоденьких девушек. Но в остальном эти апельсиновые деревья такие же, как остальные: цвели, как положено, два раза в год, весной и осенью, цветы у них, как и положено, благоухали так, что можно влюбиться в цветущее апельсиновое дерево раз и на всю жизнь.

Когда они цвели, то в Москве количество свадеб уменьшалось ровно в два раза, потому что все невесты города, ведомые каким то шестым или даже скорее двенадцатым чувством, превращались в золотых пчёл и прилетали в эту апельсиновую рощу на запах флёр-д-оранжа, устраивались в душистых цветах и спали всю ночь напролёт, забыв о свадебных хлопотах; днём летали пчёлами и опыляли апельсиновые цветы, собирая нектар. Некоторые невесты так привыкали, что не хотели возвращаться домой и так и жили насекомыми в апельсиновых цветах.

Половина всех прилетевших, очнувшись от сладкого дурмана, внезапно просыпались среди ночи, и от этого падали вниз и на лету превращались в девушек. Они оказывались на земле совсем без одежды, и если прознавшие о волшебстве женихи терпеливо ждали, когда их невесты упадут, и сидели с их платьями наготове под апельсиновыми деревьями, то невесты одевались и чинно удалялись вместе с женихами домой, выходили за них замуж и жили с ними долго и счастливо. Если женихам было наплевать на своих невест и они не ждали их и не приносили им одежду, то девушки так и оставались пчёлами, но не расстраивались: болтали между собой на пчелином языке, непонятном людям, были счастливы как никогда и ни под каким буквально видом не хотели вновь становиться людьми.

Они собирали особенный мёд. Прозрачный светлооранжевый мёд, запах апельсина был он него как живой, а вкус! Мёд обволакивал язык, поднимался и плыл по нёбу, скользил, бил в нос и попадал прямой дорожкой прямо в мозг. Каждому, кто его пригубил, он напоминал поцелуй с любимым: он кружил голову, словно все ваши мечты, даже погибшие, вновь оживали и пускались в пляс рука об руку с воскресшими надеждами. Они начинали писать хорошие стихи, сочинять чудную музыку, писать настоящие картины, и т. д. и т. п., простым людям вообще его пробовать нельзя, не потому, что не положено по чину, а потому, что люди сходили с ума, пригубив этого мёда, у них отнимался язык, они теряли голову, память и здравый смысл, в ушах звучала музыка богов, и если принцы и принцессы могли ещё вынести без особенного вреда здоровью божественную музыку, то простые смертные катались от боли по полу и часто после этого становились глухими или даже погибали. Если они не погибали, то наносили тяжкий вред своему здоровью, просто попробовав этот волшебный мёд, страдая после этого головокружениями и мигренями.

Полукровки не умирали, но долго не могли придти в себя, раздираемые противоречивыми чувствами: им одновременно хотелось и плакать и смеяться, кричать от горя и петь от счастья. И только чистокровные принцы и принцессы могли вкушать этот мёд, не опасаясь последствий.

В этой-то апельсиновой роще и жил по соседству с его другом, Принцем-на-горошине, тот принц, о котором пойдет речь. Жил он на самом верху в одной из двух башен на крыше дома. Башня была двенадцатиугольной и имела соответственно двенадцать окон. Принц не оставлял шторы на всех окнах открытыми, оставлял обычно два, иногда три окна, чтобы чувствовать себя защищенным. Иногда вечером он гасил у себя в башне свет, и тогда смело отодвигал все шторы и тогда во все двенадцать окон сразу глядели и шелестели апельсиновые деревья, их цветы и плоды не давали принцу покоя. Он всё время чувствовал неясное влечение.

Однажды вечером он увидел, что мимо его окон летит живая золотая сеть, а в самом центре золотого трепещущего облака находится огромная пчела – матка, понял принц. Если простой человек увидел бы то же, что узрел наш принц, то он ничего бы не понял, а подумал, что это вечерний ветер слишком сильно дохнул на апельсиновые деревья и сорвал лепестки цветов и несет теперь их неизвестно куда. Принц переходил от одного окна к другому, не упуская пчёл из виду, благодаря своим двенадцати окнам.

Королева пчёл, окруженная золотым мерцающим облаком, опустилась на апельсиновое дерево прямо перед его южным окном на расстоянии примерно пяти метров. Вероятно там её покои, подумал принц.

Он решил завтра при свете дня забраться на это дерево и посмотреть на её золотой улей. Как только рассвело, он, ловко как обезьяна, забрался на дерево, в кроне которого вчера вечером скрылась Королева пчёл. Появление его глаза в шестиугольном окне маленького, с почтовую коробку, замка-улья Королевы пчёл произвело эффект разорвавшейся бомбы. Засуетились все рабочие пчелы, бывшие когда-то невестами, и появилась, скрывая тревогу, Королева пчёл. Он сунул голову в улей, королева приветствовала его и угостила волшебным мёдом, помогла ему удержаться на дереве, чтобы он не свалился, и, так как он был прирождённым принцем, мёд не причинил ему вреда, но поверг его в эйфорию, вызвав прилив творческих сил. Принц хотел было, получив в подарок баночку мёда, уже бежать в свою башню, чтобы писать нежные свои сказки и петь печальные песни под гитару, но Королева пчёл остановила его повелительным окриком, ведь после того, как принц принял волшебного мёда, он без труда понимал, что она ему говорит.

– Дорогой, – сказала она, – так невежливо оставлять Королеву, – она, как и все королевы, говорила о себе в третьем лице единственного числа или в первом – множественного, – Мы должны обезопасить себя. Вы проникли без нашего позволения в Наш улей-замок и раскрыли Нашу тайну. Никто из смертных и даже принцев и полукровок не должен знать, что Наш замок находится в этой апельсиновой роще в районе станции метро «Текстильщики» между открытой веткой метро и железной дорогой. Поэтому Мы вынуждены или убить Вас, или отнять память – не бойтесь, это безболезненно и даже очень приятно, или превратить в шмеля, чтобы Вы ни в коем случае не рассказали кому-либо из смертных, принцев и принцесс или полукровок о Нашем существовании. Мы прежде всего заботимся о смертных, которые по своей алчности, но не Нам их судить, и по своей глупости могут причинить вред себе путём приёма внутрь Нашего волшебного мёда. Надеюсь, что Ваша смерть не понадобится, и я подарю Вам ещё одну баночку моего королевского мёда, Вам как принцу он не причинит вреда, но вызовет прилив творческих сил, если Вы безусловно и беспрекословно выполните своё обещание никогда и никому не рассказывать о Нашем существовании и дислокации. Пристыжённый, смущенный и растроганный добротой Королевы пчёл Принц, положив руку на баночку с волшебным мёдом, как на библию, поклялся никогда никому не рассказывать о ней, не о баночке, а о Королеве, да и о баночке в общем, тоже.

Шевельнув крыльями, она отдала приказ своим подданным, чтобы они доставили ветку с тремя апельсиновыми плодами.

– Это ещё один подарок для Вас, принц, только не открывайте апельсины, пока Вы не будете к этому готовы, – сказала она, – если Вы откроете апельсины раньше времени, то вместо счастья будет горе, – сказала она загадочно.

Принц, потерявший голову от прилива творческих сил, не помня себя, спустился с дерева очень быстро, практически упал, и стремительно поднялся к себе, в башню. На волне творческого порыва он написал десять сказок, две научно-популярные статьи и десять томов мемуаров. Под воздействием волшебного мёда сказки искрились мягким юмором, научные статьи были похожи на приключенческие романы, а мемуары были интереснее и познавательнее пьес Шекспира. Он спрятал подарки Королевы пчёл в шкаф и забыл про них, забыл и её напутственные слова, чтобы он открыл апельсин, когда будет к этому готов.

У принца было много знакомых принцесс и они часто приходили к нему в гости в башню в апельсиновой роще. Апельсиновые деревья росли и росли и их тени так плясали на асфальте, что каждая принцесса, которая приходила в гости к принцу, была околдована этими тенями и хотела она или не хотела, а, придя хотя бы один раз, потом всегда чувствовала, что её сердце покинуло грудную клетку и осталось в кронах апельсиновых деревьев, и что ей надо, непременно надо пройти по этим играющим, резным, живым кружевным теням ещё раз, потом ещё раз, пока она не превращалась в пчелу и не пополняла бесчисленную армию Королевы.

А принц удивлялся, почему это все его знакомые принцессы, которые имели счастье влюбиться в него, никогда не продолжали с ним знакомство более полугода? он же не знал, что они все, забыв о нём, летают, счастливые, мимо его окон в свите Королевы пчёл.

Принцессы все кончились, принц заскучал, но тут он вспомнил о подарке Королевы и подумал, что уже готов открыть апельсин. Он хорошо помнил сказку «три апельсина»: из апельсина появлялась прекрасная девушка, и, попросив пить, тут же умирала, потому что нетерпеливый принц из сказки открыл два первых апельсина не у воды, как было рекомендовано, а по пути к оазису, прямо в пустыне.

Помня об ошибках этого лоха из сказки, наш принц, на его взгляд, подготовился к появлению апельсиновой красавицы на все сто процентов. Он поставил стакан воды на стол и очистил первый апельсин. Появилась прекрасная девушка ростом около десяти дюймов, голенькая и прехорошенькая. Она стала быстро расти, пока не стала принцу по плечо. Всякий, кто посмотрел на неё, невольно улыбнулся бы, залюбовавшись на прелестный носик, гордо смотрящий в небо, большие смеющиеся глаза цвета вечернего облака, густые волнистые волосы, кончики которых закрывали место, где спина кончается и начинаются стройные прямые ножки.

Она огляделась и сразу попросила пить. Он возликовал: Я знал! Принц подал ей стакан воды, но только она успела взять стакан в руки, как глаза её закатились и она начала увядать у него на глазах. Перепуганный принц побежал к телефону, чтобы вызвать скорую. Он пробил вызов и вернулся в комнату, но там никого не оказалось.

В комнате стоял свежий запах апельсина, а на столе лежали апельсиновые корки. Показалось, решил он и выдохнул с огромным облегчением. Не надо есть на ночь так много сладкого, а то всякая ерунда начинает мерещиться. Пару часов принц метался между лёгким, а вдруг не показалось? чувством вины и чувством радости, что это всё ему привиделось. От потрясения он даже забыл, что он с лёгкостью может проверить, так ли это на самом деле. Ведь апельсины спрятаны у него в надёжном месте. Когда он открыл заветную дверцу, то не поверил своим глазам: апельсинов было два. Привыкнуть к этой мысли трудно. Неприятно ощущать себя убийцей. Невольным убийцей. Преступником. Добросовестным, честным преступником.

Осталось ещё два апельсина. На этот раз он готовился очень тщательно. Он поставил на стол кувшин с водой, сразу заранее наполнил стакан, там же на столе он поставил большой таз с водой, коротко вздохнул и быстро, чтобы не потерять ни секунды драгоценного времени, быстрыми и точными движениями очистил апельсин. Как только девушка появилась, он тут же, не разглядывая, какая она прелестная, посадил её в тёплую воду, сунул ей в руки стакан с водой и проследил, чтобы она выпила его до дна. Она сидела в тазу свежая, с капельками воды на коже, и улыбалась. Она была прекраснее первой. Запястья и щиколотки тоньше, глаза ярче, волосы длиннее, а кожа нежнее – он никогда не видел такой сияющей кожи! Принц выдохнул и, посадив апельсиновую девушку на диван, вышел на кухню выпить валерианки, потому что он сильно переволновался.

Когда он через десять минут вернулся в комнату, то опять обнаружил на столе апельсиновые корки, едкий запах цитрусовых, разлитую воду, мокрую простыню на диване – и всё. Её не было. Она исчезла без следа, как и первая. Сейчас он не так сильно испугался, но ему стало не по себе.

Он уже истратил два апельсина. Остался один. Тут надо подумать, прежде чем открывать последний. Что же он не учёл, почему при соблюдении всех условий, у него ничего не получилось. Он методично анализировал свои действия в первый и второй раз. Во второй раз девушка прожила немного дольше, чем первая. В чём разница? Вода была и там, и там. В чём секрет? И тут его осенило: они умерли или исчезли, когда остались одни: в первый раз он вышел к телефону, а второй – в кухню, принять валерианку. Он их покинул. В самый ответственный момент его не было рядом, и они погибли. Воды было вдоволь. Напиться – не проблема. Значит, их жажда была не физическая, а чувственная. Напиться они должны были не водой, как он примитивно предполагал, а его чувствами, его любовью, его нежностью и вниманием. Именно об этом сказала ему Королева пчёл: открой апельсины, когда будешь готов. А он своими руками, будем говорить прямо, испортил два апельсина. Это было так наглядно, что он испугался, что не только эти два апельсина загублены им легко и бездумно, но и все принцессы, которые были в него влюблены и потом исчезли из его жизни без следа, тоже погибли оттого, что он был не готов жить для них, жить с ними, отказаться от своего горько-сладкого одиночества – друга размышлений и его драгоценного писательского дара, и не был готов принять женщину как равного партнёра и свою половину.

Итак, весь вопрос в том, готов он или не готов? Открывать последний апельсин, или оставить, пока не придет уверенность, что он не загубит нежную, такую ранимую апельсиновую девушку. Он долго не мог решиться открыть последний апельсин. Прошло целых три дня, прежде чем он решил, что пора сделать такой важный шаг. На всякий случай он, как и раньше, приготовил и кувшин, и стакан, и таз с тёплой водой, ведь сработало же раньше! Он даже добавил в стакан воды чайную ложку апельсинового мёда, подаренного Королевой пчёл – хуже не будет! и сам от волнения хватил глоток волшебного мёда. Сбегал в туалет, чтобы уж не покидать новую девушку.

Буду носить её на руках, чтобы не разлучаться, решил он. С бьющимся сердцем он очистил апельсин, тут же посадил её в приготовленный таз с тёплой водой, сам локтем проверял – тёплая, схватил за крошечные ручки и, не отрывая глаз, ждал, пока она не перестала расти. Тут же дал ей воды с мёдом, проследил, чтобы она всё выпила, заставил её посидеть в воде ещё минут десять и, завернув в простыню, посадил на колени и обнял.

Она прижалась к нему всем телом, иногда она ворочалась, как во сне, пытаясь найти положение, при котором она наиболее близко с ним соприкасалась. Прошло два часа. Она была жива. Он испытывал такую нежность и такую радость от того, что она жива, что боялся пошевелиться. Потом, осмелев, он лёг, не открывая глаз, она прилепилась к нему, закутала его волосами, а он положил её головку на своё сердце. Она мерно и тихо дышала, похоже, спала. Он же всю ночь не сомкнул глаз.

Утром ему пришлось отнести её в туалет и научить пользоваться унитазом, раковиной и ванной, сложнее всего было с колонкой, не так-то просто апельсиновой принцессе освоить сложное искусство включать газовую колонку, это подвластно лишь простым смертным! В первый раз, когда она принимала душ, ему пришлось стоять рядом и регулировать температуру воды. Как только он вышел из ванной, она тут же начала звать его, не справилась со шлангом, залила водой пол и выскочила вся заплаканная и дрожащая.

Первые дни он почти всё время носил её на руках, потом она ходила за ним по пятам и стояла у двери, когда он занимал туалет. Мыться они после того, как она залила пол в ванной, стали вместе. Когда он работал, она сидела рядом и гладила его роскошные волосы. Но постепенно она набирала силу и на исходе первой недели он уже смог выйти на работу. Она ждала его весь день, сидя у дверей. Когда он уходил, она была веселой и румяной, а когда возвращался, то щёки её были бледны и глаза заплаканы.

Пока ей не удавалось стать полноценным человеком. Сначала принцу нравилось, что она буквально не может без него жить, а потом стало тяготить. Она старалась, она очень старалась. Она быстро выучилась читать и писать и пристрастилась к книгам: стала читать целыми днями напролёт. Она прочитала всё, что могла достать, встав на стул, но полки такие высокие, что, даже стоя на стуле и вытянув руку вверх, она могла достать только до половины книжных полок. Она освоила интернет и выискала всё, что могла, о принце и его семье. Он очень неохотно рассказывал ей о своих родных. Он был очень похож на отца, просто одно лицо, и, как многие сыновья, он очень любил его, но всё время сравнивал себя с ним и выходило, что отец смелее, интереснее, красивее, чем он, и в сердце его змеёй вползала зависть к отцу, хотя принц и сам не понимал, что так его задевает, тем более, что ни доказать что-то отцу, ни превзойти его, по причине того, что отца уже давно не было на свете, он не мог, а обида на него осталась.

Её интересовало всё, что имело хоть какое-то отношение к принцу. Он же посоветовал ей попробовать выходить на улицу и она с большим трудом сначала на несколько шагов, а потом всё дальше, стала отходить от его дома. Он нашёл для неё шёлковое платье своей матушки: синее в мелкий горошек, и оно очень шло к её тёмным волосам и синим глазам. Отыскались и туфли, очень удобные, на среднем каблучке и плащ с поясом. Прогулки ей очень помогали. Она разговаривала с апельсиновыми деревьями. Она шагала под их кронами, под их защитой и колдовские апельсиновые деревья рисовали ей тенями под ногами письма с предупреждением, чтобы она была очень осторожна с принцем и берегла своё сердце; деревья даже просили её, чтобы она отдала им своё сердце на ответственное хранение.

Она не слушала советов апельсиновых деревьев, не верила им, но всё же она знала, что многие влюблённые принцессы вообще исчезли в неизвестном измерении. Запахнув потуже плащ, она возвращалась к дому принца, стуча каблуками фламенко, танец любви и страданий, и не обращала внимания на игру теней апельсиновых листьев… Но, как она ни пыталась закрыть на тревогу глаза, принцесса чувствовала подступающую, как прилив, грусть.

Апельсиновая девушка, вынужденная жить в постоянной зависимости от принца, в доме, построенном из печали и тоски пленных, стала тосковать. Она так расстраивалась, что почти всё время была на взводе, готовая разреветься по любому поводу. Если он что-то говорил ей, то она слышала совсем не то, что он говорил.

Например, он говорил, «сегодня тёплый вечер», а она слышала: «сегодня сильный ветер». Если он говорил: «уже время позднее, иди спать, дорогая», она слышала: «твоё время кончилось, не плачь, улетая». Из-за того, что она слышала совсем не то, что он говорил, получалось много непонимания и это непонимание так её мучило, что она совсем заболела, силы покинули её и она почти умерла. Принц же не понимал, что её так угнетает и не знал, что с ней делать. Ему было неприятно видеть апельсиновую девушку в таком состоянии, кому же приятно видеть свою жертву? Поэтому он предпочитал вообще её не замечать, чтобы её грустные глаза не делали ему больно. Он, чтобы поберечь своё сердце, отворачивался от неё, а она от этого так страдала, что однажды решила, что больше не может так жить, и что если он ещё раз от неё отвернётся, её сердце не выдержит и она умрёт на этом самом месте.

Апельсиновая принцесса была в полной растерянности: только что она была уверена, что он её любит и никогда не покинет, он даже говорил ей: Ты меня разлюбишь, а я, – говорил он, – любил, люблю и буду тебя любить, а это как раз то, что принцесса хотела слышать и голова её кружилась от любви и желания. А через секунду он мог сказать: не надо сейчас меня обнимать, если хочешь кого-то обнять, вон возьми плюшевого мишку, там, на диване. А когда она говорила, как она его любит и как он дорог ей, и что она никогда не покинет его, как говорят все влюблённые девушки, он мог сказать ей: всё, что ты говоришь, я в своей жизни слышал тысячу раз и не хочу слышать эти слова от тебя. Ей в такие минуты казалось, что он вынимает из неё душу. А однажды он ни с того ни с сего спросил её, совсем как муж-король сказал Гризель– де, она только что прочитала эту сказку, а ты могла бы поухаживать за мной, если бы я встретился с другой женщиной, а ты накрыла бы для нас стол, постелила бы постель? Она ничего не ответила, и ей стало так больно, что она потеряла дар речи.

Она надела плащ и ушла. Время позднее и идти ей некуда, ведь у неё не было дома, а в апельсин обратно не залезешь.

Она шла от дома принца: каждый шаг давался ей с большим трудом, и колдовские тени апельсиновых деревьев обнимали её за плечи. Темнело, таял летний вечер, солнце уже село, было ещё светло, но и достаточно темно, чтобы особо нетерпеливые уже зажигали в своих комнатах электрический свет. Она шла по улице и видела в окне, как под люстрой за круглым столом сидели старик со старухой и пили чай, смотря друг другу в глаза. В другом окне она видела, как в спальне, где горел ночник: маленький тёплый огонёк согревал девичьи руки, какая-то девушка сняла халат и осталась в комбинации, которая шёлковым объятием рисовала тонкую гибкую талию и нежную подрагивающую грудь; вошёл мужчина, обнял её, и свет погас.

Сердце одинокой апельсиновой принцессы сжалось от предчувствия беды и неизбежности несчастья. Но она только припустила быстрее. Небо потемнело ещё больше. Всё вокруг стало таинственным и тревожным. Теперь не только деревья, но и вечерние облака с фиолетовым верхом и розовой подкладкой тоже говорили ей, чтобы она была очень осторожна и не давала принцу в руки своё сердце, чтобы он его не разбил.

Она шла всё дальше. Несколько дней назад она не смогла бы отойти от дома принца так далеко. С каждым шагом крепла её уверенность, что она обязательно станет человеком. Не апельсиновой принцессой, а человеком! Она найдет работу, поселится в общежитии, получит паспорт, будет работать и учиться. И может быть, когда-нибудь вернётся в этот дом, в башню принца – когда не будет ни от кого зависеть. У неё всё получится!

Налетел тёплый весенний ветер и толкнул её в спину. Она не обратила на него никакого внимания. Ветер отстал и принялся за апельсиновые деревья. Стряхнул все цветы ей под ноги. Шаг за шагом она удалялась от башни принца всё дальше и дальше.

Принц прислушался и оторвался от своей рукописи, от грустных сказок, которые рождались в этих стенах, пропитанных тоской по родине и скорбью военнопленных, которые давно, семьдесят лет назад построили этот дом с башней на крыше.

Был поздний вечер. Принц был в башне один. Я знал, что так будет, с горьким удовлетворением подумал он. Ему стало привычно и легко. Он выпил чаю с волшебным мёдом, перевернул страницу и начал сочинять следующую сказку.

Свежо, остро и печально пахло апельсинами.

 

Спящая красавица

Г. Доре. «Спящая красавица»

В том же огромном, суетливом и лишённом памяти городе под названием, как его, Москва, где жили Принц-на-горошине и Прекрасный принц, там где ещё жил их приятель, который чуть не загубил третий апельсин, а девушка ушла и он долго не знал, жива ли она вообще, жила ещё Спящая красавица, только она сама ещё пока не знала об этой своей особенности. Никогда не знаешь, на что ты способен, пока судьба не столкнёт с этим в жизни: думаешь, что ты принц благородный и смелый, а по жизни оказывается, что ты трус и предатель. Да, никогда не можешь предположить, кто ты на самом деле, пока не попадёшь в ситуацию, которая тебя просветит насквозь, вывернет наизнанку и сунет под нос красноречивые доказательства твоей сущности.

Вот и Спящая красавица жила себе спокойно, училась в Университете геодезии и картографии, сдавала почти все предметы на экзаменах на отлично и очень расстраивалась, когда получала четвёрки, что бывало конечно, редко, но бывало. Особенно по геодезии, так уж ей не хотелось признавать, что геодезию она знала не на отлично.

Кабинет геодезии был как раз для Спящей красавицы, которая пока ещё не знала, что она спящая – кабинет что– то говорил ей, чего она тоже пока расшифровать не могла. Там стояли огромные двухсотлетние шкафы с застеклёнными полками, уставленными старинными и не очень, это была большая коллекция, теодолитами, нивелирами: латунными, медными, которые своей грацией и важностью старинных вещей напрочь побивали в соревновании по красоте современные приборы. Столы в кабинете геодезии огромные, из толстенных досок, старые, массивные, такие, что наша Спящая красавица, приходя в этот кабинет, чувствовала необъяснимое волнение узнавания того, чего не было, то есть испытывала сильные приступы дежа вю.

Спящая красавица ещё не знала, что она спящая, потому что судьба ещё не предоставила ей случая в этом убедиться со всей очевидностью. Она продолжала учиться и её как ответственного и совестливого человека выбрали секретарём комсомольской организации картографического факультета. Над ней ещё в школе смеялись однокашники, кстати, в школе её выбрали секретарём комсомольской организации, как и позже, в институте, и по тем же самым причинам: совесть и ответственность, смеялись потому, что когда она вела комсомольские собрания, она через слово говорила: спасибо за выступление, через другое слово: пожалуйста, будьте так любезны, благодарю вас, и так далее. В результате остальные комсомольцы, не привыкшие к таким вежливым и церемонным словам, от обилия этих слов ничего не понимали и собрания проходили успешно, если только её заместитель, простая девушка со взрослым лицом и полным отсутствием церемонности, столь присущей Спящей красавице, что в будущем и разрушило семью этой простой девушки, не брала в свои сильные руки ведение собрания. Вот как надо, – говорила эта девушка после собрания Спящей красавице, – а ты всё рассусоливаешь!

Спящей красавице, которая пока этого не понимала, ну, что она спящая, приходилось как-то притворяться, что она такая же, как остальные. Она научилась говорить о том, где достать модные сапоги или батник, сначала, когда она в институте слышала такие разговоры, ей казалось, что девушки притворяются, что это им интересно, потому что она и представить не могла, что можно этим всерьёз интересоваться, потому что в школе, где она дружила с ещё пятью девочками, в их компании разговоры о тряпках считались слишком пустяшными, чтобы тратить на них время.

Спящая красавица конечно была очень симпатичная, лицо чистое, овальной формы, как яйцо, глазки ясные, губки пухлые и нежные с круто изогнутой по форме лука Купидона формой, как у Давида Микеланджело, правильные, только ещё более привлекательные, потому что девичьи. Носик небольшой – не римский, русский такой, симпатичный, чуть вздёрнутый носик. Сама она была строгих правил, даже слишком, что и привело к её долгому сну во всех областях жизни. Некоторые принцы, полукровки и простолюдины предпринимали, конечно, попытки разбудить её, но ни у кого пока не получалось.

Один юноша ещё в школе пробовал её разбудить поцелуем, но она хоть и считалась его девушкой и провожала даже его в армию в десантные войска, и делала с его мамой и сестрой на проводах салат оливье, где обнаружились непримиримые противоречия вроде того, что как говорила его мама, надо резать в салат ингредиенты очень мелко, вроде как по размерам горошины, чтобы всё было одинаково мелко, то у спящей красавицы в семье мама делала по-другому и приучила её резать так, чтобы наилучшим образом в зависимости от размера открывались вкус и особенности каждого ингредиента. Например, огурчик солёный надо резать несколько крупнее, чтобы при раскусывании он был оптимально сочным и его сочность, как неотъемлемое его свойство, как имя и фамилия: имя – Огурчик, фамилия – Солёный, наиболее ярко выражалась. Эти противоречия, впрочем, не сыграли особой роли, потому что от поцелуев этого юноши Спящая красавица так и не проснулась. После застолья Спящая красавица провела остаток ночи дома у юноши, где они в тесноте и полусне дремали на его узкой кровати, не раздеваясь, и безо всякого интимного контакта, кроме поцелуев.

Не проснулась Спящая красавица даже тогда, когда она на четвертом курсе вышла замуж. Также во сне она родила двух мальчиков с разницей в четыре года. Мальчики прехорошенькие, такие, что, когда она на санках зимой везла их с прогулки домой, старшего и младшего в одних санках, щекастых, румяных, ясно-сероглазых, то даже незнакомые прохожие, не сдержав улыбки, говорили: какие красивые, побольше бы таких. Мальчики в детстве были так похожи, что когда смотрели фото, то если на фото был кто-то один из них, то даже она и её муж сомневались, кто из детей изображен, и сразу различали, только когда их было двое, старший – Арсений, младший – Полиодор.

Так и жила она во сне, не просыпаясь, вполне счастливо, пока ей не исполнилось двадцать восемь лет. Спящая красавица так и не знала пока, что она спящая, а думала, что она просто правильная и поэтому с ней ничего особенного не происходит. Работать она устроилась сразу после института, в ПКО Картография, картографом, на работе ювелирной, точной, скрупулёзной, от слова скрупул, что означает в переводе с умершего латинского используемого сейчас только в высоких научных кругах, да ещё и в алхимии, латинского языка, зерно, если вы потеряли нить, то повторю: скрупул – означает зерно. Зерно истины. Зерно здравого смысла, драгоценное зерно, так сказать, найти зерно.

Работа как раз ей очень подходила. Чисто, тихо, спокойно: скреби пёрышком тушью на ватмане ручного отлива с водяными знаками гидрографию, речную сеть то есть, пунсоны кронциркулем, дорожную сеть кривоножкой и даже двойной кривоножкой, растительный покров, деревья, там, осоку в болоте, всё ручкой, пёрышком, тушью китайской: с помощью синусной линейки расчертив пространство. Не камни ворочать, не на холоде и дожде стоять – камеральные условия, от слова камера, вот и чувствовать она себя постепенно стала как в камере, от этих камеральных работ. Так и сидела она, как королева пространства, управляя на чертеже полями, лесами, дорогами и городам, на сходя со своего места. Так конечно она на этой работе и не просыпалась: голова работает, мысли бродят, где попало, камеральные работы хоть и чистые, а чувствуешь себя как в камере, как в тюрьме то есть.

Сидит год, сидит два, рождается второй сын, время идёт, а она всё крепче спит, только на работе она уже не простой картограф, а редактор. Чертить редактору не надо, надо говорить составителю, что чертить, а потом проверять, что начертил составитель, а так как во время черчения, она сама знала, голова, бывает, отключается полностью в погоне за непослушными мыслями, которые уводили куда попало, то и проверять надо было внимательно, потому что и чертили, что попало.

Так бы и умерла во сне, не просыпаясь, в положенный ей срок, если бы не случай. Работа Спящей красавицы располагалась неподалёку от её дома и она ходила на работу пешком, занимала дорога пятнадцать минут, мечта многих принцесс. Но после того, как она родила второго мальчика и прошёл декретный отпуск, который в те времена уже составлял три года, это со старшим она сидела только год, а с младшим уже три, то оказалось, что в отпуск она уходила со старого места работы, а выходить ей пришлось на новое. Располагалось оно в районе метро «Текстильщики», промышленном районе Москвы, прямо напротив АЗЛК, из окон ПКО были видны окна цехов АЗЛК, располагавшихся аккурат через открытую ветку метро. После выхода из декрета Спящая красавица вышла уже в район Текстильщики и поступила в распоряжение старшего редактора по фамилии Жив, а Спящая красавица пока была просто редактором. Хорошая фамилия – Жив. Давно, ещё на старом месте, когда Спящая красавица только вышла на работу, то ей дали делать учебную геологическую карту Советского Союза. Сначала как положено, она прочитала редакционные указания, где было написано, с каких материалов надо составлять, то есть чертить ручкой китайской тушью специальное содержание, ареалы распространения геологических пород на поверхности земли. В конце редакционных указаний Спящая красавица прочитала: редактор Жив. Неужели надо писать жив редактор или умер? Надо же! Оказалось, что Жив, это такая прекрасная фамилия, которая всё время напоминала и человеку, и остальным людям, что обладатель этой фамилии жив! Кроме случая, когда этот человек умрёт. Такой-то Такойтович Жив – умер. В остальных случаях – жив!

Оказалось, что старший редактор Жив, Дина Ильинична, делала в то время очень важный, интересный, содержательный, новый научный атлас геологии и геофизики Атлантического океана под руководством молодого, как о нем писали, семидесятилетнего ученого Глеба Борисовича Удинцева. Работы по атласу было много, забегая вперёд, скажу, что работы будет лет на двадцать, или более того, и старшему редактору Жив понадобились для развёртывания работ ещё редакторы. Вот и попала Спящая красавица к редактору Жив.

Однажды поехала старший редактор Жив в Институт географии, что неподалёку от Третьяковской галереи, в Пыжевском переулке, тоже очень волшебном, на встречу с авторами карт для атласа Атлантического океана и взяла с собой Спящую красавицу. Вот там-то и грянул Гром небесный и несчастная Спящая красавица на горе себе неожиданно проснулась. Никто не мог предположить, чем эта встреча обернётся. Обернулась она судьбой: счастьем и горем, стихами, и новым многолетним сном опять заснувшей Спящей красавицы.

Вот входят Жив и Спящая красавица в помещение, где назначена встреча с авторами карт для атласа, и видит она небольшой кабинет с высокими потолками, все стены которого представляют собой полки с книгами и несметными, то есть не поддающимся смете и счёту, минералами. Были там и большие кристаллы различных цветов, и друзы, это когда много кристаллов растут из породы, и минералы в виде сотов, и минералы в виде тонких-претонких, сложенных в стопку листиков и минералы как рассыпанный гранат и как леденец огромных размеров и с прожилками, и блестящий, как золото пирит, золото дураков, и невзрачное настоящее золото, и пестрый серпентинит, и сочный лабрадорит, и синий, как глаза одного принца, лазурит, и аметист, избавляющий от пьянства, и халцедон и изумруд, излечивающий от слепоты, и малахит, радующий чистые сердца, и гранит, и обсидиан, чёрное вулканическое стекло, и моховые, с уже готовыми картинами природы, агаты, и сахарные мраморы и королевские порфириты, чего там только не было.

Окна высокие и узкие.

– Проходите, пожалуйста, – сказали авторы, они уже обосновались с одной стороны большого стола, как положено по этикету. Прошли Жив и Спящая красавица, устроились чинно, и тут смотрит Спящая красавица – сидят напротив четыре принца-геолога, один краше другого. Лица у них как у капитанов парусных кораблей – глянешь, вроде суровые, обветренные, загорелые, а под этим, как под коркой – сплошная романтика, грусть нежных потерь и страдания чистых сердец.

Все хороши, а один – глаз не отвести: глаза чистые, васильковые, как самое глубокое синее море, утонуть можно без спасательного круга, не выходя из комнаты, лоб высокий, сразу видно, умный. Как посмотрела ему в глаза Спящая красавица, так сразу поняла, что погибла: полетела в его глаза как в пропасть, только лететь ей в эту пропасть было легко и приятно. Вокруг неё как будто стал разворачиваться вихрь.

Потолок взлетел ввысь, стены закачались, выросли и разошлись в разные стороны, пошло движение воздуха, дождь пополам с солнцем, и глаза спящей красавицы будто в первый раз раскрылись, будто в первый раз мир увидела. А ещё этот принц спросил Дину Ильиничну Жив:

– А фамилия девушки будет в атласе?

– А как же, – сказала Дина Ильинична Жив, – конечно будет, как редактора карт.

Заметил, пело сердце Спящей красавицы, он меня заметил! Она так боялась смотреть в его глаза, чтобы ненароком не провалиться, что не заметила, как кончилась встреча.

Это произошло весной и внезапно разбуженная Спящая красавица никак не могла привыкнуть к красоте и ярости мира, которых она раньше не замечала, пока спала. Море удовольствия, море радости, которое обрушилось на Спящую красавицу, так ошеломили её, то есть дали по шелому, по шлему настучали так, что она поразилась, как она так долго спала и ничего этого не видела. Зато теперь она наслаждалась тем, что она может чувствовать. Она упивалась этой способностью. Она чувствовала всё подряд.

Чувствовала, как растут деревья, медленно, распираемые соками, чувствовала не грусть, как люди, глядя на опавшие листья, а терпение и уверенность, что за зимой придет весна и соки деревьев опять заставят набухнуть тело дерева и кора треснет сочно от этой полной радости жизни, и появится трещинка а потом ещё и ещё. Чувствовала она, как ночью раскрывает окно, а тело, тело всё так же лежит на кровати и она, наполненная светом и воздухом, как шар летит вверх, где воздух становится постепенно холоднее и ей приходится возвращаться обратно, но она успевает увидеть коробки домов, расставленные вдоль улиц со светлым асфальтом и светом фонарей, растворенных в зелени деревьев. На море она чувствовала, как сама становится рыбкой и волны меняют ритм её сердца на свой ритм и в сердце стучатся синхронно, но не могут встретиться из-за ребер, и чувствовала, как на небе воюют теплые с холодными, и в зависимости от того, кто побеждает, возникает теплый либо холодный фронт, и от этого идёт дождь, она чувствовала, что её муж видит, как она изменилась и не может понять, что с ней, она чувствовала, что если не позвонит принцу с синими глазами, то её пробуждение будет напрасным и она не успеет встретиться с ним, как опять заснёт.

Правда, у этого отрадного явления была вторая сторона, как у любой медали: чувствовать она стала слишком сильно. Видимо, от радости, что она проснулась, Спящая красавица взяла в руки слишком большую ложку, не по зубам.

Несколько недель продлился инкубационный период, в течение которого она иногда встречалась с синеглазым принцем в ПКО, когда он приносил авторские материалы для карты тёплых течений в океане. В этот период принц подарил ей свою самую знаменитую сказку, изданную в миниатюрном формате, что окончательно перевернуло жизнь Спящей красавицы. Инкубационный период кончился и она влюбилась. Как всегда после пробуждения, она пришла в восторг от этого открытия, ведь раньше она спала, а тут такое сокровище чувств – она влюблена. Ей нравилось быть влюбленной. Она распробовала это чувство как небесное вино, нечаянно попавшее ей в руки. Дрожащие, алчущие руки. Но ей всё было мало. Ложка большая, но ей мало, мало, мало, ей нужно всё. Если не дадут, если не нальют этого небесного вина, то она умрёт, она это точно знала. Умрёт, заснёт, какая, к чёрту, разница!

Жажда была такая сильная, как у апельсиновой девушки. Не напоит он её – она умрёт точно так же, как она. Счастье, чувства, восторг, тоска и жажда били так сильно, что скрывать это она просто не могла и муж Спящей, пардон, Разбуженной красавицы, обострённым чутьем почти покинутого мужа вычислил, что Спящая красавица превратилась в Разбуженную, но не им. Открытие не из приятных.

Синеглазый принц, оценив обстановку, понял, что политика невмешательства, разумного ограничения и двойной жизни Разбуженной красавице уже не поможет, и придётся что-то решать, понял, что он не может по ряду причин взять Разбуженную Красавицу на себя, потому что забрать её из семьи, как вырвать дерево из земли и перенести его на пляж, например, потому что она не одна, у неё разветвленная семья, мать, отец, муж опять же, сын, второй сын, вырвать её из этой грядки нельзя, если вырвать, то всё порушится. Опять же мужу её он пообещал, что не будет продолжать с ней отношения, пообещал на глазах бога, то есть бог свидетель: мы что-то обещаем друг другу, а бог является свидетелем нашего обещания.

Сколько ни билась Разбуженная Красавица, чтобы принц возобновил с ней отношения, он был непреклонен и стоял на своём.

Большая ложка Разбуженной Красавицы осталась не у дел, а ей, по-прежнему сильно чувствующей, надо было всё. Всё! Всё!! Всё!!! Большой ложкой. Принц не давал, не мог: он ведь обещал богу. И, отчаявшись от страха, что просто умрёт без него, она, не зная, как ей иначе выжить, опять заснула, как после аффекта. И так крепко заснула, что опять стала Спящей красавицей и ходила по дому типа: Что воля, что неволя – всё одно, но сработало. Она выжила, только опять спала: и во сне, и наяву. Вот такая история. И если вы думаете, что это конец, как думала и сама Спящая Красавица, то вы ошибаетесь. Она-то точно думала, что она больше не проснется и умрёт в положенный срок прямо во сне, но получилось не так, как она думала.

Получилось глупо и смешно, как это часто бывает в жизни.

Она жила уже во сне, заснув по второму разу после первого пробуждения, и уже думала, что синеглазый принц не существовал вовсе и всё это ей только приснилось, как вдруг после пятнадцати лет неведения она получает весточку от него – облако, серое сверху и с нежной светлой розовой подкладкой, а потом – клочок тумана в открытое окно, ну, точно от него, она же знает, потом листик зелёный, исписанный жилками, что написано – она никому никогда не скажет, но, чудо! Она во второй раз проснулась! Второй раз на те же грабли, Ой-ё-ё-ё-ё-ё-й! Ну, ладно, один раз проснулась, заснула потом, и всё спокойно, ну чтобы второй раз проснуться от того же принца, этого ни в одной сказке не было. Кошмар! Опять что ли чувства, стихи и – не спать?

Не спать, Спящая красавица!

Мораль. После пробуждения очень хочется плакать от полноты чувств, и дальше реветь – по инерции. Тут, самое главное, не превратиться в Царевну-Несмеяну, а хуже того – в помесь Спящей красавицы с Царевной Несмеяной, а то будешь пол-суток спать и пол-суток – плакать.

 

Прекрасный?

Недалеко от станции метро «Текстильщики», в ареале высокой плотности населения принцами и принцессами, а также многочисленными полукровками, в промышленном задымлённом районе по соседству с Принцем-на– Горошине и его другом, у которого случилась неприятность с тремя апельсинами, хотя пока ещё рано говорить о тотальном невезении, возможно принцесса из третьего апельсина ещё жива и когда-нибудь появится на его горизонте, жил ещё один принц, приятель первых двух. Прозвище у него было очень даже хорошее. Прозвали его Прекрасный, что вполне соответствовало действительности. С самого раннего детства он отличался от своих сверстников в лучшую, конечно, сторону. Он был самый умный, самый вежливый, самый скрытный, самый творческий, самый таинственный и самый загадочный на свете принц. Мало что принц. Так ещё и самый прекрасный на свете. Кому-то всё – кому-то ничего, почему всё так несправедливо?

Принц любил покрасоваться, отчего же нет, если Вы – Прекрасный принц, верно? Обласканный вниманием всех, кто его видел, он так привык к всеобщему обожанию, что обижался как ребёнок, если к его ногам не сразу падали сражённые его обаянием люди, не важно, мужчины или женщины, даже дети и старики, никто не мог устоять перед его неземной красотой. Но юные девы, это отдельная история! Девы падали к его ногам как спелые груши.

Принц сам пописывал стихи и прозу. Его приятные, полные светлого юмора и ненавязчивой мудрости, вещицы были очень популярны и печатались на обратной стороне всех бланков, справок, квитанций в городе. В результате рассерженные горожане, получившие огромные счета, обнаружив с обратной стороны документов стихи и истории принца, принимались читать их и забывали о неприятностях, в общем, дело это оказалось полезное, и поступило предложение печатать афоризмы принца и на денежных купюрах, чтобы они радовали подданных, но изящных афоризмов оказалось так много и так трудно было выбрать из них самые интересные, потому что они все были блестящими, то пришлось создать комиссию, которая уже пять лет не могла решить, какие афоризмы выбрать из обширного творческого багажа принца.

Принц слагал также короткие стихотворные притчи и считал себя пророком, что ж, принцам это позволительно и это не самая ужасная черта характера. Молодые девушки, узнав о литературных талантах принца, тоже стали писать стихи, это оказалось столь заразительным, что все они вскоре перешли на язык поэзии. Язык страдал. Стихи были ужасные и просто плохие, и все родственники заболевших девушек отравились этими стихами, у них начался неудержимый понос и желудочные колики. После того, как эпидемия стихосложения приняла массовый характер, что грозило перерасти в пандемию, министерство здравоохранения под страхом смертной казни запретило молодым девушкам, влюблённым в принца, заниматься стихосложением. Остальным гражданам, не влюбленным в принца, разрешили сочинять стихи, так как они не наносили ущерба здоровью, только надо зарегистрироваться в министерстве стихосложения и предъявить справку, что автор не влюблён в Прекрасного принца, такие справки выдавали в психдиспансере бесплатно, а можно было просто купить на Центральном рынке.

Действительно, в Прекрасного принца нельзя не влюбиться, и в стране не осталось поэтесс, так как все были в него влюблены и им не разрешалось заниматься стихосложением, поэтому писали только мужчины, и то не все.

Принц имел вид многозначительный и таинственный, он, как мрачный Байрон, опалён огнём нежного страдания и романтической печали, а это сильно действует на молоденьких девушек, у него была пышная волнистая тёмная шевелюра, которая так и манила девушек запустить в неё ручки, он зачёсывал волосы назад, открывая высокий прекрасный лоб, и печать перенесённых потерь проступала на челе принца, как свет, что притягивало самых чувствительных и нежных принцесс.

Принцессы, полукровки и простолюдинки слетались к нему стаями. Как мухи. Зная об этой способности принца, другие принцы приглашали его в гости, когда надо было избавиться от надоевших поклонниц. Он приходил на бал, поражал всех своей неземной красотой и уходил, окружённый роем восторженных поклонниц, а хозяева праздника могли вздохнуть спокойно. Прекрасный, добрый, отзывчивый человек, говорили они. И дом очищает от этих надоедливых девиц. Вместо дезинсектора.

От любви к нему поумирало больше народу, чем от аппендицита. Умерших от любви к нему даже хоронили на отдельном обширном кладбище, потому что к сорока годам жизни принца их насчитывалось уже более тысячи. Там была построена прелестная церковь. И церковь, и кладбище погибших от любви к принцу, привлекали почитательниц Прекрасного принца. Серая каменная церковь в псевдоготическом стиле была устремлена ввысь своим гордым шпилем, по краю крыши на страже небесной красоты принца сидели каменные горгульи. Их ужасные тела и отвратительные лица с разверстой пастью, из которой во время дождя хлестала вода, должны были отпугивать от смиренной обители злых духов, что они успешно и делали. Кроме того, своим уродством они подчёркивали живую одухотворённую красоту принца – по контрасту.

Внутри церкви стояли массивные чёрного дерева скамьи; приделы хранили таинственный полумрак, из которого выступали фигуры святых, лики их были похожи на Прекрасного принца как две капли воды. Некоторые усматривали в этом сходстве нескромное желание принца похвастаться лишний раз своей неземной красотой, а некоторые говорили, что такие прекрасные изваяния побуждали приходить в храм, чтобы полюбоваться на его прекрасное лицо, чаще, чем это было угодно богу, и это богохульство!

Печальный погост никогда не пустовал. Дело в том, что принц, сохраняя уважение к погибшим на поле любви к нему, отдавал им почести не реже чем раз в год. Он никогда не говорил точно, когда он в траурном наряде, без головного убора, на белом коне с копьем, опущенным в знак уважения к погибшим, медленным аллюром проскачет по кладбищу, поэтому преданные фанатки ждали его появления каждый день.

Поскольку девушки приходили так часто, как могли, то они перезнакомились, подружились и организовали нечто вроде фан-клуба Прекрасного принца. Они даже распространяли в своей среде глянцевый журнал, посвященный принцу. Там печатались статьи с его фотографиями: он на лошади, он играет в поло, он ужинает о обществе совершенно никакой девушки – принц специально просил подобрать не слишком красивую девушку для фотосессии, чтобы не дай бог, какая-нибудь из его поклонниц не почувствовала себя униженной. А так все довольны: фанатки – что они не хуже, чем спутница принца на фото, а сама героиня на фото была довольна, что попала в глянцевый журнал рядом с Прекрасным принцем. Потом шли статьи о доме принца, об интерьерах его покоев, о машине принца, о научной работе принца, да-да, принц имел работу, имел он эту работу, имел также научное звание доктора наук: он скуки ради занимался исследованиями.

Ещё в принце было что-то от архивариуса: он собирал все-все записки, бумажки, письма, закладки, стихи, рассказы и прочее, что написали ему поклонницы, помечал, от кого эти письма, и хранил их в канцелярских папках с разноцветными завязками. Папок было так много, что когда он переезжал, то только для них пришлось заказывать Камаз. Он хотел издать их в дорогом переплёте, но ни одно издательство в стране не взялось за столь масштабный труд. Поэтому папки хранились на стеллажах в гардеробной принца и там уже негде пройти.

Первый гром грянул, когда ему исполнилось сорок лет. Он облысел. Для любого другого мужчины на это дело обычно бывает всё равно, не всегда, конечно, но в большинстве случаев. Но для красавца-принца это стало огромным ударом. У него до этого была замечательная, см. выше, шевелюра, привлекающая девушек, а тут в мгновение ока образовалась обширная, извините за выражение, плешь, которая разрушала замечательный образ прекрасного принца.

Бороться с уже образовавшейся лысиной поздно, и принц решил эту проблему простым и элегантным способом. Он приказал изготовить для него несколько сотен головных уборов. Почему так много? Во-первых, он любил разнообразие, во-вторых, он хотел порадовать своих почитателей своими новыми образами, в-третьих, он дал работу сотне мастериц, которые часто сидели без работы, а он предоставил им рабочие места и хороший заработок, в-четвёртых, он, приходя на примерки, познакомился со всеми швеями и семьдесят из них вступили в его Фан-клуб, а тридцать были названы его гостьями на ближайшем балу. В общем, наличие лысины ненадолго омрачило жизнь принца, и так же быстро, как облачко с лица солнца, исчезло.

Больше всего прекрасный принц любил огромный бархатный берет с огромным плюмажем, в котором он сам себе напоминал то ли художника, то ли артиста, берет был расшит крупными камнями сваровски и стоил полквартиры на окраине Москвы.

Второй удар настиг принца на пороге его пятидесятилетия. У него разыгрался радикулит. Пришлось отказаться от конных прогулок и пересесть в мерседес. В нём принц стал, по нынешним временам, выглядеть ещё более привлекательно.

Девушки уже просто не могли смотреть на него более пяти секунд, так как падали на землю замертво. Ассоциация врачей даже издала специальную брошюру для девушек, которую бесплатно раздавали в техникумах, училищах и институтах с университетами. Брошюра носила броское название «Увидеть принца и не умереть!». Там приводились полезные советы, которые помогали простым девушкам, полукровкам и принцессам не получить смертельную дозу поражающей красоты принца и остаться в живых. Например: «Увидев принца наденьте специальные очки!», они продавались довольно дёшево в любом киоске и были доступны в любой момент; специальные очки приглушали божественную красоту принца – в них он выглядел как обычный мужик. Эти очки спасли жизнь многим девушкам и обогатили производителей очков. Был и такой совет: «если вы увидели издалека берет принца, переходите на другую сторону улицы» – это хороший совет, как удачно, что берет был большой, заметный, и многие девушки спаслись и в дальнейшем удачно вышли замуж. Был совет: «закрыть глаза», но это плохой совет, потому что последовавшие этому совету девы попадали под машины или ломали конечности и поэтому брошюру признали вредной и изъяли из обращения.

Время шло. Принц постарел ещё на десять лет. Ему стукнуло шестьдесят. Он не знал, что делать?! Он стоял пред зеркалом и внимательно себя рассматривал. Раздались первые тревожные звоночки, подумал он.

– Вообще-то вторые и даже третьи, – сказало зеркало. Он так удивился, что потерял равновесие и сильно ударился пятой точкой о мраморный пол. Зеркало обнаглело и продолжало хамить:

– Ты посмотри на себя! Ты же страшнее, чем твоя фотка в паспорте.

Прекрасный принц возмущенно сказал:

– Что ты понимаешь, стекляшка!

– А раньше ты называл меня «хрустальным озером настоящего», а фотографию ты называл «радужным озером прошлого», – хмыкнуло зеркало, – врал, значит!

– Да кто ты такое, что б так с Нами разговаривать! – гневно прикрикнул он на вредное стекло.

– Я, между прочим, прямое родственнице, если можно так сказать, – родственнице, ведь есть родственник, есть родственница, а почему не быть родственницу? Среднего рода.

– Да ладно, не суть важно, какого ты рода, – прервал его принц.

– Отчего же, – желчно сказало зеркало, – я прямое родственнице портрета Дориана Грэя, самого без сомнения красивого мужчины на свете за весь период истории человечества. Слыхал о таком?

Прекрасный принц неохотно признался, что слыхал. Он не только слыхал, но и несколько завидовал Дориану, до тех пор, пока не узнал о его трагическом конце.

Зеркало с неодобрением поглядело на него:

– Я смотрю на тебя каждый день и прекрасно вижу, во что ты превращаешься.

– И? – со страхом спросил Прекрасный принц.

– В карикатуру на самого себя!

Тут принц чуть не упал во второй раз, если бы после первого не сел на табуретку.

– Скоро все заметят, что ты не Прекрасный и твоё имя будет Ужасный, – сказало зеркало голосом прорицателя.

Принц не хотел верить, но зеркало говорило так убедительно, что он перестал сопротивляться очевидному и сказал:

– Что ты предлагаешь? Маску? пластику? косметику?

– Можешь, конечно, попробовать, но мне кажется, это просто потеря времени. У меня есть план: ты выбираешь себе двойника помоложе и спокойно живешь, считаясь по-прежнему самым красивым принцем. Как тебе такой план?

– Гениально! – сказал принц, – как же буду объявлять кастинг на своего двойника, все же сразу поймут, что я – это не я, а двойник?

– Всё продумано, – крякнуло зеркало, – кастинг будет объявлять уважаемая киностудия на роль Аполлона, например. А выбирать будешь ты. Двойника. Ведь ты хочешь считаться самым красивым?

Принц воодушевился, – действительно. Может сработать!

– И у тебя останется твоя слава, – сладко пропело зеркало.

– А почему ты так заботишься об этом?

– Я тебе не скажу.

– Ну, хорошо, – согласился он. На том и порешили.

Прошёл первый кастинг, где принц самолично выбрал себе двойника и тот с удовольствием принял на себя все обязанности и удовольствия принца. Двойники подписывали соглашение, что они не будут рассказывать прессе о том, что прекрасный принц сошел со сцены и отправлялись в каждодневный бой за поддержание звания самого Прекрасного принца. Как и предполагало зеркало, никто ничего не заметил.

Настоящий принц с удивлением и огорчением наблюдал, как за его двойником бегали его поклонницы, как фотографии его двойника во всём блеске красоты и молодости наводняли глянцевые журналы, как за внимание его двойника сражались со всем яростным женским коварством самые прекрасные, утонченные и нежные красавицы мира, а сам он был никому не нужен. Это открытие перевернуло его представление о себе и о мире ровно на сто восемьдесят градусов, ну, может быть, не сто восемьдесят, ну на сто пятьдесят, не суть важно. Он всю жизнь доказывал, что он самый красивый, неотразимый для всех абсолютно женщин, самый тонкий, самый мудрый, а теперь с его ролью прекрасно справляется простой парень, а он сам никому не нужен. Прекрасный принц вдруг понял: то, чем он жил шестьдесят лет, совершенно неважно. Всё суета сует и томление духа.

На следующий год принц даже не стал принимать участие в выборах своего собственного двойника. Они прекрасно справились и без него. Новый Прекрасный принц выполнял его обязанности ничуть не хуже, чем предыдущий. Зато принц теперь экономил массу времени. Достаточно умыться и протереть лысину влажным полотенцем. Ему не досаждали толпы поклонниц, он познал счастье быть самим собой и никому ничего не доказывать. Он жил на даче и тёплое солнце каждый день ласково гладило его по лысине. Ветерок нежно ерошил остатки волос на затылке.

Хорошо быть самим собой, подумал Прекрасный принц. Он пошёл ещё дальше. Он собрал все свои стихи и притчи и запалил на огороде костёр. Костёр вышел славный. Он погрелся у костра из своих стихов, не каждый поэт может этим похвастаться, и когда он догорел, принцу показалось, что закатное солнце с улыбкой подмигнуло ему.

Единственное, что его беспокоило, это отсутствие семьи. Но чтобы она была, надо лет тридцать, день за днём, складывать серые кирпичики дней упорно один за другим, а ему это было скучно. У него же была яркая жизнь, но состояла она из картинок, а как известно, из бумаги дом не сложишь. Он сейчас отдал бы славу первого красавца за вечер со своей старухой-женой, в которой только он видел бы ту девушку, которая стала его единственной, но у него такой не было. Не было единственной, было много принцесс, но не было той, что состарилась бы вместе с ним. Такую надо готовить долго: с молодости и только к старости она бы поспела. И внуки бегали бы вокруг с щебетом, как птицы небесные, но тогда он не написал бы свои прекрасные притчи и афоризмы, которые он сжёг, кстати. Что важнее? Принц зря печалился, наверняка бегали где-то его прекрасные дети: маленькие, и важно ходили взрослые, только ни он, ни они не знали об этом.

А что же зеркало, которое подтолкнуло принца к таким радикальным переменам? Здесь не всё так просто.

Зеркало надеялось, что после ухода из большого спорта принц не будет отходить от него и зеркало вдоволь налюбуется его лицом, наглядится в его синие глаза, насладится благородным лбом и волевым подбородком принца, он и сейчас безумно, безбрежно, невообразимо красив, зеркало это знало и хотело быть единственным, кто мог это видеть.

Зеркало так любило принца. Но и оно просчиталось.

Принц вообще перестал смотреться в зеркало. Оно так и пылилось в гардеробной. Принцу это было безразлично.

Единственное, ему было немного, совсем чуть-чуть, жаль – так это своих усилий, которые он всю жизнь тратил на поддержание славы Прекраснейшего, а оказывается, можно прекрасно прожить без неё!

Он ни о чём не жалел, ни о чём не просил. Он нашёл покой и был самим собой. Не это ли высшее счастье?

Только поговорить не с кем.

 

Люба и Душенька

Она неплохая, Любушка, Люба, Любовь, Вечная женственность, легкомысленная только. Я-то совсем не такая. Мне бы о душе, о вечном подумать, Библию почитать, а она меня всё время дёргает: посмотри, какой мужчина, мне бы такого! А какого «такого»? по мне-то и смотреть не на что – душонка у него слабенькая, хрОмая, только тело накачанное. А она: какой взгляд! Какие плечи широкие! Ни о чём серьёзном поговорить с ней нельзя, всё, о чём она может думать, это какую причёску сделать, какую юбку ей надеть – «короче некуда» или «с разрезом донельзя»! Накрасится Любовь моя, оденется, идёт, слегка раскачиваясь на каблучках, как поёт! Однажды я её в церковь затащила – она и тут: платок-то повязала, смотрит скромно, а забылась, так сверкнула глазами, что батюшка испугался, шарахнулся от неё, чуть не упал!

У меня в сумочке – премудрости Соломона, Екклесиаст мой любимый, такая там печаль, такой свет, что душа сладко болит и сердце щемит, – а она с собой косметичку весом полпуда таскает.

Сегодня на свидание полетела, а мне так неспокойно, как бы не было беды с Любовью моей отчаянной.

Началось всё это три дня назад: вижу встречает меня моя Любушка, Вечная Женственность, тихая, глазки опухшие, красные, заплаканные, волосы в беспорядке, ресницы не накрашены. Грустит. Я сначала-то значения не придала и в шутку ей говорю:

– Что, мало тебе сегодня комплиментов насыпали, или каблук сломала, или колготки поехали?

А она так кротко улыбнулась, газа отвела и молчит, как воды в рот набрала. Тут я забеспокоилась – беспокойная я душа-то!

– Что случилось, милая?

Она молчит. Я её тормошить: ну что ты, февраль скоро кончится, весна начнётся – туфельки наденешь, шарфик шёлковый – никто от тебя глаз отвести не сможет! А она мне говорит, спокойно так, буднично:

– Помру я скоро.

– Тьфу! – говорю, – типун тебе на язык!

С чего ей помирать-то? Сроду не болела ничем моя Любушка – живая такая была, шустрая. Ни одного мужика не пропускала, на всех внимание обращала, добрая была, ласковая, щедрая – кого приобнимет, кого по головке погладит, кому улыбнётся, с кем просто поговорит – вот мужики к ней и тянулись – чувствовали в ней женскую силу: никого не обижала, каждый с ней ощущал себя желанным.

Ну ладно, думаю, вечером погрустит, а к утру всё пройдёт: зачирикает птичка моя как раньше.

Но не тут-то было. На следующий вечер увидела я свою Любовь под иконами, лежит бледная, глаза закрыты, на ладан дышит. Я так испугалась:

– Вставай! – кричу, – подымайся, сучка, а то я сейчас сама тебя придушу, чтоб не мучилась!

Она мне слабым голоском: не надо! Следы на шее останутся! – Ну не дурочка, а?

– Говори сейчас же, что случилось?!

Села моя Вечная Женственность, ножки свесила:

– А помнишь, – говорит – того, с золотыми глазами?

– Помню, ну и что? При чём тут он?

– Так вот, он мне сказа-а-а-а-ал, – и ревёт.

– Не реви! Кому говорю, не реви! Что он тебе сказал, дьявол желтоглазый?!

– Он мне давно сказа-а-а-а-ал, что через три года меня уже никто не захо-о-о-о-чет! А прошло уже пять! – И ревёт. Ну что тут скажешь? Дура-дурой, хоть и Вечная Женственность!

– Не расстраивайся, – говорю, – он тогда это несерьёзно сказал!

– Ещё как серьёзно! Я сама теперь уйду, поминай как звали, оставайся ты, Душенька, одна, никто тебе теперь мешать не будет…

И опять ложится, к стенке поворачивается.

И вот на третий день, когда я уже думала, что придется мне хоронить мою Любовь, Вечную Женственность, случилось неожиданное, я к ней:

– Вставай, дорогая, поднимайся, оживай, позвонил твой, с золотыми глазами!!! Она и ухом не ведёт. Молчит. Только вижу – аж засветилось ухо-то.

– Ну не интересно тебе, ладно. Не буду рассказывать.

Повернула она мордочку, но глаз не открывает, а ресницы как мотыльки трепещут. Я будто сама с собой разговариваю: Я правда, не узнала его, не ожидала, что позвонит!

– Как не узнала? – вскинулась Любовь, – как ты могла его не узнать?!

– Так и не узнала! Чего мне его узнавать-то, кто он мне? Никто!

– А мне он всё! – кричит, а из горла не крик, а писк какой-то доносится! – Что он сказал?

– А что они все говорят? Сказал, что хочет тебя. Увидеть!

Засмеялась моя Любушка, сидит, счастливая. Глаза сияют. Улыбка глупая. Щёки порозовели. И опять как заревёт:

– Посмотри на меня! Я совсем прозрачная, ножки тонкие, ручки тонкие, а какая грудь была, какая попа, одни глаза остались. Как я ему такой покажусь?!

Ну что ты будешь с ней делать?

– Ты, – говорю, – на самом деле у меня красавица! Ты весёлая у меня, ласковая, нежная!

А она мне: ноги у меня не от ушей! И волосы, – говорит, – у меня невыразительного цвета медвежьей шерсти!

– Да нет, волосы у тебя, как у Мерилин Монро, это у неё такой цвет был, пока в блондинку не перекрасилась. Только, я думаю, не надо вам видеться!

– Тебя не спросила! – говорит эта нахалка.

Откуда только силы взялись: вскочила, перед зеркалом крутится – мажет личико росой с ресниц невинных девушек (хорошо мимические морщинки разглаживает). Губки надувает и помадой из утренней зари наяривает. Ресницы ночными шорохами накрасила. Просто красавица! А сама ещё от слабости пошатывается!

– Я тебя не пущу! Он может тебя своим мужским самомнением запросто зашибить!

– Ничего, не зашибёт!

– Эгоизмом задавит!

– Не задавит!

– Обидит!

– Я – Любовь, не обидчивая!

– Тогда я с тобой пойду!

– Нет уж! – кричит Вечная Женственность – посмотри на себя: мудрая ты, как змея, серьёзная, как училка, только и знаешь, Библию свою читать, скучно с тобой – оскомину набьешь, старая ты как мир, душенька, ты ему никогда не нравилась! Не обращал он на тебя никогда внимания! Только на меня смотрел, только меня хотел, стихи мне писал, не мешай мне! Я блистающая как заря, прекрасная как луна, светлая как солнце, грозная как полки со знамёнами! Вот, дурочка, подумала Душа, меня ругает, а сама, не зная того, Екклесиаста цитирует, да что б ты цитировала, если бы я его не читала?!

– Ладно, уговорила! – сказала Любовь, – не пойду, буду дома сидеть с тобой, Душа моя, только голодная я очень: хочу, – говорит – икры лягушачьей с шампанским, и квашеной в слезах капусты, сделай, пожалуйста! И смотрит так жалобно, просительно, я-то, конечно, тут же растаяла, побежала ей ужин готовить, икра у нас была, капуста тоже, слёз она сама целый кувшин наплакала, а вот за шампанским надо срочно бежать, дома спиртного не держим!

Как я тогда не поняла, что она придумала, сучка. Вытолкнула меня из тела, заставила в магазин бежать, и ушла одна. Прибегаю с шампанским, а её и след простыл, ну что ты будешь с этой Вечной Женственностью делать, где мне её теперь искать, – Душенька расстроено качала головой и хмурилась.

Душа вздохнула и продолжила, не глядя на своего случайного слушателя, бомжеватого вида мужичка, обалдевшего от Души, по хозяйски расположившейся на его законной скамейке – прозрачной женщины, похожей на дрожащий воздух над разогретым солнцем полем:

– Вообще-то мы с ней дружно жили, а как вы думаете, если в одном теле с кем-то живёшь – дружить надо, а то не жизнь будет, а мука!

Мужичок не верил ни своим глазам, ни ушам, а Душа не обращала на него никакого внимания, похоже, разговаривала сама с собой.

– Насилу нашла её, вот сижу теперь здесь, наблюдаю, чтоб Любовь мою, Вечную Женственность, не обидели. Жду её. Что с Любовью без Души будет? Да и Душа без Любви погибнет. А она без него жить не хочет, а может, и мне попробовать? Может, и для меня местечко найдется?

Душа поднялась на носочки, легко оттолкнулась от земли, засыпанной лиственничными иголочками, они спружинили, и душа медленно поплыла к старому дереву – подлетев к устроившейся под ним парочке, она мягко толкнула Вечную Женственность в бок, та подвинулась и обняла своего мужчину левой рукой. Душа почувствовала, что встала на место, тогда она положила голову на его плечо, нежно потёрлась щекой и блаженно вздохнула. Золотоглазый улыбнулся как во сне, но ничего особенного не заметил.

 

В поисках рая

Беда с этим пергаментом! В отеле странные принадлежности для письма: пергамент, заточенное гусиное перо, поэтому никак не получается красивое письмо: то перо зацепится и брызнет фонтанчиком бордового цвета (чернил тут нет, и приходится писать гранатовым соком, окуная перо прямо в размятый в ладонях плод), то попадётся слишком мягкий кусок пергамента, и все чёткие мысли становятся расплывчатыми неразборчивыми строчками. И потом не так-то просто скрутить его в трубочку, чтобы затолкать в бутылку и – А-а-а-а-ах – поёт бутылка и гулко плюхается, уходит под воду и выпрыгивает на поверхность блестящим скользким поплавком.

– Мой балкон выходит на восток – пишет она, высунув от старания язычок, – море как чаша с поднятыми краями, дымка на горизонте, там, где через несколько мгновений должно появиться пылающее око Бога, скрывает самый торжественный и интимный момент появления солнечного диска из водной стихии. Почему? Наверное Бог жалеет людей, ведь узрев такую полную, торжественную красоту, человеческое сердце может не выдержать восторга и разорвётся. Потому-то солнце никогда не встает из– за чистой линии горизонта, и поэтому закрывают женское лицо, оставляя одни глаза, – пёрышко дрожит в руке, и гранатовый сок стекает с него капелькой крови…

– Любимый мой, здесь настоящий рай!!! – нацарапано на пергаменте, спрятанном в бутылке, она покачивается, и строчки путаются, перемешиваются, играют друг с другом.

Кстати, отель так и называется «Парадиз». Окна его синими очами смотрят в океан и не могут наглядеться, стены его, белые как облака, прячутся в апельсиновых и гранатовых садах. Лестницы сбегают к морю и встают у кромки воды, а она лижет берег – сухой песок темнеет и твердеет от влажной ласки волн. Розы в саду сочны и прохладны, они свёрнуты в нежные кулачки, забираясь в которые лепесток за лепестком, пальчиками, языком, пытаюсь разжать этот кулачок как ручку младенца. Она поддаётся и нежно раскрывается. И благоухает, и нежно холодит кожу. А ещё я сегодня купалась голышом, и волны бились прямо мне в сердце. И я была морем и море было мной. А потом я лежала на мелком, словно высыпанном из миллиардов песочных часов песке, кому нужны часы, если есть вечность, а по лицу бродили тени, как будто кто-то родной, кого уже нет, проходит мимо.

Здесь растут оливковые деревья, которые не знают смерти: плоть дерева с терпким и острым запахом, закаленная солнцем, ветрами и людскими сражениями, тверда и тяжела, вот здесь, зажившим шрамом в теле дерева живёт память о том, как у его корней сидели римские воины, с такими же каменными как дерево скулами, с отблесками костра на них, немало войн повидало дерево с тех пор, много людей, обнимавших его ствол в порыве благодарности за тень и пищу, давно стали бесприютной пылью, умерли они, их дети, умерли те, кто помнил их, и умерли те, кто не помнил, а оливковое дерево всё живёт.

Рукою Бога записаны законы и истории на коре этих могучих деревьев. Здесь говорят, что запах оливкового дерева это запах родителей, потому что оливковые деревья принадлежат людям и передаются по наследству, дерево принадлежит роду, дерево – душа семьи, не только еда, хотя нет ничего вкуснее ломтя хлеба, который нужно обмакнуть сначала в масло, а потом слегка в мёд, дерево не только кормит и лечит, оно собирает всех членов семьи под своей кроной, передает от старших младшим чувство единения, мудрость веков, эту связь не разрушить ничем, она вечна, как само дерево, это душа рода: к этой вечной и живой душе можно нежно прикоснуться, опереться плечом, чтобы впитать её силу, можно отдохнуть в её тени, можно подарить своим детям, и детям детей, тогда и твоё незримое присутствие будет охранять потомков, пока живо это дерево, можно подарить память обо всех предках, их жизни, надеждах и желаниях, и дерево будет хранить их дыхание, тепло и память – вечно!

Бултых!

Следующее письмо в бутылке закачалась в тёплых волнах.

– В соседнем номере живёт пожилой господин с супругой, – пишет она, – очень приятной дамой. Каждое утро он разговаривает на балконе с солнцем, и я могу разобрать слова: дети мои, яблоко, море, небо… Чаще он молча улыбается в роскошную белую бороду. Его жена сурова, всё ещё очень красива и скрывает старые шрамы на запястьях и щиколотках под массивными золотыми браслетами. Иногда она смотрит на мужа с укором, а он на неё – сердито, но на дне его глаз плещется вина. Мне она посоветовала никогда не позволять мужчине подвесить себя между небом и землёй, даже на золотых цепях… Не поздно ли?…

Однажды вечером, когда её мужа не было, а мы с ней дегустировали розовое вино, она вдруг сказала, – ты не смотри, что он с виду такой красивый и благородный, на самом деле он ни одной юбки не пропустит, и не только юбки, тут недавно была у него блондинка, толстая, как корова, а когда ему кого-то хочется до безумия, он сам на себя становится не похож: для этой европейки, которой нравились бодибилдеры, он так накачался, что издалека его можно было принять за быка, а для одной известной модели, которая занималась благотворительностью, несколько недель был нежен, словно мягкая игрушка из лебяжьего пуха, уж я не говорю, что если его пассия любит деньги, то он просто готов сам пролиться золотым дождём. Он не смотрит, девушка или юноша – однажды влюбился в пацана, почти ребенка, так он как орёл отгонял от него всех подряд, мог быть нежным как облако, и как змея заползал женщинам в сердце, одной родственнице своей совсем голову заморочил, а потом и дочери её молодой тоже, а однажды пришёл, это громко сказано «пришёл» – приполз с какой-то буйной бомжихои, сам пьяный, как сатир. Почему это я молчу? Нет, я не молчу! Я однажды высказалась и поплатилась, – вздохнула она, потирая свои шрамы на запястьях.

– Почему я с ним живу, не ухожу? А кто сказал, что мужчина должен быть непременно однолюбом? Когда я с ним, я забываю всё – улетаю, мне и сладко, и больно одновременно, я в себе открываю такое, о чём даже не знала! Я с ним сама новая каждый день, вот уже триста лет, ой, оговорилась, тридцать, и я не знаю, чего тебе пожелать: чтобы ты тоже такое чувство испытала, или пожелать, чтобы ты никогда этого не чувствовала, но ты поверь: и то и другое – счастье. Счастье – так мучиться, любя, и счастье – не знать таких страданий, если тебе такая любовь не встретится. Не понимаешь? Влюбишься – поймёшь! Но детки! Детки у него получаются хорошо! Вот мои три сыночка, например, все как на картинке! Одного я только уронила, хроменький он теперь.

Кто я такая, чтобы только мне одной такое счастье досталось – дети от него, пусть и другие попробуют моего мужа целовать да обнимать! Он вообще детей любит! У него куча внебрачных детей! Об одной своей любовнице он столько думал, что когда у неё от него дочь родилась, он так себя вёл, будто сам её родил, так и говорил: я её сам в своей голове создал! А от другой у него такая красивая дочурка получилась, загляденье, правда потом из-за неё война была. Да, к детям он очень трепетно относится, однажды по просьбе любовницы он ей во всей своей красе показался, а она уже беременная была, и она от восхищения тут же родила и умерла на месте, так он младенца в свое бедро зашил и доносил-таки, может и любит его больше остальных, слабенького. Много их, всех и не упомнишь! Ещё один сын, его сын, не мой, на весь мир прославился подвигами своими, может, слыхала? Скажешь, что у него ни стыда ни совести, а ведь это он людям совесть вложил, им-то вложил – самому не хватило! – Она горько рассмеялась, а потом заплакала.

– Так что же, никто ему никогда не отказывал? – спросила я.

– Нет, – покачала она головой, – не припомню, хотя был случай, отказала ему одна дикарка-колдунья, гордая была слишком, гордость её и сгубила, вышла она потом замуж по большой любви, после того, как помогла своему парню ограбить хранилище древностей, много золота вынесли, и она уже не могла остаться дома, ей бы не простили, ну и убежала с ним, бросив всех своих родных, но муж ей изменил, хотел развестись, забрать детей, у него уже второй брак выгодный намечался, так она ту женщину убила, отца её тоже, своих детей не пожалела, тоже убила, только чтобы ему побольнее сделать, даже тела детей мужу не отдала, он их не увидел, не похоронил, от горя спился, стал бродягой, скитался и умер случайной смертью.

Мой муж – страшный человек, великий и страшный, я слышала, – дыша мне в щёку вином, сказала она шёпотом, – что он причастен к убийству своего отца…

Мне так стало её жаль, и в то же время мне тоже почему– то захотелось такой сильной и неотвратимой как буря, любви… До свидания, милый.

Облизнув пёрышко, она свернула очередное письмо, затолкала его, мягко сопротивляющееся, в бутылку, зачем-то нежно засунула, примеряясь, несколько раз указательный пальчик в гладкое горлышко, потом забила тугую пробку и, сбежав с лестницы, размахнулась и бросила бутылку, и чуть сама не улетела вслед за ней в воду.

– А-а-а-а-ах! – море тихонько ухнуло и приняло бутылку со звуком поцелуя.

– Милый мой, я уже писала тебе о супругах из соседнего номера: к ним часто заглядывают другие постояльцы отеля – в сущности, все мы только постояльцы в этом мире – спортивного вида молодая женщина, с ней другая, в военном костюме, и третья в сексапильном наряде, может сёстры, и красивый музыкант, не расстающийся с кифарой; ещё к ним приходит молодой человек, живущий в номере напротив, у него жадные весёлые глаза, крепкие руки, лёгкие ноги, может, несколько коротковатые? Мне он вовсе не понравился, а ресницы у него тёмные и густые-густые. Мне показалось, что я раньше его где-то видела – у него ещё такие смешные сандалии – с крылышками…

А вчера мои соседи пригласили меня в ресторан, мы повеселились, очень вкусно поели, мне стало казаться, что я знаю всех их с детства, что люблю их всех. Они такие милые, смотрели на меня по-доброму и как-то по– отечески что ли, спрашивали обо всем, что со мною было, так удивлялись простым вещам, слушали, как я училась в школе, чего тут может быть интересного? В конце вечера наш гостеприимный хозяин потерял свою богато украшенную золотом трость, его брат – любимую серебряную вилку о трёх зубцах, которую он всегда носил с собой, а у сына хозяина, который всюду ходит с кифарой, пропал серебряный травматический пистолет, заряженный золотыми пулями, а у его брата, у которого сбиты костяшки пальцев, и который весь вечер искал малейшего повода, только бы с кем-нибудь подраться, ты ведь знаешь таких людей, милый, так у него пропал перочинный нож, пропажа обнаружилась, когда он по привычке стал хвататься за карман, а ножа нет!

Потом все так смеялись – наш хозяин даже вытирал слёзы своей бородой, когда оказалось, что это тот симпатичный молодой человек, его сын, ну тот, в сандалиях с крылышками, ради шутки, чтобы доказать свою ловкость незаметно вытащил эти вещи у отца, братьев и дяди, и у меня, у меня он тоже кое-что украл, я тогда и не заметила, только поздно вечером в номере, когда долго не могла уснуть, чувствовала холод и какую-то щемящую боль в том месте, где всегда было моё сердце, и пошла потом на балкон, смотрела на звёзды, как будто они могли мне помочь, я услышала, как он шепнул мне на ухо, что моё сердце у него, и что если я захочу, то он будет со мной всегда, пока он сам не закроет мне глаза и погрузит в вечный сон и, кажется, я сказала, что хочу…

– Дорогой, прости меня, нашей свадьбы не будет, прости, прости, прости! Я не вернусь! Я выхожу замуж за него, и, кстати, у пожилого господина по соседству, его отца, такое странное отчество – Кронович…

 

Часть вторая

Йоринда

 

Гиллис ван Конингсло. «Пейзаж». XVI век

 

Йоринда

– Опять свечи жжёшь напрасно, дармоедка! – крикнула бы ведьма со второго этажа, если была бы жива.

Йоринда задула свечу, открыла окно пошире и села на подоконник. Прохладный вечер потихоньку тёк, лаская её колени, запах цветов из сада заполнил её комнатушку. Озеро за садом лежало огромным тёмным серебряным зеркалом. Даже ручей с противоположного берега, казалось, заснул и забыл о своём дневном грохоте, шелестел едва слышно. Всё те же звёзды, то же небо, только она изменилась.

Она с тоской посмотрела на свои руки, старческие, похожие на бабушкины, с тонкой морщинистой, покрытой пятнами кожей, а ещё недавно у неё были белые нежные ручки шестнадцатилетней девушки. Она заплела седые, как прошлогодняя солома, волосы в косу, как делала раньше со своими густыми тёмными волнистыми локонами, вздохнула и устроилась в старой кровати ведьмы.

Не легла, потому что кровать была сидячая. Вроде шкафа со створками, украшенными затейливой резьбой: из переплетённых дубовых листьев выступало суровое лицо лесного духа в венке, от крыльев носа росли листья; он, скривив мучительно рот, крепко сжимал зубами дубовые ветки с крупными желудями. Безымянный мастер не обозначил зрачки, и она боялась смотреть в слепые глаза друида, вырезанного на дверцах. Внутри тюфяк, набитый душной травой.

Она подумала, что ведьма, оказывается, тоже боялась умереть, если так долго не могла расстаться с привычкой спать в сидячей кровати: как же надо бояться смерти, чтобы не сметь ложиться. Чтобы не сметь принять горизонтальное, как у мертвеца положение, просто для того, чтобы выспаться. Йоринда по-прежнему спала в ведьминой сидячей кровати, хотя ведьма мертва, а она всё никак не переберётся из каморки, куда та запихнула её: ведьма отдала ей комнату, куда сваливала старые вещи. Сама не понимала, почему не решалась. Она свободна. Так почему же она не уходит из чёрного с узкими коридорами, высокими закопчёнными потолками, расписанными мрачными хищными цветами и птицами и грязными окнами с витражами в стиле пламенеющей готики замка чернокнижницы, из старого замка с фонтаном посередине огромного круглого зала. Чего ждёт? Кого?

Фонтан бил вверх почти до хрустального купола в двенадцать долей, мутного от времени, в который подслеповато глядело небо. Вокруг фонтана в своих разнокалиберных клетках, спрятав головы под крыло, спали птицы. Сотни птиц.

Всего две недели назад шестнадцатилетняя Йоринда неслась по лесу, по тропинке, которую они протоптали с Йорингелем, когда бегали друг к другу со своих хуторов.

Она бежала к нему, будто он отнял её сердце, не силой отнял, а любовью, она и не сопротивлялась, ей было приятно, но жить она теперь без сердца не могла, а оно было у него, и что ей теперь делать, непонятно. Прилечь к нему на плечо, чтобы слышать, как её украденное сердце бьётся в его широкой груди, и чтобы он слушал, как его украденное сердце бьётся у неё под тонкими рёбрами, в клетке бьётся сердце его, в её клетке, она схватилась за сердце, ещё чуть-чуть и оно выпрыгнет из горла и покатится, подскакивая, спотыкаясь о выступающие из земли корни дубов, тропинка бросалась ей под ноги, она едва успевала подставлять ноги, чтобы не упасть лицом в мелкую, как мука пыль.

Девушка почти летела как птица, юбки она подобрала, мелькали крепкие икры, белые, нежные. Летела мимо тёмного высоченного ельника с висячими, обросшими мхом огромными ветками, над прозрачным мелко-разрезным зелёным туманом папоротника. Она бежала по тропинке через пронизанную солнцем, звенящую рощицу берёз с белыми как у неё телами, с глядящими из тонкой высокой травы голубыми и фиолетовыми фиалками, у неё тоже фиалковые глаза! И там, на поляне, её ждёт он, лежит на спине, снял, свернул и положил под голову рубашку, подставил лицо солнцу, а оно целует его в румяные щёки, в веки, просвечивая сквозь них красным, как оно смеет, я, только я могу целовать его глаза, его губы, его губы, его губы, – она чуть не споткнулась, и припустила от нетерпения ещё быстрее, хотя куда быстрее, только если полетит!

Перед ней на тёмную и прохладную тропинку камнем упала птица, развела подрагивающие от боли цветные крылышки. Она крутила головой, будто у неё нет костей, во все стороны, и как показалось Йоринде, просительно и жалостливо смотрела ей в зрачки своими чёрными блестящими бусинками глаз. Она махнула на неё, кыш! – но птица продолжала прижиматься распяленными крыльями к земле и всё требовательнее и настойчивей заглядывала ей в глаза, Йоринде стало холодно и жутко, будто кто-то схватил её за горло сильной ледяной рукой, когтистой лапой. Она остановилась и провела по шву кармана на переднике в поисках крошек, аппетит у неё хороший и в кармане частенько ждали её зубов и язычка обсыпанный сахарной пудрой крендель, баранка или кусок белого каравая. Она стала есть ещё больше, когда влюбилась – бабушка даже перестала готовить для неё свой знаменитый пирог с клубничным вареньем, взятым в клетку уложенными крест накрест подрумяненными жгутиками сдобного теста, она так скучала по нему! Йоринда сглотнула голодную слюну и вытряхнула крошки перед птицей.

– Что, не хочешь? – спросила она.

Птица повернула голову, будто сказала: нет.

– Тогда что тебе нужно?

Солнце уже низко. Она взяла птицу в ладони, она словно богом создана по размеру её рук, птица сразу успокоилась.

– Ты сломала лапку? Я отнесу тебя к твоему гнёздышку, но ты должна показать мне, где оно.

Птица вытянула шею и напряглась как стрела, направила свои блестящий острый чёрный кованый клюв в самую лесную чащу.

Йоринда посадила птицу на плечо, подоткнула юбку вокруг бёдер и полезла через кусты бересклета, длинные серёжки подрагивали и качались как шёлковые кисти на свадебном уборе Йоринды, она вышивала его к венчанию. Глазки птицы блестели, как косточки бересклета, такие же масляные, чёрные, в своих матовых белых коробочках на длинных красных висюльках.

Она шла, куда указывала птица, всё дальше, всё глубже в чащу. Солнце красным шаром просвечивало сквозь листву, пересчитывало чёрные на фоне светлого закатного неба стволы и заглядывало ей в лицо. На мгновение ей показалось, что солнце не хочет, чтобы она углублялась в лес, солнце согревало щеки Йоринды совсем как бабушкина рука. Ладонь и подушечки пальцев жестковатые, сухие, а тыльная сторона пухлая, мягкая, как у всех старых людей с истончившейся и от этого очень нежной кожей в веснушках цвета закатного неба.

Она бежала всё дальше, а ноги не хотели нести, а птица подгоняла её, всё оживленнее хлопала крыльями, щипала за ухо, крепко до скрипа прислонялась гладкой блестящей головкой к подбородку, к щеке и шее Йоринды.

– Сейчас! Сейчас, скоро придём, – бормотала она.

Йоринда боялась странной птицы и ей хотелось поскорее избавиться от неё. Она хотела снять птицу с плеча и нести в руках, но та забила крыльями и завертела головой, Йоринда испугалась, что та выклюет ей глаз и убрала руки. Птица успокоилась и сложив крылья, замерла у неё на плече.

Йоринда сбила ноги в кровь. Хорошо, что теперь она бежала вдоль ручейка в мягких мхах, утопая в них по щиколотку. Нежный закатный свет мигал между стволов. Меловые обрывы подымались вдоль ручья всё выше, над её головой стояли серые облака с яркими чистыми розовыми подкладками, это бабушка всегда говорила: у каждой тучки есть розовая подкладка.

Журчал ручей.

– Ты хочешь пить? Как я сразу не догадалась!

Йоринда зачерпнула воды в ладонь и поднесла ей, но та возмущённо забила крыльями. Девушка не хотела поить птицу изо рта, ей было противно даже подумать об этом. Но птица обняла её за шею своими жёсткими крыльями, Йоринда замерла от ужаса и отвращения, окаменела, а птица раскрыла своим костяным прохладным клювом рот Йоринды, та боялась пошевелиться, чтобы птица не расклевала ей губы до крови, узкий плотный сильный язык нашёл влагу во рту девушки, та замерла от ужаса и ждала, когда это кончится. Птица приникла к шее и оторвать её не было никакой возможности. Йоринда представляла, какое маленькое сильное тельце под перьями, и не могла прикоснуться к ней. Йоринду передёрнуло, птица насмешливо покосилась на неё, ощерила хищный клюв, мелькнул пестик влажного языка, улыбнулась? и впилась когтями в плечо Йоринды до крови. Она прибавила шагу, птица подгоняла её, хлопая крыльями, направляла клювом и всё сильнее впивалась в плечо, потекла кровь.

Проклятая птица, ты обманула меня, может, ты ведьма? – подумала девушка. Птица захрипела, прочистила горло и сказала на чистом немецком баварского разлива:

– Наконец-то ты догадалась, тупая корова!

Девушка хотела отодрать от себя птицу, но та злорадно захохотала и клюнула её в щёку. Йоринда, обезумев от ужаса, побежала, не разбирая дороги, ветви кустарников хлестали её по ногам, острые камни подставляли свои мокрые скользкие макушки и острые рёбра. Порезанные ноги скользили и она бежала вдоль ручья как тёлка, замученная оводами. Ничего не видя, не разбирая дороги, ей было так страшно, особенно при воспоминании о ласке языка птицы, когда та раздвинула клювом её губы. Мерзкий твёрдый прохладный язык птицы между её губами!

Меловые стены вдоль ложа ручья поднялись высоко, так, что узкой полосой сверху лежало прозрачное с точками колючих звёзд небо. Меловые стены оборвались и Йоринда оказалась на берегу озера. Ручей покончил с собой, прыгнув в озёрную гладь, поглотившую его без следа, только взбитая как сливки пена кружевом повторяла берег.

Птица заворчала и прикусила Йоринде мочку уха. Она остановилась, в боку кололо, не хватало дыхания. На другой стороне озера серым каменным водопадом высился замок.

– Ступай живее, корова, нет, лучше переплыви озеро! Да, плыви, ленивая корова, или тебе больше нравится лосиха? – захихикала ведьма и ещё сильнее впилась в плечо острыми когтями. – Раздевайся, – прикрикнула она.

Йоринда сняла тонкую льняную рубашку с кружевами по вороту и сарафан с тесным лифом, вышитый по подолу цветами и листьями, свернула в узелок и привязала его платком на голову, сверху уселась птица. Йоринда вошла в воду, колени подгибались, она боялась, что не доплывёт до другого берега, так холодно и страшно ей было, она решила сложить руки и уйти на дно, но птица сказала:

– Не сметь! Я должна попасть в замок! С тобой! Ты мне ещё пригодишься.

Йоринда хотела выжить, она переплыла озеро и вылезла на каменистый берег. Погас последний взгляд ласкового солнца, будто бабушка сказала: прощай, милая. Погасли даже отсветы на серых облаках. У них украли розовые подкладки. Стало холодно. Упала ночь. И Йоринда чуть не упала, на её голове на свернутой одёжке сидела ведьма, поставив грязные и худые, в покрасневших шишках раздутых суставов, тяжёлые как из свинца, ноги ей на плечи; антрацитовые перья птицы стали платьем, обтрёпанный подол которого застил Йоринде глаза. Ведьма перекинула ногу через голову девушки, пахнуло едким птичьим помётом, резко оттолкнулась и неуклюже спрыгнула на камни, они заскрипели, застонали. Йоринда покачнулась, не удержалась, и упала, больно ударившись о камни.

Над ней стояла ведьма. Узкие сухие губы, натянутые на торчащие вперёд зубы, маленькие острые глазки под тяжёлыми тёмными веками, спутанные седые волосы. Сгорбленная вдовья спина. Ведьма скинула платье и схватила девушку за руку, дёрнула вверх, заставив встать, отвела кисть в сторону, словно собиралась танцевать гавот, и удовлетворённо сказала:

– Тебе повезло!

– Почему повезло, – растерялась Йоринда.

– Потому что я могла бы забрать твоё тело и отпустить твою душу прямиком к богу, уж ты-то невинная, и он, старый развратник, не отказался бы от твоей чистой души, но к твоему счастью, ты можешь воспользоваться этим прекрасным, чудным, умным, замечательным телом, – она погладила себя по животу, – всего лишь лунный месяц назад оно было таким же глупым и свежим как твоё, у меня много дел и планов и тела так быстро приходят в негодность!

– Если хочешь, можешь прикрыть срам вот этим, – ведьма кивнула на кучку перьев.

Йоринда посмотрела на старуху, перевела взгляд на перья и задумалась.

– Ну, что, ты решила? Что выбрала? Моё старое тело или птичьи перья? Быстрее шевели извилинами, безмозглая корова, – засмеялась гадкая старуха, – а то полетишь сразу к богу!

У Йоринды язык приклеился к гортани, она протянула руку к старухе.

– Хорошо, значит, хочешь ходить на двух ногах, на трёх, – хихикнула она, – с палочкой, не хочешь быть птичкой! Остальные выбирали птичьи перья, а ведь ты могла бы попробовать! Но ты боишься нового! – сказала ведьма, подошла к девушке и сделала то, чего Йоринда боялась больше всего и точно знала, что та сделает именно это: ведьма взяла холодными костлявыми руками её за уши, прижалась к Йоринде и так же, как когда была птицей, приникла сухими твёрдыми губами к её рту, чтобы высосать душу. И так же, как тогда, Йоринда, замерев от ужаса и страха, впустила её в свой рот и перестала дышать.

Теперь всё утро у Йоринды занято. Когда она была девушкой, то могла сама решать, чем ей заниматься. Помогать бабушке по хозяйству или валяться в своей девичьей кровати, похожей на кремовое пирожное, пойти в поле или в лес, на речку с другими двушками или к Йорингелю, только там её хворостиной мог прогнать его отец, чтобы не отрывала жениха от работы; или могла потихоньку от бабушки залезть в кладовку и умять горшочек варенья или шмат сала, или солёных огурцов или всё это вместе, а потом сидеть в отхожем месте, могла делать, всё, что душенька пожелает! Она вспомнила, как любила, сидя на пригорке, расчёсывать свои длинные густые волосы цвета обожженного ореха, теперь её волосы расчёсывает мерзкая колдунья, её волосы, её же белыми ручками. Стоит перед зеркалом, растрескавшимся от горя, что приходится отражать ведьму, и любуется крепкой талией Йоринды, её круглой шеей – стоит, гладит себя по бедрам, её бедрам!

Проклинаю себя, – подумала Йоринда, – что пошла за мерзкой птицей, – она засомневалась, может, надо было выбрать тело птицы, а не ведьмы, но Йорингель не станет слушать какую-то птицу, но и слушать ведьму, в теле которой была Йоринда, он бы тоже не стал. Никогда не поверит ни птице, ни мерзкой старухе!

Ведьме хватает девичьего чистого молодого тела только на двадцать восемь дней: у неё всего-то один лунный месяц, даже уже две недели. Конечно, оргии, шабаши, после этого она ищет новое. Неужели всего за месяц прекрасное тело, что было моим, превратится в такое же, как сейчас досталось ей?

За замком у подножия горы – кладбище. Крестов ведьма не ставила. Она закапывала использованные тела, воткнув в изголовье веточку. Волновался, разговаривал выросший из прутиков молодой лес, ближе к горе деревья старше, у горы совсем старые, толстые, не обхватишь, лет пятьсот, наверное, прикинула Йоринда. Пятьсот лет ведьма крадёт тела, пользуется лунный месяц, Йоринда с грехом пополам умела считать дюжинами, поэтому она прикинула, что дюжина дюжин дюжин девушек, потеряли свои тела и теперь от них не осталось ничего, кроме дрожащих деревьев – приличный лес шумел, шелестел за замком.

Целый день Йоринда носилась по замку: покормить и убрать за птицами – девушками, коротавшим свой птичий век в клетках. С горя они, что ли столько гадят, – думала она, выгребая помёт из клеток.

Внизу хлопнула дверь. По звуку шагов сразу понятно, что ведьма не в себе. Она топала, словно на ней проржавевшие рыцарские доспехи, сердце Йоринды обливалось кровью: она так топает, что сломает мне ногу.

Едва Йоринда успела скинуть с себя лохмотья и притвориться спящей, как дверцы её сидячей кровати распахнусь и вспыхнул белый свет, глаза чуть не лопнули, Йоринда их прикрыла и вскрикнула от испуга – по лицу хлестнуло что-то тёплое, запутанное, сухое – волосы! Ещё раз и ещё. Йоринду подбросило от ужаса. Она выпала из шкафа и теперь сидела на полу, расставив старые, не свои ноги и держала в дрожащих старых, не своих, руках бабушкину толстую седую косу. Не узнать её она не могла. Вот и ленточка, бархатная, узкая, которой бабушка перевязывала её у затылка, в теле косы торчала шпилька, а кончик перевязан обрывком такой же бархатной ленты. Ведьма выхватила у Йоринды косу и ещё раз с размаху хлестнула по лицу.

– Говори, как ты его ласково называешь? Прозвище?

– Ещё спроси пароль и явки, – усмехнулась про себя Йоринда, – значит, она не говорила с Йорингелем, не решилась. Мой умный мальчик сразу раскусил бы её, и она это понимает.

– Если не скажешь, то в следующий раз я отрежу твоей бабке не волосы, а голову, – прошипела ведьма.

Йоринда молчала.

– Как хочешь, – сказала ведьма и повернулась.

– Постой, – Йоринда схватила её за свою же белую руку и тут же отдёрнула, – скажу, скажу!

– Ну, – обернулась ведьма.

Йоринда помялась для виду и выдала:

– Мой лев.

Это вместо мой кабанчик! Ну не тупой же он хряк, должен догадаться, что перед ним не Йоринда, а чужая женщина!

Ведьма улыбнулась и вышла из комнаты.

Йоринда закрыла резные створки со смотрящими в комнату друидами, теперь они охраняли её ото всего мира. Она никого не боялась. Йоринда прижала к сердцу бабушкину косу, устроилась поудобнее в сидячей кровати и впервые за две недели безмятежно заснула.

Солнце осветило клетки с птицами. Струи фонтана, переливаясь бриллиантовой пылью, рассыпались радугой. Красиво: разноцветные птички, зелень зимнего сада, брызги фонтана, только картинка не радовала, была какой-то неправильной, незавершённой, чего-то не хватает, – подумала Йоринда.

Не хватало беспечного птичьего свиста, свободного, не зависящего ни от чего птичьего радостного пения, гомона, как дети громко кричат, когда не знают забот, птицы небесные. Тишина, – поняла Йоринда, вот в чём дело! Они молчали, и это пугало. Сюда не заглядывал ветер и летний дождь, птицы давно не пробовали воздух на упругость, на тепло, на сопротивление. Их ослабшие крылья не смогли бы опереться на воздух и они не поднялись бы в небо. Она подумала, что и сама могла бы сидеть в такой же клетке, и насыпала им побольше зерна, пусть порадуются, поменяла воду, – гули-гули-гули, пейте милые, – сказала она. Тишина. Птицы молчали. Она ни разу не слышала, чтобы они пели, да кто ж будет петь в неволе, – подумала она, – я бы тоже не стала.

Йоринда заглянула в щёлочку: ведьма наряжалась, значит пойдёт к Йорингелю, вместо неё обнимет, поцелует, а когда он задремлет, выпьет его кровь, убьёт его, заберёт не одну жизнь, а две – её и его. Надо действовать!

Бедная Йоринда принялась устранять ущерб, причинённый ведьмой, она тщательно причесала волосы, доставшиеся ей от прежней владелицы, такой же девушки, как она, как же расточительно пользовалась ведьма её телом, если за лунный месяц цветущее тело превратилось в такую развалину! Это надо было каждый день летать на шабаш!

Пока ведьмы не было, она прошлась по замку.

Не может быть, чтобы он ничего не заподозрил. Были такие занятия и словечки, о которых знали только они двое, не может быть, чтобы ведьма, пусть даже в её теле, обманула его и он не понял, что это не она. А если ведьма понравится Йорингелю: за пятьсот-то лет, что она живёт на свете, она наверняка поднаторела в любовных утехах, подумала Йоринда. Спасти Йорингеля.

Надо спасти Йорингеля. Она с трудом уложила седые лохмы, чтобы не торчали в разные стороны, нет, всё равно плохо, она схватила ножницы и зажав в левой седой хвост, разом отрезала, волосы рассыпались, закрыв левое ухо, справа крыло волос подлиннее, до плеча, даже красиво, подумала Йоринда. Придется украсть у ведьмы платье, не могла же она показаться ему в этих лохмотьях! Она метнулась в спальню ведьмы. Шкаф, в котором ночевала Йоринда, не шёл ни в какое сравнение с кроватью, в которой спала ведьма. Круглая огромная кровать под синим, как летнее ночное небо балдахином с вышитыми золотыми звёздами.

Йоринда бросилась к сундукам ведьмы. Полетели широкой дугой шмотки: шёлковые широкие юбки, блузки с вышивкой, сарафаны с узким лифом на косточках и вышитым подолом мелькали в воздухе как огромные птицы.

Йоринда искала что-то, прикрывающее страшное тело. Как он сможет меня узнать, никак не сможет! не сможет, – заплакала она. Голос тоже не её. Сиплый. Грубый. Не сможет он узнать в нём нежный голосок Йоринды. Ведьма будет соблазнять его её голосом, пусть попробует! Она не сможет угадать его прозвище. Ни за что на свете. Йоринда немного успокоилась: ничего, не всё ещё потеряно, может быть, у неё всё получится.

Она надела серое платье длиной до колена, изо льна, полуприлегающее, с воротом под горлышко и не широкими рукавами, жемчужного цвета косынку, и, как уступку баварскому стилю, надела тёмно-красный корсет на шнуровке и тёмно-красные сапожки. Ну, не такая страшная, как была настоящая ведьма, потому что взгляд человеческий! Она решила не краситься, только немного оттенила седые брови, не стала ни белиться, ни румяниться, положила немного помады, тоже тёмно-красной, на увядшие губы, чуть-чуть, и воткнула тёмно-красную розу за корсет, как делала, когда была в своём теле, Йорингель всегда вытаскивал розу зубами.

У неё всё получится! Должно получиться! Её молодой кабанчик обязательно узнает её по розе за корсетом, если нет, то она назовёт его одними губами: кабанчик, кабанчик мой милый, и он узнает по её влюблённым глазам, по её дыханию в его ушко с острым верхним кончиком будто у кабанчика, у хряка, он непременно её узнает, и они вместе придумают, как вернуть её тело. Её чистенькое тельце шестнадцатилетней девушки.

Йоринда побежала к птицам: насыпать зерна, сменить воду. Первым делом впустить вольного воздуха, она открыла все высокие окна: если бы она встала на подоконник из чёрного дерева, то над её плечах мог бы свободно стоять ребёнок, и, если бы он поднял руки, и то не достал бы до верха окна!

Скорее, скорее! Пошёл ветер, солнце, шелест свежей листвы, Она быстро открыла все клетки сразу, выставила поилки и кормушки, вычистила поддоны и растерялась: воздух вокруг неё словно вскипел, зашелестел, птицы высыпали из своих клеток и одновременно вспорхнули ей на голову, на плечи, кисти. Йоринда сначала испугалась, что они заклюют её, но птицы уселись и спокойно глядели на неё, как на любимую сестру. Птицы выразительно смотрели ей в глаза и словно хотели ей что-то сказать – разевали клювы, но ни звука не доносилось: она не хотела верить своим глазам – у всех вырваны языки! Ведьма каждой вырвала язык, чтобы они никому не смогли рассказать о ней!

Йоринда упала на край бассейна:

– Бедные мои, вот почему вы молчали! Ведьма сказала, что я единственная выбрала старое тело, а не птичьи перья. Слава богу, – подумала Йоринда, – что я не погнушалась ведьминым телом. Да ещё и осталась с языком! Она поборется – на своих двоих, да с языком, ого! Ещё посмотрим, кто кого!

Йоринда попыталась встать, птицы вцепились коготками в одежду Йоринды и разом ударили крыльями, она оторвалась от пола и зависла на высоте ярда от пола, будто на ней живои шелестящий, кипящии воздухом плащ. Она может летать!

– Девочки мои, – сказала она, – вперёд!

Йоринда в живом трепещущем плаще вылетела из открытого окна и, ровно набирая высоту, взмыла вверх и полетела на пёстрых крыльях над озером, над ручьём, она увидела, как в деревянных красных башмаках ковыляет вдоль ручья ведьма.

Сама Йоринда побежала бы босиком! На ведьме любимый наряд Йоринды: узкий лиф, вышитый цветами, похожими на птиц, или птицами, похожими на цветы, шёлком по тёмно-коричневой шерсти, а по подолу те же цветы и птицы среди переплетённых дубовых зелёных с золотом ветвей.

Йоринда видела, как от идущей на свидание ведьмы отворачивались деревья, дрожали в страхе кусты бересклета, теряя свои нарядные серёжки, видела, как трава чернела под её следами. Йоринда оставила её далеко позади и летела над тёмным ельником, над берёзовой рощей. Вот здесь, в светлом доме березника она всегда встречалась с Йорингелем, стены белые, чистые, потолок зелёный и пышный; мягкий запутанный, переплетённый из трав и цветов ковёр под ними, березник пронизан солнцем и воздухом, и неумолчным, свободным, беспечным птичьим гомоном.

На место встречи Йоринда прилетела первая. Нет ещё Йорингеля, а ведьма будет ковылять по меньшей мере ещё полчаса. Березник редкий: от дерева до дерева шагов по пятнадцать, некоторые такие старые, что их стволы толще талии Йоринды. Птицы опустили её в ветви старой крепкой берёзы и расселись вокруг. Она сама никогда бы не подумала, что на дереве кто-то притаился, может и ведьме не придёт в голову посмотреть вверх.

Дерево дрогнуло: к стволу крепкой спиной прислонился Йорингель, в руках у него ромашка, он стоит, опустив кудрявую голову, и обрывает один за другим нежные лепестки: бросил цветок, не любит, значит. Люблю, люблю! – беззвучно надрывалась Йоринда. Йорингель сел, снял сапоги, сидит, шевелит пальцами ног. Йоринда чуть не прыснула, так смешно ей стало. Она зажала рот ладошкой и задержала дыхание.

Показалась ведьма. Неужели Йорингель не видит, какие злые у неё глаза, что идёт она, как охотник на дичь? Бедный Йорингель! В руках у неё корзинка с припасами: Йоринда всегда готовила для него, ему нравилась её еда. Встретил, поднял на руки, какой сильный, мой Йорингель! Не мой! Ведьма болтает кокетливо ногами, кричит: опусти, мой лев! А он не удивился, даже не заметил, что лжеЙоринда вместо «кабанчик», сказала «мой лев», а ему – понравилось! Ведьма расстелила на траве платок и выложила свои припасы. Йоринда ревниво наблюдала, как та достала из корзины домашнюю колбасу, горчицу, хлеб, бутылку вина, румяные яблоки, горшочек мёда, орехи, только не пей, – подумала Йоринда, – а то ты заснёшь и она убьёт тебя, пьяненького, сонного!

Сидят, смеются, ведьма кладёт ему в рот кусочки и подносит вино, сама не ест, не хочет перебивать аппетит, хочет выпить его всего, целует в красные губы! облизывается, ты посмотри внимательно, она же облизывается! Сейчас набросится!

Йорингель по привычке снял куртку, положил под голову и лёг, ведьма прилегла на его широкое плечо, играет его кудрями, гладит по груди, он улыбается, взял её руки в свои, развёл, ведьма не удержалась и упала губами на его румяный сладкий рот. Целует!

Он обнимает её, расслабился, ведьма засмеялась и, сведя его кисти, связала их крепко накрепко своим шейным платком, на два узла. Он смотрит ей в лицо и смеётся, она плюнула на узел: всё, такой узел не развяжешь! Но он ещё ничего не понял, и если Йоринда вмешается сейчас, то он просто убьёт её, защищая ведьму! Боже, что мне делать, – под Йориндой треснула ветка, слегка, но Йорингель стал внимательно всматриваться в листву, она сжалась от страха: нет, не заметил, улыбается ведьме и даже не пытается освободиться! Ведьма разошлась и стянула ему ноги его же ремнём! А он по-прежнему смеётся, подставляет ей лицо, раскрылся, а она, она уже не таится: смотрит на его шею как ребёнок на конфету, сейчас бросится! Ведьма раскрыла рот, её, Йоринды, ротик и вдохнув побольше воздуха, на мгновение зависла над ним.

Йоринда не стала мешкать: она упала на парочку, вцепилась в шею ведьмы и стащила её с него, связанный Йорингель, открыв рот, во все глаза таращился на дерущихся женщин. Хорошо, что ведьма его связала, а то кому бы он помогал, неизвестно, скорее всего, не ей, а ведьме в её обличье. Йоринда вцепилась в горло ведьмы и изо всех сил душила гадину, но руки слабели, Йоринда не могла убить её, она не могла портить свою нежную шейку, ей до слёз было жалко своё тело, ещё немного, и ведьма возьмёт верх!

Ведьма обрадовалась, её глаза загорелись, Йоринда видела, как из её, Йоринды, тела смотрит чужая злобная душа, она размахнулась и изо всех сил ударила ведьму по своим пухлым губам, разбила, порвала кольцом верхнюю губу и обломила передний зуб, как проклятая ведьма удивилась! Она рассчитывала, что Йоринда не сможет причинить вред своему телу, не тут-то было! Да ещё сверху как пёстрый ливень рухнула птичья стая, птички каплями падали на лицо ведьмы, клевали глаза, Йоринде уже не жалко своего тела: ей хотелось скорее покончить с ней. Кровавые провалы глаз смотрели на неё, ведьма выла её, Йоринды, голосом, птицы расклевали ей лицо, шею и грудь, добрались до сердца. Фонтан крови подбросил вверх самых мелких птиц, кровь пульсировала, через несколько секунд высота стала меньше и птицы купались в крови, как летом в ручье, Йоринда удерживала руки и ноги ведьмы, по ним прошла, пробежала быстрая дрожь, ещё минута и с ведьмой всё было кончено.

Йорингель смотрел на неё с любовью, на труп ведьмы смотрел с любовью! И с ужасом – на Йоринду.

Она победила. Она проиграла.

Она потеряла Йорингеля навсегда, но спасла ему жизнь!

Йоринда, вся в крови, встала на колени, собрала в подол платья заскорузлых от крови птиц, они сами не могли лететь самостоятельно и, шатаясь, пошла к ручью.

Йоринда сидела у окна в замке. Вечернее солнце подсвечивало пурпуром листья в саду, как будто под каждым листом бог зажёг свечку. В окно лилась вечерняя прохлада. Вокруг Йоринды летали безмолвные птицы, поднимая вокруг неё вихри ветра. Из сада пахло шиповником. Птицы тревожились.

За озером вдоль ручья шли парни из окрестных деревень, в руках осиновые колья и факелы. Впереди Йорингель. Йоринда знала, что через час, когда солнце сядет, они разобьют окна и посыпятся вместе с осколками в зал под хрустальным куполом.

Йоринда встала и разогнала оставшихся птиц.

– Кыш! – кричала она грубым голосом и плакала. Солнце опустилось ещё ниже.

Йоринда перестала плакать и, не закрыв окна, села и стала ждать; вот уже цепочка мужчин спустилась к озеру, огоньки, подрагивая, начали обходить водную гладь, птицы заволновались и принялись поклёвывать её в голову, щипать нежно за ушки, Йоринда отмахнулась и крикнула:

– Летите прочь!

Солнце село. По краю берега, отражаясь в почерневшем серебре озера, ползла, мигая, цепочка огоньков. Ближе, ещё ближе.

Зазвенели осколки витражей, Йоринда увидела, как тёмные грозные глаза Йорингеля под густыми ресницами резанули её ножами по сердцу.

Йоринда проснулась. Сердце стучало в рёбра как сумасшедшая птица.

Через несколько секунд Йоринда поняла, что это сон. Душа её пела. Это сон! Как приятно, что это только сон, боже, благодарю тебя!

Она вскочила как пружина, вылила на себя во дворе ведро холодной воды. Оделась и, не позавтракав, побежала, не чувствуя ног, на хутор к Йорингелю. Когда она бежала по березничку, перед ней на дорожку упала пёстрая птица и, припадая к земле, начала мести растопыренными крыльями прохладную лесную пыль.

 

Королева ночи

Чтобы претендентам на руку королевы было где остановиться, пришлось построить огромный, почти во всё королевство, гостиничный комплекс. Само королевство было небольшим, денег в казне не слишком много, поэтому строили не за казённый счет, а с миру по нитке. Богатые подданные могли вложить свои талеры в строительство, в дальнейшем рассчитывая на хорошие дивиденды.

Желающих нашлось много: все хотели получить выгоду от акций гостиницы, которая пока условно называлась «Приют королевы Ночи». Королева Ночи – бренд королевства.

Королева была прекраснейшей на всём белом, многие подозревали, что не только белом, но и тёмном свете. Она показывалась людям только два часа в сутки. Время её явления приходилось на промежуток от полуночи до двух часов ночи. До следующей полуночи её никто не видел, кроме одной-единственной старухи-служанки. Больше никого в покои королевы не пускали. Зато служанка целый день сновала по дворцу, приносила и уносила яства, готовила наряды для королевы, вынюхивала и высматривала, и даже все переговоры с королевой велись в письменной форме через эту же старуху. Такой порядок существовал с незапамятных времён.

Когда молодой любознательный звездочёт попытался выяснить, насколько они незапамятные, у него ничего не получилось: все запамятовали, и история Королевы Ночи давно стала городской легендой, тогда упорный юноша посетил и исследовал все библиотеки королевства, их всего-то три: одна в столице, во дворце королевы, вторая в монастыре кармелиток, третья в тюрьме. В королевской библиотеке ему не посчастливилось, там находились тщательно проверенные и отобранные манускрипты, в которых все места, могущие бросить тень на достоинство и честь королевы, были тщательно зачищены и он не нашёл ничего, кроме пышных славословий.

Тюремная библиотека помогла ему немного больше. Там хранились несчётные тома с бесконечным списком претендентов на руку Королевы Ночи, в котором было записано только имя и род претендента: Клаус-из-под-Вала, например, или Ханс-Рен-с-Горы и дата смерти. На странице помещалось сто имён, даты шли подряд, каждый день, поэтому только благодаря этому списку молодому звездочёту удалось установить истоки истории Королевы Ночи. Всего оказалось восемнадцать томов, получалось, история Королевы Ночи начинается где-то в середине шестнадцатого века. За это время исчезло около двухсот тысяч человек. Хорошо, что в основном свататься приезжали иностранцы, а то нашем королевстве никого просто бы не осталось, подумал юный исследователь. Больше никаких сведений в тюремной библиотеке обнаружить не удалось.

В книгах из придворной библиотеки Королева Ночи описывалась как дева божественной красоты, с белейшей кожей, тёмными, как черное дерево, волосами, сочными, прекрасной формы губами, румяными щеками и страстными чёрными глазами. Молодой звездочёт недоумевал: как может быть, чтобы королева на протяжении нескольких столетий оставалась такой прекрасной и молодой, вероятно, это её потомки, такие же прекрасные девы, но ни в королевской, ни в тюремной библиотеке не было сведений о свадьбе хотя бы одной из Королев Ночи. Выходило, что это всё-таки одна девушка, что очень странно.

Молодому звездочёту было двадцать лет, но он не мог припомнить, чтобы на его веку Королева Ночи выбрала кого-то из претендентов. Городская легенда, однако, упрямо настаивала на том, что Королева Ночи всегда была прекрасной девушкой несколько мрачной наружности, которая общалась с каждым претендентом на её руку в течение двух часов в день, точнее ночь. Видимо, каждый из них совершал какое-то невольное или злонамеренное преступление против Королевы Ночи и его казнили. Или казнь претендента входила в обязательный ритуал королевы. В тюремных записях, как вы помните, был только список.

Молодой звездочет, который в отличие от остальных взглянул на проблему свежим взглядом, совсем запутался.

Получалось, что вся эта история просто чёрный пиар, чтобы обеспечить непрерывный приток женихов, которых со всего света заманивали мощной рекламой, чтобы гостиничный комплекс был всегда полон; чтобы юноши несли деньги и королевство процветало.

Осталось только одно место, в котором молодой звездочёт надеялся хоть что-то выяснить по поводу Королевы Ночи. Монастырь босых кармелиток, действительно, «ноги в ботинках есть признак греховности, от коей проистекает низменное поведение», где девы, вдовы, бегинки, мантеллатки жили, неукоснительно исполняя обеты послушания, целомудрия, воздержания, и нестяжания, и, презирая соблазнительную обувь, бегали босиком. Библиотека размешалась в полуразвалившемся монастырском флигеле, куда молодого звездочёта долго не хотели пускать старые сердитые монашки. Наконец, после долгих препирательств его проводили к аббатисе, Терезе-де– Амада-и-Сепеда. Она посмотрела на звездочета скептически:

– У тебя точно нет невесты, которую ты ищешь здесь, в монастыре? – допытывалась она, но юноша рассказал ей, что только хочет найти документальные свидетельства в пользу Королевы Ночи. Пожилая аббатиса живо заинтересовалась его исследованиями:

– Значит, ты сомневаешься, что она живёт уже пять столетий?

– А вы разве не сомневаетесь? Я хочу проверить эту легенду. Помогите мне, – попросил он: разрешите посетить вашу библиотеку, я уверен, что я найду там ответ на все вопросы, потому что в дворцовой и тюремной библиотеке я ничего не нашёл, значит, ответ здесь. По молодости он был уверен, что нет таких вопросов, на которые нельзя найти ответов в библиотеке.

– Хорошо, – сказала аббатиса, – но помни, что это очень опасно!

Молодой человек побежал в монастырскую библиотеку и сидел там три дня, монашки, которые давно не видели мужчин, наперебой просились принести ему еду и питьё, но аббатиса самолично относила ему хлеб и молоко, в туалет он правда бегал сам, отказавшись от любезно предоставленного ему ведра. Вот там-то его попытались подловить хитрые послушницы, но ключница гоняла их веником.

Через три дня бледный и усталый, но с горящим от воодушевления взором, юноша предстал перед аббатисой и изложил ей свою совершенно неправдоподобную версию. Версия была такова:

– Я нашёл часть договора между королевой и магистром чёрной магии. Королева была заколдована, – твёрдо сказал он, – ей была предоставлена вечная жизнь в образе прекрасной девы, взамен, взамен чего, молодой человек из таинственного договора не понял, так как у договора отсутствовала довольно существенная часть, обрывающая документ на самом интересном месте. Кто-то варварски оторвал кусок пергамента, величиной с ладонь. Судя по размеру утерянного куска, он безвозвратно, но с честью погиб на поле боя гигиены тела. Дальше фантазия молодого человека не зашла, точнее он сам её не пустил, потому что испугался. Для уточнения и поверки нужно проникнуть во дворец.

– Я сам пойду во дворец и посмотрю, что там происходит, – настаивал он. Аббатиса категорически воспротивилась.

Я тебя не пущу! Во-первых, ты не попадёшь во дворец, если ты не являешься претендентом на её руку, а пойдёшь как претендент, пропадёшь, как остальные, и я тебя больше не увижу. Во-вторых, ты не успеешь ничего узнать, так как стража решит, что ты шпион, и тебя казнят. В-третьих, я знаю, что делать! Ты переоденешься монашкой!

– Нет, – возопил он.

– Да, – сказала она, – это не обсуждается!

Маленького, в смысле, юного, звездочёта привели в трапезную, потому что это самое просторное помещение, присутствие в котором молодого человека не оскорбляло чувств святых сестёр. Такого веселья не было в монастыре с его основания. Мать-аббатиса не могла лишить девушек такого удовольствия.

Самые большие страдания юноша испытал, когда молоденькая монашка, стоя лицом к нему, поднялась на цыпочки и стала брить его румяные щёки и пухлую верхнюю губу; потеряв равновесие, она покачнулась и чтобы удержаться, упала на грудь нашего героя. И так как ей было на что опереться, то девушка не упала и долго не хотела отлипать от него, пока другие желающие не отодвинули её в сторону. Шелковистая поросль покинула лицо юноши и он стал похож на деревенскую простушку, что называется, кровь с молоком – девушки прыснули и наперебой стали пробовать качество бритья, и пока все не попробовали, не успокоились. Молодой человек был готов провалиться сквозь землю, но при этом оживлённая возня доставила ему наслаждение.

Под приглушённые смешки его раздели до панталон и принялись надевать на него монашеское облачение. Каждая молодая монашка старалась притронуться невзначай к телу нашего страдальца, провести пальчиками по плечу или обхватить ладошками его талию, притворившись, что снимает мерки. Отдавать свои панталоны он отказался категорически. На него надели шерстяную сорочку, очень колючую; коричневую рясу с капюшоном из некрашеной шерсти, потом белый нагрудник, опоясали кожаным поясом с чётками, отобрали сапоги. Хорошо, что было время сенокоса. Монашки посоветовали ему прятать ноги, уж слишком неженские у молодого звездочёта ступни.

Довольные сёстры показали новую послушницу аббатисе и она осталась очень довольна.

– Дорогой, – напутствовала она парня, – главное, чтобы ты не забывал, что ты немой!

Молодой человек чуть на самом деле не потерял голос:

– Почему немой, – и от удивления пустил петуха.

– Вот поэтому, милый, вот поэтому! – улыбнулась наставница, – костюм тебе к лицу, но как только ты откроешь рот, ты сразу спалишься, – сказала она, ловко ввернув молодёжное словцо.

– Как же я смогу разузнать что-то, если я буду немой?

– Наблюдай, подмечай, анализируй. Вот тебе послание для королевы, я иногда обмениваюсь с ней корреспонденцией, недавно она просила у меня рецепт лёгкого снотворного на травах, вот как раз ты и передашь его ей. Ну, прощай, дорогой, всего тебе хорошего, – сказала она, поцеловала его в лоб, перекрестила, а когда он повернулся, чтобы уйти, легонько шлёпнула его по попке. Он покраснел, как рак, и гневно глянул на неё, но она уже скрылась за воротами.

Не выдержав жары, молодой человек в ближайшей роще снял шерстяную сорочку и остался в своих панталонах, рясе с капюшоном и нагруднике: сразу стало легче дышать.

Дорога в королевский замок была не длинной. Удивлённые селяне наблюдали, как стремительными широкими шагами по дороге в город быстро чесала рослая, стройная широкоплечая монашка, она размахивала руками, её пылающее лицо было сосредоточено, и если кто-то пытался с ней заговорить, то она мотала головой и мычала, но было видно, что она всё отлично понимает. Через три часа она была в городе, и ещё через полчаса она вошла во дворец.

Старый привратник долго не мог понять, что хочет от него молодая монашка, которая крутила руками, показывая сначала, что она идёт, низко наклоняясь к земле, дует на руки, потом она изобразила, как правым кулаком стучит по раскрытой левой ладони, потом высыпает из левой руки в правую и размешивает, как будто заваривает чай, пьёт и падает без чувств, для большей убедительности она несколько секунд лежала, похрапывая, привратник сказал: я всё понял: у тебя заболела спина и ты с трудом разгибаешься, из-за этого ты плохо выполнила свою работу и твоя начальница сделала тебе строгий выговор, потом она решила, что ты много ешь и плохо работаешь и поэтому тебя легче отравить, не знаю как привратнику, а нам, дорогой читатель, понятно, что на самом деле хотел показать молодой человек: я бедная монашка собрала полынь, пустырник и другие травы, высушила, растолкла, заварила, выпила и спокойно заснула, привратник с удовольствием наблюдал за монашкой, до тех пор, пока она не стукнула правой рукой себя по лбу и резко подхватив подол, задрала рясу до талии и на глазах изумлённого привратника, нимало не смущаясь, вытащила письмо аббатисы из-за пояса и улыбнулась.

Привратник опасливо взял письмо в руки, но, увидев печать монастыря, сразу всё понял и побежал по лестнице к покоям королевы. Наш звездочёт прислонился к стене и облегчённо выдохнул.

Он решил посидеть в кухне, справедливо полагая, что там он сможет узнать всё, что его интересует. Кухню он легко нашёл по запаху, там его приняли радушно, подали тарелку и усадили за широкий стол, за которым в это время ужинали остальные слуги и стража. Молодая монашка, сложив крупные руки в молитвенном жесте, несколько секунд шевелила губами, потом крепко схватила ложку, энергично зачерпнула и с шумом втянула горячий суп.

Стражники улыбнулись и с интересом стали поглядывать на девушку. После обеда мужчины незаметно собрались вокруг монашки и самый нахальный схватил её за колено. Монашка так удивилась, что её брови улетели под капюшон. В следующую секунду наглый тип сполз по стенке на пол, блаженно улыбаясь при этом. Остальные с уважением посмотрели на девушку и разошлись по своим делам.

Пухлая, как пончик, повариха одобрительно посмотрела на неё:

– Молодец, так и надо! А то они совсем распоясались. Ты что, милая, немая? – та старательно закивала, – вот и ладно, тогда я поговорю за двоих. Мне сегодня королеве готовить вечернюю трапезу.

Заказ поступал заранее, потому что некоторые ингредиенты можно было найти с большим трудом. Рецепт простых блюд опытная кухарка знала наизусть: например, сваренные в малиновом вине и засахаренные хризантемы, подсушенные под луной и глазированные весенним горным ветерком, что давало им прохладный свежий вкус.

Будет подано вино, в котором плескались блики полной луны, отраженные горным ледяным озером, паштет из соловьиных язычков, которые предварительно были выдержаны в столетнем хранившемся в дубовой бочке коньяке, причем кубок с язычками в коньяке три дня выдерживался в зале на клавесине, на котором музыканты, сменяя друг друга, непрерывно исполняли Вивальди, паштет протирался сквозь тончайшую золотую сетку и подавался в золотых напёрстках с гарниром из лепестков фиалок.

Но некоторые рецепты приходилось искать в старых поваренных книгах с медными, похожими на пасти хищных зверей застёжками, так было и в этот раз, королева кроме знакомых поварихе блюд, заказала фаршированное яйцом птицы феникса сердце косули, запеченное в крыльях летучей мыши на костре из розовых кустов в соусе из крови новорожденных кроликов.

Когда повариха прочитала вслух рецепт, наш звездочёт похолодел и на лбу у него выступил пот, одно дело засахаренные хризантемы, и совсем другое – сердце косули в крыльях летучей мыши с соусом из крови новорождённых кроликов, не говоря уже о яйце птицы феникса, фу, гадость! Феникс давно уже занесён в Красную книгу! Сомнений не осталось, её заколдовали. Надо срочно спасать, подумал наш звездочёт.

Повариха направилась в подвал, где на льду хранились необходимые продукты, молодой человек бросился помогать ей.

Когда они вернулись, то увидели, что в кухне ошивается королевский камердинер, он принёс знакомое нашему гонцу изрядно помятое письмо и вручил его поварихе. Она внимательно посмотрела и неодобрительно сказала:

– Мне совсем не с руки готовить этот отвар, тут и так много возни, а ты хочешь, чтобы я занималась ещё и снотворным питьём, о! – сказала она радостно, – деточка, как хорошо, что ты так вовремя здесь оказалась, приготовь, пожалуйста, снадобье по этому рецепту!

Молодой звездочёт был готов на всё, кроме голодовки, и с удовольствием взялся помочь кухарке, единственное, что его беспокоило, как бы подтолкнуть повариху к рассказу о королеве. Он демонстративно подошёл к картине на стене, которая была такой закопченной и старой, что было непонятно, что там изображено: Иона во чреве кита или рыцарь, прощающийся с жизнью после боя.

– А, смотрю, ты заинтересовалась историей? Эта картина уже висела здесь задолго до того, как я начала здесь работать, – сказала повариха, – что здесь нарисовано, я не знаю, мне кажется, это большой свадебный пирог с сахарными фигурками жениха и невесты, но не могу сказать наверняка, ключнику кажется, что на картине изображён буфет красного дерева с инкрустацией и бронзовыми ручками, а стражники говорили, что видят на этой картине закованного в кандалы узника, которого ведут на казнь, надо будет спросить у служанки королевы – она такая старая, что должна знать наверняка.

А вот наша королева совсем не меняется, после ужина с очередным претендентом на её лилейную ручку, в два часа ночи она медленно проходит на балкон, где стоит, любуется звёздами и подставляет лицо и плечи лунному свету, как мы – солнцу. Когда я была молодая, я часто смотрела на неё из-за шторы в гостином зале, когда она, как бледная печальная свеча, плыла, едва касаясь ножками паркета, её глаза полыхали как чёрные бриллианты, волосы развевались, а талия у неё такая тонкая, что легко поместилась бы в твоих соединённых ладонях, что-то руки у тебя такие крупные, ты не в деревне ли росла, ягодка?

Молодой человек потупился и скромно кивнул.

– Первый год я ходила смотреть на неё каждую ночь, и каждую ночь я так замерзала, что до утра не могла согреться, потом раз в месяц, а потом раз в год: она не менялась, только холод от неё шёл ещё сильнее. Последние пять лет я не ходила на неё смотреть и стала чувствовать себя гораздо лучше, что это я говорю? Хорошо, что ты немая, а то не сносить мне головы, а ты и так никому не расскажешь, тебя и просить не надо!

Наш разведчик понял, что напал на след и находится на верном пути – расследование сдвинулось с мёртвой точки и его версия, что королеву заколдовали, подтверждалась. Он продолжал работать над сонным зельем для королевы. Работа кипела и повариха забыла про разговоры и дым стоял коромыслом, всё что нужно шкворчало, всё, что нужно парилось, и всё что нужно, остывало.

В кухню наведалась служанка королевы, древняя старуха с набелённым морщинистым лицом, косыми чёрным маленькими глазами и густо накрашенными красной помадой тонкими скупыми губами; крючконосая, худая; и у неё была, что называется вдовья – сгорбленная спина, паучьи руки с тусклыми ногтями и раздутыми красными суставами; седые спутанные волосы кокетливо собраны в кособокий пучок, из него в разные стороны торчали ржавые шпильки. Морщинистая, как у потрошёной индейки, шея закрыта порванными, но дорогими и редкими венецианскими кружевами. Крупные искривленные ступни, казалось, мешали ей ходить, она запиналась и подтаскивала непослушные ноги за собой. Она сунула нос во все кастрюли и горшочки, потом зыркнула на монашку и бросила поварихе:

– Поторапливайся, клуша! Королева не любит ждать.

Повариха смиренно поклонилась:

– Сию секундочку, госпожа, всё будет в лучшем виде. Госпожа, возьмите снотворную настойку, вот, монашка приготовила, толковая девушка.

Старуха взяла пузырёк тёмного стекла и спрятала в своих лохмотьях, видимо, плохо спит бедная старуха, подумал звездочёт. Она ушла: обе женщины, одна настоящая, а другая мнимая, облегчённо вздохнули и принялись сервировать блюда, через пять минут всё было готово, и поднос с золотыми тарелками и приборами отправился с помощью молодой монашки в покои королевы. Её там не было. Там болталась противная старуха, которая завистливыми глазами смотрела на молодую высокую стройную монашку, кровь с молоком, подумала старуха, как они меня раздражают!

Наш шпион незаметно оглядел комнату: потолки высокие, огромные окна закрыты плотными шторами: с минуты на минуту приведут жениха, старуха раздвинула тяжёлые портьеры и в комнату хлынул ледяной лунный свет, старуха повернула к свету лицо и блаженно зажмурилась:

– Ну, что встала, иди отсюда, – прикрикнула она на молодого звездочёта, тот сделал вид, что уходит, но в этот момент пришёл начальник стражи, старуха отвела его к двери и стала что-то тихо ему говорить, наш герой нырнул за плотные шторы, очень пыльные; он задержал дыхание, чтобы не чихнуть, но бог не выдал, и он постепенно восстановил дыхание.

Вот уже слуги расставили на огромном столе с ножками в виде львиных лап горячие блюда в серебряных котелках, под которыми мерцали крошечные горелки, появились закуски, и на серебряном подносе со льдом – десерты. Зажгли свечи. Несмотря на обилие блюд, большая часть стола осталась свободной, и белая, как лёд, скатерть светилась сама по себе. Молодой звездочёт волновался. Часы в покоях королевы пробили полночь, юноше показалось, что сейчас что-то произойдёт, но в комнате по-прежнему не было королевы, а старуха, прикинувшись ветошью, незаметно свернулась калачиком на кровати. Потрескивали свечи и горелки, сквознячок лунного света гулял по комнате и по-прежнему ничего не происходило.

Но вот дверь тихо растворилась и в покои робко вошёл соискатель, по всей видимости, итальянец, в треуголке с пышным плюмажем, плаще и высоких сапогах, настоящий воин, не хватало только шпаги, которую отобрал начальник стражи при входе. Он здесь уже побывал вчера, всё ему было знакомо, только не было Королевы Ночи, но и вчера она пришла позже чем он, ослепительно красивая, нежная и спокойная, ласково с ним говорила, они ужинали. Это было вчера. Сегодня он чувствовал себя здесь свободно.

Молодой человек положил на кровать плащ и остался в белой, как молоко, шёлковой рубашке со свежевыстиранными и выглаженными как во время кружевных перемирий манжетами из алансонских кружев, искусно соединённых с большими кусками кружев пойнт-де-газ, и только тут заметил кучу грязного тряпья, похожую на охапку истлевших листьев, и с брезгливым выражением лица взмахнул рукой, чтобы сбросить её с кровати, как среди лохмотьев яростно блеснули чёрные бриллианты глаз, гость так растерялся, что ничего не сделал, только смотрел заворожёно, как старуха метнулась к нему на грудь, ему было так противно, что даже для своей защиты он не мог к ней прикоснуться. Сухая и хрупкая, она неожиданно сильно схватила его запястья и мощным толчком повалила на спину, он оцепенел и только молча пожирал её глазами. Старуха поцеловала его в губы и у него отнялся язык, и даже если бы он хотел, то не смог бы вымолвить ни слова. Жертва была обездвижена и нема.

Теперь старуха уже не спешила. Она медленно раздела юношу и внимательно оглядела его с ног до головы. Широкая грудь, хорошо, сухие аккуратные запястья и щиколотки, хорошо, стройные бёдра, очень хорошо, плоский мускулистый живот, прекрасно, длинные пальцы на руках и ногах, замечательно, на теле она не обнаружила ни одного ведьминого пятна, он был чистый и тёплый.

– Ах, ты мой молочный поросёночек, – прошептала она. – Годится, – она скинула с себя лохмотья, как падают разом листья с дерева, и легла на него, как зеркальное отражение. Наш герой выглянул из-за штор: свет от тела молодого человека стал меркнуть, но тело старухи впитывало его и расправлялось, как зелёный побег весной. Руки, ноги, и ягодицы налились соком, мягко засветились; округлились плечи, спина стала гладкой и лоснящейся. Шпильки разлетелись в разные стороны и зазвенели по каменному полу.

Волосы, как живые, вздрагивали и скручивались чёрными блестящими локонами, которые продолжали извиваться, как толстые змеи. Её гость видел прямо перед собой чёрные, как пропасть, глаза и налившиеся жизнью щёки. Веки разгладились, глаза казались больше, нос стал бело-розовым, чистым и гладким, как у двенадцатилетней девочки, лоб стал круглым, как у маленького упрямого барашка, красные, как вишни губы натянулись луком Купидона. Но всё это было как флёр, наброшенный на старое тело. Чего-то не хватает, правды что ли, – подумал звездочёт в своём укрытии за шторами, он безусловно сочувствовал жертве, но радовался, что сам не попал в руки ведьме.

Молодому человеку, гостю королевы, видимо было уже не так страшно: он с интересом смотрел на ведьму и думал, наверное, что это сон, как неудобно, ведь сейчас придёт королева, а он задремал, эту мысль услышала Королева Ночи и подтвердила: это сон, милый, это сон. Молодой человек расслабился, она начала его ласкать. Он раскрыл руки, она стала целовать его шею, на красные простыни потекла струйка крови, он повернул голову в другую сторону, она поцеловала и там, взяла в обе руки его запястья и поочерёдно стала прикасаться то к одной, то к другой руке, потом она поцеловала его в грудь и там расцвёл красный след, как вытатуированный на грудной мышце цветок, на лепестках выступали капельки крови.

Он лежал с закрытыми глазами и наслаждался. Юноша впал в забытье, спи мой милый, спи мой мальчик, – тихо приговаривала она, спускаясь всё ниже. Она подбирается к бедренной артерии, понял звездочёт за шторами. Ведьма тихо и спокойно поглощала жизнь итальянца. Он казалось, крепко спал, она закончила свою трапезу, когда крови почти не осталось и восково-бледное тело бездвижно застыло на простынях.

Королева Ночи встала и молодому звездочёту показалось, что он ослеп. Не было на всём белом, да, согласился он с молвой, и на белом, и на тёмном свете никого, кто мог бы сравниться с ней. Она была невозможно, нестерпимо, невообразимо прекрасна. Светящаяся нежным, дрожащим при каждом вздохе светом, она струилась как стебель подводного растения по течению реки, мерцала, пульсировала. Это была она, Королева Ночи! Плавно двигались тонкие руки, белые, как цветы черёмухи, кисти скользили по её груди с такой тоской и печалью, что наш соглядатай понял: высокая цена, которую заплатил итальянец – жизнь, стоит её наслаждения и той тоски, которую платит она за то, что ей приходится каждый день убивать нового юношу, чтобы купить два часа молодости и невообразимой красоты для себя.

– Через два часа я опять буду отвратительной старухой, но сейчас я счастлива, – произнесла королева. Она подошла к двери и постучала три раза, вошли два стражника с завязанными глазами.

– Он потерял сознание от моей красоты, унесите его!

– Приглашайте сегодняшнего, – значит, она выпила вчерашнего гостя, понял звездочет. Вошел сегодняшний, которого она выпьет завтра, осенило его.

Яркий свет обрадовал нового гостя и он счастливыми глазами смотрел на обнаженную богиню, которая нежно взяла его за руку, посадила за стол и сама расположилась напротив него, ничуть не стесняясь своей наготы. Мальчик смущенно поглядывал на неё, но не смел прикоснуться. После этого вечера с королевой он весь завтрашний день будет мечтать о ней, а когда его завтра опять приведут к ней на ужин, она выпьет его. Вот уж точно – к ней на ужин, только сегодня он гость, а завтра будет яством, но сейчас он и представить себе этого не может, да и завтра, скорее всего не поймёт, как не понял этот, сегодняшний. Наш маленький, хотя и весьма рослый молодой звездочёт, весь в испарине, тихонько вытирал шторой мокрое лицо и судорожно соображал, что ему делать, как предупредить блондина, что его завтра ждет необычный ужин, на котором он станет угощением, и что делать с королевой? Он решительно не знал.

Верный молодой звездочёт, который, ещё учась в школе и потом в университете, был, как мы бы сейчас сказали, фанатом королевы. В его комнате по стенам развешаны портреты королевы, они продавались в любой лавке, поэтому у него была целая коллекция разных литографий от совсем дешёвых до сравнительно дорогих, по два талера, а одного талера хватило бы на самый настоящий пир в любом трактире. Но такой, какой он видел её сегодня ночью, он и представить себе не мог в самом прекрасном и самом ужасном сне.

Он почему-то не мог заставить себя ненавидеть её. В её истовом желании оставаться молодой и красивой он видел такую незащищённость, такую тоску и одиночество, такую жажду счастья, что хоть сейчас был готов выйти из своего убежища и напоить её своей кровью и это только сделало бы его счастливым, он бы ещё и уговаривал её: пей, любимая, я весь твой, пей, родная. Он понимал её страх.

Она была внутри прекрасна и молода. Само тело предало её: состарилось и стало отвратительным для всех людей и если бы она жила в теле старухи, то её мог бы обидеть каждый – бросить камень, вырвать волосы, наградить ударами, смеяться над ней, как могла бы она защититься от враждебного мира? Он не винил её, что она так защищалась, он понимал, что она убивала, чтобы хоть два часа побыть молодой, сильной и прекрасной, и держать в своём кулаке своё маленькое уютное королевство.

Никто и не догадывался, что прекрасная Королева Ночи и её старая служанка это одна и та же женщина. Как её спасти? Как разорвать этот порочный круг и не потерять её. Ну, один день, то есть два часа красоты и силы, он мог ей просто подарить и умереть, такой одноразовый подарок, а дальше? Ну, хотя бы два часа, решил он.

Завтра он пойдет к ней вместо блондина. Решено. Королева доедала сердце косули, она макала кусочки мяса в красный соус и весело смеялась над рассказами гостя. Паштет из соловьиных язычков, пропитанный музыкальными фразами, она на острие ножа поднесла к губам светловолосого юноши и звонко вскрикнула от притворного испуга, когда он слегка порезался, и сразу закрыла его рот поцелуем и долго не отрывалась.

Стоящий за шторой звездочет прочитал в ее лице тоску по невинным, не приносящим гибели поцелуям и все сомнения пропали. Сегодня! Сегодня он убьёт её и себя. Освободит от нее самой, ей же легче будет, навсегда исчезнет беспокойство и тоска. Ей будет хорошо и спокойно в его нежных руках, а сам он не сможет жить без неё, он уйдёт с ней, пока она ещё так красива и молода и никто из подданных не узнает о том, сколько ей лет, и как она выглядит на самом деле, чуткий мальчик понимал, что для женщин старше двадцати, нет ничего страшнее, чем обнародовать, сколько им на самом деле лет и как они выглядят. А его любимой уже пять веков, бедная девочка не вынесла бы, если бы её увидели в образе отвратительной старухи, подумал он.

– Милая, я спасу тебя, – вслух сказал он и вышел из своего убежища. Не успел он сделать пару шагов по направлению к паре, как блондин вскочил и схватился в поисках шпаги за пустой бок. Перед ним стояла рослая, немного неуклюжая монашка с решительным выражением лица, кулаки у неё тоже были знатные, – беги отсюда, – мужским голосом сказала монашка. Он настолько удивился, что даже не нашёлся, что ответить. В смятении посмотрел на королеву, а та сказала: ну что же ты, давай, дерись! – блондин схватил нашего героя за грудки. Тот вырвался, монашеская ряса с треском лопнула и её куски остались в руках блондина.

Звездочёт остался в одних панталонах с голым неинтеллигентным, вполне деревенским крепким и мускулистым торсом, на котором болтался белый монашеский нагрудник. Королеве нравилась бывшая монашка: его синие глаза прельщали её своей чистотой. Впервые ей понравился юноша, которого она не хотела бы видеть в качестве яства на ужине. По его взгляду она мгновенно поняла, что он принимает её со всеми в прямом смысле потрохами, ведь он видел, что происходило здесь и не испытывал к ней отвращения, хотя видел её, когда она была старухой, видел, как она убивала своего гостя – наконец– то появился человек, который понимал и принимал её целиком и полностью и сам по своему желанию мог отдать ей свою жизнь.

От этих мыслей её отвлёк свистящий звук смачного хука в челюсть, которым наградила бывшая монашки романтичного блондина. Потом апперкот, ещё один хук, хорошо, что я полгода учился в Лондоне, мелькнуло в голове у звездочета, как пригодились уроки бокса и босоногое здоровое детство в деревне! Противник повержен, но звездочёт хотел спасти его, а не убить, поэтому он просто вынес тело за дверь. Ничего, заживёт как на собаке, даже полезно, что он его так отделал, может, блондин потренируется лишний раз.

Звездочёт вернулся к Королеве Ночи. Он наклонился, обдав её свежим запахом пота, подставил свою шею и спросил:

– Хочешь? – Она отвернулась, он повторил с радостью, – пей!

Она обняла его как обычная девушка и заплакала. Он начал целовать её, подхватывая губами слёзы, и слёзы как у всех, солёные, подумал он, потом осторожно, но сильно поцеловал, раскрыв её губы как прохладный гладкий туго свёрнутый розовый бутон. Она тихонько ахнула и прижалась к нему, не жадно, а открыто и просто – бери меня, – сейчас она не боится, увидел он и понял, что если он не возьмёт её, то она тут же у него в руках умрёт. Он не хотел, чтобы она умирала. Он хотел умереть вместо неё, поэтому он настаивал: давай, пей, – положив её голову на свое сердце, она ни за что не хотела соглашаться, а правда, за что можно было согласиться выпить его?

– Я тебя люблю, – сказала она беззвучно.

– Нет, это я тебя люблю. Мы должны умереть, – сказал он.

– Да. Я согласна.

Они обнялись, совпав друг с другом всеми впадинами и выпуклостями, и, вдоволь наплакавшись от жалости к себе и друг другу, незаметно заснули.

На следующее утро, впервые за много лет, солнце заглянуло в покои королевы и с удивлением обнаружило в комнате, куда его никогда раньше не пускали, такую картину. В солнечном луче плясали редкие пылинки, на столе догорали свечи и грустно засыхали остатки пиршества.

На кровати, обнявшись, безмятежно спали юноша и девушка. Первым проснулся он. Он прижался к ближайшему изгибу девичьего тела и не удивился, когда его губы уловили полные тугие толчки крови на шее девушки. Она тоже проснулась, и всей кожей по его тесному упругому объятию поняла, как она выглядит.

– Тебе ведь не нужно ещё пять сотен лет, – спросил он её.

– Нет, мне хватит и семидесяти, если только мы проведём их вместе, ответила она.

– Но ведь это так мало, – подначил он.

– Мало, – согласилась она, – и от этого ещё острее счастье, потому что оно такое короткое.

И чтобы не потерять ни секунды драгоценного времени, они улыбнулись друг другу и занялись самым важным на свете делом – любовью.

Никто не удивился, когда в покоях королевы обнаружился юноша в одних панталонах, только кухарка как-то подозрительно покосилась на него, когда он пришёл в кухню и попросил кувшин молока, но ничего не сказала, не узнала, вздохнул юноша. Все очень удивлялись, что Королева Ночи бегала теперь целыми днями босая со своим звездочётом по замку и что-то напевала. Она даже хотела поменять имя на Королева Дня, но жених её отговорил. Странно, но никто так и не подумал искать пропавшую старуху-служанку. Аббатисе и всем монашкам по просьбе жениха в первую очередь послали приглашения на свадьбу Королевы Ночи и звездочёта.

А на краю королевства, в самой высокой башне, в обществе старого ворона, который принёс магистру чёрной магии приглашение на свадьбу наших молодых, сам магистр в исступлении топал ногами; от досады он пытался выдернуть перья из хвоста несчастного вестника и кричал:

– Они издеваются! Меня бессовестно обманули, нарушили договор, – но мы-то с вами, милый читатель, знаем, что тут он неправ. Дрожащими от злости руками он достал из шкафа свой экземпляр договора и углубился в его изучение. Там было чётко прописано, что если Королева отдаст свою бессмертную душу, в подтверждение чего она обязуется каждый день пить кровь, на самом деле все девушки делают это, правда, читатель, ты же встречал таких девушек? то магистр, ученик самого дьявола, предоставляет Королеве Ночи на два часа в сутки волшебство, аналогичное услугам пластических хирургов и квалифицированных диетологов, а также фитнес-тренера, в течение неограниченного времени, если только кто-либо из невинных смертных не полюбит её в том образе, который является её настоящим без чар магистра.

Какой дурак полюбил её в пятисотлетнем возрасте! Теперь ещё и свадебный подарок надо искать! – бушевал магистр, – как он мог не видеть, какая она страшная, – возмущался он, – какая глупость и с их стороны: им теперь осталось каких-то семьдесят лет, глупые люди!

Постепенно он успокоился и грустно сказал:

– Как это банально! Ну и чёрт с ними.

– Как раз с тобой! – каркнул ворон.

– Да и на что мне её душа, – вздохнул магистр, – хотя покупатели на неё нашлись бы, неплохо мог заработать! Как я одинок! Великие всегда одиноки, только дураки всегда держатся вместе, – утешил он сам себя.

Такой старый и такой глупый, – подумал ворон, но вслух ничего не сказал.

 

Данс Макабр

– Опять этот паршивец спрятался где-то, язви его душу. Не найдем, нас выгонят, хорошо, если кнута не дадут. Носятся с ним, пся крев, как с писаной торбой.

– А почему?

– Да потому, что как он только родился, нашей пани приснилось, что придёт за ним смерть ещё до того, как ему шестнадцать исполнится. Если уберегут его до этого возраста, то он проживет долгую счастливую жизнь.

Мальчик на дереве сидел ни жив, ни мёртв. Это о ком они говорят?! Что такое пся крев? Кто умрёт? Кому приснилось? Что это такое? Он расстроился и очень хотел заплакать, почти заплакал. Это я умру ещё до шестнадцати? Шестнадцать это сколько? Как это уберегут?

Он решил не слезать с дерева никогда. Всё равно умирать. Он дождётся смерти здесь, пусть она придёт и не найдёт его! И он будет жить на дереве всю жизнь. Пока сам не захочет умереть, но он не захочет! Смерть. Что это – смерть?

Он слез и сел на землю рядом с деревом, потому что ноги его не держали. Но и сидеть не мог. Тогда он лёг и попытался представить, что умер. Представить было трудно, потому что дерево разговаривало с ветром. Оно никак не хотело молчать.

Стемнело. Трава стала чёрной, листья тоже, птицы молчали, небо стало совсем прозрачным и глубоким и ему показалось, что это он находится над небом и смотрит в него сверху вниз, как в глубокую бездну, а в глубине, на дне этой бездны, как огоньки свечей, сияли звёзды. Большие и маленькие. Звёзды мерцали: белым, красным, голубым.

Для начала трудно закрыть глаза: никак не получалось. Только он представил, как лежит в гробу, – ветер прошелестел листвой старого дуба и он опять сбился. Звёзды внимательно холодно и отстранённо смотрели на него сквозь листву.

Его стало укачивать. Он смежил веки и почувствовал спиной холод, идущий от земли. Было страшно, но он пересилил себя и продолжал лежать неподвижно. По лицу скользил ветер пополам со светом звёзд.

Солнце с его теплом казалось сказкой, которой на самом деле никогда не было. Тогда он представил, что трава, ветер, звёзды – всё те же, а себя он убрал на два метра под землю. У него получилось. Под землёй холодно. В нос, рот и глаза попала земля. На грудь положили камень, величиной с дом, и ребра не поднимаются, и он не может дышать. Дело оставалось за малым: представить всё тоже самое, только без него самого.

– Паныч, вот вы где, – услышал он ласковый голос, а-а, это Бася.

Он продолжал лежать, но уже вернулся. Шевелиться не хотелось. Смотрит на перевёрнутое лицо Баси.

– Вы что, упали? Зачем же вы лазили на дерево, паныч? Он замотал головой. Она говорит: не падали?

– Пойдемте домой, маменька вас звали. Молочка попьете и спать, вы и так долго гуляли, забегались, вон личико какое красное, ножки в ссадинах, пойдемте, помою вас.

– Нет, я сам, – оборвал он.

– Сам, конечно сам, как же иначе, я только водички вам налью и полотенце подам, паныч.

С ней об этом говорить нельзя, подумал он. С матерью тоже. Отца дома почти не бывает. С сестрой тоже нельзя. С бабкой, с бабкой можно. Откуда в доме взялась бабка, он не знал. Да и никто не знал. Бабке наверное столько же лет, сколько дубу, под которым он лежал. У неё, как у дуба, такие же жёсткие, как кора руки, а когда она гладит его по голове, то рука ласковая, лёгкая. Нянька всё время что-то говорит, причитает, молится вслух, он всегда слушает её в пол уха, не принимает всерьёз.

Бабка находится по важности ниже матери, ниже отца, ниже сестры, на одном уровне с собакой, но поговорить с ней можно, её не стыдно, она как трава, как дерево. Она должна знать, что всё это значит.

Мать смотрит на него внимательно и говорит:

– Почему ты такой тихий, Стася? Иди ко мне, чего ты хочешь, ну, не хмурься.

Мать не сердится, потому что – Стася, если бы сердилась, сказала бы Станислав. Он молчит, боится показать, что он растерян и ему неуютно, будто он потерял мать, отца, сестру и остался один. Один. Не надо показывать, что ему так неуютно, что он чувствует себя таким одиноким, и он только что умирал, и не знает, что ему сейчас делать.

Он молчит. Скорее остаться одному: вот что он хочет. Он моется, пьёт молоко и подходит к матери для поцелуя перед сном. Он целует ей руку и думает, что может быть это в последний раз. Она целует его в крутой, как теплый камешек, упрямый лоб и он чуть не плачет и хмурится, это тоже может быть в последний раз, думает он.

Его ведут в спальню и раздевают, он устал от переживаний, непривычно тих и глядит в себя. Он ложится и наконец все уходят, он надеется, что в следующее мгновение он проснётся солнечным утром, как бывало всегда, но не в этот раз. Он не может заснуть и даже просто остановить дрожание мысли, ему кажется, что у него горит голова, может, он заболел? Он не может сосредоточиться.

Он не может думать ни о чём другом, а только, что он может умереть в любой момент и непременно умрёт до шестнадцати лет. Нет, я не хочу. Я такой живой, я не хочу, не может быть, почему я?

Ну пусть умрёт кто-то другой вместо меня. Пусть смерть возьмет – кого? мать? Нет, нет. Пусть умрёт сестра? Нет. Или отец? Нет, старуха-нянька – она может умереть вместо меня. Она столько живёт, что он и представить себе не может, она пусть уходит вместо него, всё равно она никому не нужна. Её никто не любит, а меня любят, и я люблю мать, сестру, отца, я нужен им, а она никому не нужна, она всем противна, никто не заплачет, если она умрёт, она страшная, больная, пусть она уйдёт вместо меня.

Если умру я, мама будет плакать, она будет плакать целыми днями, она не сможет дышать и ослепнет, нет, нет, она не должна так плакать, она увидит мои игрушки, мои шахматы и будет плакать, нет, пусть старуха уйдет, а я останусь. После этой удачной мысли, которая всё так хорошо всё объясняла, и решение было такое ясное, правильное, он заснул.

Утром он проснулся, быстро открыл глаза и сразу настроение испортилось: он всё вспомнил. Он должен умереть и переговоры со смертью – это глупость и, если ей нужен он, то она не согласится на обмен. Он опять стал думать о смерти. Он чувствовал себя так, будто целый день без отдыха таскал тяжёлые камни.

Поднять и переставить ноги – почти невыполнимая задача: он едва передвигал их. Поэтому через полчаса мучений он вернулся в спальню и опять лёг. Преодолев себя, он поднял руку на уровень глаз и стал разглядывать её. Пальцы на просвет казались полупрозрачными и светились красным, а ближе к ногтям были почти совсем прозрачными с тёмными осями костей. Кости будут белыми, вдруг пришло ему в голову, а кожа и мясо превратятся в землю, жирную чёрную землю, которую так любят корни травы, особенно упрямые разветвлённые белые, как мои жилы, корни осоки.

На подушечках пальцев закручивались и уводили от страшных мыслей спиральные дорожки, на ладони бороздками темнели сгибы – тёмные ровные линии. Прибежала Бася:

– Паныч, что с вами? – стала причитать. Она была так далеко, что он с высоты своих мыслей смотрел на её кривящиеся в плаче губы и не понимал, что она говорит.

Бася привела мать. Она потрогала прохладной рукой его лоб и что-то беззвучно сказала, он опять без толку вглядывался в шевелящиеся губы, но ничего не услышал с высоты своего знания. Он ничего не хотел говорить. Мама стала вглядываться в его открытые глаза, но он смотрел на неё, не узнавая. Она приказала принести ему охлаждающий компресс и села рядом с его кроватью, держа его за руку. Ему было всё равно.

Мать так и просидела почти до вечера. Она пыталась поить его, но он не мог глотать. Потом он забылся и она смогла ненадолго отойти от него. Вечером к нему стали пробиваться отдельные слова. В доме чувствовалось тревожное оживление.

Он услышал как сквозь вату: Похороним послезавтра. Кого, его? Но это известие не слишком его огорчило. Он закрыл глаза и заснул.

Утром следующего дня он проснулся как пьяный с туманом в голове, будто вата из ушей попала в голову, и увидел, что мать всё также сидит у его постели в кресле, она что, спала так? подумал он и удивился, что может думать о чём-то, кроме смерти, глаза матери пока ещё полны тревоги и он видел, что она пока не знала, можно ли эту тревогу отпустить. Он спросил её, с трудом подбирая непослушные незнакомые слова, как впервые напрягая горло, как будто говорит первый раз в жизни и не знает, как это делается:

– Завтра вы меня похороните?

– Мальчик мой, с чего ты взял? – мягко спросила она.

– Я знаю, вы вчера говорили, – сказал он, не зная, было это на самом деле или ему показалось, но в глубине души он был уверен, что говорили про него.

– Милый мой мальчик, – сказала мать, – умерла твоя старая няня, ты понял, милый мой?

– Умерла няня, понял.

Мысли в голове закрутились быстрее. Значит, не он, значит, он всё-таки договорился со смертью. Она взяла старуху. Он жив. Он опять заснул.

Через несколько дней мать говорила отцу:

– Не могу нарадоваться на нашего Станислава. Он стал такой послушный, тихий, аккуратный, учится, не бегает, как раньше до свету по усадьбе. Вообще из классной комнаты почти не выходит, а может быть, я зря радуюсь, – продолжила она, – мальчики должны шалить и бегать целый день. Она помолчала, слегка нахмурилась.

Раньше я хотела, чтобы он сделался маленьким, с пальчик, я посадила бы его в коробочку, обитую бархатом, и продержала бы его до шестнадцати лет там, а потом, когда опасность минует, он бы вышел оттуда.

– Дорогая, опять твои фантазии, что за благоглупости, – сказал отец. Он присмотрелся к ней, будто к чужой.

– Ты сама хотела держать его в пуху, а теперь, когда он стал так спокойно вести себя, ты вдруг говоришь, что тебя это беспокоит. Хотя ты, возможно, права, это ненормально, чтобы мальчик семи лет прилежно занимался целый день и почти не выходил из комнаты.

К своему четырнадцатилетию Станислав прекрасно говорил по-французски, по-итальянски, по-немецки, прочёл все книги из обширной библиотеки отца от Гомера до Канта. География, геометрия, астрономия – любимые науки давались ему легко. Его учителя удивлялись выбору мальчика: земля и небо.

Его интересовали и средневековые трактаты, список со «Сплендор Солис» долго был его настольной книгой, пока её не сменил трактат «Алхимия смерти».

Он почти не выходил из дому. Только к реке и тому самому дереву. Только час на закате солнца он проводил под своим любимым дубом. Там он или забирался на дерево, или садился, прислонясь к стволу, и сидел неподвижно, только брови то хмурились, сходясь к переносице, то разъезжались над закрытыми глазами как у спокойных буддистских богов.

Тогда в доме произошла ещё одна смерть. Умерла его сестра. Ей было только двадцать два года. Она гуляла над рекой в компании младшего брата: они всегда были дружны. Мальчик пришёл домой один.

Он сказал, что она захотела остаться на обрыве, их любимом месте, с которого так хорошо виден закат солнца на другом пологом берегу. Из-за того, что далеко простиралась равнина, летний красный, полыхающий кровью, огромный шар виден вплоть до самого падения за горизонт. Его всегда поражало, как на самом деле быстро движется солнце к своему закату. Он поужинал в одиночестве и отправился спать.

Её хватились через час. Нашли со сломанной шеей у кромки воды. Видимо она, оставшись одна, неосторожно наклонилась и упала с обрыва. Несчастный случай с молодой девушкой уничтожил в семье самое главное, единство: теперь каждый сам по себе. Переживал горе в одиночку. Мальчик, правда, уже давно отстранился ото всех и был одинок, а после несчастного случая он как сошёл с ума.

Затворничество сменилось бешеной деятельностью. Он по-прежнему мало говорил. Он как будто мстил за что– то всему миру. Его серые глаза, и так светлые и прозрачные, сейчас полыхали холодным огнём. Он почти перестал бывать дома. Убитая горем мать отчаялась найти в нём отдушину и только молилась, чтобы с ним ничего не случилось, но оставаться с ним один на один даже ей было неуютно, он был как чужой. Если раньше он просто отдалился как звезда, а она внизу на земле, и она могла только смотреть на него в небе, то теперь ей страшно оставаться с ним наедине.

Он днем спал, а ночью охотился, он не признавал ничего, кроме ножа. Отец ещё два года назад начал брать его на охоту, и мальчик прекрасно стрелял из ружья, но сейчас он охотился один, ночью, только с ножом, как сегодня.

Он бесшумно двигался по лесу. На краю леса он на мгновение увидел благородного оленя с ветвистыми ногами. Олень стоял неподвижно несколько секунд и, как только мальчик моргнул, беззвучно исчез.

Сумеречное небо опрокинутой бездонной пропастью, как в ту ночь, когда он узнал о смерти, с яркими свечками звёзд на дне, безразлично и величественно смотрело на мальчика. Он чувствовал себя прекрасно: каждый шаг доставлял ему удовольствие, он свободно и ловко передвигался среди чёрных стволов. Контуры деревьев на фоне гаснущего неба собирались в один силуэт с размытой сумерками, как туманом, каймой. Ни один лист орешника не шевельнулся, хотя они обычно чувствительные, как веера, раскачивались, мигали, не поперёк, а вдоль ветерка, и он, так же как эти листья, упруго двигался, разворачиваясь вдоль ветра, который стих после того, как выключились сумерки и ночь установила свою чуткую прозрачную тишину. Небо провалилось ещё глубже.

Он искал смерть. Он искал её каждый вечер. Он не знал, как это сделать, поэтому решил, что если будет неосмотрительным и смелым, она сама найдёт его. Беспечная отвага, которая всегда была у него в крови, и только страх смерти на несколько лет приглушил её, будет отличной приманкой, и по запаху отваги она непременно найдет его и тогда он скажет всё, что он о ней думает. Теперь отвага билась у него в груди как второе сердце, как громкий зов для смерти.

Его нетерпение пополам с отвагой гнали его, как ветер гонит зимой снег по насту – легко и неотвратимо. Он в такие минуты, не колеблясь, пошёл бы навстречу смерти с желанием и волнением влюбленного: он дразнил её тоже как влюбленный, кто сильнее хочет встречи. Я, нет, я. И так каждую ночь, а после того, как он по осени пришёл домой под утро с распоротым в три ряда боком, и в ране белели рёбра, и три дня лежал в полусне в затемнённой комнате, наполовину седая, молодая ещё мать, побелела ещё больше и перестала заходить в его спальню.

Он стал ещё азартнее. Как голодный зверь. Ему оставался один год, чтобы встретить её и порвать ей горло. Теперь он мог сделать это одним рывком. Он натренировался на волках, они не успевали даже увидеть его глаза, как оказывались на земле с порванным горлом.

За время его лесных поисков он из хрупкого подростка, ломкой ветки, деревянного солдатика, превратился в гибкого мускулистого сухого молодого мужчину с глазами как бритва. Он понял, что в лесу её не встретит.

Он бросился искать её среди людей. За две мили от усадьбы городок, две туда, две обратно, четыре в оба конца, для такого молодого охотника и вовсе не крюк! Фокус в том, что она могла быть где угодно и была – везде. Он искал её на кладбищах, в тавернах, в притонах и на площадях ночного города. Он приходил туда под вечер, садился за столик на площади, заказывал кофе и сидел, наблюдая, до полной темноты. Он старался не смотреть на людей, он знал, что его взгляд пугает и тревожит их. К нему часто подходили девушки, но он старался угостить их сладким и улизнуть. Он старался не привлекать внимания.

Через несколько дней он понял, что в городе много тёмных личностей, которые хорошо знают друг друга, но не показывают это на людях. Он видел, как они обмениваются короткими взглядами, не прибегая к словам. Он почему-то думал, что они ловцы смерти. Они подбирают и прикармливают для неё жертв. Симпатичная голубоглазая девушка, Иванка, которая в первый вечер подошла к нему в городе и с которой он даже немного поговорил, чего больше не делал, через несколько дней исчезла. Он понял, что её нет среди живых и стал следить и за девушками. Он всё набирал подсказки и знал, что он скоро увидит всё сам.

Но на следующий вечер он вдруг увидел Иванку, с которой познакомился в первый свой вечер на охоте в городе, которая потом пропала. Иванка, если это только была она, а если нет, то похожа на неё как старшая сестра, в другой, богатой, одежде, с высокой причёской, накрашенная и как будто повзрослевшая на десять лет. Он присмотрелся повнимательнее и увидел, что она его не узнала, и что в глазах у неё такая неизбывная тоска, какой не было, когда он с ней только познакомился. Тоска была такая, будто за три прошедшие дня она прожила полную горя и потерь жизнь, потеряла всех своих родных, похоронила мужа и четверых, не меньше детей, а ведь прошло всего три дня.

Он смотрел на Иванку и не понимал, почему ему внезапно стало холодно. Он как ищейка схватился за это чувство холода и потащил его на поверхность, он пока не знал, как это чувство связано с его поисками, но он твёрдо знал, что это так.

Через два дня он опять увидел Иванку, на этот раз она выглядела ещё старше, а ведь когда она познакомился с ней, он не дал бы ей больше шестнадцати. Она в сопровождении мужчины в смокинге прошла через площадь, совсем близко от того места, где он сидел, он специально поднял лицо и убедился, что она его опять не узнала. В её лице просто не было жизни. Холодная пустая маска с провалами глаз, тоска в глазах была совсем чёрная, а у Иванки, он помнил, были голубые глаза. Сердце его сжалось о жалости к Иванке и от догадки, что это означает.

Он решился – как прыгнул с моста – вскочил и на лёгких, плохо слушающихся ногах подошел к ней и быстро перехватил за руку, наклонился и поцеловал вопреки правилам в узкую, холодную как лёд, ладонь. Она на секунду вынырнула из своей тоски и посмотрела ему в лицо. Он не ожидал, что это будет так больно, словно она выпила его сердце через глаза и узнала, о чём он думает и что с ним было за шестнадцать лет его жизни. Теперь она узнала его, пронеслось у него в голове.

Это она. Это Смерть.

Грянула музыка. Он обрадовался, что может побыть ещё немного с ней рядом, не вызывая никаких вопросов, она-то всё равно знала, кто он, а остальные, как застывшие марионетки, неподвижно сидели и стояли на своих местах. Он обнял её за талию и притянул к себе. Ему показалось, что у него в руках она оттаяла, стала немного похожа на человека, её рука вздрогнула и теплая судорога побежала от кисти к плечу. Он крепче сжал тонкую талию и смело глянул ей в лицо: в глазах смерти он увидел, что она его жалеет.

– Мальчик, какой ты жестокий – сказала она, – это ты хотел вырвать мне горло, как тем волкам в твоём лесу?

Он промолчал. Сейчас, когда он держал её в объятиях, когда чувствовал, как она потеплела, он уже не уверен в этом.

– Почему ты меня ненавидишь? – спросила она. – Что я тебе сделала? Я всего лишь сон, сон навсегда, что же в нём плохого, ты будешь спать и тебе никогда уже не будет больно, тебе будет легко и спокойно, ты не будешь беспокоиться ни о ком, и я единственная, кто будет всегда с тобой и никогда не обманет, – сказала она и приклонила голову на его плечо, – ты горячий, – сказала она, дыхнув ему в лицо чистым запахом колодца.

Не страшно, подумал он. Он не стал ничего говорить, он просто обнял её ещё теснее и повёл в вальсе. Скрипки плакали и смеялись одновременно, она закрыла глаза и, казалось, забыла о нем, а он по-прежнему пребывал в растерянности и не знал, что ему делать.

Данс Макабр, в сущности все мы мертвецы, подумал он, только для кого-то не настал срок.

– Скоро я не буду иметь над тобой власти, потерпи немного, – сказала она.

Музыка кончилась, а они стояли посреди площади и не разнимали объятий.

– До встречи, – сказала она.

– До скорой встречи, – ответил он и опустил руки.

Он пришёл и на следующий день и на следующий, но не видел её. Теперь он искал смерти, потому что он понял и принял её.

Через два дня ему исполнится шестнадцать и Смерть потеряет права на него, он выживет, он будет жить дальше, она уже не придёт к нему, он будет как обычные люди, которые не задумываются о смерти и живут так, словно их это не коснётся. Два дня.

На следующий вечер её тоже не было.

Он ждал.

Не как охотник или убийца, а как мужчина ждёт женщину, точно зная, что она придёт, что она его женщина. Ждал с уверенностью.

К его столику подошла совсем молодая девушка, просто одетая, с толстой русой косой, с круглым румяным лицом, и спросила, можно ли ей сесть с ним рядом, он кивнул, не отводя глаз от толпы гуляющих.

– Закажете мне вина? – спросила она, – меня зовут Ангелика, – сказала она и как девчонка прыснула в кулак.

Тогда он смутился: он так ждал её и не узнал, даже когда она с ним заговорила. Да, это она, только в другом теле. Он спросил: а где Иванка?

– Она умерла, – ответила Смерть.

– И Ангелика?

– Да, и Ангелика. Им же не нужны их тела, раз они умерли? – просто сказала она.

– Правда. Не нужны.

– А у меня работа такая тяжёлая, нервная, что тело очень быстро приходит в негодность, но зато всегда можно выбрать новое.

– Да, – согласился он и пригласил её на танец.

Он обнял её и опять забыл обо всём на свете. Он забыл о матери и отце, о своём доме, прошедших и потерянных днях, о провале неба со звёздами на дне: всё это не навсегда, это обман, мираж, только она настоящая, верная, она не покинет его никогда, не так как сестра, как мать, которая тоже умрёт и он её не увидит, он вздрогнул и она прижалась крепче, утешая, баюкая, лаская, я буду всегда с тобой, слышал он не произнесённые слова, ты проживешь долгую жизнь, я подожду тебя, я буду верно тебя ждать, я дождусь тебя обязательно, я никогда не покину тебя, вот так обниму, и мы будем лежать вместе: все обманут, все предадут, не бывает по-другому, и только я буду всегда с тобой, милый мой мальчик, ты будешь спокойно спать, а я буду охранять твой сон, мой хороший, ты мой.

Он очнулся и сказал: Да. Да. Да.

Она исчезла, когда музыка смолкла. Нигде не видно синей длинной юбки и белой с кружевами блузки, в которые была одета не слишком высокая стройная девушка с толстой косой, которая обещала не покидать его. Он стал думать, как ему встретиться с ней побыстрее: ввязаться в драку, пойти на войну – для жаждущих умереть войн всегда хватало, можно найти её в океане, в горах, в небе, да где угодно, только чтобы поскорее, но он в глубине души почему-то знал, что она не возьмет его сейчас, а как она сказала, только после того, как он проживет долгую и счастливую жизнь.

А потом она найдет его, обнимет и будет всегда с ним, ему будет легко и спокойно, как она обещала, жди меня, подумал он и пошёл жить.

 

Часть третья

Десерт

 

Луис Эгидио Мелендес. «Натюрморт с шоколадным напитком». 1770

 

Десерт

Маленькое кафе в чудом сохранившемся одноэтажном районе старой Москвы работало до глубокой ночи. Окна большие не по чину, видимо старые подслеповатые окошки, полагавшиеся домику, были без жалости выставлены и заменены огромными новыми пластиковыми, но как ни странно это не портило кафе, а наоборот, делало его привлекательным для всех, кто боится замкнутых небольших помещений, а таких немало, потому что такое окно как бы выворачивало зальчик наружу, и если взять столик у окна, то ты оказывался и не внутри, и не снаружи, а как будто зависал над булыжной мостовой на границе приглушенного света от свечей в зале и вечернего сумрака летней московской ночи с кружевными беспокойно мятущимися тенями клёнов от жёлтых фонарей.

В зале три человека. У огромного окна как выхваченный одним махом смелыми ножницами бумажный чёрный силуэт, сидела худенькая девушка с длинными русыми волосами и заплаканными зелёными глазами в чёрном платье простого покроя со вставками антикварного, сразу видно, дорогого чёрного же кружева шантильи на спинке и рукавах, кто не знает, шантильи – это вид плетёных на коклюшках шёлковых кружев, где на мелкоячеистой, навроде алансонских кружев, похожей на соты ромбической сетке с переплетением один плюс две нити – point de Pari, где контуры рисунка выделены более толстой, как будто обведённой фломастером, нитью, с чрезвычайно подробными и реалистично изображенными пышными крупными букетами роз, тюльпанов, лилий, которые обычно обрамлялись сложными рамками из перевитых более мелкими цветами – колокольчиками, вьюнами волнистых ламбрекенов. Она была в красных туфлях на каблуках и с красной же сумочкой, откуда она всё время доставала носовой платочек, комкала в руках, потом прятала в сумочку и через несколько минут опять доставала и дёргала за уголки, сердилась, мяла, и опять убирала.

Простой покрой платья подчеркивал неброскую нежную красоту и элегантность девушки. Она была нежна, но смела, деликатна, но отважна, иначе как бы она надела такие смелые красные туфельки, за такие туфельки Ганц– Христиан своей героине когда-то безжалостно, прикрывшись её пожеланием избавиться от мании танца, якобы она сама захотела, врёт, поди, отрубил ноги, не дай бог, нашей героине того же, но мы-то не Ганц-Христиан, ноги рубить не будем! Наряд подошёл бы для весьма торжественного события: помолвка – а жених не пришёл? день рождения – а гости забыли придти? оглашение завещания, а она перепутала кафе? Или встреча с бывшим возлюбленным, который разбил ей сердце, и спокойно продолжал жить дальше, пока внезапно острый приступ измученной совести не погнал его на встречу с ней, чтобы, наконец, он мог вымолить прощение, а по пути приступ прошёл и он развернулся и поехал в привычный клуб? Неизвестно, да и не так важно.

Но сейчас девушка, назовём её для удобства Катей, сидела в затерянном кафе и комкала в руках платочек. За соседним столиком у другого окна сидели двое молодых людей, которых можно было бы принять за братьев, они создавали впечатление очень близких родственников, но как бы с разными знаками, один – паинька, явно со знаком плюс, а второй – забияка, несомненно со знаком минус; несмотря на это, они были из одного гнезда, вероятно у них был один и тот же папа, и совершенно противоположные красавицы мамы. У оного была причёска, как у артисток двадцатых годов, из светлых волнистых, тщательно уложенных волос, а у другого – чёрные, мелко закрученные локоны вряд ли видели гребень чаще, чем раз в неделю после бани, в остальных случаях они просто пропускались сквозь крепкую пятерню хозяина или подвергались ласковому пересчету девичьими пальчиками.

Первый – стройный, не худенький, с нежной бледной мягкой шелковистой на ощупь, откуда знаю? да уж знаю, кожей; второй – сухой и загорелый, с накачанными в меру мышцами и дубленым ветром и солнцем загаром. В общем, как если бы один человек встал перед магическим зеркалом, которое отражало бы всё наоборот, белое становилось чёрным, доброе – злым, и полученное отражение вышло бы из рамы и отправилось по своим делам. Видимо, эти двое были такой парой: с тихого чистого и скромного доброго блондина, путём отражения получился его наглый весёлый громкий товарищ. Он непрерывно жестикулировал, хохотал, громко говорил, поглядывая на Катю, которая была так поглощена собой, что ничего не слышала. То, что они товарищи, видно с первого взгляда – каждый великодушно прощал другому его достоинства, вероятно потому, что у каждого были диаметрально противоположные представления о достоинствах, то, что для одного мёд, другой бы сразу выплюнул. Мне лично больше нравится чёрный, ну который накачанный дерзкий и нахальный.

Выражения лиц у них естественно были совершенно непохожи. У белого под носом, видимо, было намазано чем-то вонючим, и поэтому на его лице застыла брезгливая гримаса, у чёрного – наоборот, формулировать не буду, и так ясно: он как весёлый вертлявый шкодливый пудель, которому всё интересно и до всего есть дело.

Белый сказал:

– Ну ты как думаешь, она съест сразу или будет смаковать?

Чёрный поглядел на Катю:

– Не знаю, внешность обманчива, кажется, что она тонкая, воспитанная, осторожная и правильная, интеллигентная, скромная и добрая, но, может быть, в действительности всё не так, как на самом деле, – глубокомысленно заметил он.

Белый улыбнулся способности чёрного валить всё в одну кучу и заканчивать мысль противоречивой философской теоремой, основанной на ошибочных предпосылках, как всегда: в огороде бузина, а в Киеве дядька. Белый знал этого дядьку, но никак не мог выкроить время и съездить с чёрным с нему в Киев, хотя тот всегда звал их погостить на ведьминой горе.

– Я думаю, она слишком осторожна, чтобы слопать всё сразу, она похожа на наших, – заключил белый.

– Нееет, братец, ты не прав, она горячая, порывистая и прикончит всё, не опуская ложки! Она из нашей породы! Спорим? – горячился чёрный.

– Спорим, – согласился белый.

Приятели или братья пожали друг другу руки и направились к стойке, где скучающая официантка в форменном платье в мелкий цветочек – на светло-желтом фоне пестрели фиолетовые анютины глазки, обожаю сочетание жёлтого и фиолетового, а вы? и в белом крошечном переднике, уже позвонила всем, кому могла и в мельчайших подробностях рассказала всё-всё, вплоть до самых интимных переживаний, больше звонить некому и теперь она маялась от безделья.

Чёрный заговорил с ней и на всякий случай встал так, чтобы она не видела, как белый подошёл к стеклянной витрине, где в холодке на блюде под хрустальной сферой скучали дожившие до вечера десерты. Банальный тира– мису, крамбл с песочной хрустящей корочкой и щедрой начинкой, слишком сладкий даже на вид и творожный крем с черносливом и грецкими орехами, всё очень тривиальное, решительно ничего из этого не могло бы утолить грусть и печаль Кати. Белый задумчиво смотрел на витрину и стал думать, какой десерт наверняка мог бы так понравиться Кате, чтобы она наверняка его заказала? На всякий случай он заглянул ей в голову, вообще-то обычно он так не делал: не лез в голову к людям без надобности, особо тонкие экземпляры даже чувствовали это и проявляли беспокойство, а белый после этого терял много сил, чтобы стереть у них из памяти это событие и если бы потребовалось серьёзное вмешательство, то у него могли возникнуть трудности. Он осторожно заглянул: в голове у Кати царил беспорядок, как у всех нормальных людей. Он не стал смотреть всё подряд, порылся только в детских воспоминаниях, чтобы точно найти образ десерта, который её точно зацепит. Несколько секунд он созерцал огромное облако сахарной ваты, торт наполеон, подсолнечную халву в большой жестяной банке и конфеты южная ночь.

Вряд ли сейчас это соблазнит её, подумал он, надо что– то особенное, тут ему повезло: на самом дне он обнаружил тщательно спрятанную коробочку, видно её давно не открывали, чтобы не замутить воспоминание, оно видимо настолько дорогое, что им старались не пользоваться, чтобы оно не испортилось: они ведь быстро выдыхаются, а особо нежные вообще киснут и у них становится очень неприятный вкус. Белый осторожно открыл коробку и увидел почти нетронутое воспоминание в виде запотевшей шоколадной трубочки мороженого.

Отлично! Перед таким искушением она не устоит, понял он, значит его особый десерт будет очень похож на это воспоминание. Когда через несколько секунд он отошёл от витрины, то там на самом видном месте красовалась трубочка сливочного мороженого, посыпанного орешками, в шоколадной запотевшей глазури, мякоть была нежная, с лёгким кофейным оттенком, оно просто вопило, надрывалось: съешь меня, Катя! Теперь осталось сделать так, оно попалось ей на глаза.

Чёрный увидел, как белый отошёл от витрины и понял, что всё готово, взял два кофе и вернулся за столик, к нему подсел белый и они приготовились смотреть маленький спектакль с Катей в главной роли. Официантка схватилась за телефон, но чёрный сверкнул на неё глазами и она как сомнамбула направилась к витрине, медленно вытащила блюдо, в котором лежали десерты и мороженое, и плавно направилась к Кате. Катин кофе давно остыл, и она начала было собираться на выход, в эту секунду у неё перед носом возникло блюдо, на котором в ореоле света явилась трубочка мороженого. Его Катя не видела лет сто из своих восемнадцати. Она заворожено наблюдала, как трубочка переместилась на тарелку, а та в свою очередь оказалась на столе перед Катей. Она смотрела на неё как на небесное знамение. Она внимала ей, как пророку. Теперь оставалось только предупредить её, что это не совсем обычный десерт, такие правила, ведь наши приятели старались играть чисто.

Белый встал и наклонившись к Кате, что-то тихо сказал ей, потом заглянул всё-таки ей в голову, потому что не был уверен, что она его слышала, на лице Кати было написано только благоговейное удивление, она кивнула, мол, слышала, и осторожно надавила ложкой на запотевшую шоколадную оболочку, пробила её, набрала мороженое и положила на язык. Маслянистый гладкий шоколад и холодный сливочный мелкозернистый, взрывающийся кофе с ванилью, и сливками, сладкий снег оглушил её. Она увидела себя в незнакомой квартире с неизвестным мужчиной с вьющимися тёмными кудрями и пронзительными синими глазами, он обнимает её среди зеркал и книжных полок, с которых сыпятся книги, окна со звоном распахиваются, фонтан осколков засыпает пол и ветер рвёт и полощет шторы, стены раздвигаются и потолок летит вверх, слышится шорох перелистываемых ветром страниц, но Катя почему-то чувствует себя на своём месте, всё так, как должно быть, это точно! Её руки лежат у него на груди и её радость так остра, что граничит с болью, и если это продлится ещё секунду, то у неё разорвётся сердце.

Катя зажмурилась и полетела вниз, всё быстрее и быстрее, она открыла глаза и увидела перед собой тарелку с мороженым, судорожно сглотнув, быстро отхватила следующий кусок и почувствовала на руках тёплую тяжесть сонного младенца, у меня нет сына, беззвучно кричит она, чтобы не разбудить ребёнка, который положил левую крупную как у породистого щенка руку ей на грудь, пальцы то сжимаются, то разжимаются, другая ручка тихо лежит у неё на талии, и от движения пухлых и требовательных губ наслаждение нарастает, низ живота сводит сладкой судорогой, можно ли испытать большее счастье?

Голова у неё закружилась и она вновь оказалась за столиком кафе, она ещё чувствовала спазм сжавший грудь и болезненное удовольствие: она посмотрела вниз и увидела, что располневшие бедра резко натянули платье. Чудеса, подумала она, отправив в рот огромный кусок необыкновенного десерта, чтобы узнать, что будет дальше: темп видений увеличивался. Катя падала на спину, быстрее, ещё быстрее, она разлетается на атомы и опять возрождается, кровь стучит в висках, и как кессонова болезнь в её крови вскипает любовь, прикосновения её мужчины кажутся ожогом, она опять тянется к нему в обречённой на провал попытке соединиться с ним, не надо, уходи, слышит она, у меня нет к тебе сейчас никаких чувств, темно в глазах.

И опять она у окна на стуле в кафе, кто это отражается в толстом стекле, это моя старшая сестра, мать? может, остановиться, не есть этот странный десерт, а то так с ума можно сойти, нет, остановиться никак невозможно! Ещё кусок, ещё, выпускной вечер младшего сына – о! оказывается, у меня уже два сына! Младший такой худенький, стройный и высокий, совсем как была она, пока не зашла в это странное кафе, идите, говорит она, я не пойду, её муж и младший сын на общей фотографии выпуска у ворот школы, в которой и она сама и её старший сын учились, гуляют всю ночь, хорошо, что он с отцом, я так всегда боюсь за него. А старший сын заканчивает институт, в котором учились они с мужем, она счастлива, родители живы, всё хорошо, всё хорошо. Чья это крашеная прядь отражается в огромном окне кафе?

Ещё кусочек, пока не растаяло, родители умерли один за другим, отец перед смертью гонит её: прочь, девка-чернавка, но в последние дни опять узнаёт её, говорит, хочу домой, мы дома, говорит она, нет, мы на вокзале, говорит он, видишь, это зал ожидания, и тени на потолке, вижу, говорит она, а что ты здесь делаешь? спрашивает он, я провожаю тебя, папа, говорит она. Потом старший сын женится, разводится, женится второй раз, рождается внучка, о, какая красивая, маленькая, как похожа на моего старшего, жена ему хорошая досталась, вторая, первая мне не нравилась, дайте мне, я отнесу маленькую с балкона в комнату, боже, как она похожа на старшего, одно лицо, не дают, выхватывают из-под носа, уезжает, всю дорогу ревёт, но никто не замечает, слава богу, можно спокойно плакать, приезжает опять к ним через неделю, звонит, стучит в дверь, но никто не открывает, она бежит в сквер, может быть они гуляют, нет, опять бегом на пятый без лифта, стучит, нет, не открывают, она целует дверь, и едет домой, потом сын говорит, что они так крепко спали, ничего не слышали, а она всю дорогу до дома, хорошо, что в их тьмутаракань сейчас уже провели метро, всю дорогу она плачет и плачет, да что же это такое, а маленькой уже три года, такая упрямая, не хочу видеть бабушку, говорит, ну что вы обижаетесь, она просто маленькая, говорит невестка, почему же ей так больно, у маленькой серо-голубые глаза и тёмные волосы и своевольнее и капризнее ребёнка не найти.

Она опять падает, падает и вновь оказывается за столиком в кафе, ерунда какая-то: нет и долго ещё не будет метро в Митино! А платье чуть не лопается по шву, надо в будущем вовремя сесть на диету, она привычно лезет в сумку за очками и вспоминает, какие очки! у неё же стопроцентное зрение, но в глазах всё слегка размыто, от слёз что ли, вот предпоследний кусочек, ам, и всё, рядом старик, белый как лунь, он ворчит и ругается, она тоже старуха и не отстаёт от него, тоже ругается, но вдруг начинает смеяться, не может быть – она смеётся! старик тоже начинает смеяться, они обнимаются и летят, летят в пропасть, и опять она в кафе.

В окне отражается старуха с седой косой вокруг головы, глаза выглядят маленькими, щёки обвисли как у бульдога, шея морщинистая и кажется намного короче, чем была в юности, она же помнит свою шею, на тарелке тает последний кусочек десерта, она отодвигает тарелку и плачет, положив голову на несвежую скатерть.

– Ну что? Ты выиграл! – говорит чёрный белому, она всё-таки удержалась, не прикончила всё сразу, а я уже думал, что придётся избавляться от тела. Как в прошлый раз.

Белый удовлетворённо улыбается, всё-таки она проявила капельку благоразумия и не истратила всю жизнь сразу, немного оставила, да и сложилось всё не так уж плохо.

Приятели, обнявшись, уходят из кафе, забыв, что они спорили. Официантка сладко спит на диванчике у стенки, у неё вся жизнь впереди. Старуха, дремавшая за столиком, просыпается и с трудом разогнувшись, встаёт, разбитая, и растеряно выходит на улицу, ковыляя на высоких не по возрасту каблуках.

Светлое утро равнодушно принимает её в свои прохладные объятия.

 

Черёмуха

Он не помнил, как тут оказался.

Цепочка небольших прудов спускалась к Яузе. Первый самый высокий пруд замысловатой формы, с островками и соединяющимися друг с другом рукавами походил на ленту Мёбиуса: непонятно, на какой стороне ты находишься. Следующий, расположенный чуть ниже прудик уже был скромным, со сглаженными углами прямоугольником с единственным островом, на котором в кустах бузины стоял деревянный домик для двух белых со змеиными шеями лебедей. На том же пруду паслись нахальные птицы, выпрашивающие у гуляющих хлеб, сейчас они сидели по берегам, спрятав голову под крыло, невзрачные пёстрые, коричневые с серым утки и нарядные селезни в ярких с металлическим блеском галстуках.

Следующий пруд не имел даже острова, как и последний, нижний, четвёртый пруд, самый глубокий; городская легенда гласила, что лет десять назад из-за несчастной любви там утопилась девушка. По берегам росли старые кривые ивы, полоская в воде тонкие длинные с серебристыми рыбками листьев ветки.

Дождь то затихал на короткий промежуток, наполненный беззвучным ожиданием, и становилось особенно тихо, потому что звонко галдящие, как третьеклассники в метро, птицы обречённо молчали, то как будто вспоминал о своих обязанностях и принимался поливать с новой силой.

На скамейке у пруда сидел человек. Он словно не замечал, что ноги у него уже совсем промокли, а светлые коротко стриженные волосы пропитались водой и стали пепельно-серыми. Вода стекала за воротник, по плечам стучали увесистые холодные капли, рубашка потемнела и прилипла к телу. На бровях и на носу на секунду задерживались капли воды и после секундного замешательства срывались вниз. Он не чувствовал ни дождя, ни весеннего майского холодка, по щекам текли слёзы вперемешку с дождём.

Ну что же, всем кто-то когда-то отказывал. Холод отказа был сильнее весеннего дождя, а его безнадежность была очевиднее равнодушно наступающей темноты. Ему некуда идти, точнее – не было смысла куда-то идти. Он только что положил к её ногам свои мечты, желания, свою любовь, всё, что делало его особенным. Она не приняла его великодушный подарок и равнодушно сказала, что не может ответить ему, сказала, что хочет покоя, этот безразличный отказ уничтожил его самого. Словно у него вырвали сердце, вынули душу, лишили имени, спроси его кто– нибудь, как его зовут, он бы даже не понял вопроса, но спросить было некому, кругом только дождь.

Он понимал, что не может, даже если бы хотел, заставить её полюбить его, заставить думать о нём. Может быть она полюбила бы его, если бы он умер, тогда она, заливаясь слезами, прочитала бы его письма, и горько пожалела бы, что не может на них ответить за смертью адресата, она бережно собрала бы его стихи, зачитала бы до дыр, в общем, он размечтался как маленький: вот я умру и она ещё пожалеет, но тут он понял, что она даже не заметит его ухода во цвете лет, а его стихи в лучшем случае будут пылиться в ящике стола, а в худшем бесславно отправятся на помойку. Он не мог просто сказать, мол, найду другую. Он столько сил вложил в свою любовь, что отказавшись от неё, он бы обесценил своё чувство, и всю свою жизнь. Это было бы предательством. Сохранить себя он мог только простившись с жизнью.

Он малодушно представил себе, что он меняет имя, уезжает из этого города и живёт дальше другой счастливой жизнью, но такой жизни он не хотел. Самое ценное, что у него было, заключалось в его острой всеобъемлющей нежности к ней, в его стихах, и он не мог предать себя и своё чувство и опять по второму кругу пришёл к выводу, что жить дальше он не может, нечем, незачем, всё напрасно, всё не нужно, он сам не нужен, он не хочет такой жизни, он перестанет разговаривать стихами, никогда больше он не напишет ни строчки. Ведь это с ней, только с ней он мог и хотел говорить, если не с ней, то ни с кем.

Голова горела, сердце билось как боевой барабан и кровь стучала даже в кончиках пальцев, боль была такая сильная и сладкая, что даже приносила облегчение. Осталось только прыгнуть в воду и расслабиться. Сладость определённости и удовлетворение от принятого решения на минуту успокоили его. Это всё. Конец. Всё правильно. Это самый глубокий из четырёх прудов. Он шёл по кромке пруда, этот берег он знал с детства, пологий южный и высокий северный, тёмная холодная вода, кусты орешника, сосны на северном берегу и дальневосточная черёмуха на южном. Не кусты, как наша обычная черёмуха, а дерево с блестящей, как загорелое девичье гладкое тело, корой, с нежными мелкими листочками, и пахучими кистями белых цветов с безумным ароматом. Когда-то совсем маленьким, под этой черёмухой он делал удочки из веток а потом с важным видом сидел рядом с отцом на берегу, с гордостью поглядывая на других мальчишек, которые гуляли с мамами – ничего интересного!

Черёмуха пахла оглушительно и печально, и радостно, и с надеждой, и со слезами дождя, он прислонился к ней как к девушке, она дрогнула и обожгла его холодной волной мокрых лепестков. Какой я дурак, подумал он. Как хорошо. Свободно. Как я рад, что я жив. Милая, милая черёмуха, спасибо тебе, я так тебя люблю. Люблю. Люблю. Можно ли любить черёмуху? Он схватил в объятия дерево и тряхнул его, чтобы вновь почувствовать на лице холодные пахучие кисти. Дерево ответило водопадом белых тонких мокрых шёлковых лепестков.

– Ура, я люблю тебя!

Кого это – тебя? Весну? Вечер? Дождь? Черёмуху?

Это не важно.

– Люблю, – ещё раз крикнул он и громко чихнул, не хватало ещё простудиться, подумал он и припустил домой, здесь совсем недалеко, перебежать железку, можно через подземный узкий старый переход, но поверху быстрее, и домой, в сталинскую с высокими потолками девятиэтажку, в свою по соседству с родителями, двухкомнатную квартиру. Заснул, едва уронив голову на подушку, почему-то пахнущую черёмухой.

Утром он проснулся свежим, полным сил, с приятным чувством, что его любят. Днём забыл об этом чувстве, а вечером опять вспомнил, меня любят, я любим. Откуда взялось это полное неги чувство, он не понимал, и поэтому всё время искал, почему ему так хорошо. На следующий день чувство не пропало, хотя он ожидал этого с лёгкой грустью, но оно не прошло, а даже усилилось, и он весь день летал как на крыльях, но и с нарастающим ощущением, что он чего-то не понимает.

Кончилось лёгкое похолодание, которое привычно сопровождает черёмуховый морок, теперь все черёмуховые кусты и деревья просто зелены, без белых кудрей, но теперь он всё время приглядывался к черёмухам, радовался, когда их видел, был благодарен и слегка тосковал по белым гроздьям, пахучим и чувственным. А вечером он неожиданно услышал её призыв, хотя давно привык не замечать даже полные тоски крики электричек, струящихся деловыми светящимися змейками прямо перед его окнами. Почувствовал, что за полотном, за куртинами леса, за полуразрушенной оградой парка с рыжими кирпичными колоннами, увенчанными гипсовыми шарами и кое-где сохранившимися двухметровыми проржавевшими прутьями семидесятилетней давности, в лабиринте аллей, у пруда, его ждёт черёмуха.

Черёмуха. Черёмуха.

И тут же, как только вспомнил свою черёмуху, он поспешил, как будто его позвал кто-то милый и родной, побежал, несмотря на позднее время через дорогу, вперёд, по знакомым вплоть до каждого дерева притихшим безлюдным дорожкам вперёд, скорее, и всё тревожнее становились мысли, а вдруг не успею, что не успеет, он даже не задумывался, он бежал, высматривая её, его дальневосточную черёмуху, моя невеста, милая, черёмуха!

Увидел и обомлел от нежности и неожиданности, когда она явилась перед ним во всей красе, душистая, со свежими, чуть ли не скрипящими пенными цветами, торчащими от напора сока, текущего по жилам. Все осыпались, а она стояла как девушка, впервые раздевшаяся перед своим возлюбленным, когда не знаешь, что будет дальше: ты одна-одинёшенька во всём мире и сдаёшься на милость победителя, да или нет – любит не любит, а она уже разделась и стоит смиренно и испуганно, ждёт: он казнит или помилует, милая моя, черёмуха.

И через три дня, и через неделю, он проверял – бегал к ней на свидания, и весь июнь, и весь июль, и весь август она цвела, взрывалась черёмуховыми брызгами, мелко дрожала под его ладонями и губами.

В конце августа ему позвонила нежданно-негаданно его прежняя человеческая любовь, сказав простым голосом, какой бывает у жён:

– Почему ты исчез, гадкий мальчишка? Как я по тебе соскучилась, по твоим стихам, по твоим поцелуям.

Он молчал.

– Поцелуй, – сказала она, – странное слово, правда? Поцелуй как просьба: поцелуй меня, как действие в повелительном или просительном, просительном – это я сама придумала, правда, должно быть такое, наклонении, и поцелуй, как самое важное существительное, правда? Я больше не знаю в русском языке слова и существительного, и глагола одновременно.

– Правда, – сказал он, – я такой дурак, я тоже очень соскучился!

Откуда-то дохнуло черёмухой, но он уже и думать забыл о ней, ну, цветёт и цветёт, скоро осень, тогда и опадёт.

– Я так хочу тебя видеть, милый, я приду сегодня к тебе, любимый. Жди меня, – сказала она.

Он бросился убирать квартиру, час-полтора у него точно есть, постелил свежие простыни, поставил на стол вино, бокалы, свечи, помыл фрукты, и не услышал, не обратил внимания на тоскливый призыв поздней электрички, напоминавшей всё это время ему о черёмухе, задёрнул шторы, отгородив от вечернего сумрака светлый круг своего нетерпеливого ожидания, забыл, изменил своей черёмухе, выбросил из головы свою зелёную невесту. Вернулось привычное сильное до боли желание, вернулись стихи.

Он так напряжённо ждал её, что боялся тронуться с места, сидел неподвижно на краешке стула, невесомый, как сухой лист. Наконец она коротко и требовательно позвонила. Побежал, распахнул дверь и оцепенел. Она стояла с букетом черёмухи в руках. Черёмуховое облако толкнуло его в грудь мягко и обиженно.

– Неси вазу, – прикрикнула она, – смотри, что я нашла, когда бежала к тебе через пруды, – черёмуху! Сейчас конец августа, а она цветёт, и это так странно, я для тебя наломала, я знаю, ты любишь черёмуху, это тебе, – скинула плащ, сунула не глядя, ветки черёмухи в подставленную вазу, он подхватил её, понёс как хрупкое сокровище, как отрубленную голову, в комнату, поставил на стол, растерянно вглядываясь в немые белые цветы, как в родные глаза, и не знал, что делать. Я предатель, убийца, палач, как будто кто-то произнёс в его голове, он не хотел, но поверил, что это так.

Вошла она, делая руками движения, как будто продолжала мыть руки воздухом:

– Не знала, – озадаченно произнесла она, – что у дальневосточной черёмухи такой густой и красный сок.

Как кровь.

 

Хрустальная ворона

Варя собиралась переходить в детективное агентство. С тех пор, как разрешили частную детективную деятельность, она мечтала перейти из государственной структуры в частную. Потому что работать в госструктуре ей не нравилось.

Наша героиня была этакой белой вороной, даже не белой, а кристальной вороной, её и в отделе так звали – «хрустальная ворона». У неё с детства была гипертрофированная честность. Если её прямо спросить: был ли у тебя любовник, например, то она честно отвечала, нет или да, что соответствовало положению дел в данный момент, хотя могла бы соврать, но она просто считала, что врать – это ниже её достоинства.

Правда, за сорок лет её жизни были на её совести и тёмные пятна, которые мешали ей самой считать себя по– настоящему хрустальной: это верёвочка, такая из жёлтых и красных ниток с золотой металлической имитирующей золото нитью, шириной около 2 миллиметров, которой, если кто помнит, в советские времена перевязывали крест-накрест тортики в квадратных картонных коробках. Почему эта верёвочка её тогда так прельстила, что она не удержалась и незаметно приватизировала эту тесёмочку? Если бы она попросила бы, то конечно, без сомнений получила бы её от матери очкастого именинника, Серёжи Карася, которому в этот день исполнилось пять лет, Карась, кстати, – не прозвище, а фамилия. Караси жили в том же доме, что и она. Родители были знакомы по работе и Карась, и другая мелкота в доме: Саша Пивоваров, Боря и она, Варя, и Марина Эрнандес, родители которой были вывезены детьми из Испании во времена Франко, гуляли вместе во дворе, катаясь по очереди на Варином двухколёсном велике, и, конечно, Варя, не как владелица, а как самая справедливая, следила за тем, чтобы все катались бы одинаковое время и очередь бы соблюдалась.

Вот такое падение честной Вари, такая вот верёвочка. В Варе боролась природная скромность – неудобно попросить – и желание получить верёвочку честно.

Скромность пересилила честность. Варя взяла верёвочку очень скромно – тайно. Варя и сейчас, в свои сорок, помнит эту верёвочку. Варя помнит, во что она была в тот день одета: на ней был костюм тройка типа Шанель, правда – Шанель, только детский вариант: плиссированная юбка, нижняя без рукавов под горлышко ровная блузка и жакет простого покроя с отделкой белой тесьмой по застёжке, тоже под горло с длинными рукавами из шерстяного мелкого и плотного джерси небесно голубого цвета, Варя называла этот цвет бирюзовым, но Борина мама сказала, что это не бирюзовый, но в Вариной семье хранилось именно такое с бирюзой викторианской эпохи дореволюционное бабушкино колечко, в которое Варя была влюблена с детства, и теперь носит на безымянном пальце левой руки. Мама, уже дома, снимая этот костюм с сонной, вялой, усталой Вари, обнаружила эту тесёмочку. Варе до сих пор стыдно, а тогда-а-а! Мать крепко взяла её за руку и заставила пойти к Карасям, чтобы извиниться за кражу. Варя извинилась. Верёвочку ей оставили, но количество страданий, перенесённых Варей, значительно превысило удовольствие от обладания ею. Она и смотреть на неё не могла и с Карасём больше не дружила.

Через год Варя пошла в школу и вроде история забылась.

Ещё одно преступление Варя совершила, когда на работе взяла общественный журнал, без отдачи. И самое серьёзное: у неё были отношения с женатым мужчиной.

Вот и все преступления нашей Хрустальной вороны, тёмные пятна на её совести, и на солнце бывают пятна, которые не давали ей считать себя по-настоящему хрустальной, но она хотя бы не прощала себе эти преступления.

Варя не прижилась в органах внутренних дел и собиралась уходить в частное детективное агентство. Варя понимала, что когда она уйдёт, всем станет легче: они останутся все свои, они понимают друг друга, а она нет, она уже не будет им мешать, ведь они стеснялись обсуждать свои дела в присутствии Вари.

В этот день Варя уже собиралась домой. Она переобулась, собрала сумку, проверила на месте ли ключи, телефон, деньги, у Вари была привычка держать деньги не в кошельке, а класть каждый день в разные кармашки в сумке. Деньги не любили к себе такого отношения и не держались у Вари долго, при первой же возможности покидали её, чтобы найти себе более уютное пристанище, глупые деньги.

Ещё она не любила краситься, потому что считала, что прохожим всё равно, как она выглядит, а ощущать на себе тушь, помаду, а тем более тональный крем она терпеть не могла, а ещё смывать всю эту краску, нет, уж лучше не краситься.

Она побежала домой. По дороге она любила выпить чашку кофе в уютном кафе на углу, у станции метро, а оттуда до дома пять минут. Она в кафе ужинала. В этот вечер она увидела, что на каменной ступеньке выхода из метро сидит девушка, лет восемнадцати, из таких, которых люди стараются не замечать. Одета она была не слишком чисто, обычно: джинсы, лёгкая куртка, кроссовки, ей лет восемнадцать: открытый лоб, волосы затянуты в конский хвост, завязала она его видимо, с утра и больше не расчёсывала волосы, и хвост выглядел не свежим: спутанные тускловатые волосы.

Лицо тоже как у Вари, без косметики, бледное и утомлённое. Но самое главное: глаза у неё, как у больной собаки, люди сразу видят такие глаза в любой толпе и, встретившись с ними, стараются больше не пресекаться с таким человеком взглядом. Вот и Варя тоже, как только порезалась о взгляд девушки, сразу сделала вид, что она при своей единице, ничего практически не видит на расстоянии больше метра и с пустыми глазами прошла мимо неё. Вошла в своё кафе и села за свободный столик у окна. Она могла не пользоваться меню и заказала кофе и яблочный штрудель. Заслониться меню от девушки у метро она не могла и поэтому смотрела на неё, пока не принесли заказ. Тогда она решилась.

Она заказала ещё кофе и штрудель, оставила плащ и сумку в кафе и с бьющимся сердцем побежала обратно к метро. Она взяла девушку за локоть и сказала:

– Пойдем, я заказала кофе, посидим, поговорим, ты мне всё расскажешь, станет легче.

Девушка как кукла молча пошла с нею рядом, ни спасибо, ни здравствуйте. Они сели за столик друг напротив друга и Варя представилась.

– А тебя как зовут?

Девушка невесело улыбнулась и по всей видимости попробовала пошутить:

– Меня не зовут, я сама прихожу, – сказала она.

Варе показалось это по-детски глупым.

Она заметила, что когда девушка садилась, она поморщилась и придержала левую руку, будто сломанную.

– Люба меня зовут, – сказала девушка извиняющимся тоном, заметив гримасу неодобрения на Варином лице.

– Давай, пей, пока горячий, – напомнила Варя и подвинула к ней чашку кофе. Та осторожно обхватила её руками и сидела молча, наслаждаясь теплом.

Варя сражалась со штруделем и незаметно наблюдала за ней.

По её глазам можно читать как по букварю: легко и почти наизусть. Варя видела, что ей неудобно, но она нуждается в её внимании, но ни за что не скажет об этом, и почему-то Варе показалось, что несчастная девушка жалеет её, Варю, а это странно. Варя решила не торопить события, и подождать, пока та сама расскажет, когда захочет, но Люба продолжала молчать. Варя уже выпила кофе, съела десерт и смотрела, как уткнувшись в тарелку, Люба вяло ковыряет вилкой слоёный пирог.

– Я пойду, – сказала Варя, – мне пора, – хотя спешить ей некуда, ведь дома её никто не ждал.

– До свидания, – сказала Люба, – спасибо Вам большое. Очень вкусный кофе и десерт, спасибо.

Варе стало неудобно, что Люба говорит слишком много спасибо, и ещё потому, что подумала, что может сделать больше для несчастной девушки и – не делает.

Варя, не поднимая глаз расплатилась за всё и ушла. Люба осталась в кафе.

Вечером Варя почти забыла про Любу, но чувствовала, что это не всё, что она ещё увидит её, и это было так, как бывает, когда ты всю жизнь знаешь, что у тебя что-то болит, например, сердце, и это почти не мешает тебе жить, но ты всё время помнишь об этом и это не даёт тебе полностью чувствовать себя счастливым.

На следующее утро Варю на работе сразу вызвали на труп. Труп оказался знакомый. Это была Люба. Варя совершила своё следующее преступление против честности. Она никому не сказала, что вчера была с ней в кафе. Она не видела её документов и даже не знала, как её на самом деле зовут, то есть звали, только с её слов, а она могла сказать всё, что угодно. Никаких внешних повреждений Варя не увидела, она была почти такой, как вчера, белая, худая, она и вчера-то выглядела как-то безжизненно, а сегодня и вовсе труп. Рука у неё была и правда сломана, и Варя удивилась, что она терпела такую боль, Варя ломала руку и знала как это больно. Очень. Документов при ней не было. Вскрытие будет завтра.

В отделе никто не хотел брать это дело, и Варе, которая всё равно скоро уйдёт, сунули его, чтобы не портить остальным жизнь. Всем наплевать, а Варе, которая только вчера с ней разговаривала, не наплевать, она корила себя: вот взяла бы её с собой, ничего бы не случилось, она переночевала бы у неё, осталась бы в живых, всё бы утряслось. Заявлений о пропаже Любы Варя пока не обнаружила, но ещё рано, может её вообще пока не хватились, а если она жила одна, то её могли долго не хватиться.

Но труп был. Насколько криминальный, тоже пока непонятно, телесных повреждений, кроме сломанной руки, тоже нет. Однозначных выводов сейчас сделать нельзя.

До вечера Варя тупо рассматривала сайты с пропавшими девушками от пятнадцати до двадцати пяти, но пока ничего не нашла – вообще, никаких зацепок, кроме имени и приблизительного возраста. Настроения не было. Она всё думала, что бы она могла вчера сделать, чтобы Люба осталась жива.

Закончив, Варя как всегда решила выпить кофе и вышла из метро со стороны кафе, а могла бы пройти по переходу на другую сторону дороги. Она поднялась и чуть не упала: на том же месте сидела Люба. Она выглядела хуже, чем вчера, но это была она, сомнений нет. Варя так обалдела, что не сразу сообразила, что ей делать. Звонить нашим и сказать, что труп, то есть девушка, бывшая трупом, сидит рядом у метро и что вчера она была с ней же в кафе и никому не сказала об этом, а теперь опять её встретила?

– Здравствуй, Люба. Ты жива?

– Да жива, конечно жива, а почему вы удивляетесь?

У Вари не хватило наглости сказать ей, что она должна лежать сейчас в морге, тихо и спокойно, и Варя сказала, да нет, тебе показалось. Обрадовалась Варя? Да, обрадовалась, но ещё больше – озадачилась.

– Пойдем, посидим? Хочешь?

– Хочу, – сказала Люба.

– Тогда пошли.

В этот вечер Люба не отказалась от бифштекса с яйцом. Находящаяся в прострации Варя наблюдала, как Люба, бывшая с утра трупом, спокойно и аккуратно, как опытный и привычный к неожиданностям человек, не отвлекаясь, ест сначала мясо, отделяя вилкой кусочки небольшие, но и не маленькие, прожёвывает, чувствуя каждый, с уважением, почтением, благодарностью и надеждой на завтрашний день, совсем как Иван Денисович, в «Одном дне», подумала Варя, ей самой кусок в горло не лез и она взяла только кофе.

Потом так же аккуратно и вдумчиво Люба съела гарнир, выпила кофе и слегка улыбнулась, как будто сделала Варе что-то хорошее. Руку она берегла по-прежнему.

– Ты мне расскажешь, что с тобой случилось?

– Ничего, – глядя в сторону сказала Люба.

Напомнить ей, что она ещё с утра была в морге, или не стоит, вертелись со скрипом мысли в голове у Вари, нет, не корректно, не тактично, не дипломатично, а вдруг она не помнит, не знает, что с ней случилось, вдруг она очнулась и ушла, но как она не поняла, где она, но может, и не поняла, была не в себе, ничего не понимала, была под кайфом, как молнией озарило Варю. Точно, она была под кайфом, и мы приняли её за труп. А сейчас Варя сидит с наркошей в кафе и та ест за Варин счет. Задачка. Как её решать? Вопрос.

На сегодня план действий ясен: она возьмёт Любу с собой. Она ведь жалела, что вчера не пригласила её к себе. Сегодня она может это сделать. В принципе она вполне могла бы по возрасту быть её дочерью. Ей восемнадцать, Варе – сорок. Как раз. А завтра во всём разберёмся.

Они как подруги вошли вместе в подъезд и поднялись на лифте на пятый этаж. Люба шла спокойно, как так и надо. Варя пригласила её к себе:

– Проходи, раздевайся. Я тебе постелю, ляжешь, отдохнёшь и утром забудешь все неприятности, Ладно?

Люба с интересом разглядывала Варины апартаменты.

– Ты рисуешь? – спросила она. Перешла на ты, заметила Варя.

– Да, художественная школа.

– Красиво, – сказала Люба, – только грустно.

Варя удивилась, что сама раньше не замечала, а ведь действительно, грустно. Правда, грустные пейзажи. Одинокие деревья, маковки церквей и редкие фигуры, никак не связанные с природой, занятые своими простыми скорбными делами и от этого ещё более неприкаянные.

Самой Варе нравилась её акварель с силуэтом церкви, покосившимся крестом около неё, двором на первом плане и фигурой бабки в обнимку с тремя, больше ей уже тяжело, полешками. С безразличной привычной тоской на печёном лице, от старости, от одиночества, Варя подумала: чтобы в старости улыбаться, что надо в жизни сделать?

– Правдиво, – сказала Люба.

Варя, как нормальный следователь, не могла не думать и не прикидывать, кто такая Люба, как её понять, раскрыть, вывести на откровенность, но пока никаких идей не было. Кроме одной. Она может посмотреть на неё раздетую. Есть ли дорожки: на внутреннем сгибе локтя, или в районе бедренной артерии, есть ли шрамы? Всё очень просто. Надо предложить ей помыться. Варя постаралась как можно безличнее, нет, как можно спокойнее и легче, без признаков заинтересованности, спросить-предложить: хочешь помыться? И не особо рассчитывая на успех, ждать ответа.

– Хочу, конечно. Можно?

Давай-давай, сейчас я тебе дам полотенце. Мыло, шампунь бери сама, там найдёшь, я тебе даже дам зубную щетку, недавно купила пару новых, мочалки правда лишней нет, но ты знаешь – ты намыль свои трусики и мойся как мочалкой. Как твоя рука, может, я тебе помогу?

Варя замерла в ожидании ответа.

– Давай, – крикнула Люба, – заходи.

Варя быстро открыла шкаф и вытащила свою футболку и летние хлопковые шорты, полотенце для головы, для тела и маленькое для ног. И пошла в ванную. Люба сидела в воде. Отмокала. Варя непривычно содрогнулась от жалости к себе: что это не её девочка, а могла бы быть. Если бы она завела тогда ребёнка, но нет. Нет. Не завела. Ни девочки, на мальчика.

Люба намыливала ей руки и не видела никаких следов от уколов, никаких шрамов и порезов. Чистые, белые, нежные, тонкие девичьи руки с длинными пальцами, как у Вари в юности, сейчас немного погрубели, потеряли свою невинность, как это – руки потеряли невинность, но как Варя почувствовала, так и подумала. Руку Люба уже не берегла и, похоже, перелома не было. Гематомы тоже. Варя потянула её из ванны, она встала, и Варя стала намыливать ей спину, как своему ребенку, которого у Вари не было. Она не нашла на теле никаких шрамов, татуировок или следов от уколов. Всё чисто. Она помыла Любе голову и сполоснув под душем, помогла ей выбраться из ванной. Всё – новый человек. Варя тоже всегда после ванны чувствовала себя новым человеком.

– Как новенькая! – вслух сказала она.

– Точно, – согласилась Люба.

Она надела футболку и шорты, Варя замотала ей голову полотенцем и они по очереди выбралась из маленькой ванной в кухню. Варе так странно смотреть на Любу, она совсем как Варя, только в два раза моложе. И ей, видимо, было в два раза больнее. Варя-то уже пообвыклась со своей болью, а этой пока непривычно, вычислила Варя.

Они сели в кухне и Варя вынула из шкафа бутылочку, на дне плескался виски. Сейчас по глоточку и спать. Она посадила гостью за стол, а сама пошла приготовить ей постель. Варина двухкомнатная досталась ей после смерти бабушки, царство ей небесное. Она постелила свежую простыню, ещё одну – под плед, подушку взбила, отвернула уголок одеяла, как ей когда-то стелила мать и пошла на кухню, они как подружки выпили, не чокаясь и без тоста, и Варя положила её спать.

Варя зашла принять душ и растрогалась, увидев на полотенцесушителе Любины трусики и носки. Она расправила носки. Улыбнулась. Она чувствовала себя как человек, неожиданно нашедший сокровище, как человек, выполнивший важную работу, как будто её сердце, колотившееся о рёбра сумасшедшей птичкой, наконец успокоилось и билось ровно и полно.

Она пошла к ней, подоткнула одеяло, сонная Люба и не заметила, пробормотала спокночи и засопела в подушку. Варя забрала влажное полотенце, собрала в свободную косу русые волосы Любы и ушла в свою комнату, как будто та комната уже была не её, а Любы.

Утром она проснулась с ощущением счастья, она уже и забыла, как это бывает. Как в детстве, летом в каникулы, дома. Она поискала причину счастья, а-а – Люба! Вот причина счастья. Она приняла душ, почистила зубы. Трусиков на батарее уже не было. Встала, значит.

Варя приготовила яичницу глазунью и пошла звать Любу. И в комнате её нет. И в квартире. Варя расстроилась, как будто у неё отняли любимую игрушку. Ну ладно, она же теперь знает, где я живу, подумала она, если нужно, придёт.

Она как лампочка, перегоревшая, без энтузиазма оделась и пошла на работу. На работе все как всегда, встретили радостными возгласами, что, Варя, скоро ты нас покинешь, Варя в тон им отвечала, чтоб век не видеть ваших милых лиц! Делать нечего: никто не знал, а Варя знала, что Люба оказалась жива.

И тут опять вызвали на труп. Варя подумала: дежавю, и поехала на место. Народ на месте происшествия вёл себя странно. Варя подошла и сама чуть не упала рядом с трупом. Тело в джинсах и её, Вариной, футболке под короткой курткой. Волосы чистые, рука подвернута под тело.

– Проверьте, она точно мертва? – крикнула Варя.

– Варя, что с тобой? Она ещё вчера была мертва, а сейчас её подбросили на другое место, тебя что ли с ума свести хотят? – спросил медэксперт.

– Наверное, – согласилась Варя.

Сейчас ей страшно. Если вчера она могла списать всё на случайности, то сегодня всё изменилось. Вчера Люба действительно была жива, но знала об этом только Варя, для остальных она была мертва уже два дня. Варя просто не представляла, что и думать. Первым делом она удостоверилась, что Люба мертва. Всё верно, мертвее не бывает. Ну как она могла не уберечь её, надо было лечь рядом, обнять, удержать, закрыть дома, запереть.

Варя чувствовала себя так, будто её саму убили, а потом оживили, но забыли вдохнуть душу. Она видела, как увезли тело Любы, она даже не могла плакать у всех на глазах. Она вернулась на работу и остаток дня слушала, как сотрудники строили предположения, каким образом труп появляется каждый день в новом месте и кому это надо. Варя чувствовала себя как в аду на личной пытке у дьявола. Предположений никаких у неё не было. Что произошло, она не знала и сомневалась, что когда-нибудь узнает.

Вечером пошла домой. Проверила место, где она впервые увидела Любу: на ступенях метро, потом зашла в кафе, где она оставила её после того, как в первый вечер они выпили кофе, там её тоже не было. С каждым шагом таяла глупая надежда, что сегодня она каким-то образом появится в жизни Вари. Варя едва-едва шла, как будто разгрузила пару вагонов. У её дома Любы тоже не было.

Поднялась к себе на этаж, вошла и не раздеваясь, рухнула на кровать и провалилась в сон без видений. Она проспала часа три. Открыла глаза и лежала, не шевелясь, на кровати. Мысли крутились только вокруг Любы. Кто она? Как она могла умереть, а она точно была мертва, и воскреснуть? Мистика какая-то. Варя уже стала думать, что она сходит с ума и вчера она просто бредила, и она не мыла её, как своего ребёнка, как дочь, эту Любовь, и не было на батарее её белья и носков, и она не укладывала её спать, не подтыкала одеяло, бред какой-то, наваждение.

Она пошла в ванную. Там на стиральной машине лежали стопкой полотенца, которые она давала Любе. Ясности не прибавилось. Она машинально приложила к лицу полотенца и ощутила тонкий аромат, он был такой знакомый, но она никак не могла понять, вспомнить, где и когда она его слышала. Она так и пошла с полотенцем в кухню, приложив его к щеке. Она вспомнила. Это был её аромат. Это её духи, духи её юности. Назывались они «Турбулентность». Они пахли немного земляникой, немного солнцем, и ещё любовью. Любовью, подумала она, конечно любовью, и Люба пахла этими духами, когда она вчера укладывала её спать, она тогда почувствовала этот запах, но только сейчас она вспомнила об этом.

Тогда Варя в первый раз осталась у своего любимого мужчины дома, и он тоже, как она Любу, уложил её спать, а когда она на следующий день позвонила, он сказал, что на подушке остался её запах. Это был тот же запах, «Турбулентность».

Это Варя в тот вечер, тоже, как Люба, постирала свои чулки и трусики и повесила их сушиться, и это он сказал ей, что хотел бы лечь спать прямо под этими трусиками, вспомнила Варя. Это было двадцать лет назад, столько же, сколько сейчас Любе.

Её любовь началась двадцать лет назад и продолжается, как бы она её ни душила, ни убивала, ни загоняла в глубину, где не было ни солнца, ни воздуха, это она сама, через два года отношений ушла, испарилась, ни слуху ни духу, пропала на двадцать лет, уничтожила свою любовь, потому что не могла больше выносить эту сладкую пытку, потому что ей всё было мало, она сомневалась каждую секунду: не взял трубку – значит не любит, повернул голову в другую сторону – не любит, не звонит уже сутки – не любит, ему надо было каждую секунду доказывать, что она единственная, если нет – то не любит, это она не могла жить спокойно, у неё всё шло через боль, и она сама же не выдержала, решила, что ещё немного, и она умрёт.

Это она сама, сама убила свою любовь, уничтожила, чтобы самой выжить. Это она тогда, двадцать лет назад, представляла себе, что она берёт в руки камень и разбивает голову этой любви, продолжает бить её, любовь закрывается левой рукой, камень попадает по руке, слышен хруст костей. Она забивает её до смерти, но это только в её голове. Ведь правда? Только в голове она убивает её. А она, значит, выжила? Выбралась из-под обломков, избитая, со сломанной рукой, бледная и худая, но живая любовь. Через двадцать лет. С ароматом духов «Турбулентность», с ароматом земляники и летних дней, которые не вернутся никогда.

Она будет ждать, вот что она сделает. Она дождётся. Любовь придёт, она ведь не умерла, она видела её вчера, она говорила с ней, она кормила её ужином, она укладывала её, как свою дочь, спать, любовь пахла её духами и когда она видела её последний раз, рука у неё почти не болела. Она придёт. Обязательно.

Варя так удивилась, когда поняла, что она сама убила свою любовь и двадцать лет прятала её труп, врала себе, что она мертва, она, хрустальная ворона, которая по жизни никогда не лгала, сама обманывала себя двадцать лет. А любовь не умерла. Она жива. Она вернётся. Обязательно. Варя будет ждать.

Любовь с запахом земляники и солнцем летних дней, которые не повторятся никогда.

 

Саша VS Кассандра

Всё было бы наверное, хорошо, если бы не её страсть к зеркалам. Зеркала с детства не давали ей покоя. Первое зеркало, которое она полюбила, было старинное зеркало её бабушки, потом оно перешло к маме, а там и к ней. Оно висело над потемневшим от времени комодом с двумя рядами ящичков с бронзовыми, тоже потемневшими от времени, ручками и ажурными накладками на фасады ящичков. Верхний ящик длинный, во всю длину комода и мама использовала его для мелких вещей. Толстых салфеток изо льна с причудливой мережкой, хлопковых тонких, на ощупь прямо как шёлк, платочков с вышитым в одном уголке каждого мостиком и проточной водой под ним. Вышивка была выполнена мелким-премелким крестом цветными шёлковыми нитками, стирать тоже надо очень аккуратно, чтобы краски не полиняли.

Всё изображение было дюйм на дюйм: мостик из кирпича, очень объёмный, с тенями, под ним синяя плескалась вода, в которой отражалось светлое небо. С одной стороны мостика вышит куст бузины. Нашей русской бузины с ярко-зеленой листвой и красными кистями мелких водянистых ягод.

Над комодом висело зеркало. Оно, наверное, пережило каким-то необъяснимым образом две войны и несколько поколений владельцев. Рама зеркала была обманчиво проста. Темное же дерево четыре дюйма шириной сверху украшено козырьком и над ним изогнутыми в стиле арт деко крыльями или волнами, с головками, встречающимися у центра над вершиной козырька. По боковым сторонам рамы шли насечки и плавные желобки, от козырька вниз спускались резные симметричные балясины до середины высоты рамы. Нижняя часть рамы была шире остальных и на ней прямо под зеркалом была полочка в два дюйма шириной, по всей длине, которую подпирали деревянные вырезанные львы, высотой в холке по три дюйма, они почему-то отворачивались мордами друг от друга. Между ними вырезаны дубовые листья и желуди, размеры листьев и львов никак не сочетались: в одном льве укладывалось два с половиной дубовых листа.

Внизу по обеим сторонам зеркального полотна – бронзовые подсвечники на две свечи. Свечи так и оставались в гнёздах, хотя их давно не зажигали, и многолетняя пыль, если их зажечь, наверное, страшно бы трещала. Амальгама на зеркале по краям покоцанная: в некоторых местах пошла тёмными пятнами. Как бы не была она ртутной, но все уверяли её, что она серебряная, и поэтому такая тёмная. Это зеркало в детстве произвело на неё такое сильное впечатление, что остальные зеркала, дальние и близкие родственники того зеркала, тоже навсегда вошли в её жизнь и она не могла не думать о них, даже когда уже выросла.

У неё скопилась не маленькая коллекция старинных ручных, таких же потемневших, серебряных с ангелами, демонами, тритонами, героями и богами антикварных зеркал и шкатулок, которые прятали свои глаза-зеркала под крышками, самых разных размеров. Пудру и тени она покупала только для того, чтобы они всегда были под рукой: в сумочке, и она могла в любой момент выбрать из пяти вариантов зеркальце, подходящее к её настроению. Как только она видела зеркало, она обязательно заглядывала в него и всегда видела там, за амальгамой, то, что ускользало от других людей. Каждое зеркало имело своё лицо, свои глаза и свой мир. Они такие разные, эти миры – она ничуть не сомневалась, что в каждом мире её собственное отражение живёт отдельной жизнью и, если бы её отражения встретились, то у каждого была бы своя отдельная история, и они лишь слегка походили бы друг на друга, но отличий было бы гораздо больше. И ничего, что правое становилось в зеркале левым, на то оно и зеркало. Как раз это большой плюс по жизни.

Дело в том, что она – художник. Именно не художница, а художник.

Когда ты работаешь с пластилином, глиной, да с чем угодно, то процесс бывает очень долгим, и ты перестаешь видеть свою скульптуру, или свой рисунок: глаз, что называется, замыливается и ты так привыкаешь к изображению, что начинаешь видеть то, чего нет – и не видишь того, что есть, видишь то, что ты сам себе напридумывал и намечтал, что видишь внутренним взором, а стоит тебе поднести работу к зеркалу, когда правое становится левым и наоборот, то видишь в непривычном зеркальном изображении свежим взглядом все незамеченные ранее ошибки, которые начинают переть со страшной силой, ты видишь работу, как чужую, как в первый раз, несимметричные детали просто кричат, машут фонариками и сигналят клаксонами.

Поэтому она всегда пользовалась любезной помощью зеркал и зауважала их ещё больше, потому что они помогали ей в работе. Рука у неё была верная, смелая, не женская – в смысле подачи материала: её работы никто никогда не принимал за женское рукоделие. В них была такая сила, что когда на выставках просили выступить автора, и выходила она, тоненькая как берёзка, её не признавали и продолжали ждать автора скульптур, представляя себе двухметрового мужика с мощными руками и лицом Геракла, с косой саженью в плечах. Сажень – это расстояние от пола до кончиков пальцев вытянутой руки человека, мужчины, точнее, где-то два метра сорок восемь сантиметров. А выходила она, берёзка.

А работы у неё действительно сильные: мужские. Одна из них называлась «Матадор». Если вы представили себе гибкую напряженную фигуру, то вы ошиблись. Это был бюст мужчины, собственно, матадора, лет герою около пятидесяти, и то, что он жив, уже было чудом. Он просто смотрел: глубокие раны его глаз, которые и создавали впечатление прямого взгляда на зрителя, направленные прямо в его душу, не отпускали, и ты, как дурак, падал взглядом в эти глубокие раны и давал этим пустым глазам высосать тебя до дна, потому что твои мелкие неприятности да и крупные тоже, он просто брал на себя и ты не хотел уходить, хотел смотреть в его спокойное, понимающее, как будто говорящее лицо: не печалься, не стоит оно того, живи, не плачь, видишь, я не плачу, жизнь так хрупка, живи, не жалей ни о чём, забудь.

Она и телевизор любила потому, что он тоже ассоциировался у неё с зеркалом.

Шли новости, она слушала в пол-уха, но, когда она посмотрела в цветное зеркало экрана, она буквально чуть не упала: хорошо, что в эту минуту она сидела на диванчике у себя в кухне, у неё в каждой комнате по телевизору, иногда она даже включала все три, на один канал или на разные и смотрела одно, а слушала ещё два, или все три на один канал: стерео звук плюс ещё один.

Она поперхнулась кофе, закашлялась, потекли слёзы и ей стало плохо видно, что происходит на экране, а происходило там что-то ну очень странное: она сама была на экране и представляла публике своего «Матадора». Репортёр поднёс к её лицу микрофон с названием канала НТР, такого канала она не знала и равно не было с ней такого эпизода – у неё не брали интервью. Диктор произнёс: вчера в галерее «Сумерки» открылась выставка художников, объединившихся в группу под названием «Веды». Молодые скульпторы подготовили проект «Жаме вю».

Она, не веря себе, во все глаза смотрела на экран, и глаза, как ей показалось, начали вылезать из орбит. Не только глаза бессовестно обманывали её, но и уши, вот уж от кого она не ожидала такой подлости, уши вообще водили её за нос, если можно так, весьма фигурально, выразиться. Почему? Потому что во-первых, она вчера была дома, во вторых, галерея называлась не «Сумерки», а «Туман», потому, что фамилия хозяина, которого она очень хорошо знала, была Туманов, в-третьих, группа художников, в которую она не то, чтобы входила, а скорее к которой примкнула, называлась не «Веды» а «Непомнящие», и проект назывался «Дежа вю», а не «Жаме вю», что означает что-то вроде неузнаваемое привычное, это было так же точно, как её саму звали Александра, а не как звалась её абсолютная копия на экране: в этот момент диктор сказал, что работа молодой художницы Кассандры, она поморщилась, слишком важное имя, нужно попроще, называется «Гладиатор». Но она ясно видела, что скульптура, о которой шла речь, это без сомнения, её «Матадор», с его скорбным и понимающим взглядом человека, лишенного надежд.

Она в шоке стала вглядываться в экран, в этот момент её постиг новый удар: сменился видеоряд и теперь, правда, она видела, что Кассандра хоть и похожа на неё как близнец, всё-таки отличается от неё: цвет глаз на экране понять трудно, вроде ореховые, как у неё самой, а вот брови не похожи, её, Сашины, вразлёт, густые к переносице, а дальше летящие, с изломом, а у её двойника, тоньше, изящнее, с плавным изгибом, отчего выражение лица, а Саша, как художник, знала, что выражение лица, в основном, определяют именно брови, у Саши было решительное и смелое, а у её двойника наивное и нежное, губы у обеих пухлые и сочные, но у Саши уголки стремились вверх, а у Кассандры грустно опущены вниз, овал лица совпадал, как и аккуратный носик небольшой картофелинкой: у Саши смягчал её отчаянную смелость, а у Кассандры делал её лицо таким трогательным, что хотелось прижать её к груди и пожалеть, погладить по голове и поцеловать в гладкий круглый, как и у Саши, лоб.

На этом потрясения не закончились. Саша въелась в экран и увидела презентацию Кассандры с другой точки съемки и стало видно, как к ней подошёл её, Александры, возлюбленный. Он представился как учитель и партнёр Кассандры по работе и стал рассказывать, как он впервые её увидел. Рассказ один в один повторял то, как Александра с ним познакомилась, только он рассказывал те же, знакомые ей подробности, смотря таким знакомым ей взглядом, в лицо не ей, Саше, а незнакомой Кассандре, но рассказывал то же самое: как он подошёл к ней, спросил, почему она такая грустная и подарил ей, Кассандре, каталог своих работ, Саша топала ногами от бессильного негодования, как ребёнок, желающий играть только по своим правилам, а тут вдруг всё, к чему она привыкла, изменилось, всё было не так! Она даже подбежала к книжной полке и вытащила каталог с дарственной надписью: «Самой милой, Сашеньке, с пожеланием удачи!» вот же, вот его автограф, Саша показывала титульную страничку с подписью своего любимого, но если она-то разговаривала с телевизором, то он по каким-то причинам не желал с ней общаться.

Сашиным возлюбленным был хорошо известный в художественных кругах скульптор, его все знали, а когда Кассандра подняла к нему такое беззащитное и трогательное лицо, а он так нежно на неё посмотрел, то Саша чуть не закричала в голос. Это её мужчина! Это её работа! Это её презентация! Что же это такое! Что за фигня! Она как маленькая принялась тереть глаза и хлопать себя по щекам, потом побежала в ванную и принялась плескать холодной водой в лицо. Что делать? Она не могла сидеть сложа руки, она забегала по квартире, ища, куда бы приложить руки и на чём выместить досаду, недоумение и растерянность.

Она не могла сесть даже на минуту, единственное, что могло ей помочь, она знала, так всегда бывало в её жизни: когда эмоции захлёстывали, она несколько дней в зависимости от глубины поражения не могла ни о чём другом думать. Где-то осле трёх дней, она успокаивалась и мысли сходили с рельсов и она могла дышать, навязчивые мысли всплывали всё реже и она, наконец, приходила в себя. Сейчас вид Кассандры, преданно смотревшей в лицо её, Сашиного, возлюбленного, так сильно давший ей по мозгам, можно обратить в творческую энергию и на этом топливе сделать что-нибудь интересное и сильное.

Она на пружинящих от нетерпения ногах побежала в комнату, служившую ей мастерской. По телу пробегала мелкая дрожь, она даже получала от неё наслаждение. Она с головой, а у неё всё, даже любовь, всегда шло от головы, нырнула в работу: скорее, скорее, чтобы не расплескать возбуждение. На столе у неё лежала женщина. Она сдернула влажную ткань. С первого взгляда нельзя было понять, спит она или уже мертва. Плечи лежали в горизонтальной плоскости, ноги, слегка согнутые в коленях, так если бы она лежала на левом боку, а бедра занимали промежуточное положение. Правая рука, полусогнутая, лежала ладонью вниз рядом с телом, левая, согнутая в локте – на груди, прикрывая, защищая сердце, голова была слегка повернута налево, подбородок чуть опущен к плечу. Она как будто заснула, страдая, и продолжала страдать во сне, словно какая-то боль не отпускала её, или брала уже над ней верх и она не должна была уже проснуться. Да, верно, она спала, но проснуться ей уже не суждено.

В женщине явно проступали Сашины пропорции, её тонкие и сильные руки, стройные сухие щиколотки, длинная шея, красивой лепки голова и стройные бёдра. Работа была почти закончена. Идея была такая, что сон – это такая же смерть, только от неё иногда просыпаются, а иногда – нет, и когда ты засыпаешь, то ты не знаешь, суждено тебе проснуться или нет, это открытие заставляло некоторых людей жить одним днём и забывать всё, что было вчера, лишало их жизнь преемственности и смысла, другие, боясь потерять нить жизни, переставали спать, чтобы не прерывать её. Саша была из тех, что спали только когда уже не могли сопротивляться. Некоторые, наоборот, погружались в забытье при первой возможности, лишь изредка выныривая оттуда, и глотнув яви, вновь уходили в сон.

Саша, не успев даже подумать, одним длинным движением вскрыла женщину от солнечного сплетения до лобка и отвалила пласт глины как крышку. Такая шкатулка, с жизнью внутри. С тикающей, невидимой, но слышимой зрителю жизнью. Она представила себе её в алебастре, с непрозрачной золотой или слоновой кости, со шрамами и сеточкой еле заметных трещин крышкой на замках, замки бронзовые, с огромным количеством мелких деталей, викторианской эпохи. Она уже всё видела, но понять, будет это шедевр или пошлятина, она пока не могла.

Прошло шесть часов. Было три часа ночи – самое нелюбимое ею время, Она закрыла скульптуру и всё-таки решила уступить позиции Морфею, обмануть его бдительность, прикинувшись спящей.

Она приняла душ и легла. За окном была непроглядная тёплая для зимы темень. Она лежала в черноте и мысли непрерывно крутились по одному и тому же маршруту: первая остановка: «Матадор», то есть «Гладиатор», смотря с какой стороны поглядеть, если с её, то – матадор, если со стороны Кассандры, то – гладиатор. С тем же лицом. Дальше лязг колёсных пар, перебои сердца на стыках рельсов, следующая остановка: выставка «Дежа вю» с её стороны или – «Жаме вю», если смотреть с точки зрения Кассандры, стук колёс всё убыстряется, её швыряет из стороны в сторону, и на стыках уже боль в сердце напоминает: ты-не-ты-не-ты, и третья остановка, в ушах уже грохочет так, что она сейчас оглохнет: он с ней, с Кассандрой, а как же она, Саша, и где ей искать своё сердце? И здесь на самом пике горя и тоски она заснула. В мастерской спала скульптура, в деревянные окна, она терпеть не могла пластиковые, мягко и неотступно давила зима.

Утром резко похолодало, расчистилось и загорелось розовым небо у горизонта, столбы дыма поднимались ровно вверх, серо-фиолетовые с запада и красные с востока. Так же расчистились мысли.

Саша встала свежая и от вчерашней безысходности не осталось и следа. Всё просто: надо позвонить ему. Её имя высветится на экране, он поговорит с ней ласково, они встретятся в своём обычном месте, в кафе в центре, и пойдут в его мастерскую, всё будет как всегда: они будут говорить друг с другом без слов, им достаточно взглядов, будут заниматься своим любимым делом, если надо, она будет позировать, потом он, она давно хочет сделать его торс, такого тела, как у него, нет больше ни у кого на свете.

Она испытала облегчение. Ей стало ясно и спокойно на душе и она не спеша позавтракала, подвела глаза, чтобы разрез, улетающий к вискам, казался ещё четче, подкрасила губы и из зеркала на неё глянул антипод Кассандры: на Сашу смотрела какая-то ведьма – не ведьма, а точно несчастная и неприкаянная девушка, которая с отчаянием вглядывалась в неё, в Сашу: она с ужасом отшатнулась и побежала смывать косметику. Стало лучше: женщина в зеркале стала поспокойнее и не такая несчастная: просто замотанная и усталая от своих мыслей, обеспокоенная, но не такая неприкаянная, как раньше, без ужаса в глазах.

Она набрала номер своего мужчины. Она как будто видела, как он достал телефон, она хорошо представляла и модель, и цвет, она ведь не раз держала его в руках. Гудки. Наконец его голос. Её пробила приятная судорога:

– Алло, – сказала она. – Это я.

– Кто я? – переспросил он.

– Александра, – уже с предчувствием беды сказала она.

Следующий вопрос как удар под дых:

– Какая Александра.

Безнадежно. Безнадежные надежды, от её уверенности в себе и в том, что всё разъяснится, не осталось и следа. Как это: Какая Александра? Как будто у него много Александр! Что же это? Это я! беззвучно закричала она в трубку, оттуда слышался его ставший из родного, таким далёким, отстранённый и безразличный, чужой вежливый голос:

– Кто это.

Даже без вопроса, просто: Кто это.

Как ей сказать, кто она? Это я. Твоя Саша? Это я, Александра, твоя – кто? В самом деле, кто? Если он её не узнал, то что она может ему сказать, чтобы узнал? Она чувствовала себя, как будто у неё отняли её жизнь, её имя, её любовь, вообще – всё. Она никто и звать её никак.

Она была уничтожена одним звонком.

Её не было. Не существовало вовсе.

– Всего хорошего, – глупо сказала она и повесила трубку. Это сон? Она спит? Что это такое! Что ей делать? Ну, что-то ведь можно сделать? Смешно доказывать ему, что она – это она, если он её не помнит. Показать фото? Точно – фотографии, где они вместе. Даже если она его не вернёт, то хотя бы вернёт себя. Свое имя, свою жизнь.

Она бросилась к столу, вытряхнула из коробок фото. Вот они в отпуске, на море, он и она на фоне садящегося в море солнца, но сейчас она и сама заметила, что лиц не разобрать, она-то знает, кто на фото, но понять нельзя. Вот она и он на прошлогодней выставке. Она смотрит в камеру и улыбается, а он как назло отвернулся и виден только контур щеки и напряженные мышцы шеи; он стоит боком, и понять только по одежде, что это точно он, невозможно.

Вот здесь, здесь, среди фотографий со свадьбы его брата: там они были вместе, а она сама была подружкой невесты, но их вместе тоже нет, она – с остальными девчонками ну и что, если она покажет эти фото, ну, подружка невесты и подружка, а он везде, везде на этой проклятой свадьбе отдельно. Ничего убедительного нет. Она сама удивилась, что ничего нет.

Да и если бы было, не пошла бы она ничего доказывать ни с какими фотографиями.

Паника и ощущение всё убыстряющегося, захватывающего всё большую часть её жизни бреда всё усиливалось. Как огромный шар, от которого не убежать, накатывался и подминал её под себя и нет спасения. Она падает в пропасть, хватается за отвесные стены, руки скользят, ногти ломаются, ей больно так, что она отпускает руки.

Она очнулась на полу, тут же валялись фотографии, на которые ей больно смотреть. Она собрала их в медный таз, смяла, чтобы у воздуха был подход к каждой, поставила таз в ванну, подожгла и сидела на краю ванны, пока все они не превратились в мелкий шёлковый тёплый пепел. Странно, ей ничуть не жалко этих картинок, от которых остался только пепел.

Она никто и звать её никак.

Вот так.

Последний шанс: она пойдёт и встретится с ним лицом к лицу. Например, когда он будет в кафе, или у него в мастерской, или дома. Всё очень просто. Она посмотрит на него, а там уже по ходу дела, решит, что делать. Она не отступит, не будет стоять в стороне, не постесняется, она будет бороться со своей противницей, с этой самозванкой.

Она отвоюет то, что по праву принадлежит ей. Она права. Она возьмёт своё.

Она надела чёрные в облипочку джинсы, которые так ему нравились, чёрную водолазку, и стала как ночной тать, ей понравилось. Она надела кожаные чёрные высокие ботинки на шнуровке, потопала в пол, решимость укрепилась, она вздохнула и на миг задержала дыхание, накинула короткую кожаную, похожую на лётную форму куртку, натянула до бровей вязаную шапку – решительность из неё так и пёрла. Она подмигнула ночному татю? Ночной тате?

Таточка моя ночная, – сказала она. Подмигнула своему изображению в зеркале и хищно улыбнулась: на месте Кассандры, этой воровки, нахалки, которая заняла моё место, негодовала Саша, этой копии, плохой, мягкотелой, сама она на месте этой слабой копии чувствовала бы себя неуютно, но ведь та пока не знает, что она пошла на неё войной, она сама запуталась в этих бесконечных местоимениях третьего лица единственного числа женского рода. Она – это я, Александра, живая, очень даже сердитая и решительная, а кто эта Кассандра, я даже и знать-то не хочу, не желаю!

Разборка с фотографиями отняла у неё часа два, сейчас уже три дня. Зимние три часа дня, через полчаса начнёт темнеть – она выскочила из дома и поехала в кафе, где они всегда с ним сидели. Оттуда до его дома – пять минут. Он живёт рядом с её любимой станцией метро, «Новослободской», с витражами, конечно, такая как она, любительница стекла и зеркал, просто не могла не любить эту волшебную станцию. Кафе в пяти шагах, в общем, всё складывается!

Она зашла в кафе, стараясь не светиться: опустила голову, косая русая челка закрыла лицо, она разделась и проскользнула в зал, она подождёт здесь, у окна, отсюда виден вход и она увидит, как они подойдут. Она угадала: не прошло и десяти минут, она даже не успела получить свой кофе с круассаном, как мимо окна прошла пара: он, её мужчина, он, чьи руки, глаза, мышцы и кости, всё было её, как и её тело придумано, вылеплено, выращено для него, его тело, каждый сантиметр которого был ей знаком, был ей родным, был обцелован ею тысячу раз, его синие глаза под густыми ресницами, хмурые брови, подбородок гладиатора, она насторожилась, почему ей в голову пришло именно это слово: гладиатора, скульптура её противницы, почему она не сказала, не подумала: подбородок матадора, ну пустяк, он её мужчина и точка!

Рядом шла Кассандра. Мягкая улыбка. Светящееся лицо. Фу, тряпка! – подумала Саша.

Она затаилась: прекрасно, они вошли в зал. Она как раз дождалась своего кофе как нельзя кстати.

Они сели по диагонали от неё. Разговаривают.

Чёткого плана у неё пока не было: пресловутые обстоятельства пока молчали и ничего не хотели ей подсказывать. Ну, наконец-то, что-то сдвинулось с мёртвой точки: Кассандра встала и направилась в туалет. Саша встала и тоже пошла туда, она не знала, что будет делать, но как будто кто-то взял её за руку и повёл.

Кассандра остановилась перед входом в туалет: это была маленькая комната, Кассандра оглядывала её в поисках места, куда бы деть сумочку, как все абсолютно девушки, она всюду носила её с собой. Ни крючка, ни столика там нет, это прекрасно помнила Саша. Она улыбнулась и незаконченным жестом потянулась к Кассандре, мол, давайте подержу, пока вы там будете пудрить носик. Та поняла и, улыбнувшись в ответ, вручила ей красную аккуратную сумочку.

С безразлично-приветливым лицом Саша взяла её и отвернулась, пока Кассандра не вошла в кабинку. Ей всё удалось! Она спокойно опустила тонкую кисть в сумочку: в одно отделение, во второе, и ещё не знала, что она хотела найти, просто проводила рекогносцировку – ничего интересного – мобильник, кошелёк, пропуск или удостоверение, но третье, в середине, потайное отделение принесло ей удачу: мягко без бряканья она нащупала знакомую связку ключей, как у него, но ей, Саше, он так и не дал ключи, несмотря на три года отношений и сразу дал этой самозванке, которая заняла Сашино место. Она захватила их пальцами внутри сумки, чтоб не звякнули, и вытащила их, слегка подбросив и поймав в руку. Попались! Она засунула их сзади в джинсы и они сразу там обжились, согрелись и натянули карман.

Она почувствовала радостный азарт.

Через три минуты вышла Кассандра и Саша отдала ей сумку. Та ласково кивнула и, тут же забыв про неё, пошла к нему, в зал. Саша, набрав побольше воздуху и сдерживая танцующий шаг, пошла на место, допила, внутренне ликуя, кофе и расплатилась. Схватила куртку и бегом побежала к его дому.

Так: они просидят в кафе еще полчаса, по крайней мере, потом пойдут не в мастерскую, как она думала вначале, а к нему домой, ведь уже совсем темно. Она припустила галопом, сердце её пело.

План обрастал плотью. Ключи у неё. Она проникнет к нему раньше них. Подождет там, потом, когда они придут, она улучит момент и выпроводит её, а сама останется, нет это как-то мелко и воровато. Нет, она выйдет к ним в своём халатике, который так и жил у него дома, после того, как он сказал, что ты каждый раз берёшь мои рубашки, мне конечно, нравится, но ты можешь принести свой халат, или что ты предпочитаешь, мне нравится, что здесь будут твои вещи, тогда она расценила это как небольшую, но важную победу в борьбе за его сердце, так что, встретив их в своём халатике, она сразу покажет, кто в доме хозяин, то есть хозяйка.

Она открыла ключами Кассандры дверь, вошла, разделась, нашла свой халатик, надела свои, заметьте, свои тапочки, устроилась на диване и стала ждать его и Кассандру. Внезапно её планы поменялись. Она подумала, что если на Кассандру её, Сашино, появление в халатике и произведёт нужное впечатление, то ему-то как раз это может очень не понравиться. Она его хорошо знала: он вообще не терпел, чтобы хоть что-либо решали без него. Он всё всегда должен решать сам. Поэтому она решила действовать не так демонстративно, а похитрее.

Она погасила свет везде, где успела зажечь и скрыла следы своего присутствия: убрала куртку, джинсы, водолазку и ботинки. Она подождала в спокойной атмосфере без страха и истерики ещё полчаса и услышала, как звякнули в личинке замка ключи: она собралась моментально, как автомат Калашникова и тенью скользнула в ванную комнату, где спрятала свою одежду.

Они вошли. Бухнула дверью Прямо у входа они начали обниматься. Она услышала голос Кассандры:

– Милый подожди, дай я разденусь, – шорохи и смешки разделились на два источника, вот она пошатнулась, снимая сапоги, не нашла тапочки, потому что в них была она, Саша. Кассандра в поисках тапок мягко протопала сначала в одну комнату, нету, потом в другую, нету, сейчас она войдет сюда, безошибочно поняла Саша, сейчас.

Зажёгся свет и приоткрылась дверь, Саша приклеилась к стене рядом с дверью. Вошла Кассандра. Саша прижалась к ней сзади и зажала рукой рот, другой обхватила плечи и изо всех сил зафиксировала торс, и, не отрывая правую руку ото рта Кассандры, резко и сильно рванула голову вправо и к себе. Руки сильные, брови вразлёт, зажглась в голове строчка из песни.

Всё. Конец. Чисто. Осталось чуть-чуть. Она пустила воду в ванну, чтобы не было слышно возни, когда она будет переодевать Кассандру в свою чёрную одежду ночного татя. Пришлось повозиться, и вот пред ней лежала в её одежде Кассандра, как две капли воды похожая на неё саму, со спокойным лицом, с плавными бровями, носиком-картофелинкой и пухлыми губками с опущенными вниз уголками. Никогда нельзя с уверенностью сказать, отражение ты или оригинал.

Осталось избавиться от тела. Как? Что-нибудь придумаю, решила она. В лестничный пролет? В окно на кухне? Куда ближе? Куда удобнее? Она сложила её, как шарнирную марионетку, в корзину для белья, тело оказалось таким компактным – человеку вообще не надо много места, если его аккуратно сложить, нервно хихикнула Саша, неужели и со мной могло такое случиться, ужаснулась она чужой жестокости и безусловно оправдывая свою.

Смешно. Ужасно. Удачно.

Зато она на своём месте. Она захватила полотенцем лампочку, вывернула и спрятала её в шкафчик.

– Милый, – крикнула она ласковым голосом, голосом Кассандры, – тут нет лампочки в ванной.

– Давай я потом вверну, – крикнул он, – а сейчас иди сюда, я тебя жду, скорее.

Главное сейчас не сойти с рельсов. Он потом сразу заснёт, она это хорошо знает, а там она ночную тать, ночного татя, Кассандру, уронит из окна на кухне.

Только надо отзываться на имя Кассандра, это легко, это почти её имя, она своё, хоть и сильно любит, но привыкнет.

Кассандра. Кассандра. Кассандра.

Всё. Готово. Она отозвалась:

– Иду!

Она вошла в комнату, скинула халат, под ним ничего. Она легла и обняла его и руками и ногами. Он поцеловал её в грудь, она слегка вздрогнула, сердце споткнулось и опять заспешило, заколотилось, она прерывисто вздохнула и закрыла от счастья глаза.

На них со стены смотрела чёрно-белая фотография хозяев: он и она. Крупно. Лица. Её в анфас. Его в профиль. Её светящееся лицо с плавными бровями, носиком-картофелинкой и пухлыми губами с уголками, опущенными вниз.

 

Совесть

Так, это не подходит, он перевернул страницу, и прочитал следующее объявление вслух, привыкая к самой мысли: Удаление совести. Безболезненно. Быстро. Дорого.

Безболезненно – это прекрасно, быстро – просто замечательно, дорого? Насколько дорого? Набрал обведённый карандашом номер, четыре гудка, довольно вежливо:

– Клиника исключительной хирургии, меня зовут Мария, здравствуйте, что вы желаете? металлически прозвучал лишённый тепла голос, наверное эмоциональность удалила со скидкой для сотрудников, подумал он и сказал:

– Мне бы совесть удалить, сколько это будет стоить?

– Как к Вам обращаться, – звякнула Мария, как монета, упавшая в ведро.

– Вадим, – закашлялся он.

– Уважаемый Вадим, точная сумма может быть определена после обследования в нашей клинике, лучшей в Москве, – добавила она, чтобы он этого ни в коем случае не забыл, – обследование мы делаем за одно посещение в течение двух часов, по результатам обследования Ваш лечащий врач определит стоимость лечения.

– Наша клиника исключительна!

– Наши специалисты исключительны!

– Желаете записаться на обследование! – утвердительно спросила она.

– Да, – согласился Вадим из вежливости.

– Завтра в девять утра вас устроит?

Ему было неудобно сказать, что он хочет ещё подумать, посмотреть цены в других клиниках.

– Да, – буркнул он, недовольный, что его так быстро взяли в оборот, словно маленького ребёнка схватили за руку и повели к доктору в самую дорогую клинику, с ним всегда так, все норовят им попользоваться, вытряхнуть из него деньги, обобрать, да! С вежливостью надо кончать и с этой дурацкой совестью тоже, однозначно.

В клинике его приняли как родного. Трудную его фамилию, Нарциссов-Исподвывертомский, и отчество – Анимподестович, запомнили сразу, и его имя-отчество-фамиилия отлетала от зубов сотрудников как солнечный зайчик.

Уж насколько он не любил ходить по врачам, анализам и исследованиям, но здесь все манипуляции и процедуры проходили быстро, чётко, как на конвейере, видимо много клиентов приходит с этой проблемой, процесс отлаженный, понял он.

Провели по всем кабинетам, взяли и кровь, и кал, и мочу, и слезу, желудочный сок, проверили давление, нормальное, сняли электрокардиограмму, тоже в норме, томограмму, прогнали через полиграф, немного помучили картами Роршаха, сделали УЗИ всего, что можно было достать датчиком, получили трёхмерную компьютерную модель всего организма, заставили заполнить кучу анкет: первый вопрос звучал так: как часто вас мучает совесть? Следующий: какова частота и длительность приступов? Насколько они болезненны? Интенсивность и характер боли во время приступа: боль тянущая? Пульсирующая? Острая? Причины возникновения приступов: семейнобытовые, производственные, связаны ли они с погодными явлениями? Были ли у ближайших родственников проблемы с совестью? Вопросы ветвились как столетний дуб.

С какого возраста он стал ощущать угрызения совести? Да лет с семи, как ему помнилось, тогда он разбил мамину любимую статуэтку, скорее это была целая многофигурная композиция из фарфора, сейчас-то он понимает, что это было действительно выдающееся произведение майсенских мастеров: действующих лиц – человек шесть: композиция состояла из полуразрушенной колонны, наверху которой живописно располагались античные обломки, и большой обломок второй такой же колонны валялся у основания первой вниз капителью. Вокруг колонны разворачивался настоящий спектакль.

Интересно, что кроме развалин, композиция включала античную мраморную статую обнаженной Афродиты, правой рукой она небрежно придерживала ниже талии столу, закрывая лоно. Кроме почти соскользнувшего покрывала на ней ничего не было. Наверху пухлый, как и положено, ангелочек с цветными крылышками правой рукой цеплялся за капитель колонны, левой рукой он сжимал мужской седой парик с буклями, а крепко вцепившись в букли, на парике болтался такой же пухленький, и того же калибра чертёнок с копытцами и заросшими выше колен серой козлиной шерстью ножками, в отличие от бесполого, как положено, ангелочка, то, что это именно мальчик, видно сразу.

У чертёнка на голове чёрная треуголка, которая ему явно велика. За чертёнком, укравшем парик и шляпу, гнался их лысый обладатель, совершенно не вызывающий сочувствия, сам виноват! в зелёном с золотом камзоле, белом жилете и сиреневых панталонах. Его преследовал пожилой господин в ночном колпаке, домашней рубашке, чёрных до колен панталонах, он уже замахнулся скрученной верёвкой, чтобы со всей дури огреть лысого дурака, упустившего парик и шляпу, но все замерли в самый интересный момент.

У подножия фарфоровой Афродиты сидела молодая мать с младенцем месяцев семи-восьми, который, задрав ногу повыше, забавлялся своей розовой пяткой. Молодая мать сидела с раскрытой грудью, видимо, только что покормила младенца и он развлекался, как умел. Если считать живых участников, то их было шесть плюс мраморная Афродита.

Теперь-то он понимал, почему мама тогда так рассердилась: вещь была дорогая, антикварная, Майсенский фарфор, где-то 1850 года. Мать прибежала, как только услышала звук разбившейся статуэтки, он испугался так сильно, что когда она спросила, кто разбил, он малодушно свалил вину на младшую сестру Луизу: она маленькая, её сильно ругать не будут, не то, что его. Но он ошибся. Пятилетней сестре досталось по первое число. Не помогли уверения, что она ничего не делала, что являлось чистой правдой. Сестру отшлёпали и поставили в угол.

Сжав губы, Луиза, в будущем Анимподестовна, молча отстояла в углу всё положенное время, но его не выдала, маленькая отважная партизанка, вот тогда-то он впервые испытал муки совести, когда мама шлёпала не его, а сестру, и угрызения оной, когда сестра отбывала положенный срок в месте лишения свободы, в углу. Сестра обиделась и долго не разговаривала с ним, и он полгода отдавал ей свою долю мороженого и конфет. И каждый раз потом, когда в семье вспоминали этот неприятный случай, он ощущал беспокойство и стыд.

Он вспотел, пока отвечал на бесчисленные вопросы, вспомнил детство, устал, проголодался, захотел пить и в туалет. Наконец, он поставил последнюю галку в серии вопросов, как он засыпает и не тревожит ли его совесть по ночам? Засыпаю сразу – нет, засыпаю под телевизор, чтобы заглушить голос совести, – нет. Ворочаюсь без сна всю ночь, – да, бывает. Ещё один вариант ответа, вероятно, предусмотрен для самых тяжёлых случаев: теряю сознание к утру, замученный совестью.

Событие, по поводу которого совесть мучила его особенно сильно, случилось, когда он учился в седьмом классе: ему было тринадцать. Два года назад отец ушёл к другой. Дома было плохо. Мать чувствовала себя униженной, пребывала в депрессии из-за рухнувших надежд и обманутых ожиданий, злилась на отца, не могла найти себе места, орала на него и сестру по делу и без дела. Он жалел мать, был сильно разочарован и обижен на отца и первое время вёл себя как волчонок, не хотел с ним разговаривать, слёзы стояли комком в горле, но постепенно понял, что отец его по-прежнему любит, и его сестру тоже, они теперь часто ходили куда-то вместе, и стали ближе друг другу, чем раньше.

Отец был счастлив в новой семье, молодая жена была весёлой, симпатичной и не противилась их встречам, а после походов в цирк или детский театр, который Вадим не очень любил, но терпел ради встреч с отцом, они шли в новый дом отца и она кормила их ужином.

Он никак не мог принять его новую жену, она ничем его не обидела, но и Луиза, и он ненавидели её. Уход отца сплотил их, дружить вместе против новой жены отца оказалось даже интересно: они разрабатывали планы, как устроить ей мелкие пакости, но неприятности, которые они устроили, оказались совсем не мелкими. Как у каждого ребёнка, у кого папа бросил маму, у брата и сестры было одно желание – добиться, чтобы отец вернулся к матери, а если не получалось, то хотя бы, чтобы он ушёл от новой жены.

Жажда мщения была так велика, что пропитала их дни, и мысли, и чувства. Они задумали прислать на её электронный адрес компрометирующие сообщения якобы от любовника с одноклассников, но пока не нашли подходящего фото для виртуального любовника. Потом хотели кого-нибудь нанять на его роль, даже начали собирать деньги, но кого нанять? непонятно, подходящих кандидатур не было. Из родных и знакомых на такое дело пригласить некого, а обращаться к незнакомому человеку слишком опасно. Но случай представился неожиданно, и абсолютно сам, как будто им кто-то помог.

В одну из плановых встреч отца срочно вызвали на работу, он позвонил новой жене и слёзно умолял её подъехать к детям в парк, пока он порешает вопросы на службе. Так Вадим и Луиза оказались в парке с новой женой отца. Когда они, вдоволь накрутив кругов и петель на американских горках, где под конец его чуть не стошнило, возвращались к ней, Луиза первая обнаружила, что их жертва мило беседует с мужчиной за столиком, где она должна была ждать их.

И тут всё сложилось. Как мозаика. Снять на телефон молодого человека и новую жену отца было проще простого. Пока они смеялись и ели мороженое, компрометирующие фото были готовы. Вот они вместе наклонились над её айпэдом, видимо, смотрят её свадебные фотографии, вот они улыбаются и едят мороженое из креманок длинными ложками, вот она пальчиком вытирает его испачканный мороженым нос. Смеются. Всё складывалось как нельзя лучше.

После прогулки Вадим и Луиза старательно делали таинственный вид, неохотно и несогласованно отвечали на вопросы и многозначительно отмалчивались.

Сделать аккаунт на одноклассниках – раз плюнуть. В качестве аватарки для подложной страницы взяли фото, где он весело смеялся с новой женой отца. Статус поставили: влюблён! Анкету заполнили быстро: возраст 30, профессия: программист, место учёбы, ну, конечно – университет – они с женой отца действительно учились вместе, а в парке встретились случайно, подстава выглядела убедительно, потому что была замешана на правде, возможно, у них в универе и роман был. Выложили фото с прогулки, натаскали и поместили фото якобы из его турпоездок, где главный герой в шортах по колено и в шляпе с широкими полями стоял довольно далеко от снимающего на фоне роскошных волн и пальм, при таком ракурсе разглядеть лицо почти невозможно, и так сойдет! решили они, они даже подобрали виртуальному любовнику домашнего питомца, кто же подумает, что это левый акккаунт, если есть такое количество фоток да ещё и с симпатичным котэ? Тут же они накидали любовных сообщений: Целую, скучаю, жду, вспоминаю, какая ты красивая, и так далее. Получилось вполне правдоподобно.

Дело сделано. Отец, сам азартный пользователь, и завсегдатай социальных сетей, обязательно найдет эту переписку и сделает необходимые выводы. Папа попался на крючок. Он прочитал всё это на одном дыхании. Доверие было подорвано. Никакие оправдания не помогли. Он выгнал её из дому:

– Анимподест! Это моя квартира, – тут же напомнила она.

Он извинился, быстренько собрал вещи и гордо вышел.

Недели две жил у своего приятеля, а когда понял, что начинает дичать, вернулся в семью, где его приняли с выражением безмолвной укоризны на лицах и тайной радостью внутри. Отец вернулся в семью, но выглядел так, будто у него вырезали сердце и наскоро зашили грудную клетку.

Мать, конечно, испытывала удовлетворение, но вернуть ему душу не получалось, и та радость, которую она испытала при его возвращении, быстро превратилась в обиду. Отец быстро постарел и потерял интерес к жизни.

Тридцатипятилетний Вадим Анимподестович Нарциссов-Исподвывертомский до сих пор страдал от мук совести, из-за того, что он развалил второй брак отца. И не было ни одного вечера, чтобы Вадим не вспомнил вторую жену отца, она по-прежнему жила там же, и он старался не появляться на её улице, потому, что всё там напоминало о его подлости, а теперь, когда он вырос, вот уже десять лет каждый год он посылал ей огромный букет алых роз в напрасных попытках хоть как-то искупить вину и излечить свою израненную совесть. Она естественно думала, что это от отца Вадима и именно этот ежегодный букет помешал ей за эти годы выйти замуж, она полагала, что Анимподест всё ещё любит её, и услужливая шпана воображения поддерживала этими букетами роз огонь под котлом, в котором страдала, как в аду, её измученная душа. Анимподест, возможно, тоже страдал от любви, но букетов не посылал. Получается, что его сынок, Вадим Анимподестович, из самых лучших намерений, которыми как известно вымощена дорога к тому месту, где как раз находился описанный нами котёл, помешал ей устроить личную жизнь.

Дальше всё шло по нарастающей: совесть просто изводила Вадима своими придирками: что ты делаешь, куда пошёл, вернись, как тебе не стыдно, как мать, которая следит за каждым его шагом. И это только начало. После случая с черёмухой он вообще надолго потерял сон, когда пришёл в свой любимый парк и увидел, что стало с его любимой черёмухой, он понял, почему это чувство называется муками совести. Ни на минуту он не мог забыть, что он сделал, и он так и ходил всюду, будто носил на руках мёртвую черёмуху. Жить стало трудно.

Но самая глубокая рана поразила его совесть после того, как слегла мама. В это время он уже жил отдельно, много работал. Она очень быстро превратилась в свою тень. Она всю жизнь красила волосы в рыжий цвет, как у рембрандтовских женщин, а сейчас перестала. Уставала даже после похода на кухню, потом и вовсе перебралась туда спать, чтобы не надо было идти через всю квартиру в туалет. Его сестра, Луиза, старалась поднять ей настроение, приносила косметику, говорила, мам, ну хотя бы накрасься, а ей уже голову было трудно помыть самой. Было так тягостно, что и отец, и сестра, и он сам старались пореже бывать дома.

Мама уже стала редко вставать, у неё всё время мёрзли ноги. Отец пробовал и говорил ей, ну что ты, они теплые, а она не чувствовала. Под конец кожа на ногах сочилась сукровицей, а после того, как несколько раз упала, она перестала вставать. Она позвонила Вадиму, просила его придти, просила его посидеть с ней, хотела что-то сказать ему, а он отложил визит до выходных, но она умерла. Это мучило его больше всего. Но ничего вернуть нельзя. Что сделано, то сделано. И теперь в его суме, котомке, с которой он шёл по жизни, кроме черёмухи, всегда была мать, а теперь он понимал, что эта сума, котомка, и есть его совесть, и он каждый вечер, ложась спать, клал её под голову.

Ему уже сейчас тяжело, а что будет дальше? Хорошо, мать хоть умерла дома. Она больше всего боялась умереть на казённой кровати. Но теперь он думал, что может быть, мать заболела, потому что её тоже мучила совесть? Когда ему было десять, а сестре восемь, так же тяжело заболела её мать, его бабушка. Мать устроила её в больницу и не стала забирать домой, боялась нагрузить детей и мужа. Она договорилась за деньги с главврачом подержать мать, его бабушку, там до кончины. Время шло, а она так и жила в чужих стенах, спала на чужой кровати. Через два года бабушки не стало.

Он задумался.

В кабинет стремительно влетел, точнее влетела доктор.

– Здравствуйте, я ваш лечащий врач, меня зовут Элеонора Анатольевна.

– Вадим Анимподестович Нарциссов-Исподвывертомский, – представился он.

Элеонора Анатольевна с уважением посмотрела на пациента:

– О! Красиво звучит, – заметила она. – Давайте посмотрим результаты исследований. Есть несколько вопросов, которые мы с Вами должны обсудить. Во-первых, должна вам сразу сказать, что у вас очень низкий порог совести.

Вадим обрадовался, – это ведь хорошо, – на всякий случай спросил он.

– Это не хорошо и не плохо. Это просто факт.

Он спросил:

– А что это – порог совести? Никогда не слышал.

– Порог совести – это тот момент, когда вы совершаете минимальные проступки, при которых совесть начинает говорить и вы начинаете испытывать душевный дискомфорт – объяснила Элеонора Анатольевна. Ну например, кто-то испытывает угрызения совести, списывая на экзамене, а кому-то это нипочём, и чтобы совесть заговорила, ему нужно совершить нечто более серьёзное. Такое деяние мы назовём преступлением против совести. Например, ударить слабого. Но в свою очередь, для кого-то ударить слабого – тоже раз плюнуть, такой человек начнёт испытывать муки совести, совершив ещё более тяжелый проступок, например, убийство, но это уже очень тяжелое преступление против совести, хотя человек может сначала этого не осознать, но это отнюдь не означает, что в дальнейшем совесть его не замучает. Существует девятибалльная шкала тяжести преступлений против совести.

– Интересно, – сказал Вадим.

Элеонора Анатольевна воодушевилась:

– Порог совести в 1 балл – плохая мысль, за которую вам стыдно и вы испытываете угрызения совести. 2 балла – обидное слово, спор или ссора. 3 – рукоприкладство, 4 – зависть, спесь и пренебрежение, 5 баллов – нелюбовь, 6 – моральное убийство, то, что в народе называется заесть чужую жизнь, 7 баллов – убийство, есть ещё 8 баллов – массовое убийство чужими руками, путем обмана, зомбирования и идеологического отъёма совести у населения, и 9 баллов – у богов.

Если у пациента порог совести находится в пределах от одного до трёх баллов, то это как раз и означает низкий порог совести. Чем выше балл, тем выше соответственно порог совести. У вас, Вадим Анимподестович, например, порог совести составляет один балл. Это очень низкий. Порог меньше одного балла встречается чрезвычайно редко, где-то 0,5 баллов было у Иоанна Кронштадтского, который как-то зашёл во время строгого поста в келью и застиг троих монахов над котелком с ушицей, ложки застыли на полпути от котелка ко рту, они испуганно смотрели на него, ожидая порицания, как же они были удивлены, полны надежды и благодарности, когда вместо порицания и устыжения, они услышали: подай, пожалуйста, ложку, брат, – и Иоанн пригубил прельстившей их похлёбки.

Желание не унизить людей оказалось для него важнее, чем справедливое в общем-то порицание их как грешников. У апостолов – например, у Петра, как очень горячего, вспыльчивого и обидчивого человека, который в течение известной ночи отрёкся от Христа три раза, порог совести составлял 4 балла. У Иуды порог совести где-то в области 5 баллов.

Но муки совести у Иуды были столь остры, что он, чтобы заглушить голос совести, убил себя, что несколько реабилитирует его как человека. У Иисуса порог совести, видимо, был равен единице, чуть выше, чем у Иоанна Кронштадского, так как по отдельным свидетельствам Христос всё-таки грешил некоторой театральностью и пафосом. Но его совесть возбуждалась практически всё время: то есть он обладал способностью переживать за других сильнее, чем за себя. При такой тяжелой патологии ему было просто мучительно жить. Это объясняется, как ни странно, наследственностью. Он – сын бога. Так как бог не может по определению испытывать муки совести, то у Яхве порог совести самый высокий – девять баллов. То есть он может убить, не испытывая при этом никаких проблем с совестью, как и положено настоящему богу. Его сын, Иисус Христос, наоборот, приняв на себя бремя совести своего отца, с целью спасти его от него самого, безропотно принял смерть от его рук. Христос и Яхве, таким образом, находятся на противоположных концах шкалы совести.

Порог совести у Гитлера и Сталина составляет восемь баллов. Семь – у Каина, Брута, Нерона.

– Никогда об этом не задумывался, – сказал Вадим, – но вы меня убедили.

– Если вы не устали, я продолжу? – предложила Элеонора Анатольевна.

– Кроме девятибалльной шкалы совести существует интенсивность переживания мук совести, которая сложно коррелируется с балльностью, и, в основном, определяется физиологией – типом нервной системы и индивидуальными свойствами личности, темпераментом.

Интенсивность переживания мук совести обозначается латинскими буквами: А – слабая, B – средняя, C – сильная, D – предельная. То есть сочетание порога совести по баллу и градации интенсивности переживания мук совести более-менее точно определяет место индивида в сравнении с остальными. Пользуясь таким индексом можно относительно объективно сказать, что тот или иной индивид более совестлив, чем другой. Встречающиеся случаи описываются комбинацией буквенного индекса на первом месте и балла на втором.

Например: D-9 – индивид обладает предельной интенсивностью переживания мук совести и высоким порогом. Типичный представитель такой группы – атаман Кудеяр: убил кучу народу, то есть у него высокий порог – неоднократное убийство, потом большой инкубационный период и его накрывают предельно интенсивные переживания мук совести. Зевс, Яхве: A-9 индивиды имеют порог самый высший, соответствующий богам, то есть совести практически нет и слабые переживания. У Иуды например, D-5, средний порог совести, но чрезвычайно сильные яркие предельные переживания мук совести. Иоанн Кронштадский, индекс А-0.5, низкий порог и слабая интенсивность, то есть чрезвычайно совестливый и необидчивый, великодушный человек, приблизительно то же у Прекрасного Иосифа, у него индекс A-2. Каин, индекс D-7 – предельная интенсивность и высокий порог.

Порог совести также зависит от наследственности, поэтому мы выясняем, не было ли в роду особо серьёзных преступлений против совести, например, если в роду были предатели, убийцы, разбойники, то весьма высока вероятность того, что и у вас тоже будут проблемы с совестью, при низком пороге у потомков могут быть фантомные муки совести за деяния предков, а при высоком – проступки, как рецидивы родовых преступлений.

Горизонты сознания Вадима Анимподествича стремительно расширялись.

– Есть и подводные камни, – предупредила она, – дело в том, что муки совести могут возникать не сразу после совершения преступлений против совести, а через значительный, иногда даже очень значительный промежуток времени. Это так называемый инкубационный период. Человек, совершивший преступление против совести, может спокойно жить от нескольких часов до многих десятилетий, не замечая, что у него развивается расстройство совести, пока не наступит острый период, как у того же Кудеяра-атамана.

– Да, – согласился Вадим, – я понимаю.

Элеонора Анатольевна продолжила:

– Расстройство совести может быть острым и хроническим. Острый период характеризуется сильными душевными болями, упадком настроения, слезливостью, плохим аппетитом, часто такие больные жалуются на бессонницу, головную боль и расстройство внимания. Длительность приступов совести тоже различна. При неправильном лечении острое расстройство совести может перейти в хроническую стадию и консервативное лечение может оказаться неэффективным, и тогда показана операция.

Ошарашенный Вадим Анимподестович спросил:

– А у меня какой тип совести?

– У вас D-1, низкий порог, можно сказать, строгая совесть и предельная интенсивность переживания мук совести. Могу сказать, что понимаю вас, вам трудно жить. Советую вам попробовать консервативное лечение: мы попробуем повысить порог и снизить интенсивность переживаний. Согласны?

– Да, да, конечно, помогите мне доктор! Хочется пожить, как человек! Без мучений.

– Хорошо, попробуем вам помочь! Ваш рецепт! – напомнила она.

– Спасибо доктор!

Он схватил рецепт и вышел из кабинета. Время уже позднее, лекция доктора – такая длинная, что он подъехал к дому без пятнадцати минут полночь. Подойдя к подъезду, он спохватился, что не купил лекарство и решил зайти в аптеку сегодня же, ведь есть же дежурные аптеки. Он вернулся в машину и поехал в ближайшую дежурную аптеку. Он заглянул внутрь и подал в открытое окошко свой рецепт: молоденькая девушка-провизор подошла к окошку с другой стороны. Она посмотрела рецепт, улыбнулась и вернула обратно. Он возмутился.

– Куда мне идти, сейчас все аптеки кроме дежурных закрыты, а вы не хотите меня обслуживать!

Праведный гнев переполнял его. Девушка-провизор смотрела на него со странным выражением лица: смесью сочувствия, жалости и удивления. Она спросила его мягко, как психбольного.

– А вы сами-то читали, что вам прописали?

– Я? – удивился Вадим Анимподестович. – Нет! – он схватил рецепт: там разборчивым, не похожим на докторские каракули почерком, было написано:

1. Взять на работе отпуск на две недели. Нормально, подумал Вадим. Отдых мне не помешает!

2. Принять на это время обет молчания. Странно. При чём тут молчание? Он так и застыл перед окошком. С другой стороны стояла и смотрела на него, как в зеркало, девушка. Она следила за сменой выражения его лица.

3. Поступить санитаром в хоспис. Обет молчания сохранять.

– Какая ерунда, – рассердился он, – какой-то обет, какой-то хоспис. Ничего не понимаю. Детский сад, – раздраженно ворчал он.

– Не ерунда, – тихо сказала девушка-провизор, она посмотрела ему в глаза так, что ему захотелось закрыться рукой.

– Совесть замучила? – спросила она.

– Что вы сказали? – встрепенулся он. Но девушка уже закрыла окошко и спрашивать было некого. Он хотел постучать ещё раз, но понимал, что это глупо. Он потоптался в светлом круге у двери, а потом вернулся в машину и поехал домой. В его заплечной суме вместе с черёмухой и матерью теперь лежал и рецепт докторицы. С этим рецептом надо переспать, решил он. Несмотря на волнения и потрясения, спал он на редкость спокойно и хорошо.

Утром он встал свежий и полный решимости выполнить рекомендации врача. Обет молчания его не тяготил – он жил один и разговаривать ему было не с кем. Как всегда он мысленно поблагодарил бога, что он подарил людям интернет, потому что телефоном в связи с его обетом молчания пользоваться он не мог. Хорошо, что привычки разговаривать с самим собой у него нет.

Он нашёл адрес ближайшего хосписа, изготовил бейджик с текстом «Вадим», неожиданно легко отказался от отчества и фамилии, очень похожих на сложно выговариваемую скороговорку, под именем он написал «немой», зачеркнул, написал: «не разговариваю», зачеркнул, потом, подумав, написал «молчун», приколол на рубашку и направился в хоспис. Там его приняли радушно, посмеялись над его бейджиком и дали заполнить заявление. Спросили: ты слышишь? Он кивнул. Объяснили обязанности, завхоз выдал халат, перчатки, тряпку, швабру, он снял рубашку и переколол бейджик на халат и пошёл на послушание.

Место оказалось страшное. Если бы он вместо Данте писал божественную комедию, то описание ада, сделанное Вадимом, было бы гораздо страшнее, чем Дантов ад. Запах больных, старых тел, запах смерти, ужаса и безнадежности. Ничего страшнее, чем глаза этих людей, он в жизни не видел. Как он будет здесь ещё две недели. Я не хочу даже дышать этим воздухом, я не хочу на это смотреть, я не хочу переживать за них, я не выдержу. Я не хочу нюхать эту вонь, проклятый хоспис, проклятые больные, всё равно они скоро умрут, меня сейчас стошнит, он был так зол, он был в ярости, он уже хотел бросить всё это и отправиться в свой спокойный чистый дом.

Время тянулось так медленно, что он подгонял его как мог, скорее бы прошли эти две недели. Потом он опомнился: почему он так злится на этих людей, они-то уж точно не виноваты, что он должен две недели делать то, что ему так противно. Потом он подумал: когда-нибудь он тоже будет лежать как овощ, как тухлый овощ, и ему будет больно, тоскливо и одиноко и никто, так же как он сейчас, не захочет подойти и взять его за руку, посмотреть сочувствующим взглядом, все будут смотреть на него как на обузу, ненужную вещь, как на мерзкую, пока ещё живую, наполовину живую, человеческую особь, которая уже никогда не будет полноценным полезным человеком, и придут к выводу, что ни к чему тратить на него время и душевное тепло, он ведь он совершенно бесполезен и всё равно скоро умрёт, что он сор, который со дня на день сожгут в крематории.

Он уже представил себя на опротивевшей казённой кровати и понимал мать, которая боялась этого больше всего на свете. Он видел себя, отвратительного всем и каждому, и никакого просвета, никакого будущего, без выхода, без надежды – только ожидание смерти.

Умирающие, которых он видел каждый день, старались найти себе хоть какую-нибудь работу или занятие – считать стоны соседей, вспоминать немецкие слова из программы пятого класса: Alles ist weiss. Überall liegt Schnee, становилось легче, и это тоже никому не нужно. Они умирали, это тоже была работа, как раз нужная, самая важная на свете работа, которая отнимала много сил и, устав от неё, они отдыхали. Вадим чувствовал, какая это тяжелая работа.

Когда они отдыхали от неё, лица у них были просветленные и удовлетворённые, глаза становились ясные и чистые как у детей. Безмятежные. Он даже позавидовал некоторым на мгновение, в этот момент он понял, что ему надо изменить своё отношение к этой работе и не злиться так яростно, а то он изведёт себя и потеряет человеческий образ. Ведь всё дело в его отношении, и постепенно простая работа, которая делала грязное чистым, и запрет на слова успокоили его, он методично стал делать своё дело, несмотря на то, что навыка влажной уборки у него почти не было. Совесть и тяжёлые мысли его отпустили, и через три часа, когда он закончил уборку, можно было начинать её заново. Что он и сделал. Второй круг дался ему намного легче. У него была работа, которую он делал, и он уже мог задерживать взгляд на лицах полутрупов, нет, полуживых. Многие без сознания.

Перед уходом его попросили сменить памперсы мужчинам из второй палаты. Это оказалось не так противно, как он думал. Кто был в сознании с благодарностью отвечали на его прикосновении лишенные отвращения и брезгливости, обычных при отношении здоровых к больным, некоторые пытались что-то сказать, бейджик его пригодился только для персонала, больные не обращали на него внимания, и кто мог, говорили с ним, а он не смог бы ответить и без обета молчания из-за спазма в горле и только пытался улыбаться.

Первый день вымотал его полностью, выжал сок. Он переоделся и побрёл домой. Дома ни читать, ни гулять по инету ему не хотелось, есть совершенно не хотелось, да и на работе он весь день не ел. Он долго простоял под душем, испытывая удовольствие, что недолго, здесь и сейчас он принадлежит сам себе. Рухнул в постель и спал не шелохнувшись до звонка будильника.

Следующий день поменял шестерых вчерашних умирающих на новых.

Ему были рады, если он понял выражение их лиц. Посетителей мало, никто не хотел страдать и каждый прикрывался работой. Он сам прекрасно знал это по себе, сам так же поступил с матерью. Время, проведенное с умирающими, немного ослабило муки совести, из-за того, что он так и не проводил мать, когда она умирала. Он, как всегда, утешал себя тем, что встретится с ней после смерти, но сам понимал, какое это слабое и лживое утешение.

Он привыкал. Ещё вчера он отпустил свою злость, и ему стало намного легче. Сегодня ему удалось улыбаться без спазма в горле. Помыв полы, он переоделся в чистое и занимался уже более деликатными делами, кормил, вытирал, менял, переворачивал, возил, опять переодевался, мыл полы, выносил, переодевал, потом шёл домой и наконец, впервые за два дня он поел. В холодильнике сыр и масло. Он сварил кофе, сделал бутерброд, и это оказалось так вкусно, что он удивился, почему он этого раньше не замечал.

Третий день поменял ещё четверых. Время с каждым днём струилось всё быстрее. Четвёртый день пролетел, как ему показалось, за два часа. Его называли парень, сынок, а такие же, как он, волонтёры звали его молчун.

Приближалась к концу вторая неделя. Через три дня он будет свободным. Он чувствовал себя на вокзале, где он провожает кого-то на поезд, который отбывает и никогда больше не придёт.

В предпоследний день умирающая женщина у окна назвала его сынок и он сорвался, побежал в сестринскую и рыдал там два часа, потом вернулся к ней и остаток дня провёл, сидя у её кровати и бормоча, да, мама, это я, мама, отдыхай, мама, я тебя люблю, мама. Домой не пошёл, прикорнул в сестринской, все сделали вид, что ничего странного в этом нет.

В последний день он не отходил от «мамы», она его отпустила в пять часов вечера. Навсегда.

Он пошёл домой и лёг спать. Голова была горячей изнутри и спать не получалось, как в детстве, когда он тяжело болел. Непрерывное движение мысли замыкалось на смерти двух матерей. Он похоронил «маму» через три дня, потому что она была одинока. Хоронить её некому. Было грустно. Что-то завершилось, но совесть не замолкала. Вот он проводил чужую мать как свою, точнее лучше, чем свою: и за руку подержал, и разговаривал, и от этого сознания ему становилось ещё хуже. И совесть разошлась так, что припомнила ему и статуэтку, и сестру, и жену отца, и черёмуху, и мать, и ещё тысячу случаев, где он вёл себя небезупречно.

– Всё, – сказал он совести, – я тебя вырежу. Удалю.

– Ты что очумел, что ли? Хочешь от меня избавиться? А совесть мучить не будет? – язвительно спросила она. Будет, подумал он и тут же рассмеялся:

– Ты, совесть, – сказал он, – совсем оборзела, как совесть будет меня мучить, я ж тебя вырежу!

– Сволочь ты, – сказала совесть.

– Да, – согласился он.

Ему стало грустно, ведь он привык к ней за свои тридцать пять лет, то есть за двадцать восемь, потому что первые семь лет он как-то обходился без неё.

На следующее утро он пришёл в клинику. Совесть обиженно молчала. Элеонора Анатольевна приняла его очень любезно, только спросила:

– Вы не передумали? Наше консервативное лечение вам помогло?

– Мне стало ещё хуже, – признался он, – а теперь эта вредная совесть на меня ещё и обиделась. Удаляйте!

– Ну, мы не удаляем, а, как бы выразиться помягче, мы заставляем её молчать. С помощью очень точной электронной пушки подвергаем воздействию рентгеновских лучей область локализации совести.

– То есть выжигаете, – уточнил он. – Хорошо.

– Идите, оплачивайте. – Элеонора Анатольевна выписала счёт.

Миллион. Не фига себе, какая дорогая, блин, совесть. Оплатил, поднялся в операционную, его провели за стеклянную стену, где переодели в халат, надели берет и уложили под электронную пушку, хотели уже пристегнуть ремнями руки и ноги, как он вдруг передумал и, растолкав санитаров, выскочил из операционной.

Он был возбуждён, внутри всё дрожало. Да ладно, подумаешь, миллион, совесть дороже! Он выбежал из ворот клиники.

Если бы он оглянулся и посмотрел вверх, то увидел бы на третьем этаже стоящую у окна Элеонору Анатольевну. Уголки рта у неё играли, словно она не могла решить, улыбаться ей или грустить. Она отошла от окна, чтобы запереть дверь изнутри, чтобы кто-нибудь случайно не помешал ей.

Элеонора Анатольевна поудобнее устроилась за своим столом, откинулась на спинку стула и протянула руки к прозрачному шару, размером с хороший мужской кулак, и активировала его. Шар начал вращаться и мерцать слабо молочным светом, по мере увеличения скорости вращения шар поменял цвет на тёмно красный, поднялся на уровень её лба и стал записывать информацию. На другом конце галактики такой же шар синхронно принимал сигналы. Сеанс окончился, шар опустился на подставку, теперь его опять можно было принять за не слишком оригинальное украшение интерьера. Смысл сообщения приблизительно можно было бы изложить так: уважаемому начальнику отдела рекогносцировки от полевого агента Аоэя на третьей планете звёздной системы обнаружен носитель совести запас максимальный качество высшее может являться донором для 100 000 наших соотечественников что соответствует 50 % удовлетворения очереди ожидающих пересадки совести к сожалению он не дал мне осуществить забор совести продолжаю поиск.

Элеонора Анатольевна открыла глаза и подумала, что она рада уходу Вадима. Она не будет его преследовать и применять силу. По правилам можно изъять совесть, точнее – принять в дар – только по желанию индивидуума, к тому же она после забора отрастала у донора даже больше, чем была, память пациенту корректировали, деньги возвращали, так гласили правила и её совесть, но не могла же она объяснить всё это Вадиму Анимподестовичу.

Элеонора Анатольевна служила полевым агентом, эту, да впрочем и все уважаемые профессии и государственные должности на её планете по закону могли занимать только обладатели совести. У кого совести не было, страстно мечтали получить её, поэтому работа по поиску доноров совести считалась одной из самых важных. Она знала, что существовал даже чёрный рынок по торговле совестью. Но товар, который там предлагали, был контрафактным и это сразу же вылезло бы в ходе стандартных проверок при приёме на работу, а в государственных клиниках её пересаживали бесплатно, как же иначе, ведь никак невозможно купить совесть и остаться честным. Понятно, что в таком обществе, где совесть была обязательной, наблюдался её дефицит, и были огромные очереди, но зато все хотели её иметь, не то, что здесь, где люди пренебрегали совестью и даже желали от неё избавиться.

Вадим обладал редким ветвистым экземпляром, но это в большой степени его заслуга, это он не прощал себе ничего, поэтому она у него так разрослась.

За две тысячи земных лет, в течение которых Элеонора Анатольевна несла вахту на этой планете, ей встретилось только три подобных экземпляра: длинноволосый чудак в Иудее и Иоанн Кронштадский, от которых и была восстановлена совесть у большинства населения её планеты, и вот этот, Вадим Анимподестович Нарциссов-Исподвывертомский. Надо будет хотя бы изучить его, пока он жив. Они такие хрупкие на этой молодой планете. Элеонора Анатольевна вздохнула: хорошо быть молодым, подумала она, где-то она это уже слышала, только не могла вспомнить, где. Хрупкие, и живут так недолго, как их трава и цветы. Как цвет полевой, подует ветер и нет его, и она опять поймала себя на мысли, что и это тоже где-то слышала. Пора в отпуск, подумала она, всё-таки две тысячи лет на вахте, но из-за важности работы совесть не позволяла ей просить отпуска.

Вадим шёл домой, шатаясь от счастья, как пьяный, забыв, что машина осталась у клиники, да чёрт с ней, с машиной!

– Родная моя, совесть моя, прости, – говорил он, – дорогая!

– Вот именно, что дорогая, – съязвила она. Я стою целый миллион! Она явно гордилась собой:

– Чудак, ты отдал такую кучу денег за совесть, которая и так была твоей, причём абсолютно бесплатно! – совесть продолжала его пилить, – тебе не обидно?

– Да я счастлив! Главное, ты со мной.

– Да, – скромно сказала она, довольная, что он наконец оценил её, – я с тобой и буду с тобой всю твою жизнь, как черёмуха, как мать, как сестра. Я всегда буду с тобой, если ты сам меня не потеряешь.

После пережитых треволнений Вадим спокойно заснул со своей совестью в обнимку. Хорошо быть в ладу со своей совестью, подумал бы он, если бы не спал. Совести снилось, что её опять хотят удалить, она просыпалась и с облегчением понимала, что это только сон, и тогда она нежно, чтобы не разбудить, покусывала Вадима на всякий случай, чтобы совесть не терял. Всё-таки совесть – самое главное в человеке, решила она и успокоилась. Не надолго – до завтрашнего дня.

 

Амулет

Когда он проснулся посреди ночи от неясного беспокойства, то начал искать его причину. На первый взгляд причин не было. Он здоров, учёба продвигалась. Хвостов нет. Квартира в его распоряжении, сестра, правда тоже здесь жила, но с самого раннего детства он не принимал её всерьез и она никак не влияла на его жизнь.

Родители жили уже два года в Америке, он отказался ехать, и они уехали вдвоём. Отец преподавал в университете в Нью-Йорке русскую словесность, мать была известным фотографом. Она всегда удивляла его своими фотографиями. На первый взгляд ничего особенного в них не было, но стоило ему увидеть новую работу матери, как он терял душевный покой на несколько дней. Он ходил как под каким-то сильнодействующим веществом, он вертел и крутил в голове это фото, выискивая, прикидывая, словно охотник, выслеживающий дичь, то, что его задевало. Искал, разбирал, думал. Что-то в работах матери хватало его за душу и не отпускало, а наоборот втягивало его в эту работу, как в отдельный мир. В чём дело, он пока не разобрался. Дома, в гостиной, тоже висели четыре огромных черно-белых фото в простых рамках. Это был цикл «Сезоны».

На первом фото запечатлён угол кафе. Камера смотрит изнутри, как будто автор сидит за столиком у окна: белая с потёками кофе пустая чашка на толстой старой столешнице, которая была старше десятка посетителей кафе вместе взятых. Впечатление такое, что столу не менее пятисот лет. В высокое окно с откосом, на котором краска местами облупилась, виден берег реки, взятый в гранит, это было печально и безразлично самой камере, и не оставалось сомнений: человек за камерой видит эту картину в последний раз, нет, даже не так, тот, кто сейчас смотрел на фото, зритель – каким-то чутьём понимал, что посетитель кафе с точки зрения которого мы видим всё это, тот человек, глазами которого мы смотрим сейчас, уже умер. Его нет больше.

Кафе по-прежнему стоит на своём месте, чёрный стол всё также стойко терпит локти и кисти приходящих и знает о их судьбе всё. Безразлично и мудро принимает их души и хранит вместе с недолговечными отпечатками их ладоней. Эта толстая деревянная столешница, перевидавшая многих, могла бы как могильная плита много порассказать о них, но они об этом не спрашивали и им даже это в голову не приходило. Через окно умерший герой фото, с точки зрения которого снимал фотограф, видел сквозь стекло набережную, очерченную прерывистым контуром первого снега, поэтому все цвета: и гранитной набережной и серых стальных, даже на взгляд холодных волн реки, были более тёмными из-за того, что снег тут же таял, и цвета от этого были почти чёрными. Мать сняла эту сцену и она была жива. Но тоска была такая плотная, что холод чувствовался даже при взгляде на фото: «Зима».

Следующее фото матери естественно называлось «Весна». Она выхватила в толпе идущих в одну сторону людей в мокрых плащах, под зонтами в серое монотонное утро, перед огромными старыми дверями метро «Сокол» на построенной в сороковые годы станции взгляд полуобернувшейся в толпе девушки-девочки с прозрачными глазами и нимбом легких, выбившихся из гладкой прически волос. Взгляд без узнавания: она не смотрела в объектив, и тот, кто снимал, и тот, кто сейчас смотрел глазами фотографа, не поймали её взгляда, и от этого просто физически становилось больно: никогда это мгновение не повторится и она никогда не увидит тебя, пройдёт, пролетит мимо, мимо, и ты не оставишь следа в её жизни, как будто тебя и нет на свете, никогда не было, и никогда не будет. Вот такой девичий взгляд.

На другой стене «Лето» и «Осень».

Камера зафиксировала изгиб талии, женское голое плечо: женщина ставил прозрачную большую, наполовину наполненную водой, вазу на стол, в вазе – полевые цветы и травы, как если бы она их сгребла в охапку, обняла и дернула. Травы запутались, переплелись с полевой геранью, мышиным горошком, парой цветов поповника и несколькими васильками. Так и не распутав травы, как вышло, она опустила их в вазу и уже хотела поставить на стол – в этот момент фотограф и спустил затвор. На женщине простое платье из хлопка, под которым чувствовалось разогретое до летнего пота тело, спокойное и щедрое.

«Осень». Мать поймала порыв ветра. Как ей это удалось, он не представлял. Он сам больше всего любил именно этот снимок. Вихрь, поднявший в воздух с земли опавшие листья. Он мог смотреть на «Осень» бесконечно и ему это никогда не надоедало. У него не было тоски при взгляде на этот снимок, была щемящая надежда и благодарность кому-то или чему-то за эту надежду, за прошлое и будущее, которое или будет, или нет и за незнание, его незнание, а листья знали, а он не знал, и именно это ему и нравилось.

Как удалось его матери поймать все эти чувства в ее работах, он не понимал, и это его удивляло и восхищало. Он смотрел в них, как в окна, и каждый раз находил что-то новое.

Сегодня ночью он не мог уснуть. Он прошёл по тёмной гостиной, не глядя на фото матери, ему не обязательно смотреть на них, он и так знал их наизусть.

Поиски источника неясного беспокойства привели его к окну эркера. Они жили в центре и всю ночь за окнами светились назойливые рекламные слоганы. Он по привычке прочитал: «Цель всякой жизни – иметь» на здании банка «Жизненные ценности». Дурацкий лозунг, подумал он. Иметь. Взять и удержать. Всё, что мы имеем, принадлежит нам только на какое-то время. Пока мы живы. Ты трудишься, копишь деньги, покупаешь что-то ценное, да ещё и такое, что само по себе может существовать вечно, что не подвластно времени, например, золото, предположим, оно будет цениться всегда, или бриллианты, тоже вечные, и ты потратил силы, время, свою жизнь, в обмен на эти ценности, и ты в результате даже не приобретаешь их навсегда, а только на тот короткий период времени, пока ты сам жив. Стоит это твоей жизни, то, что становится твоим только на время? То, чему ты хозяин только пока ты жив.

Он прочитал рекламу ещё раз на этот раз она прозвучала как-то странно: «Цель всякой жизни – смерть». Он разозлился. По позвоночнику пробежал холодок, сердце сбилось с ритма и его слегка затошнило. Почему он начал видеть всякую ерунду? Он не пил, не курил, правда и не занимался спортом, терпеть не мог фэнтези и прочую чушь. Он аж вздрогнул и похолодел. Он как ребёнок протёр глаза и вытаращил их от удивления. Слоган опять подмигнул буквой «и», но звучал теперь правильно: «Цель всякой жизни – иметь».

Он выдохнул с облегчением и посмотрел на часы. Часы показывали 03.01. Середина ночи. Задёрнул шторы, он вообще-то не любил их, потому что чувствовал себя как в коробочке, но сейчас он не хотел опять смотреть на светящийся лозунг и вернулся в кровать.

Сестра спала в своей комнате. Он немного поворочался и наконец, задремал.

Утром встал разбитый и усталый. Он собрался в университет, выпил кофе и даже приветливо поздоровался с сестрой и спросил: не мешает ли ей свет рекламы по ночам, она неожиданно для него сказала, что любит этот свет и ночью ей приятно смотреть на цветные пятна на стенах, всё становится таким нереальным, нереальным, точно, подумал он.

День прошёл как во сне. Он решил проследить: пришлось на следующую ночь в три часа стоять у окна в комнате напротив банка и караулить зловредную фразу. Он поставил Никон на функцию нескольких серий из 7 снимков в секунду. Он добился своего. Отснял. Переписал все серии на комп и с нетерпением стал просматривать файлы. На первой серии ничего интересного. Во второй серии только 4 кадра обычные: два первых и два последних. Три кадра посередине серии преподнесли сюрпризы. Фантастика. Третий кадр: текст гласил «Цель всякой жизни – смерть», Четвёртый: «Цель всякой тризны – жизнь», пятый: «Щель всякой жизни – смерть».

Голова у него пошла кругом. Он смотрел на экран монитора и не мог поверить своим глазам. Читал и перечитывал странные слова, он правда, думал, что ему в первый раз показалось, но сейчас он почти не сомневался, что надпись менялась на три разных дурацких фразы. Он не знал что делать. Кто поверит в такую чушь, в лучшем случае он услышит, что он неплохо владеет фотошопом, но фразы, которые он выбирает, совершенно идиотские.

Он решил показать странную рекламу сестре. Сначала она конечно не поверила и долго посмеивалась и подтрунивала над ним, потом он показал ей файлы, она, как он и думал, предположила, что он использовал фотошоп, он сказал:

– Посмотри внимательно, я этот файл даже не открывал в фотошопе.

– Действительно, – сказала она озадаченно. Она удивилась и начала прикидывать, как это могло произойти без вмешательства потусторонних сил. Она попробовала:

– Может это порыв ветра? Или прервалось питание?

Но он раскритиковал все её идеи.

Они сидели на кухне, пили кофе и разговаривали, они в жизни столько не общались, поэтому решили, что им надо чаще говорить друг с другом по душам. Они мужественно дождались трёх часов ночи. Он сделал ещё несколько серий по семь кадров и они порадовали его ещё несколькими вариантами: «Цель всякой жизни – месть», «Цепь всякой жизни – смерть» и «Цена всякой жизни – смерть». Некоторые сентенции не были лишены смысла. Три варианта у него даже не вызывали возражений: «Цель всякой жизни – смерть», «Цель всякой жизни – месть» и «Цена всякой жизни – смерть». Во всех трёх повторялось сочетание двух слов «всякой жизни», два раза – «цель», два раза – «смерть», один раз – «месть» и один раз – «цена». Извлечь что-либо путное у него не получилось, сестра тоже ничего не придумала, но убедилась, что не только он видел эту фигню с рекламой.

Он тут же выложил свои снимки в интернет, на форум «фото.ру» и успокоился. Зря он успокоился. Он получил массу откликов, в основном над ним стебались и талдычили про фотошоп и сетовали на отсутствие у него фантазии, он не стал заморачиваться и просматривал отклики, не надеясь на что-то полезное, но одно сообщение его ошарашило: «Я вижу, ты получил мои послания, мы с тобой и так должны были скоро встретиться, но, если ты не хочешь просто ждать нашей встречи, то давай увидимся под землёй, между местом, где мертвые дома, а живые в гостях, и местом, где только живые, где мёртвым не рады, и всё это рядом», – дешёвые стишки, подумал он: под землёй – это просто, это метро, это проще всего, место, где мёртвые дома, а живые в гостях, это тоже просто, это кладбище, а вот место, где только живые, где мёртвым не рады, это посложнее, найти бы хоть приблизительное место, кладбище недалеко от метро, это может быть в центре, Ваганьковское, Даниловское, Новодевичье, недалеко Лужники, значит метро «Спортивная», похоже, там, – «завтра в три часа ночи. Твоя смерть».

Ник ужасный, подумал он и стал разглядывать аватарку. На ней красовалась ну, конечно, костлявая с косой. В плаще с горящими глазами. Аватарка мигнула и сменилась на фото девушки с чёрными губами, нарисованными слезами, жгучими чёрными же волосами и татуировкой верёвки на тоненькой шее. Он стал с интересом наблюдать за сменой аватарок: мелькнуло изображение молодки в русском народном костюме: в руках у неё череп на палке со светящимися как фонари глазами, это сказка «Василиса прекрасная» с рисунками Билибина, сразу узнал он. Картинка стояла у него перед глазами: он так боялся её в детстве, что выбросил книжку, потом жалел, потом нашел на Алиб.ру, но или потому, что это была не его книжка, или потому, что он уже вырос, священного трепета ему испытать уже не удалось. Потом аватарка сменилась рисунком Гюстава Доре, где пухлый малыш с цветами в руке сидит на голом черепе. Затем снова показалась костлявая с косой.

Минут пять он следил за сменой образов, пока неожиданно для него сообщение не дрогнуло и рассыпалось на буковки, которые наперегонки друг с другом разбежались прямо у него на глазах. Он, как дурак, сидел и моргал.

Итак, завтра он встретит смерть. Интересный речевой оборот, хорошо бы это не произошло буквально, и после встречи он вернётся спокойно домой и забудет всё как сон. Вот черт, подумал он. Что мне надеть? и тут же одернул себя, как девчонка! Но может, есть какой-то дресс-код? Надо бы узнать. Узнать у кого? Сестре рассказать или нет?

– Слушай, – сказал он, – мне тут свидание назначили.

– Правда? – обрадовалась она.

– Ага. Не знаю в чём пойти, посоветуй.

– А кто она?

– Не знаю.

– Сколько лет?

– Тоже не в курсе. Много, наверное, подумал он.

– А ты вообще откуда её знаешь?

– По инету.

– Какие интересы? Вот это вопрос.

– Она говорит, что её интересует смерть.

– Она что, из готов? – спросила сестра.

– Не знаю, не уверен, – уклонился он.

Сестра наморщила лоб, как она делала в детстве, когда задумывалась:

– Ну тогда надень что-нибудь чёрное, строгое, не ошибёшься.

И правда, какая ерунда, и всё-таки странно. Он как мальчишка волновался и не мог есть целый день, думал, как ему попасть на станцию Спортивная в три часа ночи.

В десять вечера он был уже одет в чёрные джинсы и чёрную рубашку, у какого-то латинского парня есть песня «Чёрная рубашка», она прилепилась к нему и он напевал весь вечер: «Я стою в рубашке чёрной, а под ней уже я мёртвый», подходящая песенка, в которой звучит мужество отчаяния. Чёрная рубашка ему очень шла. В одиннадцать он вышел и на метро приехал на «Спортивную», нашёл скамейку посередине зала и оставшиеся три часа сидел и думал обо всём подряд, глядя на волны людей, которые текли мимо него, а он для них был как человек-невидимка.

После часа ожидания он уже был готов в любой женщине видеть смерть. Но ни одна не обращала на него внимания, вот эта красивая, подумал он, что она делает в метро в час ночи?

Девушка с заплаканными, такими красивыми глазами, с короткой стрижкой, прошла, ни на кого не глядя, мимо и он чуть на бросился её утешать, но по её глазам увидел, что она больше всего хочет, чтобы никто не заметил, что она идёт из последних сил и брови у неё морщатся и рот некрасиво кривится и что она через секунду заплачет навзрыд, только не смотрите на меня, не замечайте, что слёзы текут ручьями, народ и правда ничего не видел. Кроме него, но и он не подошёл, и не поймал её взгляд, из деликатности. Она? Нет, ещё рано.

Приближались три часа ночи, людей не было, а его самого не видели и работники метро. Свет погас. Осталось только аварийное освещение. Ну вот она.

– Мама? – не удержался он.

Присмотревшись, он заметил, что это не она, хотя очень похожа: глаза, брови вразлёт, прямой нос и губы с красной помадой. Одно лицо, кроме причёски и одежды.

Она была в маленьком чёрном платье, чёрных чулках и туфлях, в белом летнем пальто, с черной сумочкой в руках, но только у мамы короткая стрижка, а так похожа на неё, как сестра. И возраст одинаковый, матери сорок четыре и этой, смерти, не больше сорока пяти. Он так обалдел, что вместо привет, или здравствуйте, но сказать смерти здравствуйте это наверное нетактично, скорее всего надо сказать доброй ночи, но он не успел всё это обдумать, как брякнул:

– А где коса?

Она улыбнулась:

– А эта не подойдет, – спросила она, потрогав свою толстую чёрную с серебром косу, уложенную вокруг головы. Образ получился такой правильной гордой женщины, знающей себе цену, с чувством собственного достоинства и адекватной самооценкой. Какая она на самом деле, интересно, заглянув ей в глаза, подумал он.

Из-за того, что он была так похожа на мать, он не испытывал испуга или отвращения, только удивление.

– Ну, пойдем, – сказала она.

Она взяла его под руку и они оказались на поверхности, он стряхнул с волос и плеч песок, а на ней не было ни пылинки.

На улице было тихо, ни одна пичужка даже не кашлянула. Ни одна собака не попалась им на пути к кладбищу. Вот и стены красного кирпича с башенками отражаются в воде. Всё нереальное, сумрачное, Смерть провела его внутрь и дала в руки шест с черепом на нём, из глазниц бил свет, несмотря на ужас, он рассмеялся, – чего ты! – цыкнула на него смерть.

– Не смотри в глаза черепу, – сказала она.

Симпатичный торшерчик, подумал он, совсем как в сказке «Василиса прекрасная».

– Какой представил, такой и получи, торшерчик, – сказала смерть.

– А если бы я представил что-то ещё?

– Но ты же представил череп на палке, верно?

В принципе его такой двойной фонарик устраивал: свет бил далеко и всё было видно. Они чинно прогуливались по дорожкам.

– Зачем мы здесь?

– А ты где хотел со мной увидеться, в Макдональдсе?

– Во-первых, я не хотел, вы сами меня пригласили.

– Вежливый, – хмыкнула смерть, – можешь на ты, скоро мы будем вместе.

– Добрая ты, – сказал он.

– Я послала тебе знак, ты увидел, поэтому моё появление не будет для тебя сюрпризом. Да уж сюрприз, подумал он.

– Я всем посылаю знаки, только немногие их видят.

– Какие знаки?

– Да всем разные. Тебе вот вывески светящиеся, правда, я здорово придумала? – как девчонка, которая хотела похвастаться, спросила она.

– Да, здорово, – согласился он. – А другим?

– Ну кто постарше, тем посылаю головокружения, падения, переломы там всякие, маленьких брать не люблю, им только сны присылаю, но они как раз чаще всего сами чувствуют.

– А животным?

– А животным я тоже ничего не присылаю, они тоже чувствуют, как дети. Ты мне понравился, я бы тебя не забирала, мне в общем-то всё равно, кого взять, и мать твоя хорошие работы делает, настроение передаёт, мне очень нравится, мы с ней родственные души, можно сказать, она моя подруга и мы часто с ней разговариваем, но для неё это ничего не значит, надо ведь мне с кем-то поговорить, но когда мне дали разнарядку и я увидела твоё имя, ради неё решилась на должностное преступление, можно сказать, ну ладно, да ты и сам понял, верно?

Он кивнул.

– На вот, возьми амулет, если кому-то его передашь, то этот человек вместо тебя попадёт ко мне.

– А сколько у меня времени? – спросил он.

Дельный вопрос, – одобрила она, – два дня. Видишь ли, это люди считают, что сутки начинаются в 12 ночи, а я начинаю свой отсчёт в три, ты замечал, что в это время сердце как будто спотыкается, как будто не знает, пойдёт оно дальше или это конец. Раздумывает: пойти или нет? Замечал, я вижу. Именно три часа ночи – это моё время. Моя граница и я решаю, кого забрать, а кого отпустить. Поэтому на медальоне ты видишь три часа ночи. Ты теперь будешь видеть меченых мною, как впрочем, и они тебя. Таким передавать амулет не стоит, они уже с списке, вместо тебя я смогу взять только чистого, сам понимаешь, бюрократия, учёт и контроль. Ну, а пока до свидания, как говаривали раньше, – сказала она и растаяла.

Он проснулся на скамейке на кладбище перед памятником, на котором лебедь горестно обнимал крыльями могильную плиту, кажется он вывихнул правое крыло, заметил он. В руке у него была метла, которой обычно орудуют дворники. Он поставил метлу в уголок ограды и осторожно выбрался на дорожку.

Светило яркое солнце, он был как во сне: не понимал, как он тут оказался и свой разговор со смертью посчитал наваждением. Он решил поехать домой и хорошенько выспаться. «Я стою в рубашке чёрной, а под ней уже я мёртвый», пропел он про себя.

Дома он снял рубашку, под ней он оказался вполне себе живой, но в нагрудном кармане, к его удивлению, обнаружился амулет. Круглый как монета, размером чуть больше пятака, на нём стрелки на три часа. На обороте профиль смерти, очень похожий на профиль матери. Вверху ушко, в которое он вдел тонкую леску. Он знал, что не может теперь без амулета, что тот всё время должен быть с ним.

Странные чувства бродили в нём, то ему казалось, что два дня это много и он что-нибудь придумает за это время, то казалось, что надо лечь и не вставать, пока не наступит срок, то ему хотелось побежать на улицу и подсунуть амулет первому встречному.

Он решил принять душ и пошёл в ванную, но там после минутного раздумья полез под душ, не снимая амулет. Он помылся, это простое дело после страшной ночной сказки показалось ему таким приятным, он наслаждался упругими струями воды.

После душа он захотел есть: зажарил не слишком сильно три яйца, как делала мама: не разбив желтки. Налил кофе и не спеша со вкусом позавтракал. Ему всё ещё не верилось, что всё это происходит с ним на самом деле. Но амулет на груди не давал ему расслабиться. Он решил снять его. Оказалось, что он прекрасно себя чувствует и без него, если находится на небольшом расстоянии. Если он отходил на три метра, то амулет начинал мерцать красным светом, который пробивался, даже если его накрыть чем-нибудь. «Я стою в рубашке чёрной, а под ней уже я мёртвый». Ещё два дня, так и будет.

Это сознание наполняло его важностью. Он скоро умрёт. Каково это, ходить и знать, что через два дня его не будет на этом прекрасном свете, слёзы навернулись на глаза, но он как отважный мальчик взял себя в руки и собрался. Что я могу успеть за это время?

Он надел амулет на шею и решил составить список дел, которые должен успеть сделать до смерти. Раньше он издевался над такими списками, а сейчас вдруг это стало таким актуальным и больше его не веселило.

Он написал: признаться Даше Ильиной, что я её люблю, рука написала это сама, без участия головы. Чего бояться, когда осталось два дня и он уже начал тратить это время. Второе: посадить дерево – очень даже успеет. Построить дом и родить сына – нет, но предпринять кое-какие шаги для этого он может вполне, если конечно Даша не будет против, он всегда видел, что он ей нравится, а подойти почему-то стеснялся. Отбросить ложный стыд! Следующее: опубликовать свои стихи. Он сомневался в том, что стихи гениальные, но если копнуть, то под этим сомнением он был уверен, что в них есть правда и чувство, но стеснялся предложить их людям. Он залил свои стихи на сайт «просто стихи.ру» без псевдонима, под своей фамилией и не стал изменять имя. Станислав Брыкальский. Вот и готово. Всё оказалось неожиданно просто.

Хорошо, что сейчас весна. Сегодня же можно купить саженцы и посадить деревья.

А сейчас в университет, поговорить с Дашкой. Он летел как на крыльях. Купил 99 красных тугих роз, охапка получилась большая и с ней было довольно неудобно ходить, но охота пуще неволи и он появился на третьей паре как букет на ножках, вот будет облом, если Дашки сегодня нету, успел подумать он и вошёл в аудиторию.

– Даша! – крикнул он из-за букета, – это тебе! Я тебя люблю!

Она здесь! Как всегда сидит на первом ряду, правильная, и не боится, что над ней будут издеваться и обзывать зубрилой. За это её и уважали, за бесстрашие.

Даша приняла огромный букет и стала такой же красной, как розы. Она была так красива, что у него защемило сердце, она не знала, куда девать букет и тогда девчонки с курса растащили его по пять цветочков. Он схватил её за руку, – сегодня мы сажаем деревья, пойдем, у нас мало времени.

Девчонки проводили их до двери голодными глазами. Они с Дашкой чувствовали себя так, как будто на земле они одни, самые умные, самые счастливые, самые беззаботные, самые влюбленные. Он был счастлив. Если бы не амулет, так и ходил бы, как дурак, вокруг да около, а тут такое счастье! Самый расцвет весны и Дашка!

Они гуляли по Москве по самым любимым местам, у него это Сокольники, вдоль прудов, по парку: когда он был маленьким, родители с ним всё время проводили в Сокольниках среди дубов, дальневосточных черёмух, а один дуб искривлённый, они прозвали танцующим, так и говорили: куда сегодня? да пойдём к танцующему дубу, там на возвышенности они садились на траву и доставали дорожный набор: варёная картошка, помидоры, жареная курица, мамин домашний квас, который вкуснее покупного в тысячу, нет, как он в детстве говорил в миллион тысяч раз, они с Дашкой посидели на пне, он познакомил Дашку с танцующим дубом, он уже распустил листочки и похолодание кончилось, было тепло, как летом, они покормили уток в пруду, и он рассказал ей, как в детстве отец не пускал его близко к воде, тогда хитрый маленький Стас, которому в то время был год и два месяца, когда отец отвлёкся, шустро подбежал к берегу и с разбегу прыгнул в пруд. Отец за ним, выловил его и они ещё час торчали в Сокольниках, ждали, чтобы высохла одежда. Отец раздел его, уложил в теньке поспать, а на ручке прогулочной коляски высушил рубашку и шорты.

Мама Стаса тогда ничего не заметила, а сестры тогда на свете ещё не было.

– Я хочу познакомиться с твоей сестрой, – сказала Даша.

– Она тебе понравится, – сказал Стас, другой бы мужчина сказал бы: ты ей понравишься, кому-то может, и нет разницы, но Даша отметила.

– Дашка! А у тебя есть какое-то хорошее место, где мы с тобой посадили бы парочку деревьев?

– Есть! Давай около дома моей бабушки. Она будет рада.

– Где она живет, туда долго добираться?

– Ты удивишься, она живет в Москве, в собственном доме и участок есть.

– Где это в Москве частные дома с участками?

– Я тебе покажу, – развеселилась Дашка. – У меня дед – крупный учёный, океанолог, у него дом в поселке Сокол, там многие ученые построили дома и, когда я вчера говорила с бабушкой, она сказала, что дед купил саженцы, если хочешь, мы с тобой поедем прямо сейчас и посадим, место найдётся!

Через сорок минут они вышли из метро «Сокол», а ещё через пятнадцать подошли к посёлку.

Стас, который родился и всю жизнь прожил в Москве, никогда там не бывал. Впечатление было огромное: только что ты был в городе, с сумасшедшим движением, автострадами, туннелями, высотками, толпами народа. А здесь ты словно попадал в иную реальность: дома в стиле русских построек 18 века, среди них напоминающие казачьи башни в Сибири, английские дома викторианской эпохи и рядом рубленые избы. Дома двухэтажные, с мансардами, балконами, все разные. Отопление печное.

Дашина улица прозрачная и открытая. Липы по обеим сторонам улицы выпустили ярко зелёные светящиеся листочки. Стас оглянулся по привычке, чтобы запомнить обратную дорогу и удивился, даже потянул Дашу за руку. Короткая и широкая улица, когда он посмотрел на неё с другой стороны, оказалась длинной и её конец растворялся в зелени деревьев. Даша засмеялась:

– У всех, кто идет по нашей улице первый раз и видит, какая она чудная, такие глаза как у тебя, ты бы видел себя!

Они подошли к дому Даши. Дом архитекторов братьев Весниных напоминал сторожевую башню, второй этаж квадратный в сечении, а сверху гордо торчала печная труба. Стены обиты вагонкой и покрашены изумрудно-зеленой краской, моя любимая, эмеральд, подумал Стас.

Даша взяла его за руку как маленького и позвонила в дверь. Им открыла бабушка.

– Что же ты не предупредила, что приедешь не одна, а с Ромео?

– Стас, – представился Ромео, против Ромео он не возражал, он сразу понял, что понравился бабуле. Она принялась готовить угощение к чаю и к ним присоединился дед. Стас насторожился.

Дед строго посмотрел на Стаса и сказал:

– Разрешите представиться: Илья Ильич Ильин.

Стас понял, что дед непрост. Он давно заметил, что люди с таким же отчеством, что имя, всегда оказывались слишком гордыми, слишком самолюбивыми, а тут ещё и фамилия! Наверняка очень сложный человек, Илья в третьей степени.

– Вы заметили, молодой человек, какая у нас необыкновенная улица?

– Да, – кивнул Стас.

– Это так называемый эффект лестницы Микеланджело, – сказал Илья Ильич. – Это из-за того, что сама улица разделена на три части с разной шириной, поэтому, если вы смотрите с широкой части, она кажется открытой и короткой, а если со стороны узкого отрезка, то она кажется очень длинной, уходящей в бесконечность.

– Здорово, – искренне восхитился Стас и сразу стал лучшим другом деда, а уж когда он спросил, можно ли они с Дашей посадят деревья, то дед забегал, повел их на участок, принёс лопату и стал размечать место для молодых липок.

– Как вы правильно решили с липами, – сказал он, – видите, вся улица засажена крупнолистными липами, это было предусмотрено с самого начала, ещё когда она называлась Телефонной. А в 1928 году она стала называться именем Сурикова.

Стас с Дашей посадили три липки и с чувством выполненного долга пошли ужинать.

Дед и бабушка Даши уже считали Стаса своим и стали рассказывать, какая Даша была смешная и милая, когда была маленькой. Как ходила в детский садик, как училась в школе. Даша расцеловала стариков и спросила:

– А можно мы сегодня здесь останемся?

Хозяева переглянулись и одновременно кивнули, а дети как будто увидели своё будущее, точнее одна из них, Стас же вспомнил, что ему осталось два дня, и постарался улыбнуться.

Амулет под чёрной рубашкой шевельнулся как живой. «Я стою в рубашке чёрной, а под ней уже я мёртвый», пронеслось у него в голове.

Они так устали за этот день, что с радостью пошли на второй этаж в комнату Даши. Они прямо в одежде легли на диван и обнялись.

Он подождал, пока она заснула, осторожно уложил её поудобнее, а сам пошёл на улицу, всё равно спать он не мог.

Остался один день. Он с Дашей. Он признался ей в любви. Они посадили три молоденьких липки, ещё он выложил стихи, что ж, неплохо для одного дня.

Он пошёл по улице, которая казалась длинной, и уходила в сад, в бесконечность. Стас был в смятении: он одновременно был счастлив и ощущал такую обиду, что ему так мало отпущено, что он ничего не успел и не успеет, что он не будет, как Дашины дед с бабкой, сидеть за круглым столом в комнате, как на острове, а вокруг будет двигаться, гудеть и как прибоем накатываться жизнь, будут шуметь деревья, щебетать птицы, а они: он и Дашка, постаревшие, как её дед с бабкой, будут сидеть и вспоминать известные только им подробности, которые для других будут просто ничего не значащими пустяками, а они будут их смаковать и перебирать как сокровище и эти подробности гордо исчезнут, когда не станет их самих. Какое величие в этих исчезнувших сокровищах! К сожалению, у них с Дашкой этого не будет, в лучшем случае одна Дашка или вдвоём с другим стариком будет сидеть за древним круглым столом, а если с другим стариком, то это будут не его сокровища, ну да ладно: делай что должен и пусть будет, что будет.

Но он может это изменить! Он может найти кого-то, кому он отдаст амулет и обманет смерть. Глупо: он не обманет, даже если отдаст, она же сама подсказала ему, что он должен сделать.

Он как сомнамбула шёл по улице, навстречу ему попалась парочка: у мужчины, который шёл, обнимая женщину, он увидел на лбу слабо светящееся пятно, метка, подумал он. Мужчина был занят своей дамой и вряд ли заметил такую же метку у Стаса. Ему, значит, тоже осталось не больше двух дней. Пара прошла мимо.

На скамейке у выхода из посёлка он заметил спящего мужчину. Стас наклонился над ним и почувствовал, что тот сильно пьян. Метки на лбу не было. Он решился. Расстегнул рубашку, снял амулет смерти и осторожно надел его на спящего.

Как хорошо! Он свободен. Он с Дашкой. Впереди вся жизнь. Он откупился. Он развернулся и полетел к Дашиному дому. Картинка, на которой они с Дашкой стариками сидят и вспоминают всякую чепуху, наполнялась кровью и становилась реальностью, станет лет через пятьдесят, как всякому молодому, ему казалось, что это о-о-о-чень много. Только через пятьдесят лет он увидит, как это мало, ах, да, он же не увидит.

Он уже подбегал к дому, как вдруг развернулся и поспешил обратно. Он нёсся так, что у него закололо в боку, как в детстве. Он думал только о том, чтобы тот мужик пьяненький всё также спал на скамейке. Когда он добежал, то увидел, что его там нет. А он так надеялся.

Сейчас он больше всего на свете хотел вернуть время на пять минут назад, но бывают такие секунды в жизни, критические точки, после которых уже ничто не будет прежним, всё изменится. Сейчас именно такой момент. Он уже не хотел на свете ничего, как только вернуть свой медальон.

Стас сидел на скамейке и ощущал полную безнадежность. Счастья, что он избежал смерти, как не бывало. Он не мог далеко уйти, подумал он, поднялся и с новой энергией пробежал метров десять, внимательно вглядываясь в обочину: вот бы черепушка с глазами пригодилась. Потом он перешёл на другую сторону и сердце чуть не выпрыгнуло у него из груди: прислонившись к забору, стоял тот мужик.

– Мужик, ты что, здесь живёшь? – спросил он.

Тот отозвался: Точно.

– Давай помогу, – предложил Стас и подставил плечо, помог ему открыть дверь, завёл его в дом и усадил в кухне, вскипятил чайник и напоил крепким кофе, тот протрезвел и стал жаловаться на жизнь, что развёлся с женой, она ушла с детьми к матери, а он художник, денег нет, вдохновение то приходит, то уходит, как вернуть жену, он ведь её любит и так до самого утра.

– Мужик, мирись с ней, возвращай её, – посоветовал Стас и продолжал терпеливо слушать его, пока гостеприимный хозяин не захрапел, положив голову на стол. Стас, наконец, снял с него амулет и ушёл, прикрыв за собой дверь.

Светало. Стас нырнул в лёгкий светящийся туман. Ему стало легче на душе. Хотя амулет смерти опять у него, но чистая совесть оказалась лучше, чем долгая жизнь, никогда бы не подумал, что это так, мелькнуло у него в голове.

– Дашка, как я рад тебя видеть, – сказал он.

Она, теплая и ничего не понимающая со сна, всё равно первым делом протянула к нему руки и подставила губы.

Как хорошо! Только как он сможет пробыть с ней последний день и не сказать, что его скоро, очень скоро не будет, а вдруг она уже к нему привыкла? Вдруг ей будет больно? Что она подумает потом, когда его не станет – почему не сказал? Он подумает об этом завтра, то есть сегодня, ведь ещё целый день!

Бабушка покормила их завтраком, они чувствовали себя как Гензель и Гретель, только бабушка добрая, а не ведьма из пряничного домика. День пролетел как минута.

Сегодня они после университета поехали сразу в пряничный домик, потому что дед с бабкой решили предоставить им свободу и поехали к своему сыну, Дашиному папе, тоже Илье Ильичу, с ночёвкой, чтобы не смущать Ромео и Джульетту, как они между собой их называли. Вот они и вдвоем, совсем как в его видениях.

Даша, как сумела, приготовила сырники, бывает вкуснее, как у его мамы, но съедобно, со сметаной сойдёт, он-то конечно сказал, что очень вкусно.

Он долго не мог решиться рассказать ей о метке смерти, об амулете, о трёх часах ночи последнего дня, но всё– таки раскололся. Дашка кажется не поверила, он вздохнул свободнее и рассмеялся от облегчения. Отлично. Он не поверила. Это очень хорошо! Самое лучшее, что могло быть! Он успокоился, и она тоже расслабилась и в одиннадцать вечера они отправились спать.

В Дашиной комнате, как в сторожевой башне четыре окна на все стороны. Шторы она, как и он, не любила. Свет они не зажигали и чувствовали себя невидимыми для посторонних глаз. Им показалось, что они не в центре Москвы, а на острове, в безбрежном океане и нет ни соседей, ни домов вокруг, ни улиц с оживленным, несмотря на позднее время, движением, вообще никого на свете, кроме них двоих.

Она стала снимать с него рубашку. «Я стою в рубашке чёрной, а под ней уже я мёртвый», никогда ещё Стас не ощущал себя более живым, чем сейчас, он стал осторожно расстегивать её блузку, одежда упала на пол, она сняла с него медальон и спросила.

– А профиль чей?

Он ответил почти правду: Это мама.

Красивая, – сказала она. – Можно? – она надела амулет на себя и он подумал: надо обязательно забрать его до трёх часов, но не стал ей говорить: немедленно сними! чтобы не обидеть, и придвинулся ближе, она такая тоненькая, что он может обнять её в два оборота.

Они слышали удары сердец друг друга всем телом, как если бы у каждого было по два сердца, своё и любимого. Они будто играли незнакомую мелодию вдвоём, без ошибки, верно, без единой фальшивой ноты, импровизировали, вступали точно и без опоздания, вроде поднимались по лестнице, всё выше и выше, ближе и ближе.

Когда близость дошла до блаженства, которое терпеть невозможно, наступила нежность, они заснули, едва-едва касаясь друг друга. Рядом, но отдельно, только с памятью о том, что секунду назад они были одним целым, без сожаления, но с надеждой.

Он проснулся утром, когда в окна бил яркий утренний розовый свет и птицы гомонили так, будто сошли с ума. Со страхом и уверенностью он понял, что амулета на нём нет.

 

Дом на границе миров

Она жила далеко от города, в лесу.

Лес был старый, состоял из коренных пород: дуба, граба. Лес счастливо избежал вырубки, и деревьям было не меньше двухсот лет. Деревья стояли не тесно, а свободно как колонны в храме. Дубы как басовые трубы органа и грабы как средний регистр. Подлесок орешника и берёзы как самые тонкие трубы.

Лес.

Храм.

Она унаследовала дом после смерти родителей – они разбились в автомобильной аварии. Это был самый лучший дом на свете: проект разработали мать и отец. Сами. Они были известными архитекторами. А когда он был уже построен, они попали в аварию. Она заканчивала университет, но после их смерти бросила учебу и жила на оставленные родителями деньги.

Проект дома никогда раньше не интересовал её, только в последнее время она стала обращать внимание, что дом у неё со своим лицом, как будто живой. Родители проектировали дом, принципиально не применяя новомодных штучек вроде электронных систем: они терпеть не могли голосовое управление, как это сейчас делают все, у кого есть деньги, когда можно надиктовать с утра, всё что тебе надо вплоть до температуры унитаза, меню ужина, заказать уборку, телевизионные шторы, сжигание мусора и автоматическую уборку, поэтому в доме всё надо делать вручную: мыть огромные прозрачные стены с южной стороны, разжигать камин дровами, а до этого их заготовить; самой мыть плиточный – пожелание матери – пол во всех комнатах, стирать тоже вручную, ну вот уж дудки, она первым делом взяла стиральную машину, готовить надо тоже на дровяной плите и поэтому она дома почти не готовила, только кипятила чайник, хорошо, что хоть электричество было, но родители и тут обошлись без современных технологий: застеклили верхнюю часть окон синими солнечными батареями, как раз хватало вскипятить чайник и ненадолго вечером зажечь свет, а можно взять керосинку, скоро никто не будет знать, что это такое.

Дом вписывался в лес, как будто лес его и родил: стены из больших серых каменных глыб ступенями шагали вдоль берега небольшой речки, чего-то среднего между рекой и ручьем. Вокруг дома дубы; между ними метров по пятнадцать и солнца было много.

Трава невысокая, ровная, словно кто-то регулярно стриг её триста лет подряд.

Была у дома ещё одна особенность, которую она обнаружила три года назад, незадолго до той аварии. Если бы она тогда не осталась дома, а поехала с родителями к маминой сестре, то она была бы с ними, мёртвая. У неё в тот вечер поднялась температура, и мама уложила её на диван у камина, укрыла медвежьей шкурой, напоила чаем с мёдом, дала снотворное, поцеловала на прощанье – она спала как младенец. Пока утром её не разбудил телефонный звонок из полиции и ей пришлось ехать в морг на опознание, которое в общем-то было формальностью. Родители были в своей машине. Сзади в них врезался на спорткаре какой-то пьяный или обкуренный молодой дурак, и левая сторона их машины была снесена отбойником, а спорткар прошёл по касательной, и парень не получил серьёзных повреждений.

Она похоронила родителей здесь же, за домом, под дубом и ей было приятно, если можно так сказать о погибших родителях, что они рядом с ней.

Она находилась сейчас на перепутье и её внутренний компас никак не мог выбрать северное, так сказать, направление. Так вот, накануне аварии она обнаружила ещё одну особенность дома. Он был не только живой, но и находился будто на границе миров. Родители сделали комнату на втором этаже и в лучших традициях страшных сказок запретили ей туда ходить. Если бы просто запретили, то может быть всё и обошлось бы, но они из предосторожности повесили на дверь огромный старый замок. Он странно смотрелся в новом с иголочки доме с добротной отделкой натуральными материалами, медному замку было не меньше пятисот лет. Когда она пробовала представить себе это время, то если укладывать его человеческими жизнями то выходило 20–25 жизней, от начала до появления наследников, то есть поколений, не так уж много, и всего пять, если считать одну жизнь за сто лет и мерить отрезками не накладывая их друг на друга. То есть одна жизнь, потом другая, потом следующие сто лет и так далее.

Несколько дней у неё ушло на то, чтобы найти, где мать прячет ключ к старому замку. Она так и не попала в эту комнату до смерти родителей. После – не было случая, потому что она никак не могла привыкнуть, что их уже нет. Они хотя и умерли, но эмоциональная связь сохранилась. Она по-прежнему говорила им спокойной ночи и доброе утро и по многолетней привычке разговаривала с ними, только теперь не вслух, а мысленно. Она довольно хорошо их знала, некоторые вообще не знают своих родителей. И вела длинные диалоги с матерью рассказывая ей всё, что с ней случилось и до, и после смерти мамы ей казалось, что если она не расскажет, то счастья ей не видать, такая глупая детская самодельная примета, значит, не видать, ведь мама умерла. И говорила она маминым голосом. А с отцом она играла в шахматы.

Шахматы теперь стояли всегда в боевой готовности и ей было приятно, что папа прикасался к фигурам и она теперь сидела и играла этими фигурами сама с собой, как будто с папой. Ещё она пишет, как папа. Иногда в руки ей попадались её же записки и заметки, как будто написанные папиной рукой.

Она писала папиным закруглённым почерком и чинила карандаши как мама, мама держала в левой руке карандаш, уложив кончик на подушечку указательного пальца и острым-преострым ножом затачивала его так, чтобы заточенная часть была длинной и с ровным утоньшением, проще говоря, угол заточенного грифеля должен был составлять буквально один градус, то есть носик длинный и тонкий, чертить таким карандашом одно удовольствие, а затачивать другое, потому что затачивала она тоже очень острым ножом и лезвие, чтобы заточка была правильной, должно каждый раз проходить бреющим движением по пальцу, осторожно, – порежешься, говорила ей мама. Она тоже умеет так чинить карандаши. Ещё мама говорила: чинить, очинить, а не точить. Ах, да, ключ! Она нашла его, только не могла пока туда попасть, потом родители ушли, умерли и ей никто уже не мог запретить открыть дверь и войти в запретную комнату.

После смерти родителей прошёл месяц. Она решила открыть её. Она думала найти там что-нибудь – монетку в копилку тоски по родителям.

Она пошла туда днём, чтобы не копаться вечером при свете керосинки – электричество в эту комнату не провели. Она никак не ожидала увидеть в этой таинственной комнате просто свалку старых ненужных вещей, которые, видимо, что-то говорили владельцам и только поэтому они их не выбросили. Вещи свалены вдоль стен на первый взгляд совершенно случайно. Кучами.

Там стояли тумбочки с утерянными дверцами, разрозненные тарелки, которые жаль выбросить, валялись её старые санки, разнокалиберные коробки, запылённые стопки книг и одинокий витраж из снесённой церкви с изображением Прекрасного Иосифа у стены.

Две старые, можно сказать, антикварные, настольные лампы: одна с медведем в наморднике и с грустными глазами, он с трудом держался на задних лапах, опираясь на посох. Рядом с медведем стоял бродячий артист, с бубном в руках и девочка, лет шести, с насупленными бровями, сердитая краснощёкая крепкая девочка с куклой. Куклу она держала вниз головой, крепко прижав её к животу пухлой рукой.

Вторая лампа, тоже фарфоровая, с девушкой, которая поила лошадь у колодца. И тот и другой мастер, которые сотворили эти шедевры, явно были люди простые, с юмором, и наверняка видели в жизни сюжеты, которые они потом изобразили. Лампы ей понравились – на них можно долго смотреть – вот как было, когда телевизоров и компьютеров не придумали, приходилось развлекаться произведениями искусства, и художники были востребованы и ремёсла развивались. На первый взгляд больше ничего интересного не было, кроме витража, конечно. Разочарованная, она села на кушетку, стоявшую посреди комнаты совершенно не по делу. Кушетка была типа софы, что ли, с изогнутой спинкой, обитая вытертым донельзя бархатом, который когда-то был фиолетовым, первоначальный цвет остался ближе к деревянным частям, а теперь темно-коричневым, она давно подозревала, что фиолетовый и коричневый цвета – братья, а теперь она в этом убедилась. Кушетка с гаражной распродажи, решила она, только непонятно, зачем она была нужна, может она фамильная, времён Наполеона, и её род ведет начало от самых знатных европейских семей и кушетка – семейная ценность?

Она прилегла на кушетку, сунув под голову плед, который на ней валялся.

Ей приснился сон.

Она попала в другой мир. Во сне бывает самое странное, но именно во сне оно выглядит очень правдоподобно и ты ничуть не сомневаешься в том, что видишь, и веришь без сомнения. Она вроде прилегла на кушетку и проснулась, но она понимала, что это во сне. Комната была вроде та же, но некоторых вещей она не узнавала. Во первых, фарфоровые лампы совсем другие: на одной принц на коне и принцесса, которая крепко схватила его коня под уздцы и вероятно не хочет отпускать, на другой скульпторша, которая занесла руку с молотком над мужским бюстом с такой экспрессией, что не была бы она фарфоровой, ему бы крепко досталось, а так молоток завис в воздухе в конечной точке движения, грамотно, подумала она: не на полпути, как делают горе-ваятели, а в самой что ни на есть конечной точке движения, странно, она же точно помнила, что лампы были другие, на витраже тоже совсем другое изображение: наяву это был Прекрасный Иосиф, а во сне тоже Иосиф, но другой – на ослике с Марией и маленьким Иисусом на пути в Египет.

На первый взгляд эти отличия трудно заметить, не так уж сильно они бросались в глаза. Она обратила внимание на свет: свет был не солнечный. Он был лиловый, и во сне он смотрелся очень гармонично.

Она вышла из комнаты и стала спускаться вниз. Внизу висело зеркало. Рама была другая, но зеркало то же, на своём месте. Она мимоходом глянула и не узнала себя. В зеркало на неё смотрела девушка с каштановыми волосами, а у неё русые, до плеч, а у той, что в зеркале, до лопаток. В сиреневом свете было непонятно, какого цвета у неё глаза, такие же серые как у неё? Нет, у той, в зеркале, зелёные. С каштановой гривой волос – красиво! Губы слава богу, были одинаковые, носы тоже, в общем, если не особо присматриваться, они похожи, как сёстры. Это сон, подумала она, какая разница!

Она остановилась у окна, выходящего на поляну, где под дубом похоронены родители. На траве она увидела скатерть, корзину и мать с отцом. Под дубом никаких плит с именами родителей не было.

Какой сон странный, подумала она во сне. И тут она удивилась, что во сне думает, что это сон. Обычно во сне всё кажется правдой, пока не проснёшься. Она решила проснуться.

Она проснулась на кушетке.

Уф, слава богу. Она проснулась и находится у себя дома. Ей всё это приснилось. На тумбочке у стены лампа с медведем и лампа с девушкой и лошадью у колодца и Прекрасный Иосиф на витраже у стены. Она взяла одну лампу, которая с лошадью, и спустилась вниз. Электрику надо будет заменить, трещин и сколов нет, она протерла её и фарфор улыбнулся, когда она его умыла. Забавная, сказала она себе. Простая, не вычурная, не жеманная, не нарочитая композиция, как раз такая, как ей нравится, она называла это чувство правдой жизни, ну приблизительно как Станиславский: верю или не верю! Вот этой девушке у колодца, с крестиком на груди, в неброской и достойной одежде с чистым лицом, она безусловно верила. Вот заменю провод и патрон и будет загляденье.

Вечер прошёл тихо. Она выпила чаю, съела бутерброд, нет ничего вкуснее хлеба с сыром и горячим крепким чаем без сахара. Вечер гляделся в окна, как будто хотел проникнуть к ней в дом. Она погасила свет и это ощущение сразу исчезло, то есть наоборот, чувство дома распространилось на окружающее пространство, дом как бы забрал лес вокруг себя в свой мир.

Она почему-то не захотела ложиться у себя в комнате на огромную высокую кровать, не захотела лечь и у камина на диванчик, где её в последний раз поцеловала мама, а поднялась в запретную комнату, ходить в которую теперь никто не запрещал и легла на кушетку Наполеона Третьего. В этот раз она взяла с собой подушку и чистый плед. Свет она не зажигала, просто легла и пожелала попасть в сон, где родители сидели на лужайке за домом и никаких могильных камней под дубом не было.

Она проснулась свежая, отдохнувшая и радостная, сама не знала почему. Она спустилась вниз, приняла душ, почистила зубы и прошла на кухню.

– Мам, я тоже буду омлет, – сказала она.

Мать оглянулась и кивнула. Она улыбалась.

Отец сидел за столом с газетой. Мама поставила тарелки, приборы, блюдо со свежеиспеченным домашним хлебом, масло на бутербродах немного подтаяло из-за того, что хлеб, отдававший зеленью, был ещё тёплым. Положила на тарелки омлет, как всегда: ей и отцу побольше, себе поменьше.

– Как вкусно, мам! Спасибо!

Она выскочила, чтобы скорее бежать в университет, – а кофе? – вдогонку услышала она.

И тут её словно током пробило и она очнулась на кушетке в запретной комнате. Вставать не хотелось. Она полежала ещё, цепляясь за остатки сна, но остатки были такие свежие, что показались ей явью. Она глянула на лампу с медведем – на месте, и витраж с Прекрасным Иосифом тоже. Не сон. Явь. Она одна, с разбитым сердцем, и могильные плиты под дубом. Точно, на месте, она спустилась вниз в холодную кухню и вяло выпила чаю.

Делать ничего не хотелось, прокрастинация замучила, так мама говорила, и отца тоже очень сердило, что она хваталась за одно дело, у неё всё получалось, даже были успехи, например, в рисовании, потом бросала, начинала писать стихи, опять получалось, но она опять бросала, отец говорил: выбери что-нибудь одно и бей упорно в одну точку, тогда всё получится, но сейчас родителей не было и она делала, что хотела. То есть не делала. Ничего не хотела делать.

Но сегодня она пошла с мольбертом в лес и сразу набросала на картоне пастелью одним цветом, только контур золотистой охрой, свои любимые травы: кукушкины слёзки с трясущимися зернышками, крапиву, она в графике смотрелась очень выигрышно, Иван-да-Марью, лисохвост, ежу луговую. Когда закончила рисунок, поняла, что нарисовала этот ворох трав, как будто он был оттуда, из сна. Это там трава такого золотисто-охряного цвета, а здесь она зелёная.

Она поставила картон на письменный стол и пошла смотреть на могилы родителей через стекло.

Шёл дождь. Зелень была такая яркая, сочная, стволы дубов намокли и стали почти чёрными, и дождь мерно и безразлично стучал в окна.

Она стояла долго, наверное час, или больше.

Как будто прощалась с зелёной лужайкой, потому что собиралась сменить её на охряно-золотую, потом пошла в комнату на втором этаже и легла на кушетку.

Утром она проснулась и первым делом посмотрела на витраж: на нём среди густых рощ, под грозовым небом на маленьком ослике ехал в Египет старый Иосиф с молодой женой и неизвестно чьим сыном. Спина у него была сгорбленная и он, вероятно, чувствовал себя несчастным.

Она приветливо кивнула скульпторше, которая занесла молоток над головой мужчины, наверное, она его очень любила, если сейчас так ненавидит, подумала она. И посмотрела на вторую лампу: принц на коне и принцесса, которая своего не упустит, крепко схватила коня под уздцы, значит она там, где надо, она спустилась вниз, мельком глянув в зеркало: каштановый – очень красивый цвет, особенно в сочетании с зелёными глазами.

Она вошла в кухню и увидела, что мать спешно перевернула фотографию в рамке лицом вниз. Кто это? – хотела спросить она, родители переглянулись и мать уронила фото на пол, вроде нечаянно. Брызнули осколки. Она, чтобы не расстраивать мать, сделала вид, что ничего не заметила, улыбнулась и поставила чайник, налив туда голубой, как небо в её прошлых снах, воды.

За окнами шелестел голубой дождь, промытая трава была ярко-золотая с охристым оттенком, свежая, а под дубами не было могильных камней.

 

Ангел хранитель

У Маши, Марии Михайловны Окуневой, всю жизнь всё было не так, как у всех нормальных людей. И семья, и квартира, и работа, то есть работы-то как раз и не было. И семьи в общем-то тоже, да и квартирка тоже не ахти. Маша со своей кошкой, это как раз к слову о её семье, жила в самом старом из жилых зданий Москвы, по адресу Потаповский переулок, дом шесть, построенном, как гордо рассказывала Маша всем, кто проявлял хоть малейший интерес к ней самой, в год восстания декабристов, которое произошло как известно в 1825 году. Сама Маша никакого отношения к восстанию декабристов, а так же к дворянству не имела, а, может имела, только не знала об этом, в том же достопамятном 1825 году произошел первый в мировой истории кризис на фондовом рынке в Лондоне, ну, к этому Маша точно никакого отношения не имела, и даже не знала об этом факте, и по этой причине никому об этом не рассказывала. Какие разные страны, не правда ли? В Лондоне – кризис на фондовом рынке, а у нас – восстание декабристов, масоны, упразднение самодержавия, союз Спасения, «Зелёная лампа», гибель солдат, которые вряд ли понимали, зачем их вывели на площадь, Маша почему– то видела в этом сходство со своей неустроенной жизнью и высокими устремлениями и была тайно и естественно, безответно, по причине фатального расхождения в веках, влюблена в князя Оболенского.

Маша сидела у себя в кухне и грустила. Деньги подходили к концу, практически уже подошли, ещё немного и они совсем уйдут, и они с кошкой будут сидеть голодными, если Маша срочно не выйдет на работу, но прежде надо её найти, а уж потом выйти, а уж выйти-то Маша выйдет, это она умеет! Маша налила Марте, полное имя – Мартышка, молока и смотрела, как она аккуратно подхватывает капли молока розовым язычком. Мартышка жила у Маши ровно год. Она – подарок. Её подарил Машин жених, а потом женился. На Машиной лучшей подруге Ире. Но ничего хорошего из этого не вышло: Машин бывший жених и бывшая подруга Ира расстались отнюдь не друзьями сразу после свадебного путешествия. Подаренная Марта, напоминала, конечно, сначала о нём, но потом перестала, сейчас вот что-то вспомнилось по причине плохого настроения.

Марта вылизывала блюдечко, Маша – чайную ложку и розетку из под остатков варенья, когда в кухне погас свет, счёт за электричество, – вспомнила Маша, – я так и не оплатила! Она при свете фонарей и окон дома напротив поставила посуду в раковину, завтра помою, подхватила рукой под мягкое тёплое пузико Марту и, шаркая тапочками, поплелась в спальню, не обратив внимания на тень, похожую на человеческую фигуру, сидящую нога на ногу на подоконнике, обняв колени сплетёнными руками. Тень закряхтела, слезла с подоконника, потянулась, почесала маковку, безнадежно махнула крылом и исчезла, то есть исчез. Машин ангел хранитель. Услышав трубу, зовущую на общее собрание.

В спальне возилась в кровати Маша. Одолевали мысли. Невесёлые. Не давали спать. Марта легла Маше на живот и тогда она, наконец, заснула.

Ей приснилось комсомольское собрание в раю, что это рай, было понятно с первого взгляда. Маша с интересом оглядывалась вокруг: она находилась в центре чего-то из облаков, по форме напоминающего колизей. Босые ноги утопали в ядовито-зелёной траве, Маша всегда спала только без одежды и, как была голая, так и стояла в центре арены, не испытывая при этом ни малейшего шевеления стыда, во первых, это сон, во-вторых, кругом одни ангелы, а они, как известно, бесполые, хотя и комсомольского возраста. Маше показалось, что под травой она ощущает холодную поверхность, её подозрения подтвердились, когда она нащупала ногой два больших кольца, прямо под тем местом, где она стояла.

На ступенях из облаков, как студенты на собрании, сидели ангелы с самыми разными выражениями ангельских лиц. Ангельские лица показались Маше вполне обыкновенными молодыми лицами, она увидела нескольких японцев, с десяток негров, кучу таджиков или узбеков или казахов, кто их разберёт, и человек пятнадцать лиц кавказской национальности, темпераментных и наглых. Там же топтались и били копытом несколько пегасов, трое кентавров соображали что-то, пригнувшись и повернув крупы к остальным, пятеро сфинксов лениво дремали, на последнем ряду громко разговаривали грифоны с единорогами, и ещё четверо химер играли в преферанс, оттуда доносился гогот и одобрительные высказывания типа «отлично схожено, отец Мисаил».

Перед ней в первом ряду на облаке цвета грозы сидел похожий на ректора мужик в возрасте, с седой щетиной на благородном лице, Маша стала раздумывать, прикрыться ей ладошками или нет, в это мгновение она почувствовала, что на ней её домашнее самое любимое большое полотенце с розовыми слониками. Она обернула его вокруг груди и оно закрыло её до колен.

Стоял шум, похожий на гул пчелиного роя. Толстый ангел с дебильным лицом дунул в трубу, как будто чихнул слон, и воцарилась тишина. Подплывшее облако мягко поддало Машу сзади под коленки, она плюхнулась и, как маленькая девочка, покачалась на облаке. Худенький чернявый ангел подошёл к Маше и встал позади неё за правым плечом. Стихарь ему велик, поручи вообще всё время падали, он без конца наклонялся и подбирал их. Правое крыло было больше левого, а нимб всё время сваливался набок и ангел нервно поправлял его. Чегой-то ангел хранитель у меня какой-то унылый, – подумала Маша, но из вежливости скромно улыбнулась ему, но тот отвёл глаза и сделал вид, что не знает её.

– Разрешаю открыть собрание, – сказал строгим голосом Бог, – Метатрон, глас божий, изложи повестку дня!

– Какой, блин, Метатрон, – вполголоса занудил за спиной у Маши ангел, – у нас тут православие, а не иудаизм.

– Извините, – закашлялся Бог, – тьфу, чёрт, совсем зарапортовался, перед вашим-то собрание у евреев было, обсуждали Каббалу, давай, как его, Аваддон!

Тот, гремя цепью с ржавым ключом, ключ от бездны, – припомнила Маша, – встал со своего места и басом прочитал по листочку:

– Повестка дня, то есть повестка сна: 1. Низложение ангела хранителя рабы божией Марии. 2. Выборы нового ангела хранителя для означенной Марии же. Товарищи, напоминаю, ангел хранитель считается избранным, если за него проголосовало более пятидесяти одного процента вменяемых ангелов.

На задних рядах громко заржал кентавр. Бог оглянулся, тот поперхнулся и замолчал.

– Надеюсь, все тут вменяемые, совсем стыд потеряли, хулиганы, – проворчал Бог.

Маша ничуть не удивилась – сон всё-таки, и приготовилась слушать.

– Слово предоставляется ангелу хранителю Марии, Иегудиилу.

Тот, переминаясь с ногу на ногу и дёргая носом, начал ныть:

– Я хорошо заботился о Марии Михайловне, – Маше стало противно, – я оградил её от неприемлемого жениха, – ах, это ты женил его на Ире, вот спасибо, – ехидно подумала Маша, – я устраивал её на работу, – продолжал скулить ангел.

– Хороша работка, ничего не скажешь, – не выдержала Маша, – расправитель покрывал и взбиватель подушек! В Гранде. Пока доедешь из центра за МКАД, устанешь, так и хочется прилечь, а надо целый день ходить, улыбаться, поправлять подушки и покрывала, а тебе даже присесть нельзя!

Ангелы загудели. Сочувствовали Маше.

– А до этого я работала нюхателем яиц в ресторане «Палаццо Доколе». Я пропустила тухлое яйцо, – сказала Маша, – на ужине у Никиты Михалкова, – зал ахнул.

Маша гордо оглядела присутствующих.

Её ангел хранитель покраснел и закрыл руками лицо.

– Она три раза теряла паспорт! – сказал он отчаянно.

– Бедная девочка, – сказал бог.

– В меня пять раз попадала молния! – козырнула азартная Маша. – А когда мне исполнилось пятнадцать, я упала с лестницы и сломала руку, а скорая, что везла меня, попала в аварию, и я сломала вторую, не скорую, а руку!

Ангел молчал. Маша торжествующе посмотрела на него, и вдруг ей пришло в голову, а может, именно благодаря ему она до сих пор жива? В порыве благодарности она обняла и поцеловала своего невезучего ангела хранителя, чем добила его окончательно, он судорожно всхлипнул.

Остальные захлопали и засвистели.

Толстый ангел с дебильным лицом опять дунул в трубу. Наступила тишина.

Бывший ангел хранитель Маши стащил нимб с головы и грустно стоял, понурив крылья.

– Незачёт, – прогремел Бог, – низложен!

Ударил небольшой гром. Ангел, волоча ноги, вернулся к остальным, сел на облачную скамейку и заплакал.

– Второй вопрос повестки дня, – провозгласил Аваддон, ангел бездны, – выборы нового ангела хранителя. По закону божьему спрашиваю вас, братия, не изъявит ли кто добровольного желания принять на себя обязанности ангела хранителя Марии Окуневой? Маша растерялась, а вдруг никто не захочет принять на себя эти обязанности? Что она тогда будет делать? Во сне ей казалось абсолютно очевидным, что без ангела она не выживет!

Из первого ряда встал толстый ангел с трубой, а на последнем облачном ряду поднял голову Пегас, он и так стоял на своих четырёх. Маша забыла дышать.

– У нас два кандидата, – подытожил Аваддон, – Варахиил, – толстый кивнул головой, – и Пегас, – тот ударил копытом.

Только не лошадь, то есть, не конь! – успела подумать Маша, тут люк под её ногами разверзся и она рухнула с небес прямо в свою кровать, Марта взвизгнув, слетела на пол, а Маша улыбнулась и радостно вздохнула: на небе хорошо, а дома лучше! – подумала она. Странно только, что она обнаружила в постели свое любимое полотенце с розовыми слониками.

Мастерская Гюстава Доре

Маша вскочила свежая и весёлая, хоть и голодная – ужас! Мартышка прыгала вокруг неё как мячик. Её ушки, как у каждого уважающего себя девон-рекса, большие, в форме крыла бабочки, светились от радости. Она как маленький эльф, внимательно и удивлённо смотрела на хозяйку своими огромными миндалевидными глазами, будто видела её в первый раз. Маша по обыкновению посадила её на плечо, как пират попугая, и направилась на кухню. Маша поставила на плиту чайник и как только он засвистел, в дверь позвонили. Она с опаской и Мартой на плече пошла открывать.

– Кто? – спросила Маша.

– Конь в пальто.

Дежавю, испугалась Маша, вспомнив свой сон про комсомольское собрание в раю и Пегаса на последних облачных рядах, и открыла дверь. Там стоял он. Пегас в белом пальто.

– Меня избрали твоим ангелом хранителем восемьюдесятью тремя процентами голосов, – сказал он и заржал.

Мартышка принялась истошно мяукать. Маша онемела, а Пегас произнёс:

– Ну что ты, Маша, успокойся, я же с тобой!

Кошка замолкла, и тут заржала Маша, действительно, что ей переживать, ведь с ней говорящий крылатый конь в белом пальто. Во как! Великолепно!

Жаль, что не князь Оболенский.

 

Часть четвёртая

Лист Мёбиуса

 

А. Окатова. «Лист Мёбиуса». Коллаж.

 

Лист Мёбиуса

За весь день она так и не сказала ни слова. Я не знала, что мне делать. Мне страшно. Мне страшно за неё. Мне страшно за себя, но идти в полицию… Нет, пока подожду. Она же спасла меня, если бы не она, меня бы не было в живых. Или я её спасла? Я смотрю на неё и не могу понять, что меня так волнует, цепляет, сводит с ума? Нет, я не педофил, или педофилка? и я не преступница, я не похищаю детей и вполне себе законопослушный гражданин, или гражданка? Я всегда сомневаюсь при употреблении слов, в которых подчеркиваются гендерные различия, как сейчас в случае гражданин и гражданка. Гражданин звучит гордо, а гражданка как будто уничижительно: проходите, гражданка, не мешайте, а гражданин – гордо: «поэтом можешь ты не быть, а гражданином быть обязан».

Та же фигня со словами поэт, кстати. Поэт – это Поэт, а поэтесса – как будто что-то такое несерьезное: игривое, кокетливое. Тоже самое со словом художник. Вы легко себе представите, как о ком-то говорят: он большой художник, а послушайте как звучит: она большая художница, ерунда какая-то получается. Большая художница, словно речь идет о её фигуре, а фигура у меня не такая уж большая, нормальная, аккуратная такая фигура. Кстати, я – художница. То есть художник. Не знаю, как правильно. Мне нравится художник. Хотя почему бы и не художница, а то за женщин обидно. Неважно. Ещё хуже со скульптором. Я скульптор, нормально, да? А если сказать я – скульпторша, вообще не катит, не звучит.

Я показываю ей свою мастерскую и смотрю на неё. Она молчит целый день и я не знаю, что делать. Накормить и уложить спать не проблема, я живу одна и у меня двухкомнатная квартира сразу за МКАДом, моя мастерская – в большой комнате, сейчас мы с ней в моей мастерской, то есть в большой комнате. Она как будто чувствует себя вполне на месте. Ей здесь нравится, и чтобы это понять, мне не нужны слова, которых от неё за день, проведенный вместе, я так пока и не услышала.

Пока она просто ходит от одной моей скульптуры к другой. Я наблюдаю за ней украдкой: в её возрасте мне бы не понравилось, если бы меня так открыто изучали. Она просто ходит и смотрит. В глазах – не поймешь, что у неё в глазах. Мысль – точно есть. Моё участие ей по– видимому не обязательно. Она просто разглядывает всё внимательно и ничего не спрашивает даже взглядом. Она ведет себя так, словно она старшая, а я – младшая. Иногда она поднимает тоненькую руку, у меня были такие же тоненькие руки в её возрасте, и трогает мои скульптуры, будто запоминает, старается запомнить. Ножки у неё тоже тоненькие, как у Пиноккио, как у меня в её возрасте. Ей лет тринадцать.

Я помню себя в тринадцать. «Одиссея капитана Блада», «Бенвенуто Челлини», сказки – все, которые только были в доме, по книге в день, до такой степени, что перестаешь понимать, где ты на самом деле находишься: на «Арабелле» или дома, на диване с книгой в обнимку. У неё короткие лёгкие светло-русые волосы, чуть волнистые, я знаю такие: после мытья вытрешь полотенцем, потом, сжав в горсти, руками уложишь их, и они, высохнув, сохранят эту крупную легкую волну, совсем как у меня в детстве. Я зову её:

– Детка, – а как ещё назвать, если она молчит как рыба, как рыбка, я и говорю, – детка, рыбка, иди сюда, давай с тобой чайку попьем.

Она поворачивает голову и смотрит на меня спокойно и оценивающе. Боже, почему мне всегда кажется, что люди смотрят на меня оценивающе, даже эта девочка. Я подхожу и обнимаю её за плечи, спокойно так обнимаю, дружески, боюсь, как бы она чего не подумала, я же не пристаю к ней, в самом деле! Она стоит как скала и не отвечает на мое лёгкое объятие и как зачарованная смотрит на мою картину на дереве в простой раме, которую я искусственно состарила, словно она хранилась где-то на чердаке с сезонными колебаниями температур, в пыли, проеденную жучком, покрытую сетью кракелюров – я не смогла удержаться от искушения и скопировала для себя автопортрет Дюрера, тот, 1500 года, где он судорожно сжимает гибкой и сильной длиннопалой рукой края воротника небрежно наброшенной шубы, а его глаза, не мигая, смотрят мне прямо в душу… Можно ли влюбиться через столетия? Можно, наверное. Вот кто нравится мне от кончиков волос (парика?) до кончиков ногтей. У него много автопортретов, больше двадцати, но я в них вижу не Нарцисса, хотя он так хорош, что у меня кружится голова. Мне кажется, он так много писал себя потому, что писать для него – это как жить, как любить, как дышать, и когда было некого писать, он писал себя. Себя в парике, себя в кокетливой полосатой шапочке, себя в щегольском плаще с золотой перевязью, себя с кистью в руке, голого с безумным взглядом, обращенным сразу в две противоположные стороны: в себя, в свою лихорадку, в своё пламя, сжигающее его и одновременно в зрителя, как будто он спрашивает меня сквозь столетия, меня, смотрящую на него с любовью, – ты видишь огонь, сжигающий меня, да, – отвечает моё сердце, конечно вижу, у меня в груди такой же. На этом портрете, где он голый с кистью в руке и с горящим взглядом, с развевающимися от ветра безумия волосами, я вижу, как у него болит правое подреберье из-за желчекаменной болезни и это ещё больше подтверждает мою догадку о нашей похожести, я его так люблю через эти пятьсот лет, что чувствую и его боль, и его безумие, и его мощную сексуальную энергию. Я полюбила его с детства, внезапно, с тринадцати лет, в том же возрасте, как эта детка, которая сейчас не отрывает от него зачарованного взгляда. Точно так же он смотрит на меня с этого автопортрета и сейчас, когда я уже взрослая женщина и всё так же люблю его сквозь столетия.

– Это Дюрер, мой самый любимый художник, – говорю я ей, хотя не знаю, слышит ли она меня вообще. Она непроизвольно прядает ушками, как жеребенок, и я понимаю, что всё она прекрасно слышит. У Дюрера неуёмная жажда жизни, азарт, и уверена, высочайшее либидо. Картина – это желание, которое некуда деть, конечно я этого вслух не говорю, просто думаю. Вероятно, я права: так как семейная жизнь Дюрера не сложилась, детей не было, то вся его неистовая энергия ушла в живопись.

– Ты представляешь, – вслух говорю я, – сохранилось около тысячи его рисунков, больше трёх сотен гравюр на дереве, сотни гравюр на меди и портретов. Я смотрю на неё и ожидаю хоть какого-то знака, что она согласна. Напрасно.

– А ещё он написал «Руководство к укреплению городов, замков и теснин для защиты населения от насилия и несправедливых притеснений», – говорю я, – и мне очень нравится, что он сказал: главное в обороне – стойкость защитников.

Думаю, он также сражался за справедливость, как я. Не могу промолчать, если доходит до дела. Вечно лезу в драку.

Но только не в этот раз.

Ещё утром, до встречи с ней я была в таком отчаянии, что готова удавиться. Прыгнуть с семнадцатого этажа, упасть на нож, наглотаться отравленной воды Москвы реки, а ещё лучше всё это сразу, чтобы наверняка. Это совершенно неважно, что меня подвело к этому краю, не суть важно, я стояла на станции метро «Пятницкое шоссе», в пяти минутах от своего дома и думала, что более подходящей для этого станции я не знаю. Она такая странная. Сразу не видно, какая она странная: по дуге. Вся она по дуге, одна сторона дуги чёрная, другая – белая, камень полированный, семьдесят на семьдесят сантиметров, наверное. Посередине чёрное и белое встречаются и нет ничего более контрастного и, казалось бы, враждебного, но нет, они встречаются так естественно, будто жить друг без друга не могут, и когда я увидела, что даже чёрное и белое не могут жить друг без друга, хотя ничего более противоположного придумать нельзя, а ты можешь жить без меня, а я как это чёрное, или как белое, не могу жить без тебя, белого, или чёрного, мне стало так больно, что я уже начала думать, что надо кончать с этим: я пошла в начало этой чёрно-белой дуги и тупо смотрела, как круглая, диаметром метров шесть, лампа живо отражается в чёрно-белом полу и шагает вместе со мной, немного медленнее, чем я, и вот я уже догоняю колеблющийся белый круг, перешагиваю его, иду вместе с ним, в нём, потом ещё раз перешагиваю и он нехотя отстаёт и думаю, что по красоте эта станция подходит для того, что я задумала, а по исполнению – нет, потому что на эту нашу конечную станцию поезда подают медленно, и рухнуть перед подаваемым поездом невозможно, и прибывает на эту последнюю станцию поезд тоже медленнее, чем на любую другую, и в депо тоже уходит медленно, в общем, не подходит по техническим причинам, и я отговариваю себя: ни начало, ни конец, как белое и чёрное, встречающиеся на этой станции, не дадут мне просочиться к своей смерти здесь именно потому, что здесь начало и конец так близко подходят друг к другу, сливаются, почти как в листе Мёбиуса, и я стояла и никак не могла решить, прыгнуть мне под поезд, который пришёл к концу или тот, что отойдет от начала, а если думать о других людях, то лучше прыгать под тот, что пойдет в депо, потому что он пустой и пассажиров в нем нет, и их не надо будет высаживать, и движение по самой ветке не затруднится, а если под тот, который только выйдет на ветку, то придется высаживать тех, кто успел зайти, и движение по всей ветке будет остановлено, пока не уберут мой труп.

Пока я раздумывала, под который поезд сигануть, я боковым зрением увидела, что кто-то решил меня опередить: к краю перрона метнулась тоненькая фигурка, свет прибывающего поезда на секунду ослепил меня, но я успела схватить её за рукав. Я обняла её так, как будто нашла потерянную дочь, у меня детей нет, пока, надеюсь, может её усыновлю, удочерю, хотя мне не дадут, я же не замужем, и я обняла эту девочку так, что её можно было оторвать от меня, только отрубив мне руки, если собирались оставить меня в живых или голову, если не собирались.

Я испугалась, что нас сейчас растащат в разные стороны, поэтому я постаралась, как могла, принять нормальный и спокойный вид, оторвала её от себя с кровью, можно сказать, моей, конечно, поставила перед собой, пригладила волосы, поправила на ней одежду, странную немного, немодную: такого давно уже не носят! Как будто эта одежда лет двадцать в шкафу провисела, замялась вертикальными не разглаживаемыми складками, пропахла старьём, потом и духами. Потом я схватила её за руку и потащила домой. Волки не убегают от охотников так, как бежали мы.

В дом я внесла её уже почти на руках, закрыла свою железную дверь на щеколду, подумала и закрыла ещё и на замок, на один, потом и на другой тоже. Меня не отпускала лихорадка, озноб и жажда деятельности. Я усадила её на кухне, она ничему не удивлялась, только смотрела вокруг серьезно и внимательно. Мы умылись, перекусили, я не держу дома много продуктов, только на завтрак, поэтому я быстренько сделала нам омлет, разрезала хрустящий рогалик вдоль и намазала его маслом, это моя слабость: свежий рогалик с деревенским маслом, и навела большую кружку какао на молоке с двумя ложками сахара, как я в детстве любила после Коллоди: когда Пиноккио стал мальчиком, фея с голубыми волосами его поила таким какао, с тех пор я только так и пила, правда хлеб в сказке она намазала маслом с обеих сторон, но я ограничилась одной. Я поняла, что попала в точку: она тоже так любила. Мой рейтинг подрос.

Потом мы пошли в мою мастерскую и она очень внимательно изучала мои скульптуры и мою копию автопортрета Дюрера. Девочка мне нравилась. Спокойная. Самодостаточная. Внимательная. Ничья, наверное, а то почему она в такой дурацкой одежде? В джинсах и сатиновой рубашке ярко-красного цвета с кораблями, парусами, якорями, боже, у меня такая была, только синяя, когда я в седьмом классе училась! Точно такая, только синяя, я в ней ходила заниматься к художнику в изостудию.

Студия располагалась на втором чердачном этаже деревянного дома в Сокольниках, на территории станции юннатов, а художник писал там свою большую, социалистическую до мозга костей картину с толпой народа на первом плане, кажется даже со знаменами, типа демонстрации в честь праздника Великой Октябрьской Социалистической Революции (ВОСР!), это сейчас надо напрягаться, чтобы поставить эти слова в правильном порядке, а тогда они обладали магической силой, правда даже тогда мне казалось, что всё это ненастоящее, как та картина, где в центре художник изобразил меня, тринадцатилетнюю в зелёном, ненавистном мне пальто с кокеткой и беленьким меховым воротником и серебряными пуговицами, меня и сейчас тошнит от воспоминания об этом пальто, а на картине верхняя пуговица была расстегнута, чтобы был виден красный галстук. А под этим пальто – рубашка синяя сатиновая с кораблями, парусами, якорями, канатами и цепями, что же это такое, почему на ней такая же, только красная, мне это снится, сплю я, что ли?

На окне в студии стояла скульптура из глины, размером в локоть. Это был Дьявол, (Сатана, Вельзевул, Люцифер), сидящий, скрестив мосластые длинные, украшенные раздвоенными копытами ноги, обхватив руками с крючковатыми когтями свои колени, маленький, но абсолютно живой, которого художник в тоске невостребованности делал для себя. Ещё я помню запах в мастерской: краски, скипидара, холстов, старых досок и танцующей в столбе света пыли. И тогда я думала, что передо мной необъятный и нескончаемый мир, и что у меня всё впереди, теперь я так не думаю, и боюсь, что скоро всё кончится, потом я забыла надолго и запах краски, и запах мастерской, меня надолго отнесло течением жизни, я окончила школу, поступила в институт.

Когда в юности думаешь о будущем, то кажется, что времени впереди очень много и ты, сидя на лекции в аудитории в старом здании института, построенном ещё купцом Демидовым, от скуки смотришь сквозь высокие окна на церковь, голубую с белым, освещенную солнцем, как нарочно вписанную в абрис окна, с пламенеющими кленами на первом плане в старом парке, который завис в пространстве и времени между твоей аудиторией и старой церковью, потом ты, отвлекаясь от окна на слова препода, да что она понимает, чего она достигла к пятидесяти годам, та, что вещает, сверля взглядом почему-то один и тот же левый верхний угол огромной аудитории, мы проверяли, всегда левый, и при этом она ухитряется видеть всё, что происходит в аудитории, высокомерно и глупо думаешь, что уж ты-то к её годам, конечно достигнешь большего, подумаешь, препод, вот я, по меньшей мере буду, но тут обнаруживается, что конкретной картинки нет, есть только глупая детская уверенность, что уж ты-то достигнешь большего, чем она.

А она, по обыкновению уставившись в излюбленный угол, говорит бесстрастным голосом, а ты ещё не знаешь, не готова, даже представить себе не можешь, что сейчас её спокойным, сухим, слегка высокомерным, а тебе непонятно, откуда в её голосе взялось высокомерие, она старая, некрасивая, а ты молодая, красивая, но ты даже не догадываешься, что её голосом с тобой говорит сама судьба, а ты сидишь, и зря торопишь время, и ты слушаешь, и тебе кажется всё это неважным, ты не вслушиваешься, ты в себе, а перед твоим внутренним взором простирается бесконечно длинная неизведанная дорога, состоящая из участков, которые нужно пройти: лекции, экзамены, практика – и перепрыгнуть их нельзя, и надо тратить время на эту дорогу, и голос препода, голос судьбы, как ты только сейчас понимаешь, этот голос внезапно прерывает твои скучные мысли и она говорит фразу, которую ты почему-то запомнишь навсегда: «Дорогие студенты, второкурсники, – кажется, более адресно выразилась судьба, – сегодня выпал первый снег – скоро экзамены», что мы, дураки, встретили дружным хохотом: второе ноября, а экзамены – в январе, а эта старая, выжившая из ума, странная тетка со стеклянным взглядом говорит…

А она, не отрывая взгляда от левого верхнего угла высокопотолковой аудитории, снисходительно-нежно, грустно и по-девичьи улыбнулась, и нам стало её жалко, вот тётка, ничего не понимает, до экзаменов – полжизни. Теперь– то ты понимаешь, моя дорогая повзрослевшая я, что ничего не понимала ты, а не Светлана Сергеевна Судакова, которая голосом судьбы сказала фразу, которую ты чутьем, холодком узнавания дежавю пополам с жамевю, запомнила, сама не зная почему, в пору глупой цветущей юности на всю жизнь. Светлана Сергеевна, теперь я понимаю вас. Тогда я запомнила, а сейчас понимаю, что время – такая хитрая штука, что когда ты смотришь вперед, то 20 лет, например, кажутся долгим сроком, а когда ты смотришь на эти 20 лет назад, то оказывается, что это очень мало. Как лист Мёбиуса.

Пока я стояла и вспоминала детство и юность, моя девочка покинула мастерскую и как будто оттуда ушёл свет. Она пошла в спальню и стала разглядывать мои любимые книги, и теперь спальня ожила от её присутствия, а я стала прикидывать, куда её положить на ночь: можно на кухне, там стоит моя узкая девичья кровать, или лечь вместе на мою взрослую женскую, двуспальную, давно широкую для меня одной, кровать, не испугается же она, наверное, а сама пошла на кухню и стала методично мыть посуду, скопившуюся за те несколько дней, что у меня была депрессия, накопилось много, да те два прибора, что добавились сегодня, и, пока мыла, я успела всё обдумать, и твердо знала, что мне не хочется с ней расставаться. Может её никто не будет искать, может она поживет со мной, может она сирота, в своем эгоизме я дошла до того, что желала бедной девочке оказаться сиротой. Я закрыла кран и вернулась в спальню.

Она сама определилась: на моём аэродроме, на самой середине, положив под голову толстенную, мою любимую, книгу Братьев Гримм издания года моего рождения, как говорится, года изготовления вина, она спала. Я после пережитого тоже больше всего на свете хотела спать и тихонько, чтобы не потревожить мою девочку, легла по дуге как станция «Пятницкое шоссе», по широкой светлой дуге, защищая её ото всего мира, и мне было так удобно, как никогда раньше в моей жизни.

Я заснула. Какая я дура, что заснула! Как я могла заснуть, мне надо было не смыкая глаз, вороне такой, солохе, сидеть рядом и молиться, чтобы она осталась со мной, я била себя в грудь, мысленно конечно, когда проснулась и увидела, что я одна. Её нигде не было. Я даже проверять не стала. Это и так понятно. По тому отсутствию света, который был – когда была она. У меня как будто душу вынули.

Я усталой походкой, еле передвигая ноги, пошла на кухню и не зажигая света села за стол и стала тупо-безнадежно смотреть в окно на сумерки, отстранённые молчаливые холодные синие сумерки с обманчиво теплыми шарами света вокруг фонарей. С падающими лениво и безразлично листьями, это нам грустно, а они падают со знанием дела и с покорностью, которой позавидуешь, я, например, завидую их покорности, это единственное, чего мне не хватает в жизни – покорности. Я долго смотрела в сумерки, но так и не научилась у них смирению, и решила, что моя тоска не вытечет в сумерки, даже если я просижу, не зажигая света, всю ночь, и включила свет.

На столе лежала сложенная вдвое записка на листке из моего ежедневника. Я с бьющимся сердцем развернула: моя дорогая, не знаю как сказать, ладно, говорю как есть, моя дорогая я, ты мне понравилась. Живи! Ни в коем случае на прыгай под поезд метро. И я буду жить. Я теперь тоже люблю Дюрера, из-за тебя. А ты давно любишь Гриммов, из-за меня, я рада, что ты такая постоянная, то есть, что я такая постоянная, ты мне правда нравишься, а это даже больше, чем любовь. Жаль, что ты одна, но, если тебя это утешит, то помни, что я с тобой. Я, то есть, ты, – стояло вместо подписи. Почерк был мой. Детский, но мой. Всё сразу стало таким ясным и правильным. Теперь я поняла, почему люблю Дюрера, потому что станция «Пятницкое шоссе» – это лист Мёбиуса.

Я аккуратно оторвала от записки полоску с подписью, разочек перевернула край и пошла в мастерскую, чтобы склеить ленту Мёбиуса.

На память.

 

Лето, осень, зима, весна и снова лето

Лето

Маленький Петя не особо задумывался над своей жизнью. И над жизнью других людей тоже. Почему всходит солнце, почему садится? Так должно быть, и всё. Понятно, радовался, когда просыпался, а солнце светит и тебя не спрашивает. Хорошо, тепло! Ну, точно: так и должно быть! Чего тут думать? И вопросы времени его тоже не интересовали: как просыпался, так и вставал. Один в доме, в летней избе на втором этаже.

Дом большой, северный русский, построенный лет двести назад из янтарной, а теперь тёмно-серой от времени сосны. Дом из двух частей: передняя летняя изба с русской печью, одинарными окнами, без подпола на крупных утонувших в земле валунах серо-голубого цвета весом о трёх сотен килограмм, и зимняя с двойными окнами, и тоже с русской печью.

Солнце разбудило Петю. Мать и отец давно на работе, в колхозе. Он привык просыпаться один. Деда, бабки не было, матери сорок шесть было, когда она его родила, не в больнице, а в летней избе, сестра шестнадцати лет его принимала.

В это лето Пете исполнилось шесть. Старшему брату Николаю двадцать шесть, в Мурманске на судах в море ходит, сестре Анне, что его принимала, двадцать два, замуж уже вышла, в Мурманске тоже живёт, брату Ивану – двадцать, тот в райцентре работает художником, плакаты для кино пишет, и прочее, там и живёт, брату Изосиму пятнадцать, он с Петькой не особо водится.

Петя вскочил вмиг. Умывался он не всегда, а когда вспоминал, и то очень скупо: нос и щёки, не боле. Дел много, не до умывания. Спал Петя в рубашке, льняной, полотно мать ткала на станке сама. Хорошая рубашка, на все случаи жизни, и спал и гулял в ней, без штанов, маленький потому что. На этот счёт он тоже не задумывался, ну нет и нет, зачем ему штаны, только мешают!

Мать на лавке, на мосту, в сенях, оставила поесть: молока топлёного в кринке, в плетеной коробке с крышкой хлеба домашнего: пополам ржаной и пшеничной муки, на закваске, без дрожжей пекла. Круглый каравай невысокий, плотный, тяжёлый, серый, в рот не лезет. Петя выпил молока, а хлеб есть не стал и побежал на улицу. К другу Кольке.

Дорога к Кольке была опасная. У соседки, Галины Ивановны петух – первый на деревне голосистый забияка, не пропускал Петю без сражения, не только ему доставалось, все петухи соседские ходили побитые, а ему хоть бы что.

Каков петух, таков и хозяин, муж Галины Ивановны, Павел Викторович: в своей деревне не побезобразничаешь, так он ходил в соседнюю, чтобы подраться. Здоровый был, огромный, потом его отделали так, что рука не разгибалась, так и ходил с согнутой, как Сталин, который два года как помер.

Петя мимо петуха шёл тихонько, авось не заметит! Пройдя опасный участок, он уже хотел побежать, как огромный кочет в боевой раскраске, чёрная с зелёным блеском подвижная шея, и красные и оранжевые, длинные, как серп хвостовые перья, как коршун налетел на него, спасибо Галина выбежала с вицей, отогнала, Петя припустил, высоко закидывая пятки, чуть не лупил себя по попе. Петух, несмотря что вицей получил, вернулся к курам гордый, важный. Петя почесал боевые раны: коленку и то место, откуда ноги растут.

Побежал по мосткам, посередине деревни деревянные мостки для людей, а то кроме лета всегда слякоть, а с мостками чисто, красиво. Увидел Кольку, тоже без штанов, тот сидел на пригорке, где была раньше часовня, а теперь подпол и четырёхугольный остов стен и колокольня, они забрались в подпол, там ничего интересного не было: всё, что могло пригодиться в хозяйстве, давно растащили. Поверху дробно застучали копытцами овцы:

– Тихо, – сказал Колька, – а теперь давай, пли! – скомандовал он: Петя бросил камешек, овца смешно оступилась, заволновалась, заблеяла, Колька тоже бросил, овца как ужаленная подскочила, они засмеялись, из амбара поблизости выскочил рыжий дядя Вася-кладовщик:

– Засранцы голожопые, чего удумали, вот отцу скажу, кто там, Петька, ты что ли! Раскатывается вологодское круглое О – на всю деревню Климово слышно.

– Сильно-то орёт, разозлился! – мальчишки полезли наружу – не тут-то было: лаз завален камнями, дядя Вася кладовщик решил их проучить.

Заплакали, испугались.

– То-то же, – ворчит дядя Вася, тут же пожалев их, разбирает камни.

Колька и Петька вылезают, смотрят волчатами, зря дядя Вася-кладовщик это сделал, мальчишки отомстят, да так, что и рассказать кому стыдно: нагадят ему на камнях у амбара сегодня же вечером: заметно, знатно нагадят у всех на виду, ну что ты скажешь, засранцы, правильно он их обозвал!

Пару раз за лето Дядя Вася запрёт их в амбаре на целый день, придётся отцу улаживать: пить с дядей Васей горькую.

Солнце перевалило за полдень. Жара. Мальчишки от нечего делать решили наведаться в поле, посмотреть как матери работают. Пошли по направлению к озеру по старой дороге, вдоль межи, новая дорога прямо по полю проходит, как в колхоз загнали, так стали ездить по полям, посрать потому что стало. Вдоль межи по старой дороге небольшие сосенки, большая ель, по меже посередине ров, на склоне земляника, не та, ярко-красная, что в лесу на развесистом стебле с пятью-семью кислыми ягодами, а полевая, низенькая, на невысоком стебле одна, бледная, но крупная и сладкая! Мальчишки до сегодняшнего дня брали по одной, пробовали: поспела ли, ждали, а сегодня увидели: одна! Другая! Третья! Полно! Сладкие, страсть! Поели вволю.

Дорога вдоль деревни идёт прямо, а на поле спускается вниз, туда, где отгороженный черёмухой сенокос, называется Кривой ручей. Пробежали по траве, по грудь мальцам, бегут, трава хлещет, из неё тучей мелкота насекомая: огнёвки, голубянки, белянки и покрупнее, капустницы, павлиноглазки, крапивницы, репейницы, из под ног стреляют кузнечики, от острых порезов травы руки и ноги чешутся, зудят, но путь много короче, чем обходить Кривой ручей. Солнце печёт.

Вышли на стерню. Мать смотрит: белые головки сияют, приближаются, подпрыгивая. Головы у обоих мальцов до соломенного цвета выгорели, издалека не разберёшь, который свой. Стерня-то колется, Петя не топает сверху вниз, а ставит ногу, продвигая её вперёд как на лыжах, чтобы не кололась.

Чего прибежали? Да от нечего делать. Обе матери вяжут снопы, ставят суслоны: четыре-шесть больших снопов внизу, домиком, и один сверху, как крыша, на случай дождя. Мать, чтобы не мешали, усадила под суслон, дала по картохе варёной из своего обеда и воды, поели, полезли в снопы в прятки играть, все в трухе, чешутся, а всё равно лазят, смеются, пока мать не гонит:

– Ну, будет, бегите! Мне работать надо.

Часов пять пополудни. Идут на речку. Вода холодная, но купаться всё равно хочется. Высохли и, как были голые, так и уселись на брёвнах, приваленных валунами над отводом воды на мельницу, мельницу-то давно сломали, мальчишки нашли развлечение: с досок сбрасывают валуны в воду, громкий, низкий, гулкий звук, большие потому что, интересно!

За день так набегались, что ноги как свинцовые, едва домой добрели, поздно уже. Дома отец, мать, брат Изосим, сестра отца Юлия, все повечеряли супом, поели горячего один раз за день, Пете положили, он такой голодный, что серый тяжёлый хлеб, который он утром и есть не стал, вечером таким вкусным показался, тоже и суп с кусками мяса, картошки, с луком, за обе щёки! Заснул за столом, разгорячённый, весь наполненный солнцем и волей, с куском хлеба в замурзанном кулаке.

Отец взял его на руки, отнёс на второй этаж, осторожно положил на кровать, на высокий тюфяк, туго набитый сеном, сел рядом, подумал: счастливый, не ведаешь, что творишь! Спи, покуда, малёк, что-то тебя ждёт, – погладил по упрямому крутому, пахнущему летним солнцем, солью детского пота, лбу, вздохнул.

От нагретой за день крыши идёт тепло. На дворе светло, северные ночи – белые.

Осень

Петя понимал, что настала осень, когда над Уфтюгой-рекой за наволоком, за поймой, в урочище Осиновке загоралась огнём на закате роща, он думал, что осень называется так из-за осины.

Мать с отцом не так, как летом работали, от зари до зари, без просвета. В войну бывало мать на лошадях пахала, так лошадей меняли два раза в день, а её нет, отец-то в плен попал, так в сорок пятом году его в Тулу отправили на угольные шахты на два года. Вернулся, в сорок девятом родился Петя.

Осенью в колхозе работы поменьше: отец подвозил сено на скотный двор, молотил зерно, мать лён очёсывала, паклю делала.

В сентябре копали картошку. Пока при Хрущове не урезали огороды, так садили картошку на пятнадцати сотках, половине огорода. Петя собирал выкопанную, её сносили в корзинах на яму в доме, рассыпали, она сохла, потом отец копал в сосновом бору над Уфтюгой яму в песке, мелком, светлом и сухом, ссыпал туда картошку, заваливал песком, закладывал досками и она лежала там чистая, как камешки галечные гладкие и ровные, и грызуны не могли в песке прорыть ходы, лежала до весны и даже до будущего урожая.

Когда начинало подмерзать, вокруг зимней избы насыпали опилок, делали для тепла завалины, весной, по таянию снега, расчищали.

Петя плохо представлял себе будущее время, просто ждал весны и лета и терпел зиму, в осени тоже было хорошее, он её пережидал. Делал, что по силам. Пилили дрова: даже он за ручку пилу дёргал, поленицы складывали: тоже помогал, да, осень, это тебе не лето, забот больше, к зиме надо подготовиться.

Осенняя радость – черёмуха поспела. Петя ловко сначала на забор, потом на дерево перелетал как белка с ветки на ветку, пихал в рот крупные гроздья черно-фиолетовых, вяжущих ягод с круглой как дробь косточкой. Черёмуха по всей деревне стояла в тёмных кистях сладких ягод, так он знал, где какая: где покрупнее да послаще, ещё он знал, что главное – вовремя остановиться: а то так запрёт, что в больницу повезут, как Кольку, вся деревня смеялась: повезли на телеге, так полдороги проехал, протрясся, его и раскупорило: сам просрался – повернули обратно, без больницы обошлись!

Ещё одна осенняя радость – с отцом на охоту, зайцев пострелять. Зайцу много не надо: хоть одна дробина в позвоночник попадёт, готово дело! Мать зайца потом в чугунок, распарит в печи.

У отца ружьё – одностволка двадцатого калибра, лет сто наверное, с самодельным бойком из гвоздя. У него и ящичек деревянный с патронами, порох дымный в картонной коробочке, дробь, патроны латунные. Пыжи из газеты делали. Вот бы в этом ящичке покопаться, мечтал Петька, так хотелось, да не разрешали, понятное дело.

Осенью полными корзинками носили грибы: рыжики, волнушки. Тогда же поспевала хохлуша (княженика), видом как малина, только у той ягодка вниз, а хохлуша приплюснутая и вверх торчит, бордовая сладкая ягода по одной-две на мелких одиночных кустиках.

На мосту с ноября стояла кадушка с капустой квашеной, с брусникой мочёной, а мать, затейница, та любила воткнуть в стену на вышке, на чердаке, то есть, прямо между брёвнами только что сломанные, тяжёлые от ягод ветки рябины, за зиму они высыхали, из терпких становились сладкими, Петька и мать грызли их как семечки, мочили и запекали начинкой в пироги.

В ноябре отец резал коз: валил на бок, левой рукой прикрывал глаза, она в ужасе замирала, он говорил, спи, голубушка, и вскрывал жилы. Спускал кровь в тазик, потом мать в огромной сковороде, присолив, ставила в печь, там кровь сворачивалась, получалось что-то вроде запеканки, по вкусу слегка напоминающей оладьи из печени, вкусно.

Деревья стоят голые, перечёркивая небо ветками. Под ногами опавшие ненужные пёстрые листья. Дни короткие становятся, лужицы покрываются тонким стеклом, белеет воздух под коркой льда, наступишь, звонко трещит, ломаясь, скоро зима!

Зима

Жили в зимней избе, которая с двойными окнами, за летней.

Петя спал в родительской кровати у стенки, потом мать и с краю – отец. Однажды ночью проснулся, отец что-то возится, мать тихонько говорит: хватит, хватит. Петя решил, что он её лечит что ли, повернулся к стене, опять заснул.

Зимой Петя не каждый день ходил на улицу, а когда высыхала промокшая одежда. Наметало горы снега. Рыли ходы в сугробах, катались на полушубках с горок, от дыхания шапка, платок серый козьего пуха, обрастали изморозным вологодским кружевом, оттуда торчал красный нос и щёки, блестели ясные глаза, рукавицы вечно терялись и из коротких рукавов торчали руки красные, в цыпках.

Лютует зима, зато и отец, и мать чаще остаются дома, в колхозе зимой мало работы. Отец без дела не сидел: делал деревянные сани: в упор гнул из берёзок полозья на самодельном простом станке, потихоньку, не за один раз, постепенно, занимало несколько дней, делал в полозьях пазы, в пазы шипы, обвязывал черёмуховыми прутьями – крепкие лёгкие сани получались!

В начале зимы на лесозаготовках высекал с сосёнок без сучков слоистую кору длинными лентами, называются огонотки, и бросал в снег, там они лежали пару месяцев, замерзали, оттаивали, опять замерзали:

– Петька, поди принеси огонотков, будем корзинки плести.

Петька старательно волочил за собой охапку огонотков в сени, там отец снимал размокшие пластинки коры, разделял слои, получались гибкие ленты, их он ловко и быстро, пока не высохли, сворачивал и переплетал, выходили большие и маленькие короба, корзины, поначалу гнулись, а высыхали и больше форму не меняли, ручку отец вязал из черёмухи, с блестящей лакированной корой, крепкой, зубами не перекусишь. Отцовы корзины нравились, многие покупали.

Петька тоже плёл, старался, дно и стенки получались хорошо, вот завершение и ручка нет, отец гладил его по голове, помогал, неудавшиеся бросал в печь.

Отец говорил: человек, как цветочек, расцвел и завял, – Петька слушал и не понимал, причём тут цвет полевой, и какое имя не узнает никто…

Петька ходил колядовать, получалось глупо и смешно: выворачивал полушубок мехом наружу, морду закрывал, и чтобы не узнали, молчал, хоть пытай его, давали что, хорошо, нет – радовался, что не побили. Глупый, малой ещё.

Ужинали зимой при керосинке рано и тут же ложились спать, грелись друг другом. Ночью синее-пресинее небо чистое, прозрачное как хрусталь, от холода взлетало вверх, в нём как свечи горели яркие пронзительные северные звёзды, белые, как Полярная, мигал жёлтым Арктур, бело-голубым яростно сияла Вега. Небо к горизонту оставалось розоватым, светлым, промёрзшим, над крышами ровно вверх подымался дым, значит ветра нет, будет ещё холодать! Скорей бы весна.

Весна

Сначала по насту ветер гонит снег, но если появился наст, значит днём солнце греет по-весеннему, значит, конец зиме! В марте, перед таянием снега, носилками таскали снег на первый этаж в летнюю избу, в комнату без окон, половые доски снимали и в яму, называли не подпол, а яма, ссыпали крупный, состоящий изо льда, снег, он садился, уходил водой в землю к августу, на снегу хранили просоленное мясо в берёзовых кадках, мяса было много, суп с мясом варили каждый день, посты с тех пор, как большевики разрушили часовню, не особо блюли. Там же на снегу стояли в кадушках пересыпанные крупной солью волнухи и рыжики. И в бочках с деревянными пробками пиво, его отец варил два раза в год: на 12 июля, на Петров день и на 18 декабря, на Николу.

Под передом, перед летней избой притаивало, ручеёк течёт, Петька весь мокрый, делает плотины и запруды из снега. Пускает щепки-кораблики, надоест, разрушит плотину и смотрит, как хлещет вода.

Стаял снег. Вода в реке мутная, потеплеет – мужики идут с волочагой вдоль реки рыбки набрать, подкормиться. Волочага – вроде сачка, только большого, треугольного, с сетью ячеёй в сантиметр, ручка – длинная палка в вершине треугольника, его стороной ведут по дну, гребут, что ни попадя.

Бегал Петька в лес с бутылками: надрежет ветку берёзовую, наденет на неё бутылку, бутылка висит на ветке, как положено: горлышком вверх, донышком вниз, из среза сок капает.

Скворцов Петька уважал, делал скворешни: кривоватые, зато прочные! Не терпелось лета дожидать! Листочки мелкие бледные разворачиваются, зелень прозрачная сначала, ветки и стволы разглядеть можно, а через неделю зелень становится плотная, яркая.

Холодно, а он уж босиком бегает, чтобы лето скорее пришло! Ноги-то босые колет стернёй, а он терпит, днём тепло, хорошо, а вечером опять земля холодная.

Отец купил дом своей сестре Юлии, отселил, мать сказала, – Хватит! Убирай её!

Юлия подворовывала у Марии, матери Петькиной, приданое и она, наконец, разозлилась, не рушников вышитых красными петухами пожалела, не книг в кожаных переплётах старинных с латунными замками, а противно стало. Юлия это добро в Мурманск своей сестре, Клавдии для продажи посылала, вот Мария Фёдоровна и не стерпела.

Отец купил дом, перекрыл крышу, заготовил дров и перевёз Юлию в деревню Конец. Петька бегал помогал: поленицу сложил, тётка попросила берёзовых почек набрать.

Петька набрал и получил от неё три рубля, доволен был, не сразу потратил, бегал туда, в Конец, в магазин мимо луга, а там! Больно-то хорошо! В исаде, пойме, значит, осоки, травы, ежа, лисохвост, ближе к реке как жёлтые шары – колтышки, купальницы ещё их называют, герань полевая цвета грозового неба, жёлтая с фиолетовым Иван-да-Марья, синие и бледно-голубые крупные колокольчики, цеплючий ломкий по коленцам своим мышиный горошек, ползучий, стелющийся калган, прямые кустики зверобоя, белые плоские лепёшки мелких сборных цветов тысячелистника, ярко-жёлтые кнопочки пахучей пижмы, собранные как в рябиновые кисти.

Петька мимо исады по лавинке, плахе, переброшенной через ручей, бегом в магазин, за подушечками, мелкими четырёхугольными конфетами, двух видов, гладкие, обливные, и шершавые, обсыпанные сахаром. И тем же путём возвращался в Климово, добегал обратно – ни одной конфеты в кульке не оставалось.

Вдоль по деревне всё в черёмухе, в белой пене, пахло так, что голова кружилась.

А в конце мая молния ударила и расколола липу, что напротив летней избы, сверху донизу. Петька испугался. По улице во всех домах повылетали окна, вдоль дороги попадали кусты черёмухи, перегородили её, завалили всю. Как град сыпались в траву майские жуки, трещали под ногами. Пришло лето.

Опять лето

Последнее лето перед школой. Петька теперь уже и летом ходил в штанах, чать не маленький, взрослый стал. Взрослый, семь лет будет в августе! А ума ни на копейку!

Мать напарила в чугуне, большими ломтями, в печке, репы голландки, розовой мясистой, сладкой и ушла на работу. Петька с Изосимом поели, сколько смогли, а потом принялись кидать в стену горницы, оклеенную газетой «Правда» слоями в количестве, больше чем Петьке лет, куски голландки шмякались и разлетались фонтанами брызг. На стене остались жёлто-розовые пятна с налипшей мякотью.

Петька пробегал весь тот день будто под тенью облака, мысли возвращались: попадёт от матери, потом опять бегал, и снова: что мать скажет? Не хлеб, конечно, хлебом он не стал бы бросаться, и опять: накажет мать!

Если бы они не кидались, то бы вечером мать выгребла сосновыми ветками под печи, положила бы куски пареной голландки на вичку, сетку из прутьев ивы, и в печь не горячую, подсушить, получалось лакомство вроде мармелада или сухофрукта, в карман положишь, в кармане, понято, всяко говно, а ты отряхнёшь и в рот, да приятелей угостишь, вместо конфет. Накажет мать, опять вспомнил он.

Пошли с Колькой: проверить готова ли первая летняя ягода: жимолость на склоне к Уфтюге. Склон крутой, полосатый: глина и белая-белая – опока. Наверху растут, цепляются за гребень сосны, из-под них опока высыпается и корни повисают в воздухе, тянутся вниз по склону, ловят ускользающую землю, завязываются узлами для крепости, а ствол стоит как свечка ровно вверх, борется.

Петька сверху видит кустики жимолости и потихоньку спускается по склону, берёт ягоды синие, как запотевшие, в тумане, тронешь, глянцево блестят, кисло-сладкие, сочные. Переступишь – опока из-под ног осыпается. Ягоды манят, потянулся – камешки наперегонки побежали-посыпались и он потёк вместе с ними вниз, хватается за кустики, они остаются у него в руках, он тяжёлый, обгоняет камешки, летит вниз, а лететь двадцать метров! Внизу камни острые и река, Петька так испугался, что руками стал вгрызаться, ломая ногти до крови, расцарапал колени, грудь! Всё, решил, разобьётся насмерть! Его развернуло, и он скатился на спине донизу.

Жив! Лежит внизу и смотрит в небо. Сколько пролежал, не знает. Пока Колька не спустился и молча сел рядом.

Когда очухался, пошли за топориком и в березничек: пару хвостов для рыбалки срубить. Метра по три. Петька обрубил ветки, очистил кору с толстого конца, верх оставил серым, чтобы рыба не пугалась. Колька перевернул пару досок с мостков вдоль улицы и выбрал в банку штук восемь толстых розовых дождевых червей, присыпал сырой землёй. Можно было и коньков поймать, крупных, сочных кузнечиков, на них голавль хорошо клюёт. Конька в траве не видно, пока не шагнёшь, он выстрелит из– под ног, тогда не зевай, замечай, куда упал, не заметишь, опять надо шаг делать, чтобы его увидеть, а надо скорее, Петька решил ловить на червей, сойдёт!

Вернулись к реке, к старой мельнице.

А ноги всё подрагивали, и шагал он неуверенно, и голова немного кружилась. Всё как-то навалилось: стыд, ожидание наказания, страх смерти, когда катился на спине, как на салазках по присыпанному острыми камешками склону, и он как-то вяло удивлялся, что ещё вчера он ни о чём не беспокоился, не переживал, а сегодня всё изменилось.

Он бросил удочки и не отвечая Кольке, побрёл домой, спрятался в чулане и незаметно для себя заснул. Проснулся, вышел, оказалось, все уже повечеряли, сидят за столом, он робко подошёл, думал, мать ругать будет. Она усадила его, положила поесть, а ему первый раз в жизни есть не хочется. И не знает, что с ним. Почему всё изменилось? Почему вчера всё было ясно и просто, а сегодня сложно и непонятно?

Последнее беззаботное лето кончилось раньше срока, по календарю ещё месяца два, а ему кажется, что ничто не будет таким, как прежде.

Сколько лет впереди? Что с ними всеми будет?

Мать, Мария Фёдоровна, умерла через десять лет после того лета.

Отец, Александр Семёнович – через пятнадцать.

Мать приснится Пете только однажды – красивая, с толстой, ещё не поседевшей косой, он такой её и не видел, в венке из рябиновых веток с красными ягодами.

Пётр Александрович живёт в Москве. Дом в Климово не бросает, потихоньку восстанавливает. Он кандидат технических наук, фотохудожник, член Союза журналистов России, у него два сына, Артём Петрович и Александр Петрович, и одна внучка, пока. Хотел, чтобы назвали Марией, жена хотела – Александрой, но получилось ни то, ни другое, молодые назвали Алисой, имеют право: они родители, как хотят, так и называют!

 

Остров гениальности

Когда она родилась, мы не знали, радоваться или плакать, то есть мы как раз знали: мы радовались, что она родилась и плакали, что она с первых минут была сиротой. Мы – это бабуля и я. Теперь нас стало трое. Три Вари. Баба Варя, мать моей мамы, я, Варя-средняя, и она, самая маленькая. Мы сёстры, обе Вари, это как-то странно, но так уж получилось. Когда родилась я, мама назвала меня в честь своей матери, это просто, она хотела потрафить ей, бабе Варе, чтобы бабуля любила меня. А маленькую тоже назвали Варей. Почему? Мы и сами не знаем. Не могли найти другое имя. Глупо, но нам ничего больше не нравилось, поэтому мы сейчас живём втроём: баба Варя, я, и маленькая Варя. Отцы у нас разные. Мой бросил маму, когда мне было два года. А потом мама родила её. Без мужа. И умерла. Я понимала, что она не виновата в смерти мамы, но долгое время смотрела на неё и невольно думала, что мама умерла из-за неё. Мне было 10, когда она родилась. Начало лета. 10 июня.

– Скоро осень, – сказала баба Варя, я удивилась, почему скоро, только каникулы начались! Но ничего не сказала.

Маленькая Варя второй месяц дома. Честно говоря, я думала, что буду играть с ней. Что буду купать её, кормить, гулять, играть и укладывать спать, а она оказалась маленькой плаксой. Я стояла и смотрела в её нахмуренную мордашку и никак не могла поймать её взгляд. Она скользила взглядом по моему лицу как по неживому предмету. Я приблизила лицо – никакой реакции, отвела в сторону, улыбнусь как дура – ничего, никакого интереса, в другую – тоже ничего! Я так испугалась, что закричала:

– Баба Варя, иди скорее сюда! Маленькая у нас слепая! От моего крика она дала такого ревака, что мама не горюй. Прибежала бабуля:

– Что ты, типун тебе на язык! Почему ты так решила?

– Посмотри, она же нас не видит!

Я расстроена и напугана. И возмущена, что она мне не верит. Баба Варя наклоняется и делает то же самое, что несколько минут назад делала я: смотрит ей в лицо и качается из стороны в сторону, пытаясь поймать её взгляд, но ничего не понятно, потому что маленькая орёт как резаная. Бабуля машет на меня полотенцем и говорит:

– Ну вот, испугали ребёнка! – ворчит она. Из кухни тянет горелым, – и молоко убежало, – досадует баба Варя и спешит устранять ущерб. Она делает беспечное лицо, но весь вечер бегает к кроватке, чтобы вновь и вновь наклоняться над Варей. С каждым разом бабуля делается всё задумчивей.

На следующий день она спешно собирает маленькую, хватает меня и мы бежим в Институт Гельмгольца, на приём к её знакомому профессору. Он сказал, что мы ненормальные родственники и девочка прекрасно видит, зрачок реагирует на свет, всё в порядке и нечего разводить панику и морочить врачам голову! У нас с бабулей отлегло от сердца, и мы успокоились, но ненадолго.

Варя-маленькая, казалось, не может найти своё место во времени и пространстве. Она всегда недовольна, никогда не улыбается. У меня сохранились фотки, где я такая же мелкая как она, и почти на всех у меня младенческая улыбка на пухлом, как комок подошедшего теста личике, а она не улыбалась вовсе.

Ела плохо, бабуля говорила, что я в её возрасте прекрасно знала, что когда меня берут на руки, то тепло маминого тела означает жизнь, пищу, удовольствие и тут же успокаивалась, наедалась и засыпала, а когда бабуля или я, мне она не сразу, но стала доверять кормить маленькую, брали её на руки, она никак не выражала радость от наших объятий, ей как будто было больно, будто страдала от наших прикосновений, казалось, ей хорошо, когда её никто не трогает и она лежит, предоставленная сама себе и смотрит невидящим, обращённым внутрь взглядом, одна, не как человек, а как неодушевлённая кукла, нет, я не права, одушевлённая, но отрешённая, со знаком минус, как моллюск без раковины, как будто не она защищается от мира, а наоборот такая большая, что мир, как острая крупинка, никак не превращается в жемчужину и царапает, тревожит, раздражает её.

Мы, как все люди на свете, больше обращали внимание на то, что она плохо прибавляет в весе, чем на всё увеличивающиеся странности её поведения. Вот за что мы с бабулей не волновались, так это за её слух – слышала она всё. Причём гнев или боль её, когда она слышала некоторые слабые звуки, могла бы даже быть сильнее, чем реакция на более громкие.

Мы, конечно подозревали, что с ней что-то не так, но прятали голову в песок до того момента, как впервые услышали слово «савант». К третьему своему лету малая разговаривала, но мы не могли её понять, казалось, она говорит не для того, чтобы мы её поняли, а чтобы чтобы только слышать свой голос, она могла повторять за нами, но не возникало даже иллюзии понимания. Зато она затихала, успокаивалась, на лице появлялось подобие блаженства, когда звучала музыка. Мы беззастенчиво этим пользовались и при первой же возможности включали ей классику: бабуля считала, что кроме классики все остальные разновидности музыкальных произведений являются какофонией.

В общем, когда в три годика маленькую назвали странным словом «савант», она могла повторить с первого раза любой музыкальный фрагмент. Но больше её ничто не интересовало, скорее раздражало, выводило из себя, вызывало её гнев, это было бы забавно, если бы не было так страшно. После этого жизнь наша с бабулей изменилась, сильно изменилась. Невозможно жить своей жизнью, когда рядом растёт такая непохожая на всех Варенька.

Сейчас маленькой Варе 13, мне 23, я окончила институт, устроилась на работу, бабуле 67, она тоже работает, потому что у нас не всё так просто, как может показаться. У нас очень много денег уходит на маленькую Варю. Не потому что мы хотим как-то компенсировать отсутствие материнской любви и заботы, а потому, что наша маленькая – «савант». Ограниченная, ущербная личность, однако обладающая выдающимися способностями в музыке. Остров гениальности.

Варя и большая Варя всегда с тобой. С тех пор, как ты звучишь. Они делают, что тебе надо. Они твои руки. Подательницы еды и тепла, они тебе нужны. Ты не хочешь смотреть им в глаза, а они как нарочно, всё время заглядывают тебе в глаза, как ты ни прячешь их, тебе нелегко впускать их в себя, и так ты впускаешь в себя весь мир, он вращается, раскрываясь в тебе звуками своими, раздирая тебя в клочья, а ещё они обнимают твоё тело, ограничивают твою свободу, но надо терпеть, потому что они включают музыку. Тебе удобно с ними, если они соблюдают ритуалы.

Звуки. Когда звуки, ты не испытываешь боли от мира внутри тебя, тогда ты течёшь сквозь мир, а он течёт сквозь тебя, и ни ты, ни он не можете ранить друг друга, и тогда открыты рёбра и вода музыки заполняет тебя и мир одновременно, и тебе не больно. Тебе не больно.

Звуки все вместе рухнули на тебя как свет, и теперь проходят сквозь, главное теперь – внимание. Тебе легко, ты в центре: из твоей середины во все стороны лучами растёт внимание, начиная с момента начала звуков. Ты внимательно, осторожно и точно нанизываешь каждый звук по началу его длительности на своё место: когда ты ставишь каждый звук на своё место по времени и длительности, они берутся за руки, соединяются, это как записать их имя отчество и фамилию. Фамилия звука – это дрожь в твоей крови, некоторые звуки дрожат медленно, низко, в кончиках пальцев ног, до лодыжек примерно, они такие твёрдые, что их почти не слышно, другие густые, твёрдые или мягкие, или текучие – это отчество, и горячие, красные, цвет – это имя. Дрожь других чаще, они вибрируют быстрее: они в коленях, локтях, они тёплые и гибкие, вибрация нарастает – эти жёлтые, они дрожат в местах сочленения рук и ног с телом. Звуки иногда проникают в тебя не через уши – слепяще белые, трепещут ещё быстрее, и если вибрация будет ещё тоньше, тебя разорвёт.

Звук входит как нож, спокойно и точно, холодя сердце, сладко входит, медленно, подаёт вверх, кается, выходит из раны, и входит вновь, и боль такая сладкая, капает густым, красным, тягучим – кровью, в ритме биения сердца, следом – звуки в два раза чаще – зелёным, вопрошают, нижние говорят: нет, нет, нет, зелёные всё спрашивают: а может не всё потеряно, а вдруг? а вдруг всё можно вернуть, да, надеются зелёные, прохладные, лёгкие, воздушные, кислые, бегут сначала вверх, там качаются на вершине, будто спрыгнуть хотят, стекают, потом возвращаются в напрасной надежде вниз, колеблются неуверенно, опять стучатся, просятся к красным, смешиваются, ходят вверх-вниз как волны, нет, нельзя, говорят красные, горькие, горячие и текут, текут, унося жизнь, но в конце молодеют, и тоже надеются, спрашивают вместе с зелёными, а вдруг? спаси, помоги, нет, отчаиваются красные: смирись, ничего вернуть нельзя, ниже, ниже, реже, холоднее, кровь чернеет, засыхая. Последние аккорды, безнадежно низко: горько и холодно. Как лунный свет на могиле. Всё. Конец. Готово: когда так расставишь звуки во времени и установишь их частоту, и цвет, и вязкость, и температуру, и место в твоём теле, они берутся за руки и ты легко можешь воспроизвести их в точности, как ты записала их своим вниманием по имени, фамилии и отчеству.

Ты вся до последней капли крови звучишь, ты излучаешь музыку, каждый звук тебе родной, ты знаешь его в лицо, музыка – это ты, и единственное, чего ты желаешь, это звучать. Ты можешь делать это на рояле, можешь на скрипке, можешь голосом, вслух. И можешь беззвучно. Это неважно.

Бабуля смотрит мимо тебя и плачет, Варя-средняя тоже плачет и пытается обнять тебя, ты уклоняешься от объятий:

– Не надо, не надо, – кричишь и гневаешься ты, бьёшься об пол, – не трогайте меня, уберите руки! Мне больно! Дайте звуки!

Наша маленькая может трогать сердца! Самое смешное, что она к этому не стремится. Больше всего она хочет, чтобы её оставили в покое, слишком уж она чувствительна, поэтому и кажется такой отрешённой.

– Неужели она никогда не ответит нам, бабуля?

– Нет, – говорю я, – это мы с тобой, толстокожие, не умрём, если друг друга обнимем, а она может умереть. Не трогай её, пожалей!

Средняя Варя обняла меня, я её. Мы любим маленькую и примирились, что она никогда не ответит нам. Не может, наш маленький савант. Одинокий житель острова гениальности, не желающий его покидать.

 

Третья смена

Я не люблю третью смену в лагере. Ненавижу третью смену!

Первая ещё ничего: мы вновь увидели друг друга после учебного года, радуемся встрече, удивляемся: как мы изменились! А третья всегда самая грустная, потому что последняя.

Наши родители работают на одном заводе со странным названием «Кулон». Кто слышит это название впервые, думает, что это связано с ювелирными украшениями, но я-то знаю, что на самом деле «Кулон» от единицы количества электричества, хотя физика начнётся как раз после окончания третьей смены, когда я пойду в седьмой. Мне папа рассказывал, когда со мной гулял, да-да, я гуляю не только с подружками из класса, но и с папой, он рассказывает мне о вещах, сугубо, это его словечко, сугубо научных и специальных, типа усталости металла, или что-нибудь из сопромата, и про лист Мёбиуса, и про магический квадрат, ещё папа любит козырнуть словами вроде «паче чаяния», «вельми», типа очень, «вакация», типа каникулы, а когда играет в преферанс, то повторяет с иронией загадочную фразу «отлично схожено, отец Мисаил!».

Не только наши родители работают вместе, но и все вожатые тоже работают на этом заводе, где на самом деле проектируют и испытывают самолеты. Мой отец расследует лётные происшествия, вот я и выдала государственную тайну!

Все в лагере друг друга знают, наша вожатая, Таня Головина, работает у папы в отделе, там она лаборант, а здесь она самый близкий мне человек. Именно она первая узнала, что ко мне в начале третьей смены пришли месячные, я не испугалась, ведь с девчонками мы уже давно всё обсудили. А в первые две смены я с лёгкой завистью смотрела на Лену Кострову, Иру Заботину, и Таню Виноградову, которые со знанием дела говорили друг с другом о том загадочном и желанном моменте, когда они из девочек превратились в девушек, как будто они стали на ступень выше, а мы, у кого по-прежнему неуклюжие мосластые длинные тонкие руки и ноги и плоская грудь, чувствовали себя детьми, а они уже стали девушками! Когда ходили в баню, я слышала, как Людмила Васильевна, наш воспитатель сочувственно советовала Ире:

– Ты кровь в холодной воде застирывай, в горячей она ещё сильнее в ткань въедается.

Мне захотелось поскорее стать девушкой, чтобы и на меня с пониманием, как на равную, смотрели взрослые женщины. Вот так всегда: детство обнимает тебя, а ты стараешься побыстрее вырваться.

Теперь и меня приняли в компанию девушек, куда я так хотела попасть! Это оказалось не так интересно и привлекательно, как я думала, зато я узнала, что многие девчонки уже целовались по-взрослому и мне не терпелось попробовать как это, целоваться с языком, смешно звучит: «целоваться с языком». Потом мне стало скучно, они всё время говорили о парнях.

Наш корпус, барак с верандой вдоль палат, располагался у забора, как раз за нашим первым корпусом, в котором мы жили шесть лет назад, и я почему-то вспомнила, как Таня ставила на ночь в палату ведро, потому что мы боялись бегать в туалет ночью. Туалет – просто деревянный сарай с дырками над выгребной ямой, думаю, Таня и правда тогда очень боялась: вдруг мы, малявки, провалимся? Сейчас-то мы взрослые и смешно вспоминать, какие мы были крохи, и по утрам Таня заплетала нам косички, а мы с расческами в руках стояли к ней в очереди. Сейчас у половины «Сессон», а у другой половины – длинные волосы. У меня стрижка.

Теперь мы старшие, третий отряд, можно не спать днем – во время тихого часа девичья палата играет в почту с палатой парней. Искусство эпистолярного жанра цветет пышным цветом. Мальчишки переписывают любовные стихи друг у друга, неплохо идут дворовые песни, но особой любовью пользуются стихи Асадова, мне они не нравятся и кажутся прямолинейными, мещанскими и пошловатыми, но девчонки их любят. Девчонки кокетничают, назначают свидания у бассейна после ужина, а я молча сижу на своей кровати и сгораю от стыда.

У меня вредный характер: я спорю со всеми, кто дает хоть малейший повод. Особенно яростно я спорю с теми, кто мне нравится: тогда я задириста и груба, цепляю, как могу. Нравятся мне самые отчаянные и смелые, а это, как правило, плохие мальчики. А стыдно мне из-за того, что я непонятно по каким причинам послала парню, который мне нравится, письмо с конфетой, но на записке зачем– то – постеснялась, испугалась показать, что он и правда мне нравится? – изобразила фигу. Мне пришел от него ответ: как тебе не совестно? Ты знаешь, что означает твой рисунок? – мне стало стыдно, я захотела провалиться сквозь землю: бесполезно доказывать, что это шутка, ведь значение фиги я знала. Больше я в почту не играла и смотреть ему в глаза не могла.

Третья нелюбимая смена застопорилась на середине, облом с тем мальчиком делал пребывание в лагере невыносимым, я не чаяла, как дожить до конца смены. Печаль моя росла по мере того, как дни становились короче, а в августе это заметно с каждым прошедшим днём.

Вечер приходит всё раньше. Сгущаются сумерки и мы нестройной колонной идём на ужин, терпеть не могу кислую творожную запеканку с лужицей сгущёнки и еле тёплый безвкусный чай. После ужина все идут на танцы, а я сижу в палате, как Арабелла в каюте и читаю «Одиссея капитана Блада».

Загораются фонари. Светло лишь вдоль редких асфальтовых дорожек и совсем темно вдоль тропинок, где мелкая как пыль и нежная как пудра земля днём тёплая, а вечером прохладная. Поперёк тропинок, как жилы земли, выступают корни деревьев. Лагерь наш в лесу: среди высоченных елей кружевными свечами стоят ночные фиалки, мелкие северные орхидеи, и пахнут колдовством: «люби меня, не покинь».

Девчонки пришли с танцев, не могут успокоиться, обсуждают, кто кому нравится и спорят друг с другом. Подсмеиваются надо мной: всё читаешь? Принца ждёшь? Я улыбаюсь и молчу: на самом деле мне больше нравятся пираты. Принесли новость: завтра в поход с ночёвкой, пока погода не испортилась. Горн, чуть осипший, устало выводит: «спать, спать по пала-а-а-там. Пионерам и вожа-а-а-тым».

Наконец все угомонились. Гаснет свет. Никто не спит, но в палате тишина. В окно я вижу на узенькой светлой полоске неба контрастные чёрные ветви. Над светло-розовой полосой через зеленоватый, потом голубой цвета, нежный вечер заливает густо-синим опрокинутую чашу неба. В прогалах между чёрными водопадами ветвей на меня внимательно смотрят крупные лучистые звёзды.

Поход: десять километров вдоль Нары с посещением памятника воинам Великой отечественной войны, понятно, с возложением цветов, и десять километров обратно. Все предвкушали приключения, радовались ночёвке в палатках, а я просто убивала время, безразлично как солдатик протопала всю дорогу в кедах, панаме, плевать на неё, шортах и светло-зелёной рубашке в мелкую клетку, не обращая ни на что внимания, лишь бы быстрее прошёл ещё один день и поскорее закончилась эта несчастная смена.

Вечером парни с Витей, вторым вожатым, ставили палатки. Я нарубила и заточила колышки для палаток – доказывала, что девчонки не хуже мальчишек могут работать топором. После ужина мы, нахохлившись, уселись на брёвнах и не отрываясь, смотрели на костёр. Чтобы отогнать комаров, мы подкидывали еловые ветки, сначала они с шипением остужали пламя и оно пряталось под белым плотным дымом, из него выступали рёбра веток, потом дым разом вспыхивал огнём и он быстро съедал подачку.

Витя умный. Мне нравятся умные мужчины. Среднего роста, мускулистый, сухой и сильный – кажется, он нарочно сдерживает свою силу, не хочет показывать. Он – пират?

Витя взял гитару. Я не отрываясь смотрела на загорелые Витины руки, но заглянуть в лицо не осмелилась. Напрасно я волновалась – он смотрел в огонь и напевал: «Я люблю, люблю, я люблю», – а когда дошёл до припева, то я вообще не знала, куда деваться, думала, умру: «проходит жизнь, проходит жизнь, как ветерок по морю ржи, проходит явь, проходит сон, любовь проходит, проходит всё. И жизнь пройдёт, мелькнёт мечта, как белый парус вдалеке, лишь пустота, лишь пустота в твоём зажатом кулаке».

О, чудо узнавания! Был глубокий вечер, а я увидела в мареве дрожащего, нагретого солнцем воздуха поле ржи, оно переливалось волнами под легчайший свист ветра в ушах, играло, менялось на глазах. Мне как будто вскрыли грудную клетку, я чувствовала себя счастливой и при этом абсолютно несчастной: я влюбилась на всю оставшуюся жизнь в Витю, он взрослый, а я сопливая девчонка, хоть и умненькая, он никогда не посмотрит на меня! Никогда! Я начала усиленно моргать, чтобы загнать вскипевшие слёзы обратно, они стояли в глазах, пока я пыталась проморгаться, делая вид, что смотрю в ночное бархатное небо. Сердце, у меня есть сердце?! – ныло занозой. Небо безразлично смотрело на меня. Мне показалось, что я сверху, а небо снизу: стоит раскинуть руки и я могу свободно упасть в него.

Витя осторожно отложил гитару:

– Всё! Мальчики налево, девочки направо и марш по палаткам!

– Ну ещё немного, пожалуйста! Спой ещё, – заныли девчонки. Мальчишки громкими криками и свистом выражали презрение к девчонкам и песням, как разновидностям телячьих нежностей. Когда все разошлись, я всё сидела, оглушённая чувствами. Таня посмотрела на меня: – А ты чего ждёшь?

Я неохотно, нога за ногу пошла к палаткам и тут меня озарило, я резко села на землю и застонала, посмотрела в сторону костра и всхлипнула ещё пару раз, погромче. Витя рысцой направился ко мне: испугался, – удовлетворённо подумала я. Он подбежал и подхватил меня на руки. Я, как взрослая, обняла его за шею. Я почувствовала вдохновение, мне не нужны подсказки, я, будто музыкант, знала, что делать, какую ноту взять: я расслабилась и приложила голову к его шее, макушкой к подбородку. Я слышала его сердце. Или моё?

– Больно? Ногу подвернула?

– Да, – закивала я.

– Сейчас, сейчас! Не плачь!

Если бы я и заплакала, то от счастья! Я опять нарочно всхлипнула, он прижал меня к себе ещё крепче и прибавил шагу, зря я это сделала, так он быстрее отпустит меня, пожалела я, но сделанного не воротишь, у меня есть ещё секунд пятнадцать, мне нестерпимо хотелось поцеловать его, двенадцать секунд: надо только поднять лицо и встретить губами его губы, девять секунд: я вздохнула и – не решилась, пять секунд: Таня отвернулась, не смотрит на нас, через две секунды мы уже будем у костра, если не сейчас, то никогда, я подняла лицо, а Витя не вовремя повернул голову: я мазнула губами по его слегка небритой челюсти и разревелась от разочарования. Он осторожно опустил меня на траву.

– Растяжение, надо перевязать – сказал он Тане, та побежала за бинтами, а он расшнуровал кеды и разглядывал мои лодыжки, пытаясь угадать, какую ногу я подвернула, а мне казалось, я пустая, как будто кончилась энергия. Правая? Я молчала. Он ловко, быстро и туго забинтовал мне ногу и улыбнулся.

Не догадался, – облегчённо подумала я, он хмыкнул, заговорщицки посмотрел мне в глаза и подмигнул. Или догадался?

Третья, самая грустная, моя любимая смена с прохладными, всё раньше наступающими вечерами, со звёздами, внимательно глядящими сквозь чёрные водопады ветвей, заканчивалась. Капали последние мгновения. Детство ослабило объятия, но медлило, не хотело меня отпускать.

Ясное предчувствие конца лета и близкого начала школы.

Несбывшиеся надежды – пустые обещания времени, прошедшего мимо.

Щемящая сладость неосуществлённого мгновения, которое будет со мной всегда.

Мой не случившийся первый поцелуй.

 

Коля и Ваня

Коля и Ваня жили в тайге.

Они всю свою небольшую жизнь провели в тайге и не знали ничего другого. Мальчики росли как трава, как деревья, такие же свободные, как река, как облака, только Коля сильный, и телом и мыслями, духом, а Ваня никакой, незамутнённый, как ветер над полем, а Коля как гроза, как огонь. А Ваня как воздух, вроде оболочка красивая, а внутри нет ничего, пустота.

Коля старший. На нём вся работа в огороде. Всё, чем они поддерживали жизнь, выращивал на огороде Коля. На нём вся забота о семенах, о посеве, о прополке, о поливе, об уборке того, что выросло, а росло хорошее, доброе, всё ему удавалось и картошка, своя, уже и непонятно, какой сорт был вначале, а сейчас она давала крупные, почти одинаковые круглые румяные клубни сам-десять, ей-богу, не вру: садишь ведро, собираешь десять, с рассыпчатой мякотью, когда достаёшь из печи, и полопавшейся тонкой шкуркой.

Коля даже не замечал трудностей своей работы, он делал её так же как жил, просто и не задумываясь, с привычной легкой не замороченной тяжестью, торс за лето приобретал бронзовый оттенок, особенно спина, плечи. Руки крепкие и мускулистые с ногтями, обведёнными чёрным контуром, грубые. Он родился лет пятнадцать назад.

Ваня младше него на два года. Ване как воздушному и лёгкому досталась работа как песня, как ветерок. Ходи, гоняй скот, от скуки вырежи дудочку и лежи себе под деревом в тени, смотри на вечный шорох-морок зелени на фоне неба, спи в тенёчке до вечера, а вечером домой, а и не устал, как Коля, всё равно, что мечтал-отдыхал. И был он как девушка, нежный, стройный, тонкий, звонкий, гибкий как прутик.

Что такое год, они понимали весьма приблизительно. Им было всё равно, сколько им лет. Время для них всего лишь очередная смена сезонов, год-не-год, какая разница? Они считали летами. Ваня провёл тринадцать лет. Коля пятнадцать, на два горячих светлых чистых лета больше. Коля всегда опекал Ваню и считал его маленьким, глупым: всё-таки на два лета он старше него, видел на два лета больше и на два лета лучше понимал. А Ваня такой маленький, ещё глупый, за ним глаз да глаз: то в реку по осени упадет и потом лежит, болеет, то ногу подвернёт. Мать ему травы заваривает, хотя, они всё время заваривают травы, без разницы, болеешь ты или нет, всё равно они пьют травы.

Это мать иногда говорит отцу:

– Ты помнишь, какой был вкусный чай, три слона.

– Да, – молча кивает он, и ещё раз кивает, – помню.

А для Коли с Ваней иван-чай это и есть чай, они другого не знают, а не знаешь другого, так и не страдаешь по нему, по другому чаю, то есть. А мать знает, помнит и страдает из-за этого. Коля видит, как мать иногда смотрит куда– то внутрь себя, а вокруг ничего не видит. Встанет посреди двора, как будто забыла, куда шла, и стоит с невидящим взглядом, и не слышит, когда они с Ваней её окликают, потом вдруг очнется, посмотрит вокруг, как только что проснулась и не может отличить явь ото сна, и медленно так приходит в себя и взгляд её гаснет как свеча, при которой вечером отец читает Ване и Коле толстую с замусоленными углами в кожаном переплёте Библию.

Мать в это время хлопочет по хозяйству, на столе уже нет остатков ужина, там только свеча и книга. И отец, от которого только и можно услышать слово, когда он читает.

И мать, и отец считали его, Колю, уже взрослым, вполне человеком, а Ваню – нет, он был как придаток отца, несамостоятельный, не такой, как Коля. Мать так и говорила про Колю: человек, а про красавца Ваню ничего такого не говорила.

Так бы они и жили как трава, как цвет полевой, в своей тайге и слушали, как отец читает библию по вечерам при свете свечи, если бы не случай. Отец вернулся с охоты хмурый, не-тронь-меня, с тёмным, злым, обеспокоенным лицом и притихшим ребятам строго-настрого запретил ходить в тайгу.

Ночью Коля, который обычно спал в комнате, за перегородкой, а в эту ночь не заснул, почувствовал что-то тревожное, как надвигающуюся непогоду, душа ныла сильнее, чем натруженные руки, и слышал, как отец что-то зло выговаривал матери, а та только плакала, спрятав лицо в руку, она походила на человека, у которого нет выхода, на загнанного в угол зверя. Коле было жаль её, но он ничего не понимал и поэтому не мог позволить себе вмешаться, только слушал.

Ваня, как птица небесная, спокойно спал на сеновале, где мерно дышали животные, для него ничего не изменилось.

На следующий день Коля, закончив на огороде дела, наскоро съел ломоть грубого домашнего не сдобного, больше похожего на лепёшку, хлеба, макая его в оставленный матерью на блюдце сахар и запивая молоком, мать, видимо пошла по малину, через час-другой-третий придет с пятилитровой корзиной, будет вечером варить в медном тазу варенье на зиму, ароматное, но много мелких беленьких косточек, застревающих в между зубами, пошёл по тропинке вдоль реки вверх по течению, по той же дороге, по которой вечером вернулся в таком плохом расположении духа, отец. Ему было понятно, что и сегодня отец пошёл туда же, он видел это так же ясно, будто отец сам говорил ему, прямо, потом налево, дальше вдоль березничка, потом вниз по лощинке, он не смог бы, пожалуй, объяснить, но понять – не вопрос.

Он шёл по следам отца и очень хотел узнать, куда тот спешил, это было впервые в жизни Коли, чтобы отец запретил ему идти в лес, а сам тут же направился туда. Коля шёл уже долго. Часа два приблизительно, смотря по солнцу.

Потянуло дымком и он увидел сквозь редкий лес палатки вокруг костра. У костра сидели люди. Он никогда ещё не видел других людей, кроме родителей. Его отец разговаривал с бородатым мужиком и резко рубил воздух правой рукой. Похоже, он недоволен, что гости в его лесу разбили лагерь без разрешения. Коля отступил назад и осторожно полетел по направлению к дому.

На следующий день Коля решил пойти посмотреть, что за люди встали лагерем в лесу, почему отец с ними ругался, и он позвал с собой Ваню. Они решили, что если придут не с пустыми руками, то их примут с радостью. Коля сложил в корзину огурцов, помидоров, петрушки, укропа, хлеба, а Ваня взял в мешок двух кролей и они пошли до палаточного лагеря, добрались уже ближе к вечеру.

– Здравствуйте, – чинно сказали мальчики и вежливо остановились за пять шагов до входа в палатку в самом центре лагеря.

На голоса мальчиков из неё вышел, видимо, главный, сорокалетний бородатый мужчина в защитной форме, высоких ботинках на шнуровке мальчики заметили охотничий нож на поясе.

– Здравствуйте, молодые люди, – сказал мужчина, вы местные? – спросил он, быстро оглядев ребят. – Меня зовут Николай Николаевич, я начальник партии, – ребята переглянулись, не понимая, – геологи, золото ищем, – уточнил главный.

– А мы тут недалеко живём, на заимке, с родителями: вот, вам принесли продуктов, – сказал Коля, как старший. Ваня молча, раскрыв рот, смотрел на главного. Тот улыбнулся и похлопал Ваню по плечу:

– Тебя как зовут? Дай-ка угадаю, – сказал он. – Тебя Иван, а тебя Николай, – подмигнув Ване, сказал он. Коля надулся и посмотрел на него волком, а Ваня до того поразился, что схватил нового знакомого за рукав и не отрывал от него глаз.

– Спасибо, о, как замечательно, – сказал он, взвесив на руке мешок с кроликами и не обратив внимания на корзину с овощами и хлебом, что принёс Коля. Он обнял за плечи Ваню и повёл его по лагерю. Польщённый Ваня поднял к нему лицо, как цветок к солнцу, а Коля от обиды уставился в землю и замолк.

– Ребята, оставайтесь с нами, поужинаем, радио когда-нибудь слушали?

– Нет, – выдохнул Ваня. Коля угрюмо смотрел в сторону. Он даже дёрнул Ваню за рубашку, чтобы он пришёл в себя. Но Ваню понесло. Он смотрел новому знакомому в рот и тот подарил Ване приёмник, с которым он очень быстро освоился и слушал всё подряд классическую музыку, новости и махровую попсу.

Ужин прошёл в разговорах о большом мире, в котором ни Коля, ни Ваня не были и даже не думали о том, чтобы когда-нибудь оказаться там полноправным человеком.

Гордость Коли не позволяла ему, как жадному Ване, метаться глазами за рассказчиками и с замиранием сердца ловить каждое слово. Учёба в институте, работа в городе, телевизоры, компьютеры, телефоны, всё, о чём родители только неохотно и очень редко рассказывали, теперь пылало перед внутренним взглядом Вани и он был готов отдать душу за новую жизнь:

– А можно с вами в город?

– А если родители не разрешат? – спросил начальник.

– А если родители не пустят, я убегу, – горячился Ваня.

– Ты сам делаешь свою жизнь, – сказал Николай Николаевич, – оставайтесь спать, есть свободная палатка, – предложил он. Ваня умоляюще посмотрел на Колю и тот неохотно согласился.

Они лежали в палатке и хорошо знакомый родной лес печально и безнадежно шумел листвой, будто смиряясь с тем, что его бросили, Коля потянул Ваню из палатки на волю.

Ваня с неродными стеклянными глазами, сложив на груди руки, мечтал вслух о новой жизни, как будто молился новому богу, Коля не узнавал его, его сердце разрывалось от чувства, что Ваня его предал, бросил, отрёкся, он схватил его за грудки и попытался вернуть его: опомнись, брат, посмотри на меня, это я, – он сжимал его всё сильнее, Ваня попытался вырваться, глаза стали совсем чужими, и Коля резко оттолкнул брата, тот упал и больше не шевелился. Земля впитала кровь. Коля вернулся в палатку, упал и заснул как убитый. Он проспал дольше всех в лагере. Он ничего не слышал. Утренний спокойный шум в лагере вдруг стал истерическим. Коля спал.

Он проснулся только тогда, когда Николай Николаевич начал трясти его за плечо спрашивать:

– Где Ваня, твой брат?

Коля, не понимая, что этому человеку от него нужно, сказал:

– Не знаю, разве я сторож ему?

– Что ты сделал? – закричал тот, – там кровь твоего брата, как ты посмел поднять на него руку!

Коля ничего не понимал: что говорит этот человек, где Ваня?

– Сама земля проклинает тебя, ты станешь изгнанником и скитальцем на земле, – сказал Николай Николаевич.

Коля никак не мог осознать, как же он это сделал, как он сможет жить дальше:

– Я не смогу это перенести, – сказал он. – Если я это сделал, то каждый, кто встретится со мною, убьёт меня!

– Мальчик, милый мой мальчик, никто не посмеет тебя тронуть, ты не виноват, – сказал Николай Николаевич, – это я виноват, твой отец: я рассказывал всё это для тебя, сын мой, это с тобой я говорил, не с ним, а с тобой, и ты слышал меня, но не отвечал, а мне это было так необходимо.

Я хотел забрать тебя, а соблазнил его, прости меня. Если бы не я, ты и он, оба были бы в порядке.

Мой милый, ты мне нужен, твоя смелая душа, твоё твёрдое сердце, это я толкнул тебя на убийство только затем, чтобы ты пришёл ко мне, просил бы меня о своём спасении, чтобы я мог почувствовать, как ты нуждаешься во мне.

А что вышло? Прости меня. Я помогу тебе, я буду с тобой всегда ты никогда не умрёшь. Я скучаю по тебе, мне нужен только ты. Сын мой, я люблю тебя.

Коля ничего не сказал и отвернул от него лицо.

Содержание