I

Умер ткач Мортимер Хехир, и его сверстники пришли на кладбище Клун-на-Морав, или Поле Мертвых. Первым спустился со ступенек на каменной ограде гвоздильщик Михол Лински. На его лице явственно проступало волнение. Длинная согнутая фигура одолевала путь, дергаясь и виляя. Следом за ним появился камнедробильщик Кахир Бауз, которого будто сломали пополам, отчего верхняя половина его тела была параллельна земле, как у зверя. В правой руке он держал палку, на которую опирался при каждом шаге, а левую закладывал за спину, сжимая в кулаке сюртук на пояснице, и таким образом ему удавалось не перекувыркиваться через голову при ходьбе. Мать-земля, как магнитом, притягивала к себе Кахира Бауза, а Кахир Бауз как мог оттягивал момент последнего поцелуя. В то мгновение, когда он оторвался от привычного созерцания дорог и тропинок, его лицо оживилось. У обоих стариков был такой вид, будто им неожиданно повезло оказаться на воле. Долгое время они прозябали на задворках жизни, и миру не было до них никакого дела, а тут вдруг о них вспомнили, да еще позвали совершить службу, какую на всей земле никто другой совершить не мог. Волнение на лицах стариков, когда они поднимались и спускались по ступенькам, переходя через оградительную стену в Клун-на-Морав, отражало внутреннее нетерпение, с каким они относились к запоздалому спросу на себя. Не заставили себя ждать и двое темноволосых, красивых, крепко сбитых мужчин, одинаковых вплоть до веревок, которыми они подвязывали под коленями свои вельветовые штаны, а так как оба были могильщиками, то в руках они несли сверкающие лопаты. После некоторого перерыва на перилах показалась белая рука, а потом на лестнице появилась темная фигура женщины, чье бледное печальное лицо с трагической живописностью обрамляла черная шаль, накинутая на голову. Вдова ткача Мортимера Хехира, ибо это была она, последовала за мужчинами на Клун-на-Морав, на Поле Мертвых.

Стоило взглянуть на Клун-на-Морав сверху, проходя по горной тропинке, и сразу становилось ясно, что это очень старое кладбище; стоило постоять на тропинке и поглядеть на Клун-на-Морав подольше, и появлялось ощущение покоя, слышалось пение горных ветров, оплакивавших мертвых; стоило встать на стену-ограду и увидеть могильные холмы вблизи, как в голове начинали звучать строки из «Элегии» Грея; стоило перекреститься и посмотреть на мрачную стену, заросшую лишайником, повнимательнее присмотреться к надгробиям, разбегающимся во все стороны, словно желтые змейки, и сразу же вспоминался Гамлет, морализирующий на краю могилы Офелии и рассуждающий о Йорике. Стоило войти внутрь и побродить между могилами, как все это исчезало и уже не было ничего, кроме самого кладбища Клун-на-Морав. Не зная, сколько ему лет или веков, люди волей-неволей погружались в мифологию, перебирали в уме языческие древности тех времен, когда христианство было еще беззубым младенцем. Сколько же поколений, сколько кланов, сколько родов, сколько семейств, сколько людей ушли на Клун-на-Морав? Разуму под силу осознать лишь романтику здешней математики. Земля тут неровная, не такая, как везде. Ее вид определяют отчасти подавляемые мятежные возмущения внутри — постоянная жажда движений, толчки, возня. Высокая жесткая трава оплела Клун-на-Морав из конца в конец. Таким образом природа пытается контролировать более дерзких бунтовщиков. На Клун-на-Морав нет тропинок; нет ни плана, ни карты, ни какой-либо регистрации могил. Будь хоть что-нибудь, от кладбища уже давно бы ничего не осталось. Вражеские нашествия, войны, голод, междоусобицы не обошли здешние места стороной, но не тронули кладбища. Всякое погребение тут было обосновано могучими традициями. Но несколько лет назад от традиций ничего не осталось — разве что в особых случаях, когда речь шла об уходящем поколении. То ли старое кладбище стало тесным, то ли еще по каким-то причинам, примерно в миле от него возникло новое кладбище, где, как грибы, вырастали известняковые надгробия и кельтские кресты, рекламируя незначительность цивилизации тех мужчин и женщин, которые, судя по эпитафиям, сделали в своей жизни две вещи, будучи, в общем-то, не в силах этого избежать: они родились и они умерли. Иногда к датам, вроде бы в оправдание, прибавляли ничего не объясняющую цитату из Священного Писания. Остававшиеся в живых едва ли не единодушно отпускали Богу вину за то, что случилось с ушедшими. Подобного и в помине не было на Клун-на-Морав, где оставалось сравнительно небольшое количество памятников, но те из них, которых не поглотило время, не нарушали общую атмосферу. Ни одна из надписей не сохранилась в целости и сохранности, они были частично или полностью поглощены временем. Памятники же, до сих пор выдерживавшие нелегкую битву за существование, не оставляли трогательных и тщетных потуг сохранить себя. Из-за притязаний давно почивших модников хотелось плакать. Ну кому пришла в голову мысль притащить глыбу белого мрамора на Клун-на-Морав? От стыда она позеленела. Наверно, когда-то сверкали золотой краской легко читавшиеся буквы. Но об этом могут рассказать лишь визгливые ветры и лютые дожди с гор. Простые, но тяжелые камни с закругленными краями, вероятно, для ненавязчивого придания им какого-никакого сходства с человеческим обликом, теперь поражали своими фантастическими конфигурациями, словно люди, над которыми их воздвигли, нещадно воевали с ними. Некоторые плиты и вовсе валялись разбитыми, наводя на мысли о Моисее, который, сойдя с горы Синайской, увидел, как его последователи пляшут вокруг ложных богов, после чего бросил каменные таблицы Заветов на землю и разбил их вдребезги, что было самым трагическим уничтожением первого издания, какое только известно человечеству. Зато другие тяжелые квадратные потемневшие надгробия, наверняка создания языческого воображения, лежали плашмя на многочисленных коротких ножках, иногда напоминая скульптурные изображения отвратительных черных тараканов, а иногда — столики, за которыми, когда их никто не мог видеть, посиживали лунными ночами гости Клун-на-Морав, скажем, гоблины. Как правило, от ножек уже почти ничего не осталось, и столики лежали перевернутыми, словно накануне гости поссорились за картами. А те столики, которые сохранили свои ножки, выставляли напоказ глубокие трещины и надломы, подобные черному снегу весной. Возле стены, невидимой за темно-зеленым лишайником, кланы из сумеречных времен, сделав попытку перенять традицию восточных захоронений, выказали аристократическое пренебрежение родной глине на кладбище Клун-на-Морав. Они возвели вдоль мрачной стены низкие, похожие на корзины домики, поставили непомерно тяжелые железные двери с увесистыми цепями, напоминающими цепи на морском пирсе, на которых висел массивный замок — ключ от него был под силу единственно Голиафу, — а потом все это обнесли железной оградой с острыми шипами. В этих хитроумных сооружениях самые аристократические семейства хоронили своих покойников, словно они были дикими и опасными зверьми. Однако сия древняя суетность послужила возвышению местных жителей. Чтобы иметь право на место в кладбищенском сообществе, надо было указать на родственную связь с человеком, покоящимся в запечатанном пространстве. Эпитафией был сам по себе акт похорон на Клун-на-Морав. Поразительно, что оставались всего два человека, имевшие право покоиться на старом кладбище. Одним был накануне упокоившийся ткач Мортимер Хехир, а другим — еще живой бондарь Малахи Рухан. Когда земля Клун-на-Морав возьмет к себе последних представителей великого поколения, поразительная история кладбища, по крайней мере в ее практической части, завершится.

II

Гвоздильщик Михол Лински ссутулил узкие плечи и уставился вдаль, но, хотя глаза у него были маленькие и острые, все же им были непривычны большие пространства. Просторы и богатства Клун-на-Морав сбивали его с толку. Всю свою долгую жизнь он провел, высматривая крохотную точку, чтобы стукнуть по ней. Его любимым был золотистый цвет на раскаленном кончике железной палки. Стоило Михолу Лински увидеть палку, как он захватывал ее кольцом на длинной ручке, выворачивал одним движением запястья, несколько раз ловко ударял по ней молотком и опускал в воду, из которой та выходила безукоризненным и прохладным гвоздем. Делая по нескольку сотен гвоздей шесть дней в неделю да в коротких перерывах раздувая кузнечные мехи, Михол Лински выработал поразительную сноровку глаз и рук и так быстро управлялся с гвоздями, что ни один смертный не мог бы сравниться с ним в этом искусстве, и ровно столько, сколько он сражался с гвоздильщиками в крови и плоти, ровно столько оставался первым среди них, более того, он вступил в великую и неравную схватку с гвоздильными машинами. Как человека, привыкшего концентрировать свое внимание на единственном, светящемся и вполне определенном объекте, его раздражала запутанность и отсутствие порядка на Клун-на-Морав. Однако у него не возникло намерения признаться в этом профессиональном недовольстве камнедробильщику Кахиру Баузу. За преклонные годы, знание кладбища и уживчивый характер смотритель Клун-на-Морав выбрал Михола Лински своим послом, и теперь от него требовалось показать могильщикам-близнецам, сыновьям смотрителя, правильное место могилы, чтобы они вырыли ее и она приняла тело Мортимера Хехира. Никто не знал кладбища и его многочисленных захоронений лучше Михола Лински, тогда как смотритель, не имея официальных документов, был совершенно незнаком с подведомственным ему миром мертвых.

Следом за раскачивающимся на ходу гвоздильщиком шел Кахир Бауз, вздергивая при каждом шаге голову и сверкая острыми, серыми, как камни, которые он каждый день дробил на дорожные нужды, глазами. Кахир не хуже Михола знал Клун-на-Морав, да и некоторые из его родственников были похоронены тут. Ясным взглядом он впивался в насыпи, словно пытаясь проникнуть в глубь земли. Его тоже избрали послом, и ему даже в голову не приходило, что Михол Лински может в чем-то с ним не согласиться, ведь знания гвоздильщика не шли ни в какое сравнение с его знаниями. Едва Кахир Бауз замечал в траве камешек, он, не раздумывая, переворачивал его своей палкой, с профессиональной быстротой оценивая вес камешка, а потом ударял по нему той же палкой, которая, несомненно, попадала в самое уязвимое место, и, будь она молотом, камешек разлетался бы на мелкие кусочки, как стекло. В камнях Кахира Бауза интересовали не поучения, а швы. Даже надгробные камни он многозначительно выстукивал наконечником палки, ибо Кахир Бауз относился к своему искусству со страстью художника, хотя его искусство и не было созидательным. Он принадлежал к великим разрушителям, покорителям, творцам хаоса, могущественным и беспощадным критикам Каменного века.

Два старика бродили по Клун-на-Морав, не торопясь с выполнением своей миссии. В конце концов, оба уже давно не работали, отчего мир отверг и забыл их. Поэтому заново прочувствованная нужность стала для них бесценной. Им не надо было объяснять, что, едва они покончат с похоронами, как до них опять никому не будет дела. Их радовала возможность еще раз угодить человечеству, но и хотелось немножко помурыжить его. Что же до человечества, состоявшего из двух могильщиков и вдовы ткача, то оно понимало это без слов. Медленно, не раздумывая, оно следовало по Клун-на-Морав за двумя стариками. А они, обремененные годами, радовались, как дети. В каком-то месте разойдясь в разные стороны, они молча пошли дальше, здороваясь со старыми знакомыми, спотыкаясь на забытых камнях, соединяя нити миновавших дней, оживляя воспоминания, а потом, вновь сойдясь вместе, заговорили медленно, словно нехотя, об ушедших людях, о тех, кто лежал под землей. Сочувствием согревалась ожившая память, и они называли имена, перекидывались несколькими словами о сложных семейных отношениях, о забавных случаях из жизни, кого-то хвалили за добродетели, кого-то шепотом ругали за пороки, за те самые давние пороки, которые уже и не казались пороками, ведь годы всё смягчают, когда бегут в одной упряжке с самой скромной из всех добродетелей — Жалостью. Громкие скандалы Клун-на-Морав, о которых шептались старики, виделись могильщикам-близнецам и вдове ткача сквозь такую плотную завесу времени, что казались легендами, а не скандалами. Если смотреть на распутника и проститутку издалека, то они всего лишь колоритны. Как положено на кладбище, могильщики опирались на воткнутые в землю лопаты, да и бледная вдова, стоявшая поодаль, была молчаливой, замкнутой, застенчивой и немного загадочной, как все женщины с темными волосами и трагическим взглядом.

Дрожавшей в его руке палкой камнедробильщик показывал на могилы людей, о которых рассказывал. Каждый раз, когда он поднимал палку, остальные инстинктивно, с тревогой или страхом, смотрели на его руку, вцепившуюся в сюртук на спине. У Кахира Бауза было такое физическое сложение, что все вокруг постоянно боялись, как бы он не потерял равновесие. Дышавший с натугой, подобно его приятелю-камнедробильщику, гвоздильщик делал короткие и резкие жесты, и только правой рукой, при этом пальцы у него были скрючены, и выбрасывал он их так, что казалось, будто в них зажат молот, который взлетает и опускается в ярко пылающий огонь. Каждый раз, когда Михол Лински поднимал руку, все ждали, что вот-вот во все стороны разлетятся искры.

— Ну, и где нам копать? — не выдержав, спросил один из могильщиков.

Оба старика повернулись к наглецу, посмевшему прервать их беседу. Они переводили сосредоточенные и, уж точно, опасливые взгляды с одного близнеца на другого, так как не знали, кто из них кто, возможно, побаивались обмана зрения, а то и хитрости, которой молодые парни сбивали их с толку.

— Ну, и где нам копать могилу? — повторил вопрос второй могильщик, и лица стариков исказились еще сильнее. Они пытались определить и запомнить, какой из близнецов заговорил первым и какой — вторым. Подчиняясь профессиональной привычке, Михол Лински уставился на одного из братьев, тогда как Кахир Бауз держал в поле зрения обоих, а еще пытался не упускать из виду стоявшую в отдалении вдову, молча обвиняя ее в дерзости, да еще в таком деле, в котором спешить неприлично.

— Не можем же мы стоять тут вечно, — сказал первый близнец.

Это был тот парень, с которого Михол Лински не сводил взгляда, и теперь, убежденный, что не обидит невинного, он нанес удар.

— Тут много людей, не тебе чета, — сказал Михол Лински, — и им лежать на Клун-на-Морав, пока не наступит конец света.

Он обвел кладбище скрюченными пальцами правой руки.

— Тем, кто будет лежать на Клун-на-Морав до конца света, — подхватил, хрипя, Кахир Бауз, — нечего стыдиться… Им нечего стыдиться. Запомните это, молодой человек.

Михолу Лински пришлось не по душе то, что Кахир Бауз прервал его, решив прийти ему на помощь. Ему как будто указали, будто он — это он-то! — промазал, забивая гвоздь.

— Да ладно вам. Где же все-таки копать могилу для ткача? — спросил близнец, пытаясь извлечь выгоду из досады гвоздильщика — гвоздильщика, которому указали на то, что он не попал по гвоздю.

— Вы будете копать там, где похоронены все его родичи, — ответил Михол Лински.

— Для этого мы как будто и пришли сюда, — вмешался другой близнец. Подражая старикам, он произносил слова медленно. Сначала его красивое лицо разгладилось, а потом вокруг глаз прорезались морщинки-смешинки, и когда взгляд Михола Лински, дернувшись, застыл на красивом смуглом лице этого второго из близнецов, то и у него лицо сначала разгладилось, а потом вокруг глаз прорезались морщинки-смешинки, отчего у Михола Лински возникла беспокойная мысль, а не нарочно ли сбивают его с толку юные могильщики?

— Вы выкопаете могилу… — произнес он с некоторой горячностью и опять подивился тому, как Кахир Бауз перехватил его слова, словно вырвал молот из рук.

— …там, где мы скажем, — закончил фразу Кахир Бауз.

До того неприятно стало Михолу Лински, что он покачнулся и всем своим длинным кособоким телом дернулся в сторону, однако тотчас остановился. Он решил совершить злое дело. Он решил совершить такое злое дело, какое было похуже, чем выбить костыль у несчастного калеки, и могло сравниться разве что с воровством святой воды из комнаты умирающего. Незамедлительным и подлым раскрытием могильной тайны ткача он решил и Кахира Бауза и себя лишить радости последнего дня пребывания на земле Клун-на-Морав!

— Вот это место, — сказал Михол Лински, повернувшись к остальным. — Здесь и копайте.

Все двинулись к указанному месту, и первым — с поразительной живостью — Кахир Бауз, стуча своей мерзкой палкой по попадавшим под нее камешкам.

— Между этими двумя могилами, — сказал Михол Лински, и могильщики мгновенно и грозно подняли одинаковые лопаты, словно всадники на учениях — сверкающие мечи. — Между этими двумя могилами, — вновь поднял голос Михол Лински, — и есть могила Мортимера Хехира.

— Стойте! — закричал Кахир Бауз. Он впал в ярость, он был вне себя и даже ударил палкой по спине одного из могильщиков, после чего оба развернулись к нему, словно один удар причинил боль обоим.

— Эй, потише, — сказал первый могильщик.

— Эй, потише, — сказал второй могильщик.

— Сами потише, — крикнул Кахир Бауз и обратил подрагивавшее лицо к Михолу Лински. — Что это ты говоришь насчет двух могил?

— Я говорю, — даже не стараясь сдерживать гнев, отозвался Михол Лински, — что здесь могила ткача.

— Какого ткача?

— Мортимера Хехира, — ответил Михол Лински. — У нас нет другого ткача.

— Джулия Рафферти разве ткачиха?

— Какая Джулия Рафферти?

— Повивальная бабка, упокой, Господи, ее душу.

— Какая же она ткачиха, если она повивальная бабка?

— Откуда мне знать? Но я скажу тебе то, что знаю и знал всегда: здесь похоронена Джулия Рафферти, а никакой не ткач.

— А я говорю тебе, это могила ткача.

— А я говорю тебе, никакая это не могила ткача.

— Пусть меня возьмет смерть, как она взяла моего отца, но ткач похоронен тут.

— Ни один ткач не был похоронен тут, сколько ткачи живут на нашем свете. Здесь сплошь Рафферти.

— Нет, эта могила кишмя кишит ткачами.

— Вы только послушайте его, кишит мертвыми ткачами.

— Их тут не счесть — что верно, то верно.

— Да Мортимер Хехир приготовил для себя чистенькую могилку, хотя ни разу не похвастался ею, — глубокую, сухую, славную и уж точно пустую. Да тебе пришлось ли видеть могилу его отца?

— Пришлось, честное слово, видел я его могилу… сорок лет назад, день в день.

— Сорок лет назад… Шестнадцатого мая будет уж пятьдесят один год. Еще бы мне не помнить, ведь у меня и зацепка есть, потому что на другой день я сбежал в солдаты, а тетка бегом за мной, да и выкупила меня через неделю, это меня-то, когда я мечтал о большом будущем.

— Оставь в покое солдат и свою тетку тоже, мы тут ради ткача. Вот место, где был похоронен последний ткач, и я больше тебе скажу. По прямой линии отсюда…

— Ага, еще и прямая линия! На Клун-на-Морав, кроме тебя, Михол Лински, никому и в голову не придет говорить о прямой линии. Такой здесь никогда не бывало и не должно быть.

— По прямой линии, отмеренной по правилам…

— По прямой линии, отмеренной кривыми ногами, да еще спотыкающимися, да еще когда нога за ногу заходит от выпитого…

— Ты можешь меня выслушать?

— Никогда у меня не получалось выслушивать тех, кто несет околесицу. Кому-кому, но только не тебе говорить о прямых линиях, когда ни одна картинка не задерживается в твоей голове из-за тучи искр, летающих у тебя перед глазами.

— При чем тут искры и картинки, когда по прямой от могилы ткача была могила Кэссиди.

— Каких еще Кэссиди?

— Да тех, что пасли скотину для О’Ши.

— Каких таких О’Ши?

— О’Ши Руадх из Каппакелли. Хоть кого-то ты знаешь или у тебя совсем память отшибло?

— Хватит о Каппакелли! Кому интересно слушать о Руадхе О’Ши, о нем самом и его потомках, о его детях и родичах? Проклятые, награбили себе земель!

— Вот это точно. А уж как им не терпелось наложить свои рыжие лапы на этот кусочек травы и тот кусочек луга.

— Да им все подавай, что луг, что болото.

— А вот Мортимер Хехир был честным ткачом, к его рукам ни шерстинки чужой не прилипло.

— Лоб у него светился честностью и во дворе, и над станком.

— Вот только поругаться любил, когда выходил со своей трубкой на порог.

— А теперь будет лежать рядом с Руадхом О’Ши.

— И что Руадх О’Ши получил в конце концов?

— Я скажу тебе. Он получил столько земли, сколько хватило бы и слепому скрипачу.

— Ровно столько, чтобы засыпать макушку и пятки! А ты говоришь!

— Черта с два ему удастся выдавить из себя хоть слово. Все они тут молчат, на Клун-на-Морав.

— Ничего не стоит обсуждать нас, когда мы упакованы в деревянные ящики.

— Вот и ткача закопают, прыснув ему в лицо святой водой.

— И Джулию Рафферти тоже закопали, прочитав над ней молитвы, а ведь не было в ее времена женщины красивей, здоровей и веселей, да и повитуха она была искусная.

— Какой бы она ни была, да хоть трижды искусная, а нет ее тут, это я говорю!

— Полагаю, ты хочешь, чтобы я вытащил ее из земли и показал тебе?

— Да что ты, Кахир, нет, конечно. Вряд ли из вас получится красивая пара, о Джулии уж что говорить, но ведь и ты на ладан дышишь.

За этим последовал медленный, трудный, вымученный обмен репликами между двумя знатоками, которые шли от могилы к могиле, соревнуясь в том, чья память лучше, чье воспоминание достовернее, опровергая высказывания друг друга, оспаривая такие подробности, о которых никак не мог знать посторонний человек, и камня на камне не оставляя от знаний соперника, пока все вокруг не оказалось под грудой их доводов. Оба могильщика следовали за стариками в угрюмом молчании, выказывая свое нетерпение только жестами и взглядами, и вдова ткача с несчастным видом совершала обход кладбища, чувствуя себя все хуже и хуже после очередного отвергнутого места, словно особо исключительное кладбище Клун-на-Морав не принимало ее покойного мужа и лишало его заслуженных привилегий. Как все великие эпосы, спор закончился на том, с чего начался. Ни до чего не договорившись, ни на чем не сойдясь, старики в конце концов выдохлись. Михол Лински уселся на перевернутое безобразное надгробие, а Кахир Бауз прислонился к памятнику, наполовину ушедшему в землю и напоминавшему корму покинутого морского корабля. Так они отдыхали, не сводя друг с друга глаз, подобно парочке зловещих грифов.

Могильщики понемногу теряли терпение. У них стояло дело. Ткача надо было похоронить. Время поджимало. И они, отойдя в сторонку, решили держать совет. Когда братья обменялись мнениями, они коротко рассмеялись, подводя итог.

— Михол Лински прав, — произнес один из братьев.

Михол Лински просиял. Зато Кахир Бауз выглядел так, словно его отхлестали по щекам. Он отодвинулся от памятника.

— Михол Лински прав, — повторил другой брат.

Они решили положить конец спору, приняв чью-то сторону. Подняв лопаты, могильщики зашагали к тому месту, на которое указал Михол Лински.

— Стойте! — крикнул Кахир Бауз, замахиваясь палкой на одного из могильщиков, когда тот быстро повернулся к нему красивым смуглым лицом, не предвещавшим Кахиру Баузу ничего хорошего.

— Только тронь меня, — громко произнес он, — и я…

Какое-то движение произошло за его спиной — как оказалось шевельнулась шаль на вдове, и это свело на нет угрозу могильщика, слова умерли у него на губах, и щеки полыхнули огнем. Словно она закричала: «Ах, не трогайте бедного, несчастного старичка! Не делайте ему больно!» А могильщик как будто крикнул в ответ: «Очень уж он достал меня, но я не собирался его бить. А теперь, когда вы попросили меня, то я и грозить ему не буду».

Все-таки испугавшись, Кахир Бауз немного отпрянул, нанеся некоторый вред своему важному виду, а потом оперся на палку, и могильщики приступили к работе.

— Не сомневайтесь, это могила ткача, — проговорил Михол Лински.

— Если так, — откликнулся Кахир Бауз, — то могила его отца должна быть на глубине в семь футов. Ты сам говорил утром.

— Не стоит даже говорить об этом, — откликнулся Михол Лински. — Всем известно, что одним из чудес Клун-на-Морав было захоронение последнего ткача на семи футах, так он сам наказал своим родичам. И всем известно, что он лежит на глубине в семь футов.

— Вспомни-ка лучше, — не успокаивался Кахир Бауз, — что для Джулии Рафферти не рыли землю так глубоко — в лучшем случае на три фута.

Могильщики углубились не дальше чем на три фута, когда одна из лопат глухо стукнулась о гнилое дерево. Этот страшный удар ни с чем нельзя было спутать. На мгновение воцарилась тишина. Неожиданно Кахир Бауз вспрыгнул на кучу земли рядом, напомнив механического зверя с подрагивающей спиной, и немыслимым усилием попытался выпрямиться. Ему удалось поднять уши и тупо срезанный нос. Уже лет двадцать, как он не стоял прямо. Когда Кахир Бауз разогнул свое чудное тело, с его языка сорвалось кудахтанье, которое на самом деле должно было стать победным криком. Не отрываясь, он смотрел на Михола Лински и наслаждался триумфом, от которого даже прослезился.

По своему обыкновению, Михол Лински смотрел в одну точку, и эта точка находилась в могиле, точнее, в том самом месте, где лопата задела гроб. На лице у него были написаны сомнение и страх. Медленно отведя взгляд от могилы, он перевел его вверх, на торжествующего и кудахчущего Кахира Бауза.

У Михола Лински был такой вид, словно он хотел что-то сказать, но не мог подобрать слова. Тогда он отошел немного, отказавшись от дальнейших военных действий, и, стоя поодаль, почесал одну ногу другой позади лодыжки, словно некое громадное насекомое. Одновременно его скрюченные пальцы коснулись переносицы. Это было поражение.

— Похоже, не та могила, — проговорил один из могильщиков, и оба посмотрели на Кахира Бауза.

— Теперь и вам ясно, что не та, — сказал камнедробильщик. — Вы нарушили покой Джулии Рафферти. В свое время она многим помогла явиться в этот мир, и нехорошо платить злом за добро, мешая ей спать сном праведницы. — С этими словами он повернулся к неподвижно стоявшему Михолу Лински. — Ах-ах, чеши, чеши свои ноги. Будем надеяться, Джулия простит тебе твои сегодняшние дела.

Молча, быстро, почтительно близнецы засыпали могилу. Вдова глядела перед собой все с тем же таинственным видом — молча и терпеливо. Один из братьев повернулся к Кахиру Баузу.

— Надеюсь, вы знаете, где могила ткача? — спросил он.

С соответствующим возрасту, кислым видом Кахир Бауз поглядел на могильщика:

— Надеешься?

— Конечно же, вы знаете.

У Кахира Бауза был вид человека, который знает, где находятся райские врата, и может — если захочет — просветить невежественное человечество. Мол, поживем — увидим! Знающим взглядом он обвел луга за кладбищем и сказал:

— Мне известно, где могила ткача.

— Если бы вы показали ее нам, мы были бы вам очень обязаны.

— Очень обязаны, — эхом откликнулся другой могильщик.

Довольный камнедробильщик повел всех ближе к стене, где находились подобия восточных усыпальниц. Он довольно долго ходил между ними, считая количество шагов, что-то невразумительное бормоча себе под нос, наслаждаясь кладбищенской геометрией и с силой ударяя палкой по земле.

— Слава Тебе, Господи! — вскричал Михол Лински. Он был похож на тех, кого раньше звали, чтобы узнать, где на каменной пустоши долбить колодец, они-то и выстукивали землю волшебным ореховым прутом.

Кахир Бауз промолчал. Он был слишком поглощен своим делом. На лбу у него выступил пот. И вообще он походил на нелепого паука, плетущего невидимую паутину.

— Полагаю, — продолжал Михол Лински, обращаясь к мраморному памятнику, — как только Кахир ударит в нужное место, один из ткачей перевернется в гробу. Не исключено, он думает, будто кто-нибудь свистнет из-под земли, дьявол его побери! Вот-вот, где услышим свист, там и будем хоронить ткача.

Кахир Бауз постепенно сокращал круг и вскоре закружился на одном месте, как пес, который собирается лечь на землю.

Приблизившись немного, Михол Лински, не отрываясь, смотрел на него, и на суровом желтом лице с желтыми метами огненного труда появились скептические морщины. Слова, которые он почти шептал, были злыми из-за старческого сарказма.

— Ничего не говорите, — пытался прокричать он. — Для нашего Кахира Бауза нет преград, он у нас образованный, все знает! Только дайте ему время. Дайте ему год. Смотрите, как он на левом каблуке поворачивается в правую сторону. Проворен наш Кахир, как юноша! Эй, Кахир, еще никто не свистит тебе? Уж не под музыку ли ткачей ты пляшешь, дьявол тебя побери?

Кахир Бауз чертил на траве палкой. Постепенно появились как будто очертания могилы. Тогда он снял шляпу и красным платком утер пот со лба.

— Вот могила ткача, — сказал он.

— Господи помилуй! — вскричал Михол Лински. — Только поглядите, что он называет могилой. Молчу, молчу. Прикушу язык. Ни слова не скажу. Ни одного словечка не промолвлю об Алике Финлее, о самом смирном человеке из когда-либо живших на земле, о самом благочестивом человеке, никогда не устававшем возносить хвалы Господу! Но точно известно, что святым всегда достается больше, чем другим, вот и Алик, если при жизни ему повезло, то теперь ему придется защищаться от пиратов и похитителей трупов.

На ближайшем лугу запел коростель, и скребущие звуки прозвучали сомнительным аккомпанементом к словам Михола Лински. Работавшие рядом с Кахиром Баузом могильщики коротко хохотнули, а один из них окинул мгновенным взглядом Михола Лински и сказал:

— Чертов коростель! С удовольствием заткнул бы ему глотку землей.

Могильщик посмотрел на вдову, но та ничем не выдала своих чувств, и он вернулся к работе. Зато Михол Лински никак не мог угомониться.

— Ну, конечно! Я должен молчать. Мне, оказывается, и слова нельзя сказать. Зато другим тут позволено болтать, сколько душе угодно, словно они у себя дома. От доброго старого кладбища скоро ничего не останется, и тогда горы себя покажут, дьявол тебя побери. Замки падут и поднимутся навозные кучи! Вот так, Господь пребудет с добрыми старыми временами и с людьми, воспитанными в добрых старых традициях, Господь пребудет с Аликом Финлеем, самым благочестивым…

Кусок дерна мелькнул в воздухе, появившись со стороны могилы, и, задев голову Михола Лински, упал за его спиной. На лугу затих коростель. Михол Лински застыл в безмолвном протесте, и на кладбище воцарилась тишина, нарушаемая лишь пением могильной глины в маятниковом ритме.

Пристально наблюдая за работой могильщиков, Кахир Бауз сказал:

— Чуть было не упустил.

Михол Лински фыркнул:

— Что?

— Могилу ткача.

— Имей в виду: последний ткач лежит на глубине семи футов. И еще имей в виду: Алик Финлей лежит ближе, чем Джулия Рафферти.

Не успел он это сказать, как случилась страшная вещь. Если прежде лопата мягко входила в землю, то теперь вдруг послышался стук, как будто она наткнулась на что-то твердое, не очень громкий стук, но вполне определенный, словно упали прогнившие доски, а потом посыпалась земля. Могильщики перестали копать. На мгновение все замерли в страхе. Тишину нарушил короткий сухой хохоток Михола Лински.

— Смилуйся над нами Господь! — сказал он. — Это гроб Алика Финлея.

Могильщики переглянулись. Заколыхалась шаль вдовы, стоявшей поодаль.

— Вряд ли это могила ткача, — сказал один брат другому.

Другой согласился. Они оба обратили свои взгляды на Кахира Бауза. А тот в болезненном напряжении склонился еще ниже, у него задергалась голова, и пальцы еще крепче сжали палку. Повернувшись к мраморному памятнику, Михол Лински со злостью произнес:

— Будь это моя вина, я бы сейчас упал на колени и просил прощения у Бога. А иначе уж точно призрак Алика Финлея, святого человека, накинулся бы на меня да так, что мокрого места не осталось бы — с какой такой стати я натравил на его могилу людей с лопатами?

Кахир Бауз ничего не замечал. Он долго смотрел на землю перед собой, потом вокруг себя, а потом вновь начал свой медленный и нелепый танец. Не говоря ни слова, могильщики забросали могилу землей. Кахир Бауз как будто потерялся в страшном тумане, сотворенном им самим. Время от времени он тихо поскуливал. Его лоб стал мокрым от пота, и в конце концов он уселся на край могильного камня, не зная, что делать дальше. Михол Лински сел на другой камень лицом к нему, и — мрачные, нелепые — они сидели и смотрели друг на друга горящими глазами.

— Кахир Бауз, — проговорил Михол Лински, — я скажу тебе, кто ты, а потом ты скажешь мне, кто я.

— Делай, как знаешь, — отозвался Кахир Бауз. — Так кто же я?

— Джентльмен ты, настоящий старый камнедробильщик, вот ты кто, дьявол тебя задери!

Морщины на иссушенном лице Кахира Бауза разгладились, не пряча глаз, он посмотрел на Михола Лински, и два желтых зуба показались у него между губ.

— А ты знаешь, кто ты? — прохрипел он.

— Не знаю.

— Ты — гвоздильщик, вот ты кто, чертов гвоздильщик.

Потом они долго в мрачном молчании смотрели друг на друга.

И в это время, когда стало очевидным крушение стариковских надежд, когда создалось безвыходное положение, подала голос вдова. При первых же звуках ее голоса один из братьев поднял голову и устремил взгляд на ее лицо. Говорила она так же тихо и спокойно, как прежде двигалась.

— Может быть, мне сходить на Таннел-роуд и спросить у Малахи Рухана, где искать могилу?

Как это никто, кроме нее, не вспомнил о самом старом из стариков, о Малахи Рухане? Ему предстояло последним из смертных прийти на Клун-на-Морав. В далекие времена он был первым другом ткача Мортимера Хехира, и все знали об этом. А никто не знал Клун-на-Морав лучше, чем Мортимер Хехир. Может быть, Малахи Рухан чему-нибудь научился от него? Однако бондарь Малахи Рухан так долго лежал в постели, что даже знавшие его думали, будто он уже давным-давно умер.

— Больше ничего не остается, — сказал один из братьев, кладя лопату, и второй брат положил рядом свою лопату.

Сидевшие на камне старики молчали. Даже им не пришло в голову возразить против бондаря Малахи Рухана. Своим старческим молчанием они дали согласие на предложение вдовы, и она направилась к выходу с Клун-на-Морав. Один из могильщиков достал трубку. Другой, медля, провожал взглядом вдову, а потом зашагал следом за ней. Ступив на лестницу, она услыхала мужские шаги за своей спиной и повернула к могильщику бледное печальное лицо. Тот смущенно остановился, пряча от нее глаза, потом проговорил:

— Спросите Малахи Рухана, где могила, пусть точно скажет.

Как раз для этого вдова покидала кладбище Клун-на-Морав, и она объявила, что идет к Малахи Рухану спросить, где находится могила. И все же у могильщика был такой голос, словно он давал ей очень важный совет. В его голосе хоть и приглушенно, но звучала доверительная нотка, отчего вдова подумала, что, возможно, он последовал за ней из-за неожиданной для него самого приязни. Мужчин иногда трудно понять. Вдова отлично умела себя вести, отчего постаралась сделать вид, будто получила очень ценное указание.

— Непременно, — сказала она. — Я спрошу об этом у Малахи Рухана.

И она пошла дальше.

III

Пройдя дорогу от кладбища, вдова направилась к домам на окраине города. Она неторопливо шла по сумеречным улицам, не особенно печалясь из-за смерти ткача, так как была его четвертой женой, а вдовство четвертой жены ни в какое сравнение не идет с откровенным горем, с потрясением первой и даже второй жены. Если четвертой жене и не чужда скорбь, то она не теряет от нее разум. У вдовы было определенное чувство, что она поведет себя неправильно, если даст волю обычным проявлениям горя. Зачем напоминать людям о том, что она четвертая вдова? Стоит человеку умереть, и оказывается, все вокруг отлично осведомлены в семейной хронике покойного! Собственно, вдове было безразлично, что будут говорить о ткаче, и она не собиралась волноваться из-за этого. Ей уже пришлось кое-что услышать во время ночного бдения. И теперь она лучше понимала, почему людям нравятся эти бдения в домах усопших. Они слушают, вспоминают и верят всему, сказанному в это время. Для них это куда как важнее, чем сказанное в школе, в церкви, в театре. И дело тут не в обыкновенном развлечении. Скорее в том, что во время бдений оживают семейные призраки. Можно досконально узнать историю рода, услышать сентиментальные подробности, ощутить несентиментальную горечь, познакомиться с традициями и удивительными событиями из жизни кланов. Памятливая женщина, которая вещает, сидя на стуле рядом с покойным, внушает больше почтения, чем епископ, обращающийся к пастве с амвона. Заупокойное бдение — это сама жизнь. Много чего услышала вдова о клане ткачей и сделала вывод, не выразив своих чувств, что она вошла в летопись, в отличие от других женщин, не за что-то особенное в себе самой — за красоту, за веселость, сдержанность, преданность или непреданность, — а всего лишь за то, что была четвертой женой, как некая странность, как матримониальный последыш в жизни Мортимера Хехира. Ей почудилась в этом несправедливость, и она решила про себя — вдовы, которые были четвертыми женами, заслуживают больше сочувствия, чем вдовы, которые были первыми женами, хотя бы по той простой причине, что они не были и не могли быть первыми женами! От этой мысли ей стало немного неловко, и она не отважилась додумать ее до конца, подсознательно не желая принимать привычное отношение к себе, которое только и могло, что превратить ее вдовство в горе, непонятное всем остальным и потому совершенно неуместное. Да и что толку? Сначала с одной стороны, потом с другой вдова пригладила под шалью темные волосы.

У нее не осталось ни горьких, ни счастливых воспоминаний о ткаче. В ее замужестве вообще не было ничего запоминающегося. И оплакивать Мортимера Хехира ей не хотелось. Ничего такого пылкого в его отношении к ней не было. Обыкновенный брак старика и молодой женщины. С самого начала она знала его стариком, который уже похоронил трех жен, и со своим спокойным от природы темпераментом не испытала особых чувств, столкнувшись с бурной наглостью мужа. Ткач старательно поддерживал иллюзию своей вечной молодости, крася волосы и беря себе следующую жену, едва позволяли приличия. Четвертой жене он достался совсем стариком. Но она не страдала от того, что своим присутствием ублажала его непомерный эгоизм.

В том или ином виде эти мысли занимали, не волнуя, вдову, которая шагала темной тенью по улицам, требовательным в своем безмолвии, страдающим в отсутствие всего того, ради чего их строили. Единственное желание владело женщиной, и она знала, что оно естественно в ее положении, ведь это было искреннее желание увидеть, как ткача похоронят в той самой могиле, в которой покоится вся его семья и которой он был предназначен всей почтенной историей своего старинного рода. То, что происходило на кладбище Клун-на-Морав, ощущалось вдовой как мучительное, даже трагическое. Ткачи всегда были почтенными и добросовестными хранителями древнего кладбища. Так уж сложилось издавна, и они охотно подчинялись обычаю. Особенно последний из них — Мортимер Хехир. Его считали самым главным знатоком захоронений, принадлежавших местным кланам. А его познания — научными. Он был великим ученым Клун-на-Морав. Он поддерживал здесь порядок. Нет, он был здешним тираном. Вновь и вновь ему приходилось предотвращать ужасные ошибки, осложнения, которые устрашили бы заинтересованных лиц, если бы их еще что-то интересовало. Частенько вдове ткача приходило в голову, что в какой-то момент занятия Мортимера Хехира превратились в безрассудную и едва ли не всепоглощающую страсть. Поговаривали, будто в этом виноват страх, обуявший его еще в ранней юности, когда ему помстилось, что, воспользовавшись чьей-то оплошностью, чужак, неровня, даже враг сумеет занять место среди фамильных гробов ткачей. Страх сделал из него то, чем он стал. Ведь в последние годы гордость за семейные погребения уступила место настоящему культовому поклонению. Чем меньше было работы, тем больше было гордыни. Погребения на Клун-на-Морав стали очевидным доказательством его аристократизма. Они были его гербом, его поместьем, подтверждением его высокого рождения в среде ткачей. И вот теперь человек, который помнил всё о чужих могилах, не мог обрести свою собственную. Вдове пришло в голову, что это одна из тех несправедливостей, которая ложится пятном на репутацию всей земли. Правда, она чувствовала и себя виноватой в том, что ни разу не спросила у ткача о расположении драгоценной могилы, но ведь и он тоже ничего не сказал ей. Вот какой этот несчастный мир! В своей страсти к классификации прав других людей ткач забыл о своих правах. В долгой и вообще-то успешной борьбе по выдворению чужих трупов из своей аристократической ямы он добился того, что его собственный труп не может найти себе места ни в одной яме на кладбище. Верховный священнослужитель при жизни, он стал, умерев, парией на Клун-на-Морав. Теперь никто не может указать, помимо разве что Малахи Рухана, точное место, которое ткач защищал от путаницы и беспорядка в их сообществе, от забывчивых, безразличных и нерадивых!

Вдова старательно вспоминала всё, что когда-либо слышала от ткача о его могиле, в надежде отыскать нужный ключик, что-нибудь получше позорных попыток Михола Лински и Кахира Бауза. Ей припоминалось многое, что рассказывал разговорчивый ткач о своей могиле. Пятьдесят лет назад могилу вскрывали в последний раз, и тогда в ней похоронили его отца. А за тридцать лет до этого она приняла отца его отца, то есть деда ныне умершего ткача. Будучи долгожителями, ткачи не могли похвастать большим количеством мужского потомства; за всю жизнь у ткача рождался один сын, которому он завещал свой станок; а если были дочери, то их разбрасывало по свету, и иногда их могилы отделяли моря и океаны. Три жены покойного ткача нашли успокоение на новом кладбище. Вдове припомнилось, что ткач редко говорил о них и совсем не интересовался их могилами. Его сердце принадлежало Клун-на-Морав и мягкому, сухому, глубокому, аристократическому ложу, которым он владел по праву. Однако в его описаниях не было ничего конкретного. Ни разу, в этом вдова не ошибалась, он не сказал ничего о расположении, знаках и размерах, благодаря которым можно определить точное место. Вне всяких сомнений, многим людям это было известно, вот только они все умерли. Ткачу даже в голову не приходило, что может значить для него самого их уход. Расположение могилы было настолько ясно запечатлено в его памяти, что он подумать не мог, будто для других это не так. Мортимер Хехир ушел в небытие, подобно одинокому астроному, который открыл новую звезду, был несказанно восхищен ее красотой, ее уникальностью, ее властью над его сердцем и втайне радовался тому, как имя звезды вместе с его именем будут вечно сверкать в небесах, — но забыл обозначить ее место на карте звездного неба. Михол Лински и Кахир Бауз могли бы стать опытными астрономами, обладающими практическими познаниями, и поискать звезду, которую ткач упустил из-за своей любви к ней и невероятной перенаселенности небес.

Частенько бывает, что самая простая мысль одного человека непроницаема даже для его ближайшего окружения. Святой может идти по земле в полной уверенности, что всему миру явлен его светящийся венец; а весь мир не видит его, но если бы увидел, то, возможно, забил бы святого камнями. Вот и Мортимер Хехир простодушно гордился своей могилой, как святой — своим венцом. Он верил, что придет время и у него будут королевские похороны — достойные последнего из великих ткачей Клун-на-Морав. А получается, что никто не имеет представления, где его хоронить, словно он бродячий лудильщик.

Погруженная в эти размышления, вдова уже была готова тяжело вздохнуть, как вдруг услыхала за окном песню канарейки. Оказалось, что, сама того не заметив, она подошла к дому бондаря Малахи Рухана.

IV

Вдова ткача виновато приблизилась к дому Малахи Рухана и потопталась у порога, как простая крестьянка — в манере, перенятой у робкого животного, — прежде чем опустила голову и вошла в дом.

Дочь Малахи Рухана стояла у плиты и обернулась к ней, показав лицо, которое выражало страстную душу поварихи. Но оно погасло, стоило вдове ткача поделиться с ней своим делом.

— Я бы не очень рассчитывала, что отцу известно, где должна быть могила, — проговорила дочь Рухана. — Пусть земля будет твоему мужу пухом, — прибавила она и повела вдову к бондарю.

Комната была маленькой, с низким потолком и спертым воздухом, освещенная лишь тем светом, что попадал сюда из никогда не открываемого окошка. Здесь стоял запах старости, разложения. И вдова едва не упала в обморок. У нее появилось чувство, будто Бог посвятил ее старикам — вспыльчивым, сварливым, себялюбивым старикам, которым она всегда была чем-то обязана и которые всё помнили, от оторванных пуговиц до пропавших могил.

С безразличием, даже некоторым сомнением она обыскала взглядом кровать Малахи Рухана. Но бондаря не увидела. Тогда над кроватью наклонилась дочь, внимательно прислушалась, очень ловко перевернула тряпки, и показался торс Малахи Рухана. Вдова увидела странноватое лицо, не бледное и не морщинистое, а, наоборот, красное, и лысина у него на голове была будто красного дерева — словно без кожи — твердые линии черепа казались неприкрытыми. Из подбородка лезла седая бороденка, но такая спутанная и клочковатая, какой вдове еще не доводилось видеть; это оказалась самая фантастическая борода на свете, так как непонятно было, на чем она выросла, на чем держится и продолжает расти, ведь ничего похожего на подбородок как будто вовсе не имелось. Вдову до того поразила эта борода, словно она увидела цветок в горшке без земли. Сквозь бороду проглядывали кожа да кости шеи, которые и были шеей. Над этой головой и плечами склонилась дочь бондаря и стала что-то кричать в сморщенное ухо. Мумия как будто затрепетала. Тихие непонятные звуки донеслись с кровати. Вдове уже стало казаться, что она поступила неправильно, когда вспомнила о бондаре. Но ей-то что было делать? Ведь если ткача похоронят не на том месте, его душе никогда не обрести покоя. А что может быть ужаснее, чем душа, которую носят по земле воющие ветры? Ткач будет переживать, даже если попадет на небеса, из-за своей могилы, будет, наверное, переживать так же тяжело, как святой, потерявший свой нимб. Он был вспыльчивым стариком, стариком с непокорным нравом. Наверняка он… Вдова постаралась унять испугавшие ее мысли. Она была не более суеверна, чем все мы, однако… От непонятных страхов и приличествующей ее положению печали не осталось и следа из-за того, что последовало дальше. Мумия, лежавшая на кровати, ожила. Более того, она сделала это без посторонней помощи. Дочь никак не отреагировала, словно все чувства у нее давно притупились из-за постоянного наблюдения за разными стадиями отцовского воскрешения. Вдове стало ясно, что дочь отлично вымуштрована и знает свое место. Она даже не попыталась помочь своему отцу, когда он заворочался на кровати. Сначала старик повернулся на бок, потом на спину и начал потихоньку, двигая лопатками, ползти вверх по подушке, пока не добрался головой до светлого пятна из окошка. Вдове уже давно было привычно помогать старикам, поэтому она, сама того не заметив, сделала непроизвольный жест, но тотчас остановилась. Почти незаметное движение дочери, неожиданно взметнувшиеся вверх веки на лице мумии, открывшей голубые глаза, — и вдова, не успев разобраться в том, что происходит, замерла на месте. Она стояла, не шевелясь, подобно дочери хозяина дома. Когда же ее взгляд встретился с голубым взглядом Малахи Рухана, вдове не составило труда понять, что в немощном теле бондаря живет неукротимый дух. Уж точно, этот мужчина привык сам все решать за себя и отвергал всякую помощь даже в последнее время, когда ему начало отказывать сознание. Вверх он тащил свои лопатки, череп, словно из красного дерева, истончившуюся кожу, пронзительные глаза, чтобы быть ближе к свету и чтобы удобнее было рассмотреть нежданную гостью. На определенной стадии воскрешения — когда бондарь вытащил из-под одеяла обе тощие жилистые руки — дочь заученным движением шагнула вперед и стала что-то искать в постели. Вдова заметила веревку, один конец которой дочь вложила в руки своего упрямого отца. Другой конец был привязан к железной поперечине в изножии кровати. Жилистыми пальцами бондарь ухватился за веревку и медленно, истово, волшебно, как показалось вдове, поднялся в сидячее положение. В комнате стояла мертвая тишина, нарушаемая лишь тяжелым дыханием старика. Вдова мигнула. Да, это был призрак мужчины, который каждый день возвращался из мертвых с помощью привязанной к изножию кровати короткой веревки. Эта веревка привязывала его к жизни, и он прилагал все усилия, чтобы жить. Веревка представляла собой связь с миром, с тем самым миром, который забыл его, который шагал мимо его окна, не зная о потрясающем действе, вновь и вновь повторявшемся в его комнате. А он был там, сидел на своей кровати, возрожденный без посторонней помощи и до последнего державшийся за жизнь. Как бы дорого ему это ни стоило, он вышел победителем. С каждым днем ему придется все дольше и дольше ползти по веревке, он будет уступать эль за элем, погружаясь в безнадежность, отправляясь в вечность, как ведро опускается на веревке в черный глубокий колодец. Но пока он еще тут, все еще готов к работе, ни от кого не зависимый, самостоятельный и живой, глядящий немного затуманенным голубым взором на вдову ткача. Ничего не говоря, его дочь споро поправила подушки и проделала это с видом человека, которому дарована особая честь.

— Нэн! — позвал старик свою дочь.

Не отличавшаяся живостью темперамента, вдова едва не подпрыгнула на месте. Голос звучал на удивление громко. Скорее это был крик, заполнивший своими вибрациями маленькую комнату. Остался Малахи Рухан в памяти вдовы своей веревкой, голубыми глазами, сильным голосом и волшебной бородой. К счастью, именно они выступали на фоне его скелета.

— Что, папа? — прокричала ему на ухо дочь. Вот так, он был совсем глух, и эта его немощь потрясла вдову. У бондаря оказалось немало сюрпризов.

— Кто эта женщина? — крикнул он, глядя на вдову, в полной уверенности, что она его не слышит.

— Миссис Хехир.

— Миссис Хехир… Это какая же Хехир?

— Жена ткача.

— Ткача? Мортимера Хехира?

— Да, папа.

— По правде говоря, я ее знаю. Это Делия Морриссей, она ведь вышла замуж за ткача. Та Делия Морриссей, за которой он отправился в Мюнстер, свихнувшись от любви к ней.

Горячая волна замешательства залила вдову. На секунду ей почудилось, что мыслями бондарь далеко от своего дома. Но потом она вспомнила, что первую жену ткача действительно звали Делией Морриссей. Ей пришлось пару раз слышать об этом.

— Неужели это сама Делия Морриссей? — спросил старик.

Вдова прошептала дочери:

— Пусть будет Делия.

У нее не было ни малейшего желания вступать в спор с тенью на кровати о семейной истории ткача. Ей даже стало стыдно, что она была женой ровесника удивительного старика, державшегося за веревку жизни.

— Да что это я? — вскричал Малахи Рухан, сверкнув голубыми глазами. — Делия Морриссей умерла. Как-то раз за обедом она подавилась костью. Сколько ткач ни бил ее по спине, ничего не вышло. У него уж и глаза повылезали из орбит, а она все равно задохнулась до смерти. Мне ли не помнить. Ткач тогда тоже чуть было не умер с горя. А потом женился еще раз. Нэн, на ком он женился?

Нэн не знала. Она отвернулась к окну, чтобы сосредоточиться. Вдова облизала губы. Ей ничего не оставалось, как задуматься о вещах, на которых она ради собственного спокойствия старалась не концентрировать свое внимание. Она ненавидела генеалогию.

— Сара Маккейб, — произнесла она не без волнения.

Дочь бондаря прокричала это имя на ухо отцу.

— Значит, ты — Салли Маккейб из Лускауна, которую Мортимер увел у кузнеца? Да, да, вот уж дело было, они ведь оба горячие были, и твоя красота бросалась им в голову не хуже крепкого вина.

Он поглядел на вдову, и одновременно недоверчивое и восхищенное выражение промелькнуло на его обтянутом кожей лице. Таким же взглядом он мог смотреть на Дергорвиллу из Лейнстера, Дейрдре из Улада, Елену из Трои.

Но вдова не была пресловутой Сарой Маккейб из Лускауна, второй женой ткача. Поговаривали, у них была бурная жизнь с неистовыми скандалами и расставаниями и не менее неистовыми воссоединениями, так как Сара Маккейб из Лускауна не совсем забыла кузнеца и дарила его своим вниманием даже после замужества. Однако вдова вновь шепнула дочери бондаря:

— Пусть будет Сара.

— Как поживает Мортимер? — спросил старик.

— Он умер, — ответила дочь.

У старика задрожали цеплявшиеся за веревку пальцы.

— Умер? Мортимер Хехир умер? — крикнул он. — Какого черта с ним случилось?

Нэн не знала, что случилось с Мортимером Хехиром. Однако она знала, что вдова не будет возражать, поэтому, не став медлить, ответила:

— Он заболел, неожиданно заболел.

— Подумать только, был человек — и нет человека! — вскричал бондарь. — Если такое могло случиться с Мортимером Хехиром, то на что надеяться нам? Нэн, что с нами будет? Подумать только, ткач с бычьим сердцем поддался обыкновенной болезни! Мы живем в вероломном мире, да-да, в вероломном мире. Больше ни одного ярда твида не сойдет с его старого станка! Морри, Морри, ты был хорошим другом, отлично одолевал горные тропы, насвистывал разные мелодии, умел вести приятную беседу и говорил, словно читал Библию.

— Папа, ты хорошо знал ткача? — спросила его дочь.

— Никто не знал его лучше, — ответил он. — Мы с ним выпили вместе столько пива, сколько я больше ни с кем не выпил. И уж точно, я бы проводил его в последний путь и подставил плечо под его гроб, если бы не проклятая веревка.

Несколько минут он просидел с опущенной головой. Женщины же тем временем обменялись быстрым сочувственным взглядом.

Судя по дыханию, старик заснул. И голова у него опустилась еще ниже.

Вдова сказала:

— Уложите его. Он устал.

Дочь сделала недовольное движение; она боялась вмешиваться. Наверно, бондарь мог быть очень жестоким, если его разозлить. Прошло довольно много времени, прежде чем он поднял голову. Теперь он выглядел иначе. У него посвежело лицо, стало гораздо бодрей. Клочковатая борода свисала до самого одеяла.

— Спросите его о могиле, — сказала вдова.

Дочь помедлила минуту, и тут бондарь, словно услышал вдову или понял, о чем она просит, взглянул на них. Он сказал:

— Если подождешь немного, я расскажу тебе, что за человек был ткач.

Несколько мгновений он молча смотрел на маленькое окошко.

— Ой, конечно, мы подождем, — отозвалась дочь и повернулась к вдове, — правда, миссис Хехир?

— Конечно, подождем, — согласилась вдова.

— Ткач, — неожиданно произнес старик, — был сном.

Он повернулся к женщинам, чтобы посмотреть, как они восприняли его слова.

— Наверно, — издав короткий смешок, сказала дочь, — наверно, миссис Хехир не согласна.

Вдова неловко пошевелила руками под шалью, с опаской посмотрев на бондаря. Но взгляд его голубых глаз был чист, как озерная вода над белым песком.

— Согласна она или не согласна, — возразил Малахи Рухан, — Мортимер Хехир был сном. И его станок, и его челноки, и его рамы для основы, и его бобины, и его нитки — все это сон. И то, что сходило с его станка, тоже было сном.

Старик причмокнул губами и стукнул крепкими деснами. Наклонив голову набок, дочь не сводила с него взгляда.

— Даже больше, — продолжал старик, — каждая женщина, из-за которой он терял голову, и каждая женщина, на которой он женился, тоже были сном. Говорю тебе правду, Нэн, правду тебе говорю о ткаче. Его жена была сном, и его смерть — сон. И его вдова — тоже сон. И весь мир — сон. Ты слышишь, Нэн, весь наш мир — сон.

— Папа, я все слышу, — пронзительным голосом пропела дочь.

Бондарь дернул головой, приподымая ее, и взмахнул бородой, вновь придав себе бодрый вид. Потом он заговорил трубным голосом:

— И я тоже сон!

С этими словами он перевел взгляд голубых глаз на вдову. Ей стало не по себе. Бондарь показался ей самым страшным стариком, какого она когда-либо видела, и то, что он говорил, звучало ужаснее всего слышанного ею прежде. А он продолжал кричать:

— Дурак смеется на улице, король любуется своей короной, женщина оборачивается, заслышав мужские шаги, колокола звонят в церкви, мужчина шагает по земле, ткач склоняется над своим станком, бондарь крепит обручами бочку, Папа надевает красные туфли — и все они сон. Я скажу вам, почему они сон: потому что этот мир был задуман как сон.

— Папа, — вмешалась дочь, — ты слишком много говоришь. Ты обманываешь себя.

Старик немного натянул веревку. Таким образом он показал, что у него еще есть силы, продемонстрировал свое отличное состояние.

— Ты говоришь так, — возразил он, — потому что не понимаешь меня.

— Я прекрасно тебя понимаю.

— Тебе только так кажется. Послушай, Нэн. Я хочу, чтобы ты кое-что сделала. Ты ведь не откажешь мне?

— Конечно же, нет, папа, ты ведь знаешь.

— Нэн, ты хорошая дочь, это правда. Поэтому сделай, как я скажу. Закрой глаза. Крепко-крепко закрой их. И не открывай.

— Хорошо, папа.

Дочь закрыла глаза и сразу стала похожа на слепую. Вдове нравились ее сильные резкие черты, добродушная линия рта. Старик с волнением смотрел на дочь.

— Что ты видишь, Нэн? — спросил он.

— Ничего, папа.

— Делай, как я тебе говорю. Зажмурься, и ты увидишь.

— Не вижу ничего, разве…

— Что разве? Говори же!

— Разве что темноту, папа.

— Разве этого мало? Разве темноту увидеть легче, чем свет? Ну же, Нэн, гляди в темноту.

— Я гляжу, папа.

— И подумай о чем-нибудь — все равно о чем — скажем, о стуле перед очагом.

— Я думаю о нем.

— Помнишь его?

— Помню.

— А когда ты вспоминаешь о нем, чего тебе хочется — может быть, сесть на него?

— Нет, папа.

— А почему тебе не хочется на него сесть?

— Потому что — потому что сначала я хочу посмотреть на него, убедиться в том, что он есть.

Старик вскрикнул от удовольствия:

— Вот, вот! Ты хочешь убедиться в том, что он есть, хотя отлично помнишь, что он есть. И так всё в этом мире. Люди закрывают глаза и теряют уверенность в чем бы то ни было. И хотят вновь посмотреть на мир, прежде чем поверить в него. Вот и ты, Нэн, ты не хочешь поверить в стул около плиты, в тот самый стул, который видела всю свою жизнь, на который тебя еще сажала твоя мать, когда ты была маленькой. Ты закрываешь глаза, и тебе кажется, что стула нет! Послушай меня, Нэн — если бы у тебя был муж и ты закрыла бы глаза, то не была бы уверена в том, что это тот самый мужчина, которого ты помнишь, и тебе понадобилось бы открыть глаза, чтобы убедиться, он это или не он. И, будь у тебя дети, ты тоже, отвернувшись от них и закрыв глаза, стараясь вспомнить их, захотела бы поглядеть на них, чтобы удостовериться в своих воспоминаниях. Ты была бы так же не уверена в них, как в стуле на кухне. Опускаешь веки — и от нашего мира ничего не остается.

— Папа, пожалуйста, ты слишком разговорился.

— И совсем я не разговорился. Разве нам уютно в этом мире со всеми его вещами, в которых мы уверены, только когда смотрим на них? Переходя из одного периода жизни в другой, разве у нас не появляется ощущение, что когда-нибудь мы проснемся и все будет совсем иначе? Нэн, неужели ты не чувствуешь ничего такого? Неужели ты не думала, что все может измениться, что весь мир изменится и происходящее вокруг лишь отвлекает нас от чего-то еще? Мы миримся с жизнью, пока загоняем в дальний уголок своих сердец стремление к чему-то иному! Все мужчины верят, что рано или поздно ЭТО будет, что они завернут за угол и окажутся на неведомой и прекрасной УЛИЦЕ!

— Ну, конечно, — отозвалась дочь, — не исключено, что они правы и что так все и будет.

Тело старика сотрясла судорога смеха. Она началась под одеялом, потом содрогнулось его тело, потом она пробежала по жилистым рукам и перекинулась на веревку, отчего задребезжало железное изножие кровати. Оживленное лицо бондаря зажглось неожиданно злобной насмешкой. Вдова смотрела на него, как завороженная, с усиливающимся ужасом. Он мог что угодно сказать. Он мог что угодно сделать. Он мог запеть какую-нибудь отвратительную песню. Он мог соскочить с кровати.

— Нэн, — спросил он, — ты веришь, что можешь завернуть за угол и проснуться?

— Ну, — задумчиво произнесла Нэн, — я верю.

Бондарь вновь издал нечто похожее на павлиний крик.

— Ага! Нэн Рухан верит, что проснется! Что значит — проснется? Перестанет спать и видеть сны об этом мире! Что ж, Нэн Рухан, если ты веришь в это, значит, знаешь, что почем. Ты знаешь, что окружает тебя и что такое наш так называемый мир. Только во сне человек может надеяться, что проснется, — ты слышишь меня, Нэн? Только тот, кто спит, может надеяться на то, что сон закончится.

— Я слышу, папа, — отозвалась Нэн.

— Мир вокруг нас всего лишь сон, а сон — это ничто! И нам всем хочется прогнать великое ничто этого мира.

— И с помощью Божьей у нас получится, — сказала Нэн.

— Отними у меня весь мир, Нэн, — сказал бондарь, — но ничего не получится.

— Почему, папа?

— Потому что, — ответил старик, — мы сами — сон. Когда сон закончится, нас тоже не будет. Вот почему.

— Папа, — проговорила дочь, вновь склонив голову немного набок, — ты много знаешь.

— Достаточно, — коротко отозвался бондарь.

— Может быть, ты расскажешь нам о могиле ткача? Миссис Хехир надо знать, где она находится.

— Разве я не сказал тебе о могиле ткача? Разве я не сказал тебе, что все на свете сон, и ничего больше?

— Ты не сказал, папа. Ты правда ничего не сказал.

— Я сказал, что весь мир — сон, а могила ткача находится в этом мире, на кладбище Клун-на-Морав.

— А где на кладбище? В какой его части, папа? Миссис Хехир очень нужно знать. Ты знаешь?

— Знаю, — проговорил Малахи Рухан. — Я был на похоронах его отца. Эти похороны запомнились мне лучше всех остальных, потому что тогда красивая девушка Гонор Костелло упала на могилу без чувств. Молодой Донохью весь потом покрылся, когда увидал, что Гонор Костелло лежит на могиле. Какая уж тут свадьба после этого, а ведь он поклялся, что женится на ней, и поцеловал ее в губы. «Я не возьму в жены женщину, которая валяется на чужой могиле, — сказал Донохью. — Она может родить от меня косоглазого или сухорукого младенца». Вот он и женился на дочке фермера, а Гонор Костелло в тот же день вышла замуж за гуртовщика. Вот так. Жена Донохью не родила ни одного ребенка. Она оказалась бесплодной. Ты слышишь, Нэн? Бесплодной она была. А уж Гонор Костелло только и делала, что ходила тяжелой от своего гуртовщика! У всех ее детей были рыжие волосы, тяжелые, как водоросли, кожа — светлее ветра, и руки-ноги чистые, как свист! Говорили, предками гуртовщика были датчане, и это проявилось в детях Гонор Костелло.

— Наверно, — произнесла дочь старика, — они были викингами.

— Что ты говоришь? — возмутился отец. — Разве я не сказал, что они были датчане? Это же чудо из чудес.

— Ты прав, — подтвердила дочь, и обе женщины зацокали языками, чтобы выразить свой восторг.

— Я вам скажу, что спасло Гонор Костелло, — продолжал Бондарь. — Когда она упала на Клун-на-Морав, ее пальто вывернулось наизнанку.

— Папа, ты скажешь, где могила ткача? Миссис Хехир нужно знать.

Старик поглядел на вдову; его глаза внимательно обозрели ее лицо и фигуру, и выражение иронического восхищения оживило черты его лица. У него дрогнули ноздри, и он сказал:

— Вот вам и конец истории! Салли Маккейб, возлюбленная кузнеца, желает знать, куда ей сбагрить ткача! Великие битвы происходили в Лускауне из-за Салли Маккейб! Ткач думал, что у него сердце разорвется, а кузнец продал душу черту ради нескольких часов с Салли Маккейб.

— Папа, — вмешалась дочь, — оставь мертвых в покое.

— Ну да, пусть мертвые дураки покоятся с миром. Сон о Лускауне закончился. И теперь бледная женщина ищет могилу черного ткача. Что ж, удачи тебе!

С бондарем вновь случился спазм недоброго смеха. Единственная разница заключалась в том, что на сей раз он начался с дребезжания железа, потом потряс веревку, жилистые руки и завершился где-то в изножии. Бондарь со странным звуком облизал губы, словно на них не хватало мяса.

— Разве я знаю, где могила Мортимера Хехира? — спросил он в раздумье. — Разве я знаю, где моя веревка?

— Где могила? — повторила дочь свой вопрос. У нее было нескончаемое терпение.

— Ладно, скажу тебе, — сказал бондарь. — Она под вязом на Клун-на-Морав. Это точно. Еще не было ткача, который бы не нашел успокоение под вязом на Клун-на-Морав. Они все туда уходят, и это точно, как почки раскрываются на ветках вяза. Пусть Салли Маккейб похоронит там несчастного Морти; пусть прольет над ним пару слезинок в память о тех днях, когда ее сердце было готово разорваться ради него, и поверьте мне, никакой призрак не придет к ней. Ни один мертвец еще не возвращался, чтобы поглядеть на женщину!

Едва заметный вздох сорвался с губ вдовы. Платочком она вытерла капельки пота, выступившие по обе стороны носа. И старик сочувственно кивнул головой. Он думал, что давно покойная Салли Маккейб оплакивает ткача! А волнение вдовы было связано с тем, что наконец-то открылась тайна могилы, и ей стало легче на душе. Однако долгое общение со стариками приучило ее к осторожности. Неожиданно ей привиделось красивое загорелое лицо могильщика, который проводил ее до ступенек. Она вспомнила, как он что-то сказал о «точном месте могилы», и осмелилась задать вопрос:

— А где под вязом?

Старик выслушал вопрос, и напряженное выражение появилось на его лице.

— Где что? — переспросил он.

— Могила.

— Какая могила?

— Могила ткача.

Еще одна судорога скрутила старое тело, но на сей раз никакого веселья не было и в помине. Судорога крепко вцепилась в несчастный скелет и трясла его. Похоже было, будто сзади за шею старика вдруг схватила невидимая сильная рука и стала размахивать им. Костяшки пальцев стучали по веревке. Звуки были ужасные. У вдовы появилось жуткое предчувствие, что бондарь сейчас развалится на куски, как мешок с костями. Он обернул лицо к дочери. Крупные слезы потекли из голубых глаз, сначала придав им выражение детской капризности, а потом острой печали.

— Зачем ты говоришь со мной о могилах? — спросил он, и его сильный голос дрогнул. — Зачем ты мучаешь меня? Я ведь не умираю, нет? Нэн, я не умираю?

Дочь наклонилась над отцом, как над ребенком.

— Да не бойся ты, — сказала она. — Лежи тихо и отдыхай. Просто ты очень устал.

Старик немного отпустил веревку и вновь утонул в подушках, совершенно беспомощный, и до женщин теперь доносилось лишь слабое хныканье. Дочь наклонилась пониже, чтобы поправить подушку возле стены. Однако неожиданно раздался громкий рык, и подушка упала.

— Не трогай меня! — крикнул бондарь. У него опять восстановился голос, умеющий держать командирскую громкость. С изумлением вдова смотрела, как старик опять ухватился за веревку и поднялся в постели. — Сколько раз я тебе говорил, чтобы ты не прикасалась ко мне? — кричал он. — Зачем я вообще разговариваю с тобой? Разве я больше не хозяин в моем доме?

Сверкая глазами, он смотрел на дочь, и глаза у него были красными от ярости, словно у пса, заходящегося в лае в своей конуре. Дочь отступила, криво улыбаясь большим ртом. Вдова тоже отступила, и несколько мгновений он как будто прижимал женщин к стене своим яростным красным взглядом. Еще один рык, и бондарь, держась за веревку, стал опускаться ниже и ниже в постели. Несмотря на весь свой опыт общения со стариками, вдова никогда не видела ничего подобного: ни такого воскрешения, ни такого изнеможения. Когда же старик улегся, дочь осторожно накрыла его по плечи и кивнула вдове, чтобы та вышла из комнаты.

Покидая дом Малахи Рухана, бондаря, вдова чувствовала себя так, словно она нашла могилу одного старика, почти убив другого.

V

Вдова шагала по улицам, внешне спокойная, а внутренне — в замешательстве. Ее первой мыслью было: «А денек-то еще не кончился!» Еще хватало дел дома; она помнила, что ткач лежит там, наконец-то спокойно, вокруг горят свечи, он накрыт коричневым покрывалом и в руках держит распятие — всё, как положено. Вдове казалось, что прошла вечность с тех пор, как он окончательно слег. Все это время он только и делал, что придирался и брюзжал. И агония была долгой и жестокой, словно напоказ. Несколько раз вдова едва не сбегала из дома, желая оставить ткача один на один сражаться со смертью. Однако ей помогали здравый смысл, крепкие нервы и религиозные убеждения, и когда она клала пенни на глаза ткача, то радовалась тому, что исполнила долг до конца. И теперь она тоже радовалась, что перехватила поиски могилы у Михола Лински и Кахира Бауза; Малахи Рухан был еще тот старик, и она никогда его не забудет, но он знал то, чего не знал никто другой. Поднимаясь по дороге, шедшей к Клун-на-Морав, вдова заметила, что небо стало ярче и на серо-синем горизонте полыхает красная полоса. А сразу под красным лежит черная земля, и, естественно, Клун-на-Морав. Вдова смотрела прямо перед собой, и вскоре все то, что казалось ей размытым, постепенно обрело ясность.

Она обратила внимание на заднюю стену Клун-на-Морав с зеленым лишайником на ней, куда более заметным на фоне красного неба. И тут же, над зеленой стеной, на фоне яркого неба поднял спинку один из двух черных тараканов. На стене, как на насесте, удерживались две неряшливые фигурки, такие смешные и неподвижные, что казались неотъемлемой частью композиции. Одна фигурка до того нелепо наклонилась, будучи на краю надгробия, что на секунду вдове показалось, будто человек находится на столе и наклоняется, чтобы посмотреть, нет ли чего под ним. На другой стороне стола находилась хрупкая искаженная фигурка, и, приглядевшись, вдова заметила, что она движется. Непокрытая голова была в отчаянии поднята вверх. Лицо загорелось красным, повернутое к небу, да так сильно, что взгляд вдовы инстинктивно переместился вверх. Над красной полосой, в западной части, была единственная звезда, которая светила так ярко и так молодо, как никогда не светила прежде. Что бы там ни было, а вдове хотелось, чтобы это была юная звезда, которая веселилась и радовалась жизни. Не на нее ли, подумала вдова, смотрел старый Михол Лински? Он был старым, очень старым, а звезда — молодой, очень молодой. Наверно, в его движении головой, когда он поднял ее, был протест; или в сиянии звезды на небе старик уловил насмешку над собой? Почему звезда должна быть всегда молодой, а человек не успеет повернуться, как уже состарился? Разве человек не величественнее звезды? Не об этом ли думал Михол Лински? Вдова не знала что именно, но что-то пугало ее в звезде. У нее появилось чувство, какое бывает у человека, если он вдруг приподнимается над обычной действительностью. Михол Лински как будто простерся перед алтарем в религиозной агонии. Старики, размышляла вдова, очень-очень странные, и ей казалось, что она никогда не поймет их. Глядя на непокрытую голову Михола Лински на фоне яркого неба, вдова подумала, а нет ли в его голове такого, что сделает его таким же великим, как звезда, таким же бессмертным, как звезда? Неожиданно Михол Лински пошевелился. Вдова точно видела это. Она видела, как он поднял руку и короткими быстрыми движениями вытянул ладонь со скрюченными пальцами — раз, два, три — в сторону звезды. Вдова не сводила с него глаз, и его движение было до того знакомым, личным, интимным, что она все поняла. Она поняла, что Михол Лински вовсе не думает ни о чем великом. Он всего лишь гвоздильщик! А глядя на сверкающую в небе Вечернюю Звезду, он думает о своей мастерской, о мехах, о железе, об огне, об искрах и о раскаленном металле, который можно превратить в гвоздь, пока он горячий! В своих фантазиях он уже взялся за молот и ударил по небу, где сверкала Венера! Юная красота звезды, веселившейся на бледном небе над ярко-красной полосой, всего лишь внушала ему мысль еще об одном гвозде! Даже если бы Михолу Лински посчастливилось поднять свое изрезанное шрамами лицо до самых звезд, он увидел бы в них искры, как в своей маленькой кузнице.

Кахир Бауз, как казалось вдове, смотрел вниз, на землю, с другого края надгробия, словно искал какие-то твердые предметы, чтобы расколотить их вдребезги. Старики сидели, повернувшись друг к другу спинами. Очень похоже, что у них вышел еще один спор, который закончился этим выражением обоюдного презрения. Вновь вдова пришла к выводу о неблагоразумии стариков, но не почувствовала возмущения. Слишком она привыкла к ним, чтобы восставать. У нее было чувство, если это можно назвать чувством, устоявшейся тупой терпимости к их маленьким слабостям.

Уже во второй раз положив руку на каменный поручень, вдова вновь подняла бледное печальное лицо над кладбищем Клун-на-Морав. И в это мгновение она ощутила себя невероятно обогащенной дневным опытом чувств. Эти чувства подарили ей великолепное ощущение одновременно реальности и нереальности жизни. Помедлив на лестнице, она ясно увидела то, что до этого мгновения было ей непонятно. Но как только на нее снизошли определенность и ясность, жизнь стала настоящим чудом. Все было очень похоже на сон, о котором толковал Малахи Рухан.

На выцветшей траве, в красных лучах солнца, лежали на спинах оба могильщика, молча вглядываясь в небеса. Все еще стоя на лестнице, вдова глядела на них. До последнего момента ее мысли об этих мужчинах были незначительными, скорее подсознательными. А ведь мужчины были красивыми и молодыми. Наверно, если бы могильщик был один, вдова одарила бы его большим вниманием. Смуглая красота совсем не то, если повторяется дважды. А красота этих мужчин, если можно говорить о красоте, была их общей, была красотой цветов, темных бархатистых анютиных глазок, и знаки этой красоты у одного в точности повторялись у другого. Приятная внешность одного, размышляла вдова, каким-то образом сводила на нет красоту другого. Слишком много от Питера было у Пола и от Пола — у Питера. Первый могильщик сводил на нет иллюзию уникальности в отношении второго могильщика. Нельзя сказать, чтобы вдова думала именно так, но она согласилась бы с тем, кто шепнул бы ей на ушко, что красивый мужчина, добивающийся ответных чувств у женщины, не должен иметь столь похожего на себя брата-близнеца. Женщине должно быть разрешено, если она нежно простилась с мужчиной, а свернув за угол, встретила его неотличимое подобие, убить его. Нет ничего более могущественного и нет ничего более хрупкого в жизни, чем индивидуальность. Если создать впечатление, что люди те же монеты, ничего не останется от иллюзии жизни. Близнецы-могильщики произвели на вдову примерно такое впечатление, неясное и не очень сильное, но она все равно потеряла к ним интерес. Тем не менее теперь, когда она медлила в нерешительности на ступеньках, все эти мысли в одно мгновение оставили ее. То, что было самым неуловимым и важным, то есть личность, тихо проявилось в близнецах, и они стали, по крайней мере для вдовы, такими же разными, как Северный и Южный полюсы. Двое мужчин одинакового роста и телосложения лежали, раскинувшись, в высокой траве. Но, глядя на них, вдова понимала, что один из мужчин знает о ее присутствии, а другому ничего не надо, кроме синего неба над головой. Первый близнец повернул голову, и ласковый взгляд бархатистых карих глаз встретился со взглядом вдовы. Глаза мужчины смотрели призывно. И вдова без труда прочитала призыв, словно мужчина выразил его словами. В следующее мгновение он уже с улыбкой вскочил на ноги. И сделал несколько шагов ей навстречу, но потом опомнился и остановился. Если бы он только поднялся и улыбнулся, вдова все равно бы поняла. Но он проделал несколько шагов, а потом встал как вкопанный! Другой близнец поднялся неохотно, и, пока он поднимался, вдове бросилось в глаза физическое несходство братьев. Да у них даже глаза были разными. У второго и в помине не было мягкого блеска. Пожалуй, он был поглупее. И пофлегматичнее. Всего лишь копия с оригинала! Вдова удивилась, как не заметила этого прежде. Сходство братьев было исключительно поверхностным. В это время оба старика, которые показались ей второй парой близнецов, медленно, преодолевая боль, поднялись с надгробия, и все четверо двинулись навстречу вдове. Собравшись с мыслями, вдова скромно подобрала юбки и стала спускаться по узким каменным ступенькам, чтобы ступить на глинистую землю Клун-на-Морав. Она не помнила себя от радости, вернувшись с долгожданной информацией.

— Ну же, — спросил Михол Лински, — вы видели Малахи Рухана?

Вдова поглядела на его выжженное, ироничное, желтое лицо и сказала:

— Да.

— И узнали что-нибудь для нас?

— Он сказал, что это под вязом.

Наступила тишина. Камнедробильщик повернулся на каблуках, его голова тоже сделала полукруг, но его острый взгляд был устремлен вверх, словно он обыскивал небеса в поисках вяза. У гвоздильщика, если так можно сказать, отвалилась челюсть, и он стал внимательно оглядывать все кругом, терпеливо и настойчиво, как рыбак, стоя на берегу, всматривается в пустое море. Могильщик по-мальчишески отвернулся, словно ему не хотелось видеть смущение вдовы; у этого мужчины были в высшей степени деликатные манеры. Другой могильщик флегматично молчал, разве что вокруг его глаз появились смешливые морщинки. Неприятное чувство охватило вдову. Ей показалось, что вот-вот должно случиться непоправимое.

— Под вязом, — буркнул камнедробильщик.

— Так он сказал, — отозвалась вдова. — Под вязом на Клун-на-Морав.

— Что ж, — проговорил Кахир Бауз, — найдем вяз, найдем и могилу.

Вдова не знала, как выглядит вяз. Так сложилась ее жизнь, что ей не нужно было различать деревья, и она не интересовалась ими. Собственно, ничего плохого в деревьях не было; поленья давали хорошее пламя; деревья и все, что давали деревья, было хорошо. Этого знания вдове было достаточно, как достаточно было многого другого из того мира, в котором она жила. Однако то, что у деревьев есть свои имена, может быть, даже семейные отношения, казалось вдове ненужным осложнением в устройстве Вселенной. Ну, что в этом пользы? Она еще могла понять, когда фруктовые деревья называют фруктовыми деревьями, ну а все остальные — просто деревья. И вдове совсем не нравилось, что одно дерево называется вязом, а другое ясенем, что у них всех разные имена и, наверно, разные характеры, свои особенности, индивидуальные черты. Как раз в это время, когда вяз Малахи Рухана заново поставил проблему поисков на Клун-на-Морав, сходство стариков со старыми деревьями — с их согбенностью, наростами, углами, заскорузлой корой, кривыми, кручеными-перекрученными стволами — было столь очевидным, что измученная вдова почувствовала себя совсем подавленной.

— Под вязом, — повторил Михол Лински. — Под вязом на Клун-на-Морав. — Он по-старчески рассмеялся. — Будь я рифмачом, уж непременно придумал бы рифму к вязу, проклят я буду, но придумал бы.

Вдова оглядела кладбище, в первый раз в жизни не случайно останавливая взгляд на том или другом дереве. Ведь если деревьев много, то и, не дай Бог, Малахи Рухану нетрудно ошибиться. Наверно, он принял за вяз какое-то другое дерево — вдове пришло в голову, что на кладбище должно быть много деревьев, похожих на вяз. В самом деле, ей казалось, что другие деревья, как бы ни хотели, не могут не быть похожими на вяз. В мире, должно быть, тысячи, миллионы людей, которые, как она, живут себе в полной уверенности, что знают, какой из себя вяз, а в действительности это может быть ясень, или дуб, или каштан, или бук, или даже тополь, береза, а то и тис. Малахи Рухан, похоже, никогда не давал повода усомниться в своем знании вяза. Он отпустил веревку, твердо уверенный, что на кладбище Клун-на-Морав есть вяз, а под этим вязом находится нужная могила — это если Малахи Рухан в своем старческом заскоке ничего не сочинил. Не сразу, но вдова все же поняла, что спор насчет деревьев между Михолом Лински и Кахиром Баузом станет, как любой спор стариков, настоящим праздником для них. Благодаря принесенной ею весточке от бондаря они развяжут очередную войну из-за каждого дерева на Клун-на-Морав; они опять будут усыпать кладбище трупами убитых аргументов, а в конце концов все равно не придут к единому мнению насчет вяза и могилы ткача. Медленно, печально оглядывая деревья на Клун-на-Морав, вдова в сложившихся обстоятельствах ощутила одновременно боль и облегчение. Облегчение наступило оттого, что Михол Лински и Кахир Бауз не имели возможности сразиться из-за деревьев; а больно ей стало, потому что здесь не было ничего похожего на дерево Малахи Рухана. На кладбище Клун-на-Морав вдова вообще не видела ни одного дерева. С трех сторон кладбище окружали каменные стены, а с четвертой — живая изгородь. Даже старикам было не под силу преобразить эту изгородь в вяз. Даже они не могли пару веток шиповника, вознесшихся над могилой, преобразить во что-либо, кроме шиповника. Вяз Малахи Рухана не существовал. И вряд ли кто мог сказать, существовал ли этот вяз когда-нибудь. Скорее вдова отдала бы душу ткача на волю воющих ветров, чем вернулась бы обратно к бондарю и стала опять задавать ему вопросы.

— Малахи Рухан, — сказал, вдруг став терпимым, Кахир Бауз, — страдает старческим слабоумием.

— Самый ближний вяз, который я знаю, — отозвался Михол Лински, — не меньше чем в полумиле отсюда.

— Тот, что в Каррае? — спросил Кахир Бауз.

— Ага, около мельницы.

Больше ничего сказано не было. Загадка могилы ткача все еще оставалась загадкой. Кладбище Клун-на-Морав умело хранить свои тайны. Но тем не менее ткача нужно было похоронить. Не мог же он вечно лежать дома. Словно очередной мучительный тупик придал ему храбрости, Михол Лински решительно и мужественно вернулся к своему изначальному мнению.

— Могила ткача тут, — сказал он и ткнул скрюченными пальцами в направлении развороченной под его давлением земли.

Кахир Бауз повернул к нему побелевший бегающий взгляд.

— А вы не боитесь, что Бог разразит вас прямо там, где вы сейчас стоите?

— Не боюсь — решительно не боюсь, — заявил Михол Лински. — Могила ткача здесь.

— Вы на этом настаиваете после всего, что мы видели и слышали? — продолжал вопрошать Кахир Бауз.

— Настаиваю, — твердо заявил Михол Лински. Он вытер губы тыльной стороной ладони и ринулся в атаку, как всегда, нагруженный подробностями. — Я видел, как тут опускали в могилу отца ткача. И я говорю вам, что важнее, в последний путь его провожал отец Оуэн Маккарти, в то время молодой рыжий викарий. Это уж потом он стал священником в Бенелоге. А я стоял вон там, тоже совсем молодой, со светлыми усиками; я держал шляпу в руках, а неподалеку — может быть, в пяти ярдах от мраморного надгробия Кирнаханов — стоял Пэтси Куртин, который потом допился до смерти, а с другой стороны стояла Гонор Костелло, которая бросилась на могилу, а потом вышла замуж за гуртовщика, великана датчанина с обвислыми плечами.

Терпеливо, бездумно прислушиваясь к вновь разгоравшемуся спору, вдова вспомнила слова Малахи Рухана и его рассказ о Гонор Костелло, которая упала на могилу больше пятидесяти лет назад. Ну и память у этих стариков! Положиться на них невозможно, и все же сколько достоверных подробностей они бросают друг другу в лицо! Может быть, в словах Михола Лински что-то и есть. Может быть — но на этом вдова остановилась. К чему все это? Эта могила не может быть могилой ткача; они все видели, что она заполнена массивными гробами. Тревожным движением вдова пригладила волосы на нежном овале головки под шалью. И в это мгновение она встретилась взглядом со взглядом могильщика; он смотрел на нее! И тотчас отвел взгляд, после чего принялся крутить пальцами кончики темных усов.

— Если, — сказал Кахир Бауз, — это могила ткача, то что тут делает Джулия Рафферти? Ну же, Михол Лински?

— Не знаю, что она тут делает, и, более того, мне плевать на это. Поверь мне, много всякого непонятного происходило на Клун-на-Морав, чего не должно было происходить. Не исключено, Джулия Рафферти не единственная находится там, где ей не место.

— Может быть, ей тут не место, — возразил Кахир Бауз, — но она тут, и, полагаю, тут и останется.

— Если она в могиле ткача, — воскликнул Михол Лински, — а я так считаю, то ее надо вытащить!

— Отлично, Михол Лински. Ты человек сильный, вот и вытаскивай ее. Но попомни мое слово, прикоснешься к одной косточке, придется все тут перевернуть.

— У меня нет страха, когда надо неправильное сделать правильным. Если дело доходит до восстановления справедливости, я не убегаю, а теперь нам предстоит восстановить справедливость между мертвыми и живыми.

— Ну что же, действуй, дорогой друг. Если Джулия не в своей могиле, то кто-то должен быть на ее законном месте, и тебе придется разобрать много из того, что правильно и неправильно, пока в конце концов у тебя голова не пойдет кругом от здешних мертвецов. Вот что тебе предстоит, Михол Лински.

Михол Лински плюнул на свой кулак и ударил по этому месту скрюченными пальцами. Кровь бурлила у него в жилах.

— Быть мне мертвым, как мой отец! — воскликнул он в традиционной манере, и в этот момент Кахир Бауз с негромким криком воинственно поднял свою палку. Они отправились вверх и вниз по тропинкам кладбища, словно поднимаясь и опускаясь на волнах своего гнева, а вдова не двигалась с места и чувствовала себя все более несчастной и опустошенной, да и ноги у нее уже стали ледяными, пока она стояла на холодной сырой земле. Близнец, который был не в счет, достал трубку и раскурил ее, не сводя тяжелого взгляда со стариков. А второй близнец неловко отошел в сторонку, откусил и выплюнул толстую табачинку, а потом встал всего в нескольких футах от вдовы, чтобы видеть ее; и вдова вновь почувствовала, что нравится ему все сильнее.

— А из них получилась неплохая парочка, из наших старичков, — заметил он, обращаясь к вдове. Он повернулся к ней лицом. Он был очень красивым.

— Думаете, они найдут могилу? — спросила она. В голосе у нее звучало волнение, и мужчина, который теперь повернулся к ней всем телом, заразился ее волнением.

— Трудно сказать. Никогда не знаешь, что может выйти. Эти два старичка вроде ловкие ребята.

— Бог даст, у них получится, — сказала вдова.

— Бог даст, — отозвался могильщик.

Однако у стариков ничего не получилось. Они только измучились, как в первый раз, и, тяжело дыша, кашляя, не сводя друг с друга взглядов, уселись на два могильных холма.

Могильщик поглядел на вдову.

Она чувствовала на себе ласковый взгляд его карих глаз.

— Опять будете сидеть возле ткача?

— Буду, — ответила вдова.

— Что ж, может быть, кто-нибудь — здешние старик или старуха — придет и скажет, где его могила. Да и вы поспрашивайте.

— Да, — произнесла вдова упавшим голосом. — Я поспрашиваю.

Могильщик помедлил и произнес сочувственно:

— Мы все могли бы поспрашивать.

В его голосе послышалась сочувственная заинтересованная нота, отчасти даже авантюрная.

Вдова повернула голову и, не прячась, улыбнулась мужчине.

— Я вам благодарна, — сказала она. — Все очень добры ко мне, — добавила она с легким печальным вздохом.

Могильщик подкрутил кончики усов.

Все слышавший Кахир Бауз поднялся на ноги и резко произнес:

— Я согласен оставить все, как есть.

Вид у него был такой, словно он приносил непомерную жертву. На самом же деле он думал о том, что ему предстоит провести еще один прекрасный день вместе с Михолом Лински на кладбище Клун-на-Морав. Он еще покажет старику Лински, кто такие Баузы.

— Я тоже не против, — сказал Михол Лински тоном человека, с которым никто не сравнится в великодушии. Он тоже думал об еще одном дне, который проведет на кладбище Клун-на-Морав, когда, с Божьей помощью, покажет Баузам, кто такие Лински.

После этого все отправились прочь с кладбища, впереди старики, за ними вдова, а могильщики помедлили, натягивая свои куртки и раскуривая трубки.

По дороге в город им пришлось одолеть небольшой подъем, и, когда старики взбирались наверх, вдова думала, до чего же тяжело им дался прошедший день. Ей стало боязно, как бы Кахир Бауз не лишился сил, прежде чем окажется на вершине холма. Она бы напоила его виски у себя дома, если в бутылке еще что-то осталось. Из двух стариков, несмотря на хромоту, Михол Лински гораздо легче одолевал подъем. Кстати, они шагали вровень, но держались далеко друг от друга, словно дорога между ними символизировала разрыв дружбы в результате спора о могиле ткача. Весь день им нравилось делать друг из друга врунов, и завтра, с Божьей помощью, они будут делать то же самое. Понимая смысл их враждебности, вдова с легким удивлением смотрела, до чего же старики не похожи друг на друга. Она не имела ни малейшего представления, что происходило в голове Кахира Бауза, которая висела, как поникшая фуксия. Откуда ей было знать о подъемах и падениях его размышлений, волнений, раздражений, наконец, ироничности, за которыми, возможно, он и сам вряд ли мог уследить. Никто — даже Кахир Бауз — не сказал бы точно, о чем он думает. Все, что знала вдова, это то, что Кахир Бауз неожиданно остановился как вкопанный. Что-то такое произошло в его голове, какое-то старое воспоминание дремало-дремало и вдруг проснулось, пошевелилось, запульсировало, стало теплым, стремительным, как молния в небе, и озарило светом его память. Как будто прожектор вдруг осветил темные закоулки его мозга. Из-за этого Кахир Бауз застыл на месте, тогда как Михол Лински продолжал путь без него. Вдова видела, как Кахир Бауз повернулся на каблуках и его голова на краю горизонтально развернутого тела обернулась кругом, как стрелка на часах. Вместо того чтобы указывать вверх на холм, то есть в ту сторону, где был дом, голова указывала вниз, на Клун-на-Морав. За этим последовали и вовсе фантастические действия — шарканья, вращенья, — каких вдове еще не приходилось видеть. Кахир Бауз хотел быстро сбежать вниз по дороге. Это было ясно. И Кахир Бауз был уверен, что он быстро бежит по дороге. Это тоже было очевидно. Однако на самом деле он легонько подпрыгивал, ставя палку впереди себя, но ни один прыжок не отдалял его от остальных. Своей нормальной походкой он мог бы добиться большего. Его прыжки были чудовищной пародией на прыжки кенгуру. К тому же Кахир Бауз кричал что-то совершенно непонятное. Глядя на него, вдова остановилась в изумлении, а потом ее лицо разгладилось, на нем появился румянец, глаза потеплели, исчезла печаль, и все ее тело затряслось в неудержимом приступе смеха. Кахир Бауз миновал ее, продолжая совершать фантастические прыжки, что-то непонятно крича и стуча палкой о землю, тогда как левая рука оставалась словно приклеенной к пояснице, осуществляя тормозную функцию.

Михол Лински оглянулся, и его лицо исказилось, когда он увидел, что творится с камнедробильщиком. Стащив с головы шляпу, он перекрестился.

— Защити нас, Господи, от греха! — воскликнул он. — Вот и старый Кахир Бауз повредился в уме. Недаром я еще днем заподозрил неладное. Нетрудно было понять, что что-то ужасное происходит у него в голове.

Вдова наконец-то справилась со своим смехом и тоже перекрестилась. Она сказала:

— Прости мне, Господи, мой смех и ткача, уже облаченного, но заждавшегося похорон.

Могильщик, который не был не в счет, поспешно поднимался по лестнице, но Кахир Бауз ударил его палкой, потом ударил еще, согнав вниз, и сам вновь оказался на Клун-на-Морав. Он ковылял по траве, то поднимаясь на земляную насыпь, то исчезая в яме, но упрямо продолжая путь, как судно в шторм; и опять он надолго погрузился в раздумья, показывая, однако, свою вечную палку, свой перископ, свой знак того, что он занят делом. Потом он устроился на земле, помеченной камнями с большими белыми знаками на них, и закричал всем, призывая в свидетели Господа, что это и есть могила ткача. Сначала могильщики не поверили, постояли в нерешительности, но потом переговорили между собой, а так как Кахир Бауз являл всем своим видом невиданную страсть, неистовость, кричал, вопил, брызгал слюной, показывая желтые зубы, стирал пот со лба, с трудом держался на подгибавшихся ногах, то принялись копать землю точно в том месте, на которое он показывал. Поглядев на это и поправив шаль на голове, вдова сошла на землю Клун-на-Морав, заметив, однако, что пара теплых карих глаз на мгновение остановила на ней свой взгляд. Встав немного поодаль, она с необычно бьющимся сердцем ждала результата. У могильщиков был такой вид, будто они каждую минуту готовы к любой неожиданности, поэтому копали с необычными предосторожностями, а Кахир Бауз наклонился над ямой и, каркая и кудахтая, требовал, чтобы они работали быстрее. Из ямы летела земля, черная и плодородная, судя по цвету, блестевшая, как золото, в сгущающихся сумерках. Два фута, три фута, четыре фута; через равные промежутки времени лопаты мощно вгрызались в землю, и пока еще ничего не происходило. Кахир Бауз весь дрожал от напряжения, опираясь на свою палку. Наконец в яме, открывшейся в древней земле, было уже пять футов. Лопаты остановились. Один из могильщиков посмотрел на Кахира Бауза и сказал:

— На этот раз вы правильно показали могилу ткача. Больше свободных мест тут нет.

Вдова потихоньку вздохнула и, поглядев на другого могильщика, немного помедлила в нерешительности, а потом позволила себе слабую благодарную улыбку, осветившую ее бледное печальное лицо. Взгляд мужчины обежал темнеющее пространство Клун-на-Морав.

— Все-таки я нашел могилу ткача, — крикнул Кахир Бауз, и его лицо озарилось неземным воодушевлением. Найди он сейчас философский камень, он и смотреть бы на него не стал. А вот могила ткача открывала ему путь к мудрости, перед которой склонится весь его мир. Торжествующе оглядевшись по сторонам, он произнес: — Где же Михол Лински? Что скажут люди о его осквернении могилы Джулии Рафферти? Джулия еще навестит его, а уж я бы с кем угодно встретился, только не с Джулией Рафферти. Куда подевался Михол Лински? Уж не стыдно ли ему показать свое лживое лицо? И что там Малахи Рухан говорил о вязе? Вот вам и вяз! Если у него сейчас на уме одни деревья, то пусть залезет на одно и повесится на своей веревке! Так куда же подевался старый Михол Лински со своей дырявой головой? Где он, я спрашиваю? Пусть придет сюда, на Клун-на-Морав, и я покажу ему могилу ткача в пять футов глубиной и без единой косточки, чистенькую и красивую, о какой можно только мечтать. Иди же сюда, Михол Лински, и я послушаю, как ты врешь своим желтым языком.

Непонятным образом он перескочил через могилу и отправился к лестнице, продолжая говорить на ходу.

Михол Лински притаился снаружи за стеной, когда Кахир Бауз повел могильщиков на новое место, и его лицо было искажено напряженным вниманием, почти мучительным. Потом, глядя поверх стены, он говорил себе:

— Тихо, тихо! Плевать на этого сумасшедшего. Ничего он не знает. Говорю я, ничего ему не известно. Тихо, тихо! Пусть себе копают. Не пройдет и минуты, как все станет ясно. Ох, что с ним сделают тогда! Он совсем свихнулся. Тихо, тихо, еще минута, и старый лунатик Кахир Бауз будет в моих руках. Вот уж он тогда попляшет у меня. Я выставлю его на посмешище всему миру. Я ему покажу. Пусть тогда поговорит. Уж я помучаю его. Все ему выскажу. А пока тихо!

Однако могильщики продолжали копать, а вскоре послышались восторженные крики, и у Михола Лински подогнулись колени. Он опустил голову, лицо у него пожелтело и исказилось, нервы напряглись до предела, и немного желтой пены появилось в уголках рта. Когда Кахир Бауз подошел к ступенькам, Михол Лински поскреб одной ногой другую чуть пониже икры и мысленно воскликнул, покоряясь судьбе: «Боже Милостивый, у него все-таки получилось! Он отыскал могилу ткача!»

Убитый горем, с трудом переводя дух, Михол Лински повернулся кругом и, держась тенистой стороны, поплелся вверх по холму. К тому времени, как Кахир Бауз подошел к каменным ступенькам, Михол Лински уже спускался с холма с другой стороны. Громкий крик Кахира Бауза лишь ускорил его шаги, и он исчез из виду, словно пес, которому грозят камнем.

Глаза могильщика, который был не в счет, следили за Кахиром Баузом, приближавшимся к каменным ступенькам. От души посмеявшись, он вытер пот со лба. Потом вылез из могилы. И повернулся к вдове со словами:

— Там пять футов. Верно, этого хватит. Вас устраивает?

Мужчина говорил с ней, не претендуя на особую почтительность. Для него она была четвертой женой ткача, и он обращался к ней, как к четвертой жене ткача. Это не осталось незамеченным для вдовы, но не обидело ее. Она окинула его спокойным взглядом, в котором не было обиды. С ее стороны не было ни обиды, ни обмана, ни ханжества. Бесстрастным взглядом она следила, как он воткнул лопату в землю. Крик Кахира Бауза отвлек мужчину, он рассмеялся и, прежде чем вдова успела произнести хоть слово, сказал:

— Старик Кахир своего не упустит. Мы еще услышим, как он догонит гвоздильщика.

И он исчез с глаз.

Вдова осталась наедине с другим могильщиком. Он вылез из ямы, плавно повернувшись всем телом, что не прошло мимо внимания вдовы. Потом он стоял, не говоря ни слова, возле насыпи и смотрел на вдову. Она тоже смотрела на него, и неожиданно тишина наполнилась непроизнесенными словами, летучими звенящими чувствами. Вдове была видна темно-зеленая стена, над ней темнеющая красная полоса, еще выше темно-серое небо, а прямо над головой мужчины — веселая мерцающая молодая звезда. На кладбище Клун-на-Морав опустились таинственные сумерки. Вдова вдыхала аромат прохладного ветра, запах остывающей земли, но, как ни странно, ей было тепло и очень приятно. У мужчины светились глаза, что было заметно даже в тени, скрывавшей его лицо. Куча земли рядом с ним походила на нечто вроде миниатюрной бронзовой горы. Он стоял, не двигаясь, в напряженном ожидании чего-то важного в своей жизни. А вдова думала, что ее окружает странный мир, что ей никогда не приходилось видеть такого неба, что голова мужчины на красном фоне — чудо, поэма, к тому же над ней горит яркая молодая звезда. Вдова знала, что они еще минуту пробудут в таком состоянии и эта минута будет как вечность для них. И еще она знала, что рано или поздно этот мужчина придет к ней и она с радостью примет его. Возле каменных ступеней слышался старческий голос Кахира Бауза. И если не считать этого, то на земле стояла небесная тишина. Неожиданно вдова почувствовала слабость. Все поплыло у нее перед глазами. Никогда еще мир не казался ей таким странным, таким похожим на сон, о котором говорил Малахи Рухан. Движение мужчины, стоявшего возле кучи земли, стало для нее предостережением, пробудило в ней страх и радость. Она тоже сделала ответное движение, отступила на шаг назад. В следующее мгновение мужчина перепрыгнул через разверстую яму.

Едва слышный звук слетел с ее губ, а потом она почувствовала на своем лице его горячее дыхание, и его губы прижались к ее губам.

Минутой позже Кахир Бауз вернулся в сопровождении второго брата.

— Я ему покажу, — сказал Кахир Бауз. — Старый гвоздильщик от меня не уйдет. Еще сегодня на поминках ткача я все скажу ему!

Могильщик, стоявший за его спиной, не сдерживал смеха. Он покачал головой, привлекая внимание своего брата, который стоял в одном шаге от вдовы. Он сказал:

— Пять футов.

Потом он заглянул в могилу и посмотрел на вдову:

— Вас устраивает?

Несколько секунд она не отвечала, а когда заговорила, ее голос звучал низко и чисто, как голос юной девушки. Она сказала:

— Меня устраивает.