Современная ирландская новелла

О'Кейси Шон

О'Фаолейн Шон

О'Коннор Фрэнк

Лэвин Мэри

Мэккин Уолтер

Планкетт Джеймс

Биэн Брендан

Монтегю Джон

Макинтайр Том

Бэнвилл Джон

Фрэнк О’Коннор

 

 

ВАРИАЦИИ НА ТЕМУ (Перевод И. Разумовской и С. Самостреловой)

1

Кейт Маони было шестьдесят, когда у нее умер муж. После этого ей, подобно другим вдовам, грозила опасность потерять еще и небольшой дом, в котором она жила. А домик был хороший и стоял в тихом тупике. За ним тянулся карьер, где добывали песчаник, так что если кому и был виден их двор, то только издали; правда, от большой улицы дом Кейт отделяла вереница домов получше, солнце к ней почти не заглядывало, да и вида из окон никакого не открывалось, но зато тупик был спокойный, машины по нему ни днем, ни ночью не ходили, словом, любила говорить Кейт, для детей лучше места не сыщешь.

Ее дочери — Нора и Молли — были замужем, одна жила на Шендон — стрит, другая — на Дуглае — роуд, но, если б они даже и предложили матери поселиться у них, она бы крепко задумалась. Кейт говорила, что соседи на Шендон — стрит какие‑то неотесанные, а на Дуглас — роуд — бесшабашные, на самом же деле она считала, что ее дочки слишком шумные и крикливые. Правду сказать, Кейт и сама покрикивала, как заправский сержант в полку, так что дочери ее — робкие и покладистые от природы — с малых лет приучились кричать в ответ, иначе бы их никто не услышал. Но Кейт не всегда кричала: в задушевных беседах голос ее звучал совсем по — другому — низко, на одной ноте, тут она имела привычку обрывать фразу посередине, будто забывала, о чем говорит. Но как бы ни велся разговор, тихо или громко, слова ее всегда ложились тяжело, словно каменные надгробия. Руки и ноги Кейт искривил ревматизм, а лицо напоминало доску, на которой мясники рубят мясо, только глаза были хороши — на редкость молодые и веселые.

Она любила свой тупик и своих соседей — противные чужаки с Шендон — стрит и Дуглас — роуд им в подметки не годились, но, главное, она хотела умереть на той же постели, где умер ее муж. Из‑за ревматизма она не могла по примеру других вдов ходить на поденную работу, чтобы как‑то свести концы с концами. Вот она и решилась взять приемыша — затея, конечно, отчаянная, но Кейт недаром всегда считала, что лучше их тупика для детей места не найти. Она то и дело возвращалась к мысли, что ребенку тут будет хорошо.

Тяжело было пойти на это ей, воспитавшей двух собственных детей, но другого выхода, как ни крути, не находилось. Материнство было единственным ремеслом, которое она знала. Она пошла за советом к мисс Хегерти — акушерке, жившей в одном из красивых домов, выходивших на улицу. Мисс Хегерти была миловидная женщина из хорошей семьи, но ее так умучили запутанные отношения между представителями сильного и слабого пола, что, как она призналась Кейт, ей надоело разбираться, какие дети законные, а какие нет.

— Уж поверьте мне, миссис Маони, — говорила она торжествующе, — все они начинают смехом, а кончают слезами.

Она и роженицам радостно кричала:

— Прошлое веселье нынче слезами отливается, так-то, мисс Хартнетт!

Самое удивительное, что, хотя имя мисс Хегерти никогда не связывали с каким‑нибудь мужским именем, она наперечет знала, кто из девушек округи попал в беду.

Во всяком случае, для Кейт она оказалась полезной. Она отсоветовала ей обращаться насчет приемыша в городское управление, уж больно мало там платят, придется брать троих, а то и четверых, иначе на пособие не прожить. Лучше взять ребенка из хорошей семьи, чтобы мать могла платить за его содержание. Правда, на этих непосед тоже полагаться нельзя, все они шалые, того и гляди, сбегут куда‑нибудь за границу без предупреждения, но тогда хоть бабка с дедом останутся, можно с них стребовать.

— Поверьте, миссис Маони, если у них есть деньги, они что хочешь заплатят, лишь бы имя их драгоценной доченьки не попало в газеты. Лучше бы раньше смотрели, чтоб она поменьше болталась на улице!

Мисс Хегерти знала об одной такой девушке из Лимерика — та собиралась рожать в Англии, но, наверно, была бы не прочь пристроить ребенка в хорошие руки в Ирландии, только не слишком близко от родного дома. Когда миссис Маони рассказала обо всем Молли и Норе, Молли как будто ничего не имела против, зато Нора приняла эту весть очень близко к сердцу и с чувством заявила, что лично она лучше пошла бы в богадельню, — это замечание Кейт уж совсем не понравилось, но от такой сумасбродки, как Нора, разве чего другого дождешься.

Она забрала у Норы старую детскую коляску, в которой растила собственных детей, и в одно прекрасное весеннее утро выставила ее в тупик перед дверью дома, в коляске спал младенец, а сама Кейт восседала на подоконнике и всем объясняла это неожиданное явление.

— Мой первенький! — выкрикивала она задорно, а потом, как всегда в торжественных случаях, переходила на монотонный лад, рассказывая, что это не какой-нибудь приютский, а сын благородной красивой девушки из Лимерика — родители у нее чуть ли не самые богатые и известные люди в городе, сама же она управляет большим магазином. Соседи, конечно, улыбались, качали головами, ахали и соглашались, что случай печальный — такие уж теперь времена настали; они не верили ни единому ее слову — просто у девушки были дурные задатки, а уж это всегда скажется. Но все же они сочувствовали Кейт — давнишней и уважаемой соседке: выбора у нее нет, вот и прикидывается, будто все как нельзя лучше. А молодые замужние женщины, дорогой ценой, по их словам, заплатившие за свое звание, были настроены менее благодушно и говорили, что порядочным детям нельзя расти в таком соседстве и что священник и владелец участка должны вмешаться, иначе их тупик, который всегда слыл приличным, потеряет свое доброе имя. Они говорили это не слишком громко, потому что, хоть Кейт и чувствовала себя униженной, старуха она упрямая и на грубости не поскупится, только ее тронь.

Так Джимми Маони разрешено было расти в тупике вместе с отпрысками благопристойных брачных союзов. И из него получился славный, норовистый мальчишка, весельчак и драчун, ничуть, по всей видимости, не страдавший от того, что у него такая старая мать. Наоборот, казалось, он был привязан к Кейт больше, чем другие дети к своим родным матерям, и, когда она оставляла его одного, чтобы проведать Нору и Молли, бросал все игры, садился на крыльцо и хлюпал носом до тех пор, пока Кейт не возвращалась. Но однажды это кончилось тем, что он просто отправился вслед за ней, без гроша в кармане, и пешком прибрел на другой конец города к Молли.

— Ах ты, чертенок! — закричала Кейт, когда, оглянувшись, увидела, что Джимми с укоризненным видом стоит в дверях. — Я сперва решила, это привидение! Не хватало еще, чтоб из‑за меня ты угодил под машину! — А потом засмеялась и добавила: — Я вижу, ты без меня не можешь.

Молли — красивая изможденная женщина — улыбнулась ему вымученной улыбкой и тихо проговорила:

— Входи, Джимми.

На самом деле она дорого дала бы, чтобы он не входил, ведь теперь ей придется объяснять, кто он, и соседям, и своим детям. После этого случая Кейт махнула рукой на то, что думают Нора и Молли, и всюду брала его с собой. Может, ее дочки и считали, что Джимми не имеет прав на их мать, но сам‑то Джимми считал иначе.

Когда ему было лет пять, дела у Кейт снова пошли скверно. Все так вздорожало, что ее скудный источник дохода больше себя не оправдывал. Она снова наведалась к мисс Хегерти, и на этот раз акушерка рассказала ей еще более головокружительную историю. Оказалось, одна девушка из состоятельной семьи в Бантри была помолвлена с богатым англичанином и вдруг связалась с женатым человеком, которого знала с двенадцати лет.

— С женатым! — всплеснула руками Кейт. — Надо же, что делается!

— И не говорите, миссис Маони! — закатив глаза, воскликнула мисс Хегерти. — И не говорите! Знали бы вы хоть половину того, что вокруг творится, вы бы в бога верить перестали!

Кейт сочла своим долгом предупредить Джимми, что у него будет маленький братец. Так посоветовала ей мисс Хегерти. Но если о беспутных девушках мисс Хегерти знала все, в маленьких мальчиках она, как выяснилось, нисколько не разбиралась. Когда Кейт объявила Джимми свою новость, он заревел, стал колотить ногами по чему попало и колотил до тех пор, пока уж не осталось сомнений, что весь тупик навострил уши. Джимми кричал, что никаких братцев ему не надо. А если она принесет братца сюда, он уйдет из дома. Он кричал, что она стара заводить детей и все начнут про нее говорить. Кейт, вздыхая, признавалась потом, что даже муж не устроил бы ей такой выволочки. Но все это было ерундой по сравнению с тем, что наговорили ей дочери.

— Да ты что, мать, хочешь выставить нас на посмешище? — вскипела Нора, зашедшая к ней в гости.

— На посмешище? Я? — в изумлении воскликнула Кейт, прижимая руки к груди с тем притворно невинным видом, от которого дочери приходили в неистовство. — Я зарабатываю деньги, не стою вам ни гроша, и это вы называете «выставлять на посмешище»?

— Скоро все решат, что у нас цирк, а не порядочная семья! — бушевала Нора. — Я и так на соседей глаза поднять боюсь, когда сюда прихожу. Счастье еще, что бедному отцу не узнать, во что ты превратила его дом! — Тут она уперла руки в боки и закричала, совсем как базарная торговка: — Интересно, сколько ты собираешься этим заниматься, позволь тебя спросить? Ты что, думаешь жить до ста лет?

— Бог милостив, — упрямо буркнула Кейт, — может, еще пару лет мне отпустит.

— Пару лет! — передразнила ее Нора. — Уж не воображаешь ли ты, что мы с Молли потянем эту лямку из христианского милосердия, случись с тобой что?

— Не приведи господь невинным младенцам попасть таким благодетельницам в руки! — огрызнулась Кейт. — Да у их родни денег куры не клюют, всего вдосталь, тебе такого и не снилось, хоть твой муж и гнет спину на пивоварне. Ишь ты, какая умная выискалась! Выходит, и шагу ступить нельзя, все надо оглядывать ся, кто что скажет? А как прикажешь платить за дом? Может, сама за меня заплатишь?

— При чем тут плата? Плевать ты на нее хотела, — совсем рассвирепела Нора. — Тебе просто нравится с ними возиться!

— Нравится? — переспросила мать тихо, словно усомнившись, в своем ли Нора уме. — Да я старуха, меня ревматизм скрючил, а ты говоришь, мне это нравится! Ну знаешь! — закричала она вне себя. — Я хочу, чтобы у меня была крыша над головой, вот что!

— Брось ты со своей крышей! — презрительно сказала Нора. — Знаешь, мамочка, хватит врать. Тебе это нравится! Нравится! И этого маленького ублюдка ты любишь больше, чем нас с Молли.

— Да как ты смеешь? — снова закричала Кейт, встав со стула и гордо выпрямизшись, насколько ей позволяли больные суставы. — Как ты разговариваешь с матерью? Обзываешь бедного, беззащитного ребенка, да еще в моем доме! Ах ты, ревнивая дрянь! Да, да! Ты просто ревнуешь, — прошептала она с недоумением, будто только сейчас поняла, в чем дело. — Ну и ну! А ведь ты росла горя не зная.

Тем не менее Кейт была слегка обескуражена, разумеется, не из‑за ссоры — в семействе Маони постоянно орали друг на друга, словно от рождения были туги на ухо, и, чем неистовей шумели, тем больше, казалось, получали удовольствия, точь — в-точь как некоторые дирижеры при исполнении Вагнера. Кейт особенно расстраивалась из‑за того, что раскусила ее Нора, чей разум она всегда невысоко ставила. Будь это Молли, Кейт бы так не огорчалась: Молли, хоть и святоша, умом обижена не была и видела мать насквозь, со всеми ее уловками. Кейт и впрямь взяла Джимми из корыстных соображений, без него она лишилась бы крыши над головой, так что Нора зря приписывала ей какие‑то нежности, и все же Нора попала в точку. Материнство было единственным ремеслом, которое Кейт знала, и ей нравилось заниматься своим делом, как ее бедняге мужу нравилось в конце жизни мастерить маленькие столы и стулья, хотя они никому не были нужны; и пусть ревматизм у Кейт разыгрывался все сильней, и глаза стали не те, что прежде, она чувствовала — под старость ей с детьми легче, чем в молодые годы. Джим ми и зерно доставлял ей больше радости, чем собственные дочери. Под легким нажимом она призналась бы, что, когда растила своих детей, была слишком молода и чересчур задергана. А если нажать на нее покрепче, выяснилось бы, что даже на соседней большой улице ни один мальчишка не годится Джимми в подметки. «Ну и что особенного? — добавила бы она. — Как там не толкуйте, а порода сама за себя говорит».

Она, наверно, даже не поняла бы, чего от нее хотят, если бы ее начали уличать в том, что она — старая мечтательница и привязалась к Джимми из‑за романтической тайны, окружавшей его появление на свет, из-за переживаний, которых она не знала в своей прозаической, суровой юности. Зато теперь, когда у нее был Джимми, она, сидя по вечерам у огня со старухой соседкой, могла, словно школьница, болтать о том, чего у нее раньше и в мыслях не было.

— Ах, миссис Сомнерс, когда я в тот раз увидела мать Джимми у нотариуса, я сразу подумала: «Ну точно с картинки сошла!» — говорила она нараспев. — Уж такая красавица! Но по лицу‑то было видно, сколько она тайком наплакалась да настрадалась за этот месяц. Ах, миссис Сомнерс, поглядели бы вы на нее, вот как мне довелось, вы бы сразу сказали, что такая ничего дурного сделать не может.

А потом, подоткнув одеяло спящему Джимми, она лежала в соседней комнате без сна, перебирала четки и, то и дело прерывая молитву, начинала представлять себе, как однажды в непогожую ночь (почему‑то ей казалось, что такая ночь непременно будет непогожей) раздастся стук в дверь, и она увидит на пороге отца Джимми, высокого, красивого, с черными усиками, и глаза у него будут полны слез.

— Мистер Мэлвани, — скажет она тогда учителю (каждый раз Кейт придумывала отцу Джимми новое имя и новую должность), — мистер Мэлвани, вашему сыну от вас ничего не нужно!

Или (если на нее находило великодушие):

— Входите, сенатор Макдэнфи, Джимми уж думал, вы его никогда не разыщете.

Но мечтатели вечно натыкаются на досадные мелочи жизни, не принятые ими в расчет, и в необычном семействе Кейт возникло обстоятельство, которое ее сильно тревожило. Второго мальчика, еще до того, как она его увидела, тоже окрестили Джеймсом, и Кейт, страшась всяких встреч с представителями закона, не решилась переменить ему имя. Но чтобы Джимми не слишком расстраивался, она решила звать ребенка Джеймсом, хотя прекрасно понимала, что полное имя никак не подходит такому малышу.

Джеймс был совсем другим ребенком, не то что Джимми. Большеголовый, рот всегда приоткрыт, унылое лицо редко оживлялось улыбкой. С самого первого дня он повел себя так, будто знал, что он здесь из милости, и смирился с этим.

К счастью, Джимми сразу к нему привязался. Ему нравилось, когда его оставляли присматривать за Джеймсом, и он с восторгом забавлял его и менял ему пеленки. Он придирчиво обследовал всех младенцев по соседству и объявил Кейт, что Джеймс умнее их всех вместе взятых. Заручившись позволением Кейт, он даже катал старую коляску взад и вперед по большой улице, чтобы все видели, каков их Джеймс, а возвращаясь, с торжеством докладывал об одобрительных замечаниях, которых ему удалось добиться. Поскольку нрав у него был бешеный и он кидался в драку даже с теми, кто был в два раза больше и сильнее его, никто из мальчишек не отваживался в открытую потешаться над его девчоночьим занятием.

2

Раза два в год мать Джимми, которую он знал только как тетю Нэнс, приезжала к друзьям в Корк, и Джимми тогда приходил к ней в гости и играл с двумя детьми — Рори и Мэри. Рори и Мэри ему не нравились, потому что они всегда объединялись против него, и он соглашался ходить туда только ради тети. Она была высокая, смуглая, с красивым лицом и темными — темными волосами; говорила она очень быстро и, часто забывая, что рядом дети, произносила нехорошие слова; «идиотство», «черт», чем восхищала Джимми—< ведь такие слова положено знать только мужчинам.

Когда он возвращался домой, Кейт засыпала его вопросами, сколько у тех людей комнат, какая там ме бель, чем его кормили, большой ли у них сад, — но все это казалось Джимми в высшей степени неинтересным.

Потом подрос Джеймс и тоже стал задавать вопросы. Ему хотелось знать, в какую школу ходят Рори и Мэри, чему их там учат, умеет ли Мэри играть на пианино. Это тоже не интересовало Джимми, но он догадался, что Джеймсу скучно оставаться одному и, наверно, очень хочется побывать у Мартинсов. Эта мысль пришлась Джимми по душе, ведь Джеймс был послушный, спокойный мальчик и куда лучше него поладил бы с Рори и Мэри, но, когда он поделился этим с Кейт, та ответила, что Джеймс еще слишком мал, а тетя Нэнс сказала «посмотрим».

В конце концов он заподозрил, что с Джеймсом не все ладно. Ему и раньше приходило в голову, что Джеймс очутился в их семье как‑то не по правилам. Джимми не знал точно, откуда берутся дети, но слышал, что появляются они в больницах или дома, однако, как ему помнилось, Джеймса они заполучили иначе. Однажды вечером, когда Кейт жаловалась на ревматизм, он спросил ее как бы мимоходом, почему она не хочет полечиться в больнице.

— Да кто меня туда возьмет? — обиженно спросила она. — Нет уж, сроду в больницах не была и, надеюсь, не буду.

Джеймс сидел тут же в комнате, и Джимми больше ничего не сказал. Но в тот же вечер вернулся к этому разговору.

— Ты ведь не мать Джеймсу, правда, мама?

— Что это ты несешь? — в изумлении воскликнула Кейт.

— Я говорю, что Джеймс не твой сын, вот и все.

— Господи, ну что только тебе в голову лезет! — сердито сказала она.

— Но ведь это правда, — пожал он плечами. — Ты просто взяла Джеймса к нам, потому что его родная мать от него отказалась. Верно?

— Ах ты, любопытный щенок! — прошипела она. — Смотри, чтобы Джеймс не услышал.

— Значит, это правда, да? И деньги ты получаешь от нее.

Кейт приказала ему замолчать, но сама перепугалась, — Ну и хитрый же мальчишка! — жаловалась она на другой день миссис Сомнерс. — Как он меня пытал да подлавливал! Бедный Джек Маони за всю жизнь мне таких допросов не устраивал. Ну что я ему скажу? С кем мне посоветоваться?

Соседи ничем не могли ей помочь, а если и попытались бы, то зря — у них у самих опыта в таких делах было не больше, чем у нее. Наверно, могла бы посоветовать что‑нибудь мисс Хегерти, но Кейт не хотелось идти к ней, ей казалось, что получится, будто она не справилась со своей затеей.

А Джимми день ото дня вел себя все хуже. И в лучшие‑то времена он примерным поведением не отличался. Когда на него находило хорошее настроение, он мог часами развлекать Кейт и Джеймса всякими смешными историями, но хорошего настроения хватало ненадолго, и он снова угрюмо валился на постель с каким-нибудь комиксом. А потом исчезал с другими мальчишками, сорвиголовами еще почище, чем он, возвращался поздно вечером, и стоило ему только показаться з тупике, как Кейт по его нашкодившему виду понимала — либо окно разбил, либо стянул что‑то в лавке. Когда он бродил по карьеру, она подглядывала за ним из задней двери, уверенная, что у него есть заветное местечко, где припрятано украденное, но, как ни старалась, ничего не могла найти. В такие дни Кейт не знала покоя, она понимала, что он испытывает терпение соседей, и если к ней в дом — сохрани бог! — хоть раз придет полицейский, они тут же начнут судачить: чего, мол, еще ждать от такого мальчишки. Но до этого, слава богу, дело пока не доходило.

В конце концов она решила рассказать ему всю правду про Джеймса или хотя бы то, что, по ее расчету, он мог бы понять, и однажды вечером, когда Джеймс заснул, усадила Джимми в темной кухне перед очагом я монотонным голосом завела рассказ об одной красавице девушке из Бантри: как та полюбила хорошего молодого человека, а его злые родители заставили сына жениться на другой, которую он совсем не любил, и тогда родители уговорили дочь выйти за богатого англичанина — у него были и машины, и яхты, и дома во всех странах, — но в последнюю минуту сердце бедной девушки не выдержало, и она решила повидаться еще разок с тем, кого любила. Рассказ Кейт был такой трогательный, что к концу она сама обливалась слезами, но первые же слова Джимми вернули ее с небес на землю.

— Все равно, мам, Джеймс должен жить у своей матери, — заявил он.

Она удивилась и расстроилась оттого, что сказал он это совсем как взрослый. Перед ней был уже не прежний Джимми, к которому она привыкла, он рассуждал с таким же сознанием своей правоты, как, бывало, ее бедный Джек, когда брался наводить порядок в собственной семье, что, впрочем, случалось редко. Кейт даже поймала себя на том, что, отвечая, заискивает перед ним, как когда‑то заискивала перед беднягой Джеком.

— Да как же она возьмет его к себе, ведь муж‑то ничего не знает.

— Пусть скажет, — ответил Джимми, и опять ей почудилось, будто она слышит голос покойного мужа.

— Да что ей сказать?

— Все.

— Так она же ребенка разбередит! — жалобно проговорила Кейт.

— Все равно, не она, так другие расскажут, — ответил Джимми все так же по — стариковски рассудительно.

— Да уж, конечно, расскажут, не постесняются, — вздохнула она. — Злых людей на свете хватает, они на все готовы. Так пусть бедняжка поживет беззаботно, пока можно.

Но в мыслях ее был не Джеймс, а сам Джимми. С Джеймсом, бог даст, все обойдется, он мальчик послушный, старательный, даже какой‑то пресный, он и мухи не обидит. А вот Джимми в один прекрасный день изобьет какого‑нибудь мальчишку или стащит что, и правда выйдет наружу. Кейт почувствовала было искушение рассказать ему все, да побоялась его матери — что она скажет, когда узнает.

После этого разговора Джимми неожиданно обрел новую цель в жизни, чему Кейт, впрочем, могла бы и не удивляться. С Джимми вечно так получалось — то он загорался, то скисал, то был чересчур предприимчив и самостоятелен, то становился беспомощным и вялым. Теперь он решил взять Джеймса под свою опеку. Он объявил, что ребенку вредно все время сидеть одному, и таскал его за собой, когда они с большими мальчишками отправлялись гулять на реку.

Джеймсу это не слишком нравилось — больших мальчишек он не любил и с удовольствием сидел оДин дома над листами чистой бумаги, которые ухитрялся как‑то раздобывать для своих записей и рисунков, но Джимми твердил, что Джеймсу гулять полезно, а от кого бы Джеймс ни услышал, что то или иное ему полезно, он считал своим долгом проверить, так ли это. Приходя домой, он бесстрастно и с протокольной точностью, словно полицейский, докладывал Кейт про свои приключения:

— Джимми водил меня вниз по Глену с Бобби Стивенсом и Тедом Мэрте. Мне Тед Мэрте не нравится. Он говорит нехорошие слова. Мы с Джимми ловили колюшку. Потом он показал мне гнездо черного дрозда. Гнезда трогать нельзя, потому что птица сразу заметит, бросит птенцов, и они умрут. А Тед Мэрте разоряет птичьи гнезда. Это, по — моему, нехорошо, верно, мама?

Что бы ни говорилось, Джеймс старался ничего не пропускать мимо ушей — по — видимому, он считал, что когда‑нибудь эти сведения ему пригодятся — и из всего услышанного умудрялся извлечь что‑нибудь поучительное. Понятно, что Джимми частенько улыбался, слушая его речи.

Но будущее Джеймса не давало Джимми покоя, Он дождался, когда тетя Нэнс снова приехала в Корк, и, улучив минуту, выпалил ей все. Он убедил себя, что Кейт просто ничего не понимает, а тетя Нэнс умнее, стоит ей только услышать, в чем дело, и она сразу придумает, как поступить. Но прежде чем он успел окончить свой рассказ, она взглянула на него как‑то странно, будто обиделась, и перебила:

— Скоро все сам поймешь.

— А ты разве не думаешь, что он должен жить со своей матерью? — спросил Джимми.

— Не знаю, — сказала она с вызывающим видоД и вынула сигарету. — А если б даже знала, не сталй бы никого осуждать.

— Ну а по — моему, это неправильно, — сказал ой угрюмо. — Бедному парню не с кем играть. Можно, я завтра приведу его?

« Черт побери, Джимми, и не думай! — сказала она. — По — моему, здесь и без него сопляков хватает.

Джимми ушел от нее, весь кипя от безотчетной, неудержимой ярости. Он не поехал домой на автобусе, хотя у него были деньги, а пошел вдоль реки, останавливался на пути и кидал в воду камешки. Домой он добрался поздно, но тут же рассказал все Кейт.

— Господи, и чего ты всюду суешь свой нос? — спросила она жалобно.

Джимми пошел спать, и Кейт слышала, как он вертится и что‑то бормочет. В конце концов она зажгла свечу и поднялась в маленькую чердачную комнату, где жили оба мальчика. Джимми сел на постели и уставился на нее бешеными глазами.

— Уходи! — злобно прошептал он. — Ты мне вовсе не мать.

*— Ох, — всхлипнула она сонная и перепуганная, — опять ты за свое!

— Ты мне не мать, не мать, я знаю, — бормотал он. — Теперь мне все понятно. Я такой же, как Джеймс, только ты мне не говоришь. Боишься! Все мне врешь!

— Ш — ш-ш! Не разбуди Джеймса! — нетерпеливо зашептала она. — Ступай в мою комнату.

В ночной рубашке Джимми, спотыкаясь, спустился впереди нее в спальню, а там Кейт села на край кровати и обняла его одной рукой. Он дрожал, как в лихорадке, и она поняла, что больше уже не сможет скрывать правду. Она чувствовала себя старой, обессиленной, обманутой.

— 1 С чего ты это взял, Джимми? — устало спросила она, Тетя Нэнс, — всхлипнул он.

— Она тебе сказала? — спросила Кейт и поймала себя на том, что в ее голосе даже нет удивления.

— Нет, ничего она мне не сказала, но я видел, как она испугалась.

Чего испугалась?

Я попросил ее, чтобы она заставила мать Джеймса забрать его к себе, а она испугалась.

— Ох ты, господи! Бедный ты несмышленыш! А ведь ты старался сделать как лучше, — запричитала она.

— Скажи мне, кто моя настоящая мать? — закричал он в исступлении. — Тетя Китти? (Китти была матерью Рори и Мэри.)

— Да нет, что ты!

— Тогда тетя Нэнс?

— Ну хватит, хватит, малыш, ложись‑ка лучше рядом со мной и усни.

— Да не хочу я спать! — не помня себя, крикнул он. — Разве я могу спать? Я тебя прошу, скажи, кто моя настоящая мать, а ты не говоришь! — И вдруг, снова став маленьким ребенком, он уткнулся головой ей в колени и заревел. Она похлопывала его по круглой попке, обтянутой ночной рубашкой, и вздыхала.

— Несчастье ты мое, — приговаривала она. — Ну что мне с тобой делать? — Потом уложила его в постель и накрыла одеялом. — Дать тебе чаю? — спросила она с наигранным оживлением и, когда он замотал головой, воскликнула: — Сейчас принесу!

Чай среди ночи был для Кейт верхом баловства. Она накинула старое пальто и спустилась в кухню, освещенную прикрученной керосиновой лампой. В печке еще тлели угли, она раздула огонь и поставила на него большой железный чайник. Тяжело поднимаясь обратно с кружками горячего чая, она услышала, что Джимми все еще плачет, и остановилась.

— Направь меня, господи! — сказала она громко.

Потом Кейт присела на кровать и потрясла его за плечо.

— Ах ты, сарделька моя, ну‑ка выпей! — сказала она шутливо. Он всегда смеялся, когда она его так называла.

— Не хочу! — отмахнулся он. — Скажи, кто моя мать!

— Пей сейчас же, паршивец ты этакий! — рассердилась она. — Пей, а то ничего не скажу.

Джимми приподнялся, и Кейт поднесла кружку к его губам, но мальчика все еще била дрожь, и чай пролился на рубашку и на постель.

— Мои лучшие простыни… — пробормотала она.

Потом взяла свою кружку и уставилась в угол, словно стараясь избежать его взгляда.

— Она и есть твоя мать, тетя Нэнс, — сказала Кейт жестким монотонным голосом. — Хорошая мать и жен щина хорошая, грош тебе цена, если скажешь про нее худое слово или кому другому позволишь. Не повезло ей, полюбила не того человека. Она еще ничего в жизни не понимала. А он этим воспользовался. Не она первая, не она последняя.

— Кто он был? — спросил Джимми.

— Не знаю и знать не хочу.

— Кто он? Я его все равно найду и убью.

— Да ты что? Выкинь это из головы! — прикрикнула она. — Он твой отец, ты его часть, начнешь презирать его, и себя презирать придется, а тогда тебе конец.

За окном начало светать, а Кейт все говорила и говорила, полумертвая от усталости. Когда она потом рассказывала об этом соседкам, то признавалась с горьким смешком, что наплела все от начала до конца, а как же иначе, откуда ей знать, что было на душе у такой девушки, как мать Джимми. Но тогда, ночью, это не казалось ложью, напротив, тогда она была уверена, что говорит чистую правду, известную только ей да господу богу. И, как ни странно, рассказ ее успокоил Джимми. Он снова стал мужчиной. Как только Кейт удалось внушить ему, что его мать жертва, он позабыл о собственном горе.

— Мам, ну а почему она не взяла меня к себе? — спросил он серьезно. — Я бы о ней заботился.

— И позаботишься еще, успеешь, — ответила Кейт грустно.

И хотя потом ей становилось смешно, когда она представляла, как бы Джимми заботился о матери, в ту минуту его вопрос больно кольнул ее — ведь о ней никто не позаботится. Дочери не то что сыновья, на них матерям надеяться нечего.

— Мам, а не выходит, что мы с Джеймсом какие‑то не такие? — спросил он под конец, и она поняла, что это беспокоит его больше всего.

— Да ничего подобного! — воскликнула она и в первый раз почувствовала, что слова ее идут от самого сердца. — Чем же вы хуже других? Только дурные люди, завистники, могут так сказать. Ты с такими еще встретишься, не беспокойся, — сказала она, стиснув руки, — подонков на свете не оберешься, носятся со своими бумажками о браке да о крещении и смотрят свысока ка тех, кому сами в подметки не годятся. Но запомни, Джимми, что я тебе скажу, — не слушай их! Не давай себя убедить, что ты хуже. Нисколько не хуже! Нет! Во сто раз лучше!

Удивительные слова в устах добропорядочной старой женщины, которая к тому же никогда не верила в любовь.

3

Когда Джимми было четырнадцать, а Джеймсу восемь с половиной, мать Джимми решила, что пришло время взять его к себе. Жизнь ее начала было складываться удачно. После рождения Джимми ей повстречался хороший человек, который ее полюбил. Она рассказала ему свою историю, и в отличие от других молодых людей в округе, которые шарахались в сторону, стоило им почуять запашок скандала, он рассудил, что это может случиться с любой порядочной девушкой. Мать Джимми никак не могла поверить в такое благородство и несколько лет не решалась выйти за него замуж. Когда же наконец перестала сомневаться в его и своей любви, было уже поздно, такова ирония судьбы. Они прожили много лет вместе, но оставались бездетными. Еще до того, как стало ясно, что детей у них не будет, ее муж предлагал усыновить Джимми и воспитывать его, как будто он их ребенок, но Нэнс все медлила. Сначала отговаривалась тем, что лучше им растить их общего законного ребенка в нормальных условиях, Джимми можно будет взять и позже. Но теперь надеяться на появление детей не приходилось, и она стала винить себя — ей, мол, послана кара за то, что когда‑то она предала Джимми. В конце концов ее муж настоял на своем — Джимми будет жить с ними, а соседи пусть себе болтают что угодно.

Для Кейт это решение было ужасным ударом, хотя, казалось, с чего бы, ведь она давно говорила соседям, что надо бы дать Джимми приличное образование и вообще пора ему жить среди людей своего круга. А теперь, выходит, она такая же ревнивая и такая же собственница, как все. Кейт никогда не осуждала мать Джимми и никому этого не позволяла, но теперь чего только о ней ни говорила.

— Когда он ей не был нужен, она о нем и не всщ>' минала, а теперь вдруг понадобился, — жаловалась ойа миссис Сомнерс.

— Что же делать, надо решать по справедливости, — глубокомысленно отвечала та.

— По справедливости? С чего это мне быть справедливой? — вскипала Кейт. — У них все есть, пусть и по» каясут, какие они справедливые. А у кого все отнято, молчать не обязан!

Да и Джимми огорчал ее. Он и раньше то скисал, то загорался, а теперь так зажегся мыслью о новой прекрасной жизни, что о Кейт и Джеймсе даже думать забыл. Со счастливой улыбкой уверял, что всегда будет приезжать на каникулы, и начал утешать Джеймса, что и тот в свой черед уедет в Лондон.

— Уедет, уедет, — подхватила Кейт и заплакала, — а что со мной будет, ьам и дела нет.

Услышав это, Джимми вышел из себя и закричал:

— Ладно, никуда я не поеду, раз ты не хочешь!

А она напустилась на него, срывая гнев и досаду:

— Кто тебе сказал, что не хочу? Да разве я могу тебя держать, у меня ведь нет ничего! Убирайся! У них дом полная чаша, и шубы, и машины! Там уж о тебе позаботятся как надо.

И все же, когда за Джимми приехал отчим и увез его с собой, Кейт почувствовала громадное облегчение. Она понимала, что ей самой с Джимми не справиться. Слишком уж он стал непослушный, слишком большой, шумный и требовательный; нужен мужчина, чтобы держать его в узде, а она старая, неповоротливая, полуслепая, даже хозяйство ей вести не под силу. Вот, бывало, надумает, что им с Джимми неплохо бы полакомиться, отправится в город за хорошим куском мяса для жаркого, а вернется и вдруг соображает, что забыла, как его готовят. «Господи, помоги, — говорила она тогда, закрыв глаза, — как же я его делала, когда была помоложе? Еще бедный Джек похваливал: «пальчики оближешь!»

С Джеймсом было куда проще, этот и не замечал, что ему ставят на стол: жаркое, кастрюльку супа или кружку чаю, — все равно, лишь бы в кармане водилась мелочь на тетрадки. Сейчас он бредил музыкой и целыми часами терпеливо линовал страницы, выводя там какие‑то значки, про которые говорил, что это оперы, а потом пел их Кейт своим глухим голосом. Сидя над тетрадями, он испортил себе глаза, и Кейт пришлось купить ему темные очки. В школе у него тоже не ладилось, потому что директор, который жил на большой улице, знал про него все, и ему не нравилось, что такой мальчик учится в его благопристойной католической школе.

Однажды Джеймс вернулся домой и ровным, как всегда, голосом сказал:

— Мам, знаешь, как назвал меня сегодня мистер Кленси? «Джеймс Маони или как тебя там на самом деле?» Ведь нехорошо так говорить, правда, мам?

У Кейт в душе что‑то перевернулось. Сперва она чуть не бросилась к настоятелю жаловаться на м — ра Кленси, но, подумав, решила, что м — р Кленси и настоятель — два сапога пара, и, если она хочет добиться справедливости, ей не на кого положиться, кроме как на себя. Поэтому она натянула пальто, нахлобучила старую шляпу, схватила зонтик вместо трости и отправилась к большому дому директора школы. Когда он вышел к ней, она спросила, какое право он имеет оскорблять ее сына, а он обозвал ее наглой старухой и захлопнул дверь у нее перед носом. Тогда она принялась стучать дверным молотком и ручкой зонтика и честить его до седьмого колена. Заметив, что занавески в соседних домах заколыхались, она поняла, что у нее есть слушатели, и не преминула вспомнить, что мать м — ра Кленси была известна на всю Угольную набережную как «Норри — бесштанная плясунья», что она владела домами в трущобах и отказывалась ставить двери в уборных. Слов нет, Кейт и впрямь показала себя старой грубиянкой, и после этого Джеймсу пришлось перейти в школу к монахам. Тех не интересовало, кто его мать, поскольку вскоре они с удовольствием убедились, что Джеймс словно создан для успешной сдачи экзаменов, а это было им на руку.

Потеряв Джимми, Кейт почувствовала, что и Джеймс может ускользнуть от нее, и, сидя по вечерам с ним вдвоем, заводила разговор о том, кем он станет, когда вырастет. Из этих бесед она узнала, что у Джеймса только одна мечта — стать памятником. Он помнил все городские памятники наперечет и первое время был слегка обеспокоен тем, что памятники ставят только героям, отдавшим жизнь за Ирландию, поборникам трезвости и основателям религиозных сект, а ни одно из этих поприщ его не устраивало. Но потом он вычитал в библиотечной книжке, что можно пробиться в памятники, если сочинять книги или музыку. Тут‑то он и взялся всерьез за свои оперы. Кейт глядела на его круглое, важное лицо, освещенное огнем, пылавшим в очаге, и думала, что Джеймс уже сейчас немного похож на памятник.

Джимми здорово умел заставить людей смеяться, особенно над ним самим, и Джеймс, зная, как это нравилось Кейт, тоже старался ее рассмешить. Но Кейт, хоть убей, не могла выдавить из себя улыбку на все его остроты. И в то же время она знала, что Джеймс привязчивее, мягче и внимательнее, чем Джимми. «Джимми, тот огонь, зато у Джеймса есть характер» — так отзывалась она о них.

Но вот однажды рано утром в двери Кейт отчаянно застучали, и она в страхе вскочила с кровати, уверенная, что с Джимми стряслась беда. Уже неделю он не выходил у нее из головы, и она попрекала Джеймса, что тот портит себе глаза над старыми книжками и не хочет написать брату, узнать, как у него дела. Казалось, с чего бы ей беспокоиться, ведь она сама похвалялась тем, что, слава богу, избавилась от Джимми, но ход ее мыслей никогда не отличался последовательностью. Не спросив даже, кто там, она распахнула дверь и увидела Джимми. У нее все поплыло перед глазами от радости и облегчения:

— Сыночек ты мой! — воскликнула она, обнимая его. — А я уж думала, ты никогда не придешь! Как же ты добрался‑то до нас?

— Шел пешком почти всю дорогу! — ответил он с обычным своим удальством.

— Ну еще бы! Ты ведь у нас такой! — приговаривала она торопливо, и вдруг голос ее даже сорвался от возмущения. — Да ты в хороших штанах!

— Кто там, мам? — нетерпеливо закричал сверху Джеймс.

— Спускайся скорей, сам увидишь! — отозвалась Кейт, принимаясь возиться у огня, и Джеймс в ночной рубашке спустился в кухню.

— Ну что, Джеймс, небось не рад, что я вернулся? — усмехнулся Джимми, протягивая руку.

— Нет, Джимми, я очень рад, — ответил Джеймс тихо.

— Ну‑ка, быстро оденься, чертенок ты этакий! — закричала Кейт. — Сколько раз тебе говорить, чтобы не разгуливал з ночной рубахе по двору и позсюду… Ох ynt этот мне малый, — пожаловалась она Джимми, — просто сердце от него заходится. Только успевай за ним подбирать, все теряет да раскидывает.

Потом они все втроем уселись завтракать, а солнце как раз добралось до красного песчаника в карьере и румянило щеки Джимми, пока он рассказывал о сзоем ночном путешествии. Кейт дивилась в душе, «как ока, помня рассказы Джимми, могла все это время слушать Джеймса. О чем бы ни говорил Джеймс, все у него начиналось или кончалось одним: «Мам, ведь я правильно сделал, да?» А вот Джимми, тот обычно выставлял себя простачком, иной раз вовсе дураком, но всем было совершенно ясно, что это совсем не так.

— Ну а деньги на дорогу ты куда дел? — спросила Кейт подозрительно. — Небось потратил?

— Какие деньги? — вспыхнул он.

— Дала же тебе мать деньги на поезд?

— А я ей ничего не сказал.

— Не сказал? — медленно повторила Кейт. — Ага, понятно, ты с ней поругался и удрал из дому! Ей — богу, вечно ты что‑нибудь натворишь!

— А ей все равно, что я делаю, — вызывающе передернул плечами Джимми.

— Ну еще бы! — насмешливо отозвалась Кейт. — Она, значит, мало о тебе думает? А теперь во всем буду виновата я, теперь она скажет, это я тебя испортила. И правильно скажет. Все я виновата, паршивец ты этакий! — Она распахнула дверь во двор и стала смотреть на огромный, залитый утренним солнцем каменный лоб карьера. — Ну и день сегодня выдался, слава тебе господи!

Полчаса спустя до слуха Кейт донесся непривычный здесь шум автомобиля, и она встревоженно подняла голову. Машина остановилась возле дома. Кейт круто повернулась к Джимми, который побледнел не меньше, чем она.

— Полиция? — спросила она гневным шепотом. Она знала, что спрашивает зря, но Джимми будто и не слышал. Он сразу сник.

— Если это дядя Тим, я с ним не поеду, — заявил он угрюмо.

Кейт пошла к дверям и увидела мужа Нэнс, приятного розовощекого молодого человека, — о таких Кейт обычно говорила «кровь с молоком».

— Вот мы снова у вас, миссис Маони, — сказал он добродушно.

— Входите, входите, сэр, — захлопотала Кейт, вытирая руки о свой сшитый из мешковины передник, и сразу превратилась из гордой матери семейства в старую служанку, пойманную с тем, что ей не принадлежит.

Молодой человек вошел в кухню, словно к себе домой, и остановился как вкопанный, увидев сидящего у окна Джимми.

— Нет, вы подумайте, и как это я догадался первым делом приехать прямо к вам? — спросил он весело, — Знаете, миссис Маони, из меня вышел бы первоклассный сыщик. Тим — следопыт, вот кто я такой. Преступники содрогаются, услышав мое имя.

Джимми не отозвался, и Тим с упреком Ескинул голову.

— Ну так как, Джимми? — спросил он.

Кейт видела, что Джимми и любит, и боится его.

— Я не поеду с вами, дядя Тим, — запальчиво сказал он, но в голосе его звучали просительные нотки.

— Придется, Джимми, — ответил ему отчим, по-прежнему без тени раздражения. — Без тебя мне в Лимерик возвращаться не стоит. А если ты думаешь, что остаток своих дней я проведу, гоняясь за тобой по всей Ирландии, то ошибаешься. С меня и этой поездки вполне довольно. — Он сел, и Кейт увидела, что он совсем измучен.

— Не выпьете ли чаю? — спросила она.

— С удовольствием, миссис Маони! Готов выпить хоть целый чайник! — ответил он. — Из‑за этого молодца я даже позавтракать не успел.

— Я не хочу возвращаться, дядя Тим! — вскипел Джимми. — Я останусь здесь!

— Вы только послушайте его, миссис Маони, — Тим скосил глаза на Кейт, — оскорбляет Лимерик, да еще где? В Корке!

— Ничего я не оскорбляю! — в отчаянии закричал Джимми и вдруг опять стал ребенком, безоружным перед хитрыми уловками взрослых. — Я хочу остаться здесь!

Кейт снова наполнила чайник и, ставя его на стол, прищурилась, обдумывая, как бы помочь Джимми.

— Похоже, сэр, он просто хочет устроить себе небольшие каникулы, — сказала она робко, но от этих слов Джимми совсем взвился.

— Не надо мне никаких каникул! — закричал он. — Я хочу остаться здесь насовсем. Мой дом здесь, я так и матери сказал.

— А тебе не кажется, Джимми, что твоей матери было довольно горько это слышать? — сухо спросил отчим.

— Но это же правда! — сердито ответил Джимми.

— Садитесь, выпейте чаю, сэр, — пригласила Кейт, стараясь разрядить обстановку. — Еще выпьешь, Джимми?

— Нет, — ответил Джимми и расплакался. — Не то что я не люблю ее, только она взяла меня слишком поздно. Не надо было ей так тянуть, дядя Тим.

— Возможно, тут ты и прав, сынок, — устало отозвался отчим и придвинул стул к столу. — Такие вещи нельзя чересчур затягивать, наверно, ты уже слишком большой и не можешь привыкнуть к матери. Но ты должен вести себя по — другому.

— Ну ладно, — всхлипнул Джимми, сдаваясь. — Что же мне делать?

— Не убегать, как бы тяжело тебе ни было, — сказал отчим, принимаясь за скудный завтрак — чай с хлебом. — Ведь ты причиняешь боль другим людям. Поговори с матерью, объясни ей, что у тебя на душе. Может, и правда тебе лучше вернуться сюда и поступить в приличную школу, только пусть она все это сама устроит. Знаешь, тебе, наверно, и представить трудно, чего стоило матери взять тебя к себе. Вероятно, этого не следовало делать, вероятно, это была ошиб ка, но не хочешь же ты, чтоб она решила, будто вся ее жизнь — сплошные ошибки.

— Послушай его, Джимми, он дело говорит, — сказала Кейт, уловив глубокое чувство в голосе Тима. — Не вернешься к матери сейчас, больше тебе к ней не вернуться, столько пойдет разговоров! А если вернешься, всегда сможешь приезжать к нам на каникулы.

— Ну ладно, — в отчаянии сказал Джимми.

Кейт знала — это не притворство, Джимми и правда в отчаянии. Конечно, немножко он и напускал на себя. Не захотел поцеловать ее на прощание, а когда Джеймс весело сказал: «Ну недельки через две ты опять будешь с нами!» — Джимми глубоко вздохнул и ответил: «Может, буду, а может, и нет», — давая понять, что он не исключает возможности самоубийства.

Но Кейт видела, что он и в самом деле не хочет уезжать, что только ее дом он считает родным, и теперь могла всласть похвастаться перед соседями:

— Это ж надо подумать! Четырнадцать лет всего парню, ни разу в жизни из дому не уезжал, а тут всю ночь шел пешком, не ел, не спал, ну скажите, разве второго такого найдешь?

В конце концов Джимми расстался со своей матерью, и они снова зажили втроем, почти так же, как прежде. Переменилось только одно. Через несколько дней после возвращения Джимми сказал:

— Больше я не буду звать тебя мамой.

— Ишь ты! И как ты собираешься меня называть? — спросила Кейт с горькой усмешкой.

— Буду звать бабушкой, иначе получается глупо.

А немного погодя и Джеймс, до сих пор звавший ее

«мама», вдруг тоже сказал «бабушка», как будто по ошибке, но тут Кейт, не на шутку разозлившись, накинулась на него:

— Радовался бы, что тебе есть кого называть матерью! — кричала она. И хотя она понимала, что мальчики правы, ей это совсем не нравилось. Как и те молодые женщины, что на первых порах протестовали против Джимми и Джеймса, она чувствовала, что сполна заплатила за свое «звание».

4

Через год Кейт попала в больницу с ревматизмом и бронхитом, и Нора с Молли договорились взять Джимми и Джеймса к себе, но, когда дошло до дела, мальчики наотрез отказались. Они остались в доме одни, и раза два в неделю кто‑нибудь из дочерей Кейт наведывался к ним, чтобы навести порядок. Нора и Молли рассказывали матери, что кавардак в доме страшный, правда, сразу можно разобраться, кто в чем виноват — ведь Джимми хоть и неряха, но совесть у него есть, он сгребает все в одну огромную кучу, видно, надеется, что за ним приберет Санта — Клаус, а Джеймс бросает вещи там, где стоит, едва только какая‑нибудь мысль поразит его воображение. Кончилось тем, что Кейт вернулась из больницы не долечившись, но все равно опоздала, потому что Джимми успел набедокурить — потихоньку бросил школу и устроился работать в упаковочную фирму.

— Ах ты, мерзавец, — вздыхала Кейт нежно. — Так я и знала, стоит мне отвернуться, и ты что‑нибудь выкинешь. О господи, да разве за тобой углядишь! Извольте завтра же отправляться в школу, дорогой сэр! А не то сама туда оттащу. Не в первый раз.

— Как же я вернусь в школу? — возмутился Джимми. — Ведь если я не предупрежу за месяц об увольнении, меня накажут по закону.

Джимми знал, что Кейт больше всего на свете боится полицейских, судей, инспекторов и даже теперь, на старости лет, вечно трусит, как бы ее не упрятали в тюрьму ни за что ни про что.

— Я сама поговорю с управляющим, — предложила она. — Как его звать?

— С ним нельзя поговорить, — возразил Джимми, — он уехал в отпуск.

— Ну и врун же ты, — пробормотала она со счастливой улыбкой. — Чего только не придумаешь! Говори сейчас же, как его звать, бездельник несчастный!

— Все равно мне надо устраиваться на работу, — заговорил Джимми, совсем как взрослый. — Случись что с тобой, кто позаботится о Джеймсе?

— Нет, ты чистый дьявол! — сказала Кейт, ведь она сама все время об этом думала, и вот, на тебе, Джимми угадал ее заботы. Но, с другой стороны, Кейт знала, что Джимми любит командовать и не преминет выставить напоказ, какая на нем ответственность, а на самом деле у него на все свои причины, о которых никому не догадаться до поры до времени.

— Не завидую я бедному Джеймсу, если ему придется полагаться на тебя, — закричала она. — А своей матери ты написал?

— Интересно, было у меня время писать? — ответил он обиженно, уязвленный такой несправедливостью.

— Когда денежки нужны, так время находится, — понимающе кивнула Кейт. — Сядь‑ка сейчас да напиши, лодырь ты лодырь. Вижу, сам натворил дел, а хочешь все на меня свалить.

Джимми со страдальческим видом уселся за стол и стал вымучивать письмо к матери.

— Как пишется «учреждение», Джеймс?

— Ага! — закричала Кейт злорадно. — Хочет школу бросить, а сам не знает, как простое слово написать!

— Раз ты знаешь, сама и напиши! — не остался он в долгу.

— В мое время бедняки в школу не ходили, — ответила Кейт с достоинством. — Нам see доставалось с трудом, не так, как нынче, и мы ценили, что имели, не з пример теперешним. Пиши и не разговаривай!

Снова приехал отчим Джимми и долго убеждал его. Он терпеливо объяснял, что, если Джимми не закончит школу, он не сможет поступить в колледж, и тогда ему придется всю жизнь быть простыв: рабочим. Джимми знал, что отчим желает ему добра, и расплакался, но на него нашел упрямый стих, и он не мог отступиться. Он все твердил, что хочет сам зарабатывать. Когда отчим собрался уезжать, Джимми проводил его до машины, и они еще долго разговаривали. Кейт это насторожило.

— О чем вы говорили? — спросила она.

— Да ни о чем, — небрежно отозвался Джимми. — Я его спросил, кто мой отец, а он говорит, что не знает.

— Раз говорит, значит, не знает, — отрезала Кейт. — Ну и любопытный ты стал.

— А он говорит, я имею право узнать, — рассердился Джимми. — И велел спросить у Нэнс (временами он называл свою мать «мама», временами по имени, но и то и другое выходило у него неловко).

— Спроси, спроси, — ответила Кейт насмешливо. — Она, верно, спит и видит, как бы скорее тебе рассказать!

Однако в следующий раз Джимми вернулся от матери с торжествующим видом и поздно вечером похвастался:

— Ну, я все‑таки разузнал, кто мой отец.

— Быстро ты расстарался, — ответила Кейт. — Как же тебе удалось?

— Дядя Тим помог, — сказал Джимми. — Я как раз спорил с Нэнс, а он вошел. Ох и разозлился он! Только и сказал: «Джимми, выйди!» Я вышел. Через полчаса он пришел ко мне и говорит: «А теперь ступай к матери!» Она сидела и плакала.

— Еще бы! — дернула плечом Кейт. — Ну и что же? Кто твой отец?

— Да вообще‑то не ахти кто, — уныло признался Джимми. — Зовут его Кридон, у него была бакалейная лавка в Северном Корке, но он ее давно бросил. Нэнс думает, сейчас он в Бирмингеме. Ну, это я выясню.

— Для чего? — спросила она. — Какой тебе прок, если ты его найдешь?

— Надо же мне с ним повидаться, — вскинулся Джимми.

— Повидаться?

— Ну да, — проворчал он с некоторым сомнением в голосе. — Нельзя, что ли?

— Чего же нельзя? Он ведь о тебе так заботится! — усмез улась Кейт. — Мозги у тебя набекрень, вот что!

И правда, ей иногда так казалось. То Джимми целыми месяцами будто и не вспоминал о своих родителях, то начинал бредить ими днем и ночью и доводил себя до полного исступления. Когда на него это находило, Кейт боялась, как бы он чего не выкинул. Он был на все способен, и хоть она понимала, что до рукоприкладства дело вряд ли дойдет, но день за днем ждала, как бы случайно брошенное кем‑то слово не показалось Джимми нестерпимо обидным.

Однажды он уехал. Какой‑то матрос патрульного рыбачьего судна устроил ему бесплатное плавание. Пока его не было, Кейт места себе не находила, а

Джимми, конечно, был верен себе, даже открытки не прислал, где он. В глубине души Кейт надеялась, что ему не удастся разыскать отца, что тот переехал, но, зная, каким упрямым становится Джимми, когда хочет чего‑то добиться, она мало в это верила. Она все пыталась представить себе, как встретятся отец с сыном, и молила бога, только бы отец не сказал ничего такого, что выведет Джимми из себя.

— О господи, господи, — вздыхая, говорила она Джеймсу. — Мало ли что взбредет Джимми в голову, он еще убьет его.

— Ну что ты, бабушка, — уговаривал ее Джеймс скучным голосом. — Не для того Джимми поехал в Англию, чтобы его убивать. Он умнее, чем ты думаешь.

— А зачем он поехал? — допытывалась она. — Раз уж ты все про него знаешь, скажи мне зачем?

— Из любопытства, только и всего, — отвечал Джеймс. — Джимми всегда ищет то, чего нигде нет.

И однажды, осенним утром, когда Джеймс уже отправился в школу на другой конец города, в дом ввалился Джимми весь грязный и взъерошенный. Он ничего не ел со вчерашнего вечера, и Кейт начала неуклюже возиться в кухне, стараясь побыстрее накормить его и проклиная свою старость и слепоту, из‑за которой теперь все ей было трудно. Но в душе она ликовала. Она ведь сама себя обманывала, когда боялась, как бы Джимми не поссорился с отцом, на самом деле для нее было б куда страшнее, если бы они поладили.

— Ах ты, бродяга, — ласково сказала она, наклоняясь над кухонным столом и заглядывая ему в лицо, чтобы получше рассмотреть. — Где же ты был?

— Да всюду.

— Ну и нашел его?

— Ясно, нашел. Пришлось ехать за ним в Лондон.

— Ну теперь ты на него поглядел и что скажешь? — спросила она с деланной беззаботностью.

— Человек как человек, — ответил Джимми небрежно, но и его голос прозвучал неискренне. — А вообще‑то он долго не протянет. Он так пьет, что скоро ему крышка.

Кейт тут же устыдилась своей ревности и мелочности — теперь, когда Джимми был с ней, она могла себе это позволить.

— Ох, Джимми, не надрывай себе из‑за них душу! — воскликнула она горестно. — Не стоят они того. И никто этого не стоит.

Она просидела с ним на кухне два часа, совсем как в тот раз, когда он убежал к ней от своей матери. Он выкладывал ей все: как скитался по Уэльсу и Англии, как добрые люди подвозили его, как один шофер грузовика накормил его обедом и еще дал пять шиллингов, когда Джимми рассказал ему про себя. Кейт казалось, что она видит все это своими глазами, видит, как Джимми входит в обшарпанный дом, как стучит в дверь, как ему открывает небритый человек с печальными воспаленными глазами и подозрительно вглядывается в Джимми, будто давно привык, что с добром к нему не приходят.

— Что же ты ему сказал? — спросила Кейт.

— Да просто: «Узнаете меня?» — произнес Джимми, будто каждое слово врезалось ему в память. — А он сказал: «Рад бы, да не имел чести с вами встречаться». И тут я сказал: «Я ваш сын».

— Господи, — вскричала Кейт, взволнованная до глубины души, ей уже стало немного жаль отца Джимми, хотя она заранее твердо решила его ненавидеть. — А он что?

— А он заплакал, — Плакал бы лучше пятнадцать лет назад, — в негодовании выкрикнула Кейт.

— Я ему говорю: «Да ладно, что было, то прошло». А он: «Нет, не прошло и никогда не пройдет. Твоя мать ничего не потеряла, потеряв меня. Я всегда всем только жизнь портил, а теперь вот порчу самому себе».

— Ишь как он себя жалеет, — вставила Кейт.

— И есть за что, — отозвался Джимми и стал рассказывать, как неделю прожил у отца в нищенской комнатушке, как они спали вдвоем на неприбранной постели, ходили вместе в трактир, чтобы поставить на лошадь несколько шиллингов, и по тому, как он вспоминал о неожиданных вспышках озорного остроумия, прерывавших пьяное самобичевание отца, Кейт почувствовала, что Джимми немного им гордится. Но Джимми оставался Джимми, он не мог удержаться от смеха, вспоминая, что на прощание отец дал ему только со вет, да какой! — предостерег от тотализатора и пьянства, а главное, наказывал быть верным самому себе.

— Ну и наглец! — закричала Кейт, не видевшая в этом ничего смешного. — Жаль, меня там не было! Я бы ему, подлому обманщику, нашла что сказать!

— Да зачем? — пожал плечами Джимми. — Он мне понравился.

Тут Кейт не нашла что ответить, уж больно это было несправедливо. Она приходила в ярость при мысли о том, что Джимми после всех этих лет, проведенных с нею, мог бы забыть ее ради отца, человека, который палец о палец не ударил, чтобы помочь сыну, даже знать не хотел, жив тот или нет. Но она понимала, что сердится от страха, — ведь никогда не была она так близка к тому, чтобы потерять Джимми.

5

Когда у Джимми появилась девушка, Кейт сперва не обратила на это внимания. Она решила, что это просто так, но, понаблюдав с полгода, как Джимми каждую пятницу вечером отправляется с ней куда‑нибудь, она забеспокоилась. Она пожаловалась миссис Сомнерс, что опасается, как бы Джимми не взял жену «ниже себя». Когда это дошло до родителей девушки, они рассердились не на шутку, поскольку сами боялись, как бы их Мэри не связалась с неровней. «Про парня никто не знает, чей он и откуда взялся, — твердили они всем и каждому. — Да что эта миссис Маони, из ума выжила?»

Поэтому Кейт со страхом ждала пятниц. Джимми приходил с работы, брился, мылся под краном на заднем дворе. Потом наряжался в свой лучший синий костюм, мазал волосы бриллиантином, а Кейт мрачно и неодобрительно следила за каждым его движением.

— Ты не поздно придешь? — спрашивала ока.

— А почему нельзя поздно? — интересовался Джимми.

— Ты же знаешь, мне не заснуть, пока тебя нет. (Так оно и было, хотя в другие вечера она засыпала сразу.)

В конце концов за нее взялся Джеймс. Как‑то вечером в пятницу он закрыл книжку, поднял очки на лоб и заявил:

— Бабушка, хватит тебе переживать из‑за Джимми и этой девушки. Джимми умнее, чем ты думаешь.

— Как же, — огрызнулась Кейт. — Ума у него не больше, чем у тебя. А видит бог, не так уж это много. Пошел бы ты да поиграл в мяч, как другие ребята.

— Мяч тут ни при чем, — ровным голосом ответил он. — Я знаю Джимми лучше, чем ты. С Джимми все в порядке, только он никогда на себя не полагается и легко попадает под чужое влияние. Вот он и старается водить компанию с теми, кто поглупей, чтобы чувствовать свое превосходство. Но голова у него хорошая, только ему лень ее утруждать.

Тревожило Кейт и еще одно — когда же Джимми наконец повзрослеет и перестанет волноваться из‑за своего происхождения. Их ближайшие соседи давным-давно обо всем забыли, а если и вспоминали, так разве чтобы похвалить Джимми. Он был для них своим, так же как дети, родившиеся от законных браков и выросшие в этих местах. Но Джимми, по всей видимости, никак не мог забыть, что он незаконный, прежняя блажь снова и снова находила на него, и каждый раз он откалывал что‑нибудь новое, чем приводил Кейт в полную растерянность. Однажды он укатил на велосипеде за восемь — десять миль в маленький городишко, где жил его дядя — владелец небольшой бакалейной лавки.

Дядя посылал отцу Джимми переводы на мелкие суммы, а тот сразу просаживал эти деньги на скачках.

Дядя встретил его не слишком приветливо, заподозрив без всяких к тому причин, что Джимми рассчитывает получать такие же переводы, а кроме того, ему не очень‑то хотелось рассказывать всему городу, откуда у него взялся племянник. Несмотря на прохладный прием, Джимми вернулся домой в приподнятом настроении и пресмешно изображал Кейт и Джеймсу, как дядя, умный, но запуганный изжелта — бледный маленький человечек, поучал Джимми, разъясняя ему, что страна летит ко всем чертям, народ забыл бога, все хотят поменьше работать и побольше получать. Джимми считал, что взял верх над дядюшкой, но на рождество дядюшка взял верх над ним — прислал ему малеиь — кий перевод. Джимми это очень тронуло, и Кейт о Джеймсом несколько раз замечали, как он доставал квитанцию из кармана и, улыбаясь, вчитывался в нее, будто в длинное любовное послание.

Но еще почище номер он выкинул летом, когда, захватив велосипед, воспользовался помощью все того же дружка — матроса и зайцем уехал на патрульном рыбачьем судне. На этот раз он пересек на велосипеде всю Южную Англию и добрался до маленького городка в Дорсете, где когда‑то Нэнс произвела его на свет, не имея рядом ни мужа, ни возлюбленного, ни друзей, которые могли бы ее поддержать. Кейт эта затея показалась очень странной, и она ворчала — у Джимми, мол, мозги набекрень, но в глубине души догадывалась, что он старается найти себя, свое место в жизни. И она знала, что говори не говори, а он все равно до конца дней будет носиться с мыслью о том, как бы все было, если бы он родился и вырос в нормальной семье.

Джеймс тоже следил за Джимми не без интереса, но с решительным неодобрением. Он никогда не проявлял особого любопытства насчет своих кровных родственников, хотя знал, что у него есть братья и сестры, которые учатся в лучших английских школах, и всем) своим видом давал понять, что, по его мнению, Джимми унижает себя, разыскивая с таким рвением свою родню.

— Просто я всегда жил слишком близко от своих родных, — объяснял Джимми. — Если б мои были так далеко, как твои, я бы сроду не стал их искать.

— Ну не знаю, — ворчал Джеймс, — я не считаю, что надо их избегать. Я не прочь встретиться с матерью, сестрами, братьями. В этом нет ничего странного. Но пока я этого не хочу.

— Ну и правильно, спешить некуда, — согласился Джимми, вдруг сникнув. — Будут смотреть на тебя сверху вниз — другого от них не дояадешься. То есть они, конечно, будут любезны и вежливы, но все равно станут относиться к тебе свысока.

— Вечно ты всего нагородишь, — недовольно сказал Джеймс. — Ты просто не уверен в себе, вот и думаешь, что на тебя смотрят свысока. Тебе всегда мерещится, будто с тобой что‑то не так, а на самом деле ничего подобного. Неладно‑то как раз с ними. Они слиш — ком беспокоятся, что о них подумают. Вот когда я стану государственным служащим или преподавателем в университете, они будут рады со мной познакомиться. Такие люди всегда ценят тех, кто им может пригодиться.

Хоть Кейт и смешили эти мальчишеские поучения, она сознавала, что в словах Джеймса, как ни грустно, есть житейская мудрость. Если Джимми с его обаянием и слабостями, унаследованными от отца, может оказаться обузой для других, Джеймс будет упорно трудиться, копить и начнет знакомиться со своими родными, только когда сам захочет, а не когда им вздумается. И уж он‑то не допустит, чтобы кто‑нибудь из его родни смотрел на него сверху вниз. Кейт стала совсем дряхлой, и ее привязанность к жизни заметно ослабла, но одного ей хотелось от всей души — посмотреть, как Джеймс обойдется со своими родственниками.

И все же Кейт знала, что увидеть это ей не суждено. Она снова слегла, и Молли переехала к ним, чтобы ухаживать за матерью, а Нора с мужем, иногда прихватив еще мужа Молли, приходили помогать по вечерам. При Молли дом Кейт сразу преобразился. Молли была проворная, умелая, она успевала и накормить мальчиков и рассказать о больной соседям, с которыми беседовала, стоя в дверях и сложив руки на груди; только время от времени она украдкой выскакивала во двор или в гостиную и на несколько минут давала волю безудержным слезам, все равно как другая выскальзывала бы тайком, чтобы приложиться к бутылке. Пришел священник, и Молли поговорила с ним о делах прихода, словно ничто другое не занимало ее мыслей, а потом поспешила к матери. Кейт попросила позвать Джимми и Джеймса. Те молча поднялись по лестнице и встали по обе стороны большой кровати. И каждый взял ее за руку.

— Не убивайтесь по мне, — сказала Кейт. — г Я знаю, вы будете без меня скучать, но ругать себя вам не за что. Каждой бы матери иметь таких хороших сыновей, как еы… — С минуту она напряженно думала, а потом сказала: — Я горжусь вами, и ваш отец тоже.

Все замерли.

— Мама, — лихорадочно зашептала Молли, — ты забыла, это Джимми и Джеймс.

Кейт на секунду открыла глаза и посмотрела на дочь в упор.

— Я знаю, кто это, — сказала она. Потом веки ее снова опустились, и несколько минут она тяжело дышала, словно стараясь собраться с силами. — Живите так, чтобы отцу, будь он жив, не было бы за вас стыдно. Он был хороший человек, прожил честно и ни разу чужого гроша не присвоил. Джимми, присматривай за младшим братом без меня.

— Хорошо, мам, — отозвался Джимми.

Слово «мам», которое он не произносил с детства, доконало Молли, и она с рыданиями выбежала в соседнюю комнату. Там на нее накинулась Нора, ведь Маони ничего не спускали друг другу.

— Перестань дурить, — насмешливо сказала она, — ты нее видишь, бедная мама уже все путает.

— Нет, не путает, — всхлипнула Молли. — Я видела ее, а ты нет. Она прекрасно понимала, что говорит. И Джимми тоже. Они ее родные дети, а чужие — мы.

В тот вечер, когда Кейт наконец обрела вечный покой и лежала в коричневом саване с четками в скре щенных руках, пришли соседи и сели вокруг нее при свечах. Все они задавали себе тот же вопрос, что и Молли: как случилось, что эта старая женщина сумела бережно подобрать тех, кого мир отшвырнул прочь, и окружить себя новой семьей, ставшей для нее ближе и дороже собственной. Но эту тайну Кейт унесла с собой.

 

КОРКЕРИ (Перевод И. Разумовской и С. Самостреловой)

Мэй Макмагон — хорошенькая девушка — была единственной дочерью бухгалтера Джека Макмагона и его жены Маргарет. Они жили в Корке на улице Саммерхилл, круто поднимавшейся от нижней части города на вершину холма Монтинот. Жизнь Мэй ничем не отличалась от обычной жизни девушек из хороших семей: она брала уроки музыки и танцев и влюблялась в братьев своих школьных подруг. Только изредка приходил ей в голову вопрос, а для чего, собственно, живут люди, но каждый раз она забывала спросить об этом у отца, хотя он‑то, конечно, смог бы ей ответить. Ее отец знал все или почти все. Этот высокий, благообразный, застенчивый человек, казалось, с юных лет готовился к мученическому уделу и черпал силы в ирландском виски. Мать Мэй, маленькая миловидная женщина, обо всем имела собственное мнение, правда, мнения ее постоянно менялись, во всяком случае, хватало их ненадолго. Взгляды же отца Мэй были незыблемы, он не менял их никогда.

Как только Мэй подружилась с семейством Коркери, выяснилось, что и о них у отца давно припасено вполне определенное мнение. После смерти м — ра Коркери — мягкого неразговорчивого человека, имевшего небольшую юридическую контору и любившего, как помнила Мэй, одинокие прогулки для укрепления здоровья, — семья оказалась в очень стесненных обстоятельствах, но у вдовы были большие связи, и она сумела дать образование (в основном бесплатное) всем шестерым детям. Старший из сыновей, Тим, стал монахом — доминиканцем, следовавший за ним Джо тоже собирался посвятить себя церкви. Казалось, служение богу у этого семейства в крови: брат миссис Коркери был настоятелем, а ее сестра — матерью игуменьей в монастыре, который принадлежал очень замкнутому ордену и располагался за городом. Дети прозвали миссис Коркери «достопочтенной матушкой» и попрекали ее тем, что она стремится подражать своей сестре, но миссис Коркери только усмехалась и говорила, что, если все пойдут в священники да в монахини, скоро и в церковь ходить будет некому. Видимо, она вполне серьезно полагала, что только потребностью церкви в прихожанах можно оправдать физическое влечение между полами.

Познакомившись с Коркери, Мэй начала наконец понимать, для чего живут люди. Отца уже можно было не спрашивать. Да он и не сумел бы ответить. Ее отец и мать были милыми, но заурядными людьми. Все, что они делали и говорили, наводило скуку, все можно было предсказать заранее. Даже к мессе по воскресеньям они ходили только потому, что так поступали все. У Коркери же скучать не приходилось, а предсказать их поступки было вовсе невозможно. И хотя религия, казалось, занимала главное место в их жизни, излишним благочестием они не отличались. Миссис Коркери вечно бранилась со своим братом — настоятелем, отец Тим — с Джо, а сестры ссорились с братьями из‑за того, что те всегда норовят оказаться на первом плане; когда же братьев не было рядом, девушки воевали друг с другом. Старшая, Тесси, прозванная Исчадием ада, или просто Исчадием, водила компанию с молодым маклером и приносила домой уйму сальных анекдотов, которые со смаком пересказывала братьям, особенно отцу Тиму. Впрочем, делалось это с умыслом, так как все считали, что Тим склонен напускать на себя важность.

И вдруг, всем на удивление, Исчадие ушла в монастырь, где игуменьей была ее тетка. Мэй присутствовала на пострижении, и маленькая монастырская часовня до глубины души поразила ее сочетанием благообразия и бедности. Ей казалось, что в большом соборе с хором и гудящим органом церемония не была бы такой гнетущей, как в этой бывшей гостиной, где монахини, стоя на коленях у стен, подвывали, словно плакальщицы. Исчадие распростерли на ступенях алтаря и осыпали розами, как покойницу, а потом старая монахиня большими ножницами обрезала ее длинные черные волосы. Они упали с головы Тесси и остались лежать, тоже как мертвые. Мэй затаив дыхание взглянула на Джо, который стоял рядом на коленях. Он закрыл лицо руками, но по тому, как вздрагивали его плечи, она поняла, что он плачет. И она заплакала тоже.

Целую неделю Мэй не могла без ужаса вспомнить о пострижении и решила, что лучше держаться подальше от этого странного семейства. Но стоило ей провести неделю с родителями, как ее еще больше потянуло к Коркери.

— Ну что, Мэй, натерпелась страху? — спросила средняя сестра, Рози, ехидно улыбаясь. — Меня они напугали до смерти, мерзавцы! Нет уж, все эти de ргоfundis не для меня. Я‑то сама пойду лучше к обычным миссионерам.

Так Мэй узнала, что Рози тоже намерена посвятить себя богу. В том же году она постриглась в монахини, но не в родном городе, а в Риме, и, как небрежно сообщала домой, «время проводит что надо».

Да, удивительное это было семейство, и настоятель вел себя так же чудно, как все остальные. В следующее за постригом воскресенье, когда Мэй обедала у них, он вдруг схватил ее за плечо, будто хотел стащить с нее платье, и так криво усмехнулся, что любой здравомыслящий человек принял бы его за сексуального маньяка, а между тем Мэй знала, что днем и ночью он думает только об одном: как бы подложить свинью епископу, кеторый, по — видимому, был самым заклятым врагом церкви после Нерона. Епископ принадлежал к доминиканцам, и настоятель утверждал, что монаху место в монастыре.

— Это же бандит! — провозглашал он с таким недоуменным, скорбным видом, что тронул бы любого, только не членов своего семейства, — Да будет тебе, Мик, — безмятежно говорила миссис Коркери. Она давно привыкла к его нападкам на епископа.

— Прости, пожалуйста, Джозефина, — по всей фор ме приносил извинения настоятель, но они не становились от этого убедительнее, — зтот человек настоящий бандит. И более того, бандит чудовищный. Я не осуждаю ни тебя, Тим, ни твой орден, — продолжал он, глядя на племянника поверх очков, — но монахам нечего вмешиваться в дела церковные. Пусть себе твердят свои молитвы, вот мое мнение.

— Интересно, каким бы стал мир без монахов, — заметил Джо.

Джо и сам собирался стать священником, а не монахом, но ему не хотелось, чтобы его напористому дядюшке победа досталась слишком легкой ценой.

— Их влияние на церковь всегда было пагубным! — гремел настоятель, доставая портсигар. — Всегда или почти всегда! А этот человек воображает, будто знает все на свете.

— Может, так оно и есть, — сказал Джо.

— Может быть! — отвечал настоятель, который, как старый бык на арене, не спускал ни одного укола. — Но мало того! Он всюду сует нос и при этом играет на публику, да еще норовит наделать побольше шуму. «Мне не нравится макет этой церкви», «Уберите эту статую», «Эта картина неблагопристойна». Полагаю, Джо, даже ты не так самоуверен. Видит бог, Джозефина, предложи ему кто‑нибудь проверять покрой панталон у школьниц, он и за это возьмется.

А когда все покатились со смеху, настоятель вскинул голову и сурово сказал:

— Я не шучу.

Младший брат, Питер, никогда не вмешивался в семейные споры о епископе, монашеских орденах или о будущем церкви. Он был вне этой игры. Питер набирался опыта в отцовской фирме, и с годами ему предстояло стать ее владельцем или совладельцем. В ирландских семьях кому‑то из братьев всегда приходится взваливать на свои плечи заботу о доме. По чистой случайности у Коркери такая доля выпала Питеру — младшему сыну. Он был любимцем матери, и это решило дело. Даже в ту пору, когда Питер не задумывался над будущим, поскольку думать еще не умел, он все-таки сознавал, что ему нельзя ничем увлекаться слишком серьезно, ведь матери на старости лет надо на кого-нибудь опереться. Если он и женится, его жена должна прийтись матери по нраву. Из всех детей Коркери Питер был самый невзрачный, но, несмотря на свою обезьянью физиономию, казался, пожалуй, столь же привлекательным, как похожий на киногероя отец Тим или пылкий и мужественный аскет Джо. Выпирающие скулы Питера поросли жидкими пучками волос, он был нетороплив, наблюдателен, добродушен и склонен к ленивой язвительности, которая часто производила не меньшее впечатление, чем бурные вспышки гнева старших братьев и сестер.

Мэй видела, какая роль ему отведена, и гадала, не сможет ли она прийтись по душе миссис Коркери.

После Рози настал черед Джо — он принял сан через год, а потом и Шейла поступила как положено, во всяком случае с точки зрения семейства Коркери, — пошла в монастырь, тот же самый, что и Тесси.

Коркери были поразительной семьей, и Мэй никак не могла понять, чем они ее так привлекают. С одной стороны, конечно, — и это она скорее чувствовала, чем понимала, — ее тянуло к ним, как всякого единственного ребенка тянет к большой семье, — там всегда есть с кем поиграть. Но с другой стороны, семейство Коркери было чем‑то сродни актерским семьям — соприкасаясь с ними, начинаешь ощущать, что и тебе передается богатство их воображения. В каком‑то смысле Коркери всегда чувствовали себя на сцене.

Мэй сознавала, что и Питером она увлеклась лишь оттого, что влюблена во всю семью и жаждет стать ее членом. Вот почему, когда братья и сестры Коркери поддразнивали ее Питером, ей казалось, будто они тоже понимают это и готовы считать ее своей. Но она ясно видела, что у нее вряд ли есть надежда выйти когда‑нибудь за Питера, поскольку тот ею не интересовался. Когда можно было прогуляться с ней, он предпочитал гулять со своим приятелем Миком Макдональдом, и, если они вдвоем возвращались домой и заставали там Мэй, Питер обходился с ней, как с приятной, но малознакомой гостьей. Он всегда был вежлив, всегда почтителен, не то что Тим или Джо, которые не делали разницы между Мэй и своими сестрами — могли шлепнуть или отпихнуть ее, как им в голову взбредет.

Мэй была девушка серьезная, она читала книги по современной психологии и понимала, что в мужья Пи тер не годится по тем же причинам, по каким не может посвятить себя церкви. Просто удивительно, до чего точно пишут об этом в книгах. Мать была кумиром Питера, и он ухаживал за ней так, как никогда не ухаживал за Мэй. Совершенно ясно, что ни одной женщине не удастся вытеснить мать из его сердца. Следовало признать (а Мэй относилась ко всему с крайней серьезностью и старалась называть вещи своими именами), что Питер типичный гомосексуалист, вернее, как пояснялось в книгах, «гомосексуалист непроявленный».

Но других молодых людей влекло к ней, и ее обижала неизменная учтивость Питера. Правда, когда Мэй тянуло пофилософствовать, она говорила себе, что, вероятно, он ничего не может с собой поделать, во всем виновата природа, вот почему он и не способен скрыть свое мальчишеское преклонение перед Миком Макдональдом. Тем не менее Мэй находила, что природа поступает довольно несправедливо, не оставляя ей никакого интереса в жизни, ведь ей нравится только один молодой человек, да и тот педик. Так прошло года два, и мысли Мэй все чаще обращались к уединенному монастырю, где тихо и спокойно жили Шейла и Тесси, проводя дни в молитвах и размышлениях. Время от времени она туманно намекала, что тоже подумывает, не стать ли ей монахиней, но каждый раз это приводило к ссоре с отцом.

— Не будь дурой! — резко обрывал он дочь и вставал, чтобы налить себе еще виски.

Мэй знала, что он вовсе не против таких разговоров, ведь они дают ему лишний повод выпить.

— Ну, ну, Джек, как ты выражаешься! — огорченно говорила мать.

— А как прикажешь выражаться? Ты полюбуйся на нее. Взрослая девица и ни одного поклонника!

— Ну что поделаешь, если ей никто не нравится?

— Да уж кто‑нибудь понравился бы, веди она себя нормально, — мрачно говорил отец. — Как, по — твоему, чего хочет молодой человек от девушки? Читать с ней молитвы? Она просто сама на себя не похожа с тех пор, как сдружилась с этим семейством, как их там?

— Коркери, — подсказывала миссис Макмагон, не улавливая, что ее бедняга муж намеренно не желает запоминать их фамилию, — больше ему не на чем отыграться.

— Ну все равно, как бы их там ни звали, они сделали из нее круглую дуру. И не удивительно. Сами никогда умом не блистали, поделиться им нечем!

— Уймись, Джек, ты ведь не можешь отрицать, что они неплохо устроены!

— Устроены! — презрительно фыркал он. — Но где? В церкви! Все до одного, кроме этого парнишки клерка, — у того, видно, и вовсе с мозгами плохо, даже для церкви не хватает. Отдали бы уж его в какой‑нибудь нищенствующий орден.

— Но что ни говори, а дядя у них настоятель.

— Нечего сказать, настоятель! — ворчал Джек Макмагон. — Я из‑за этого настоятеля полуденную мессу не высидел, сил не было слушать, какую он порет чушь. Да он слова сказать толком не может, не то что читать проповедь. «Вам голову задуривают», — передразнил он возмущенно. — Будь у нас стоящий епископ, не такой, как наш, он бы заставил этого болтуна выражаться как подобает, хотя бы с кафедры.

— Но он же нарочно так говорит, Джек, чтобы прихожанам было понятнее.

— Прихожане и так понимают, чего он стоит, можешь не сомневаться. И он сам, и этот его цилиндр, и надутый вид! Обыкновенный пошляк, больше ничего, и все у них в семье пошляки, кого ни возьми — и с отцовской стороны, и с материнской. Если твоя дочка хочет в монастырь, договаривайся с ними сама. Но смотри, чтобы ни гроша моих денег не угодило в их карман, я этого не потерплю.

Мэй огорчало, что отец расстраивается, но она не принимала близко к сердцу его ненависть к Коркери. Ей было ясно, что он просто очень любит ее и боится остаться один под старость. Он баловал ее до тех пор, пока она, повзрослев, не начала ему перечить, и Мэй догадывалась, что теперь он мечтает о внуках, которых сможет баловать еще больше, ведь до того времени, когда они научатся перечить, ему не дожить. Но эта сторона жизни перестала ее интересовать и, как она сама понимала, виноваты тут были Коркери.

Мэй долго беседовала о своем замысле с матерью Агатой — сестрой миссис Коркери, и решимость ее укрепилась. Мать Агата ничем не напоминала свою сестру — шумную и веселую. Игуменья была бледная, сухая, невозмутимая; девушка попроще могла бы не заметить едва уловимую иронию, звучавшую в ее словах. Но Мэй заметила и поняла: к ней присматриваются.

Они с матерью покупали все необходимое для пострижения, но старательно следили, чтобы счета и пакеты не попадались на глаза отцу. Ни пьяный, ни трезвый, он не желал обсуждать этот вопрос.

— Пусть бедняга пока не расстраивается, — рассудительно говорила мать Мэй.

Он много пил и, когда был пьян, то и дело придирался к матери по всяким пустякам. С Мэй он не только не ссорился, но избегал даже споров, и ей пришло в голову, что он подготавливает себя к тому времени, когда ее не будет рядом и поспорить с ней будет невозможно. В день пострижения он капли в рот не брал, что очень порадовало Мэй, и держался с ледяной вежливостью, но когда позже Мэй, вся в белом, освещенная солнцем, появилась за решеткой, разделявшей приемную, и различила в полумраке отца — в лице его не было ни кровинки; внезапно он круто повернулся и, ни слова ни говоря, вышел. Только тогда чувство вины по — настоящему заговорило в ней, и она представила себе, какая безрадостная старость его ожидает. Ведь он так любит детей, тех, что еще не умеют перечить, и ему не надоедает объяснять им географию и арифметику, рассказывать про солнце и луну. А как поступила с отцом она? Пошла наперекор, лишила его всех надежд на будущее.

И все Hie в замкнутой монастырской жизни было что‑то умиротворяющее. Орден был создан давным — давно, и основали его люди, которые куда лучше Мэй разбирались в пагубном влиянии внешнего мира. Поначалу ее охватил страх, что она не сможет вынести эту жизнь, но страх постепенно проходил и наконец совсем утих. Чередой сменявшие друг друга службы, дела и молитвы о спасении души были как раз тем, в чем она нуждалась, и мало — помалу Мэй освобождалась от всего, что связывало ее с прежней жизнью, — даже от такого естественного чувства, как беспокойство за родителей, которых поджидала одинокая старость. Монас тырь был беден, и не только потому, что того требовал устав. Все здесь было скудно, опрятно, приветливо, и Мэй полюбила переделанную из бывшей гостиной часовню, где она, стоя на коленях на отведенном ей месте, молилась в темные зимние утра — дома в это время она бы еще нежилась в постели. Ей нравилось ощущать грубую ткань одежды и чувствовать холодный пол сквозь сандалии, хотя больше всего ее радовало, что Тесси и Шейла были рядом.

Когда Мэй читала жития святых, ей иногда становилось жаль, что прошли те героические времена, и она втайне придумывала себе маленькие епитимьи, чтобы проверить, хватит ли у нее силы переносить лишения. Однако, проведя в монастыре почти год, она заметила, что после этих «испытаний» на нее нападает глубокая хандра. И, хотя Мэй была умна, она не стала додумываться, отчего это. Она просто лежала ночью без сна и размышляла о том, что монахини, среди которых она живет — даже Тесси и Шейла, — не годятся в святые и мученицы: религия для них примерно то же, что брак для других женщин, а монастырский устав они соблюдают потому же, почему ее отец по воскресеньям ходит к мессе. О них нельзя было сказать ничего плохого, и, наверно, доведись им выйти замуж, их мужья считали бы себя счастливцами, но в то же время все ее товарки как будто так и не стали взрослыми. Это было очень странно и лишало Мэй покоя. То, чего она боялась раньше, еще не поступив в монастырь, — одиночества, аскетизма, безжалостной дисциплины, — теперь представлялось ей маловажным и безобидным. Теперь она с ужасом поняла, что величие церкви давно в прошлом и что они здесь — кучка самых заурядных женщин, играющих в самоотречение и спасение души!

— Но, милая моя, — сказала мать Агата, когда Мэй выплакала у нее на груди свои сомнения, — разумеется, мы просто дети. И конечно, мы только играем. А как еще приучить ребенка к послушанию и дисциплине?

И когда Мэй стала говорить ей о том, каким был орден в прежние времена, в голосе матери игуменьи зазвучали насмешливые нотки, как будто она слышала все это уже не раз.

— Понимаю, сестра, понимаю, — кивнула она, — поверьте мне, я знаю, что прежде порядки в ордене были куда строже. Но не забывайте, он был создан в краях, где климат не такой суровый, как у нас, и у сестер было меньше риска умереть от двусторонней пневмонии. Я беседовала с половиной водопроводчиков в городе, но, по — видимому, никто из них не смыслит в центральном отоплении… Все относительно, дитя мое. Я уверена, мы в наших удобных сандалиях терпим ничуть не меньше, а иногда и больше, чем босые сестры в прежние времена. Однако мы находимся здесь не только ради самоистязаний, как ни приятно это занятие.

Каждое слово матери Агаты казалось ясным и разумным, пока Мэй слушала, и она чувствовала себя неблагодарной истеричкой, но, как только беседа закончилась и слезы Мэй высохли, она поймала себя на мысли о том, что мать Агата тоже самая заурядная женщина, холодная и язвительная, и что она тоже только играет роль монахини. Мэй была чужой в мире плохих актеров и актрис, а той католической церкви, в которую она верила и которой поклонялась, больше не существовало.

Через несколько дней ее отправили в частную лечебницу.

— Вам надо немного отдохнуть, сестра, — сказала мать Агата. — Это очень приятное место, вы встретите там других верующих, которым тоже нужен отдых.

Затем наступила бесконечная и какая‑то вневременная пора смятения и непрестанных слез, когда привычная для Мэй жизнь вдруг оказалась перевернутой, когда в комнату к ней то и дело врывались незнакомые мужчины, осматривали ее, задавали вопросы, которых она не понимала, о чем‑то с ней говорили, и Мэй становилось ясно, что они тоже не понимают ее. Никто, казалось, не сознавал, что, кроме нее, нет больше верующих католиков на свете, никто не хотел понять, о чем она плачет. А самое главное, никто не слышал, что в голове у нее неустанно играет одна и та же пластинка, которая замолкает, только когда Мэй делают укол.

Как‑то весенним днем Мэй возвращалась с прогулки из сада, и ее провожала молоденькая сиделка. Далеко впереди, в конце длинного белого коридора, Мэй заме тила стоявшего к ней спиной старика и вспомнила, что до этого много раз видела его лицо, мрачное, длинное, насмешливое, но не обращала на него внимания. Мэй поняла, что, должно быть, раньше запомнила, как он выглядит, потому что сейчас она видела только его спину. И вдруг слова: «Кто этот странный старик?» — вырвались наперекор играющей у нее в голове пластинке, и она поразилась им не меньше, чем молодая сиделка.

— Этот? — улыбнулась сиделка. — Да разве вы его не знаете? Он здесь давным — давно.

— Почему?

— Он не считает себя священником, а сам как раз священник и есть, вот в чем беда.

— Подумайте, как странно!

— Да? — улыбнулась сиделка, прикусив нижнюю губу. — Чего не бывает! Хотя верно, о таком забыть вроде трудно. Но вообще‑то он славный, — добавила она уже серьезно, будто спохватилась, что осуждает старика.

Когда они пришли в комнату Мэй, сиделка снова как‑то виновато улыбнулась, и Мэй увидела, что она на редкость хорошенькая, а зубы у нее мелкие и блестящие.

— Вы‑то вот точно поправляетесь, — сказала сиделка.

— Правда? — вяло спросила Мэй, — она знала, что нисколько не поправляется. — Почему вы так думаете?

— Начинаете все примечать, — пожала плечами сиделка, и Мэй растерялась: она не представляла себе, как сможет вернуться в монастырь и встретиться с монахинями, если и правда поправится. Она была уверена, что все они начнут смеяться над ней. Однако скоро она перестала беспокоиться об этом и погрузилась в печальные размышления о старом священнике, позабывшем, что он священник, и, когда на следующий день к ней пришел отец, она сказала возбужденно:

— Подумай, папочка, здесь есть один священник, который забыл, что он священник! Как странно, правда?

Она не слышала, каким тоном это сказала, не понимала, как разумно прозвучали ее слова, и удивилась, когда отец вдруг отвернулся и машинально стал нащупывать сигареты в кармане пиджака.

— Что ж, вот и тебе пора забыть, что ты монахиня, — сказал он нетвердым голосом, — мать уже убрала твою комнату, ждет, когда ты вернешься домой.

— Да что ты, папочка, я должна вернуться в монастырь!

— И не думай! С монастырем покончено, выкинь его из головы. Я уже все уладил с игуменьей. Это была ошибка с самого начала. Вернешься отсюда прямо домой, к нам с матерью.

Тут Мэй почувствовала, что дело и впрямь идет на поправку, и ей захотелось уйти с отцом сейчас же — не возвращаться наверх за тяжелую железную дверь, где всегда дежурит служитель. Она понимала, что вернуться домой — значит признать себя побежденной, униженной, всеми презираемой, но даже это ее больше не смущало. Ей просто хотелось начать жизнь сначала, с той минуты, когда все пошло вкривь и вкось из-за ее знакомства с Коркери.

Отец отвез Мэй домой и ходил победителем, будто вырвал ее из пасти дракона. Возвращаясь по вечерам с работы, он подсаживался к ней, прихлебывал виски и вел тихие неторопливые разговоры. Мэй чувствовала, как ему хочется внушить себе, что она обрела уверенность и душевный покой. В общем, так оно и было, но временами ее одолевало страстное желание снова оказаться в больнице, и она просила мать отвезти ее туда.

— Нет, нет, не могу, — отвечала та с обычной своей решительностью, — бедняга отец вконец расстроится.

Тогда Мэй завела об этом разговор со своим врачом — молодым человеком, тощим и довольно болезненным на вид, который, казалось, тоже держится на одних нервах, но он с ней не согласился.

— Ну а как мне быть, доктор, когда на меня это находит? — спросила она плаксиво.

— Пойти куда‑нибудь и как следует поддать, — с готовностью ответил он.

— Пойти и что? — растерянно переспросила Мэй.

— Поддать, — повторил он без смущенья, — накачаться, надраться, напиться. И не в одиночку, конечно. Вам необходимо обзавестись молодым человеком.

— Ой, только не это, доктор, — возразила она, и голос ее почему‑то прозвучал точь — в-точь как у матери Агаты, хотя она вовсе этого не хотела.

— И, кроме того, вам надо работать, — продолжал он безжалостно. — Черт возьми, вы совершенно здоровы, просто вообразили себя неудачницей. Это, конечно, ерунда. Такими мыслями вы натрудили себе мозг. А если будете вот так сиднем сидеть и глядеть, как идет дождь, станет еще хуже, и вы не поправитесь никогда. Веселитесь, влюбляйтесь, работайте без отдыха, тогда вам некогда будет ковырять свои болячки, и они заживут сами по себе.

Мэй очень старалась поправиться, но, видимо, это было не так просто, как казалось доктору. Отец устроил ее в контору своего приятеля, и она, как завороженная, слушала там болтовню других секретарш. Однажды с двумя из них она даже провела вечер, и они поделились с ней своими жалкими любовными тайнами. Мэй стало ясно, что если для окончательного выздоровления надо научиться рассуждать о молодых людях так, как они, то ее случай безнадежен. Потом она напилась и принялась рассказывать им, что уже много лет влюблена в гомосексуалиста, и, чем дальше рассказывала, тем страшнее и безысходнее казалась ей эта история, пока в конце концов она сама не разрыдалась над ней. Когда Мэй вернулась домой, она долго плакала от того, что все наврала и предала единственных людей, которые для нее что‑то значили.

Ее отец выдерживал характер и старательно обходил молчанием семейство Коркери, монастырь и лечебницу. Мэй знала, каких усилий ему это стоило, ведь он ненавидел Коркери сильнее прежнего, считая их виновниками ее бед. Но даже отец не смог не отозваться на последние события в семейной хронике Коркери. Выяснилось, что миссис Коркери сама собирается стать монахиней. Она охотно объясняла всем, что исполнила свой долг по отношению к семье, что дети теперь хорошо устроены и она может наконец сделать то, к чему всегда стремилась. Она заявила о своем намерении настоятелю, который тут же обрушил на ее голову проклятия. Он сказал, что семья не перенесет такого позора, она же ответила, что его пугает вовсе не позор, а угроза потерять единственное место, где его прилично кормят. Будь он настоящим мужчиной, продолжала она, он давно бы прогнал свою экономку, которая не умеет готовить, ужасная неряха да еще помыкает им, как мальчишкой. Настоятель сказал, что миссис Коркери придется получить письменное разрешение от каждого из ее детей в отдельности, но она холодно ответила, что за этим дело не станет.

Отец Мэй не хотел злорадствовать, но не удержался и заметил, что, как он всегда и говорил, у этих Коркери винтика не хватает.

— А по — моему, ничего такого уж странного в ее решении нет, — упрямо сказала Мэй.

— Чтобы мать шестерых детей, да еще в таком возрасте, шла в монастырь! — воскликнул отец, даже не давая себе труда рассердиться на дочь. — Настоятель и тот понимает, что это безумие!

— Это и правда немножко чересчур, — проговорила, нахмурив брови, мать, но Мэй понимала, что на самом деле та думает о другом.

Мэй казалось, что миссис Коркери будет очень хорошей монахиней, хотя бы из желания досадить своему брату и матери игуменье. Но была всему этому и другая причина: миссис Коркери еще в детстве мечтала стать монахиней, но из‑за положения дел в семье не смогла поступить в монастырь и вместо этого стала примерной женой и матерью. Тридцать лет провозилась она с хозяйством, едва сводя концы с концами. И теперь, когда дети выросли и перестали в ней нуждаться, она могла исполнить свой давний замысел. Ничего взбалмошного в ее решении не было, с горечью думала Мэй. Это она, Мэй, оказалась взбалмошной.

Она снова погрузилась в беспросветное уныние, и на душе у нее становилось еще тяжелей от слухов, которые передавали ей ничего не подозревающие соседи. Миссис Коркери вооружилась шестью вольными от своих детей, сама вручила их епископу, и тот, не раздумывая, принял ее сторону.

— Назло мне! — мрачно провозгласил настоятель. — Просто назло! И все потому, что я не поддержал его безумную затею уподобить нынешний город средневековому монастырю.

В день пострижения миссис Коркери Мэй не выходила из дому. Шел дождь, и она сидела в гостиной у окна, вглядываясь поверх городских крыш в чуть видные вдалеке горы. Минуту за минутой она переживала этот день вместе с миссис Коркери — последний день, проведенный старой женщиной в привычном мире перед тем, как покинуть его и принять на свои плечи ношу, которая для самой Мэй оказалась непосильной. Она видела Есе так ясно, будто снова оказалась в скромной и приветливой маленькой часовне, видела, как миссис Коркери ложится на ступени алтаря, как ее, будто покойницу, осыпают розами и как старуха монахиня обрезает редкие пряди ее седых волос. Все это вставало перед ней с такой невыносимой отчетливостью, что она то и дело разражалась слезами, всхлипывая, как ребенок.

Прошло несколько недель, и как‑то дождливым вечером, когда Мэй вышла из конторы, она увидела на другой стороне улицы Питера Коркери. Повинуясь первому побуждению, она опустила голову и сделала вид, что не замечает его. У нее оборвалось сердце, когда, перейдя улицу, он'направился к ней.

— Вы совсем нас забыли, Мэй! — сказал он, Еесело улыбаясь.

— У нас было столько работы последнее время, Питер, — пояснила она с напускным оживлением.

— А Джо только вчера вспоминал про вас. Вы знаете, Джо теперь в семинарии.

— Да? Что он там делает?

— Преподает. Он считает, что по сравнению с тем, как было в горах, здесь просто отдых. И конечно, вы знаете насчет мамы?

Вот оно!

— Да, я слышала. Вы, наверное, рады за нее?

— Я‑то не очень, — ответил он, и губы его покривились. — Ужаснее дня в моей жизни не было. Когда ей начали обрезать волосы…

— Можете мне не напоминать.

— Знаете, Мэй, я опозорился. Я выбежал из часовни. А за мной погнались две монахини, они решили, что нужно показать мне уборную. Почему это монахини воображают, что мужчинам вечно надо в уборную?

— Откуда мне знать? Из меня монахини не вышло.

— Не все так считают, — сказал он мягко, но это еще больше задело ее.

— Ну а теперь, наверно, очередь за вами?

— В каком смысле?

— Я думала, вы тоже мечтаете о церкви.

— Не знаю, — произнес он неуверенно, — я никогда об этом серьезно не думал. Пожалуй, в известной мере это зависит от вас.

— При чем тут я? — спросила она тоном светской дамы, но сердце ее вдруг заколотилось.

— Скажите только, согласны ли вы выйти за меня замуж? Теперь я один во всем доме, а хозяйство ведет миссис Маэр. Помните миссис Маэр?

— И вы, верно, полагаете, что вам дешевле обойдется, если я ее заменю? — спросила Мэй, и вдруг гнев, досада и разочарование, копившиеся в ее душе эти годы, вырвались наружу. Она внезапно поняла, что только из‑за него пошла в монахини, из‑за него ее заперли в лечебницу, из‑за него жизнь у нее серая и однообразная, как у калеки. — Вам не кажется, что вы избрали довольно странный способ делать предложение? Если только это действительно предложение.

— Почем мне знать, как их делают? Что, по — вашему, я делаю предложения всем девушкам подряд?

— Да нет, вряд ли, иначе вас научили бы, как себя вести. Вам даже в голову не пришло сказать, любите ли вы меня! Вы меня любите? — чуть ли не закричала она.

— Ну конечно, разумеется, люблю, — ответил он в растерянности. — С чего бы иначе я стал вас просить выйти за меня? Но все равно…

— Все равно, все равно! Без оговорок вы не можете! — И тут с языка у нее начали срываться такие слова, от которых несколько месяцев назад она содрогнулась бы, и, прежде чем броситься под дождем домой, уже не сдерживая слезы, она прокричала: — Пошел ты к черту, Питер Коркери! Ко всем чертям! Из‑за тебя я загубила свою жизнь, а ты только и знаешь, что твердить «Все равно!». Отправляйся лучше к своим поганым педикам, повторяй это им!

Домой она прибежала в истерике. Отец ее поступил так, как и следовало ожидать. Он знал, что рожден для мук, и не удивился еще одному испытанию — ведь он всю жизнь себя к этому готовил. Он встал и налил себе виски.

— Ну вот что я скажу тебе, дочка, — произнес он тихо, но твердо. — Пока я жив, ноги этого человека здесь не будет, — Глупости, Джек Макмагон! — в бешенстве воскликнула его жена и тоже налила себе виски, что она делала ка глазах у собственного мужа лишь в тех случаях, когда собиралась выплеснуть стакан ему в лицо. — Ты уж вовсе ничего не соображаешь. Неужели тебе до сих пор не ясно, что мать Питера только за тем и пошла в монастырь, чтобы развязать сыну руки?

— Что ты, мама! — ахнула Мэй и от удивления перестала рыдать.

— А разве я не права? — спросила мать и выпрямилась во весь рост.

— Права, конечно, права, — ответила Мэй, снова заливаясь слезами. — Просто я такая дура, что мне это и в голову не приходило. Конечно! Она сделала это ради меня.

— И ради своего сына, — добавила миссис Макмагон. — Если он хоть немножко похож на свою мать, я буду гордиться таким зятем.

Она бросила взгляд на мужа и увидела, что добилась нужного впечатления и может спокойно наслаждаться своим виски.

— Конечно, кое с чем у нас будут сложности, — продолжала она миролюбиво. — Не можем же мы объявить в газете: «М — р Питер Коркери — сын сестры Розины, монахини ордена Цветка», так, кажется, зовут теперь бедную женщину? Пожалуй, нам вообще придется обойтись без объявления в газетах. Ну что ж, я всегда говорю, нет худа без добра. У скромной свадьбы свои преимущества… Надеюсь, ты вела себя с ним ласково, Мэй? — спросила она.

Только тут Мэй вспомнила, что вела себя с Питером совсем не ласково, да еще наговорила таких слов, которые ужаснули бы ее мать. Впрочем, это не имело значения. Они с Питером добрались вместе до цели, да еще такими удивительными путями.