Первым при переезде границы было ощущение даже не только душевной, но почти телесной радости от соприкосновения с Отчизной. Его глаза снова видели Россию, ее леса, поля с их позднеавгустовскими красками, он снова пил ее воздух, наслаждался звуками свободной родной речи. И чем дальше уходил эшелон в глубь страны, тем окончательной улетучивалось бессознательно засевшее внутри за эти годы подневольное ощущение пленника и нарастало и выпрямлялось чувство хозяина своей судьбы, чувство свободного человека.

Часть незабываемых переживаний от этой новой встречи с Родиной Федин передал впоследствии одному из персонажей романа «Необыкновенное лето» — Дибичу. В начальных страницах романа Дибич тоже возвращается эшелоном с обменной партией пленных после долголетнего пребывания в германской неволе. По возрасту он почти что тогдашний ровесник автора и даже путь после переезда границы намеревается держать на Волгу, в Саратовскую губернию.

«Сидя в раздвинутых дверях товарного вагона, — читаем в романе, — свесив на волю тонкие в австрийских голубых обмотках ноги, Дибич глядел на землю, проплывающую мимо него в ленивой смене распаханных полос, черных деревенек, крутых откосов железнодорожного полотна с телеграфными полинялыми столбушками на подпорках и малиновками, заливавшимися в одиночку на обвислых проводах… Он умилялся до такой степени, что щекотало в горле… На выгонах… стояли врассыпную, дергая опущенными к траве мордами, низенькие, непородистые, толстобрюхие крестьянские буренушки и пестравки, и мальчуганы в тятькиных долгополых шинелях, привезенных с фронта, заплетали кнуты… провожая поезд медленным поворотом голов в облезлых папахах… Все это было домашне близким, до мелочей памятным и в то же время удивляло, как что-то впервые открытое, невиданное и невероятное… Все казалось больше прежнего родственным и остро задевало душу».

Пока товарный состав, переполненный пленными, подолгу застревая на запасных путях, полз к Москве, Федин лихорадочно наблюдал, сопоставлял, впитывал перемены. Простершиеся вокруг леса, пашни, луга; фабричные и заводские здания, роскошные особняки в городах, мимо которых с грохотом и лязгом пролетали вагоны их состава; станционные домишки на узловых пунктах, куда полагалось бегать за кипяточком и дневным пайком; почта, телеграф, где можно было бросить письмецо или отбить телеграмму родным; сами теплушки, из открытых дверных проемов которых, опершись на брусчатые перекладины, выглядывали фигуры и лица любопытствующих истомленных пленных… — все теперь принадлежало одному хозяину — народу.

На стенах многих пристанционных зданий порасклеены были свежеотпечатанные листовки и плакаты с текстом и извлечениями статей недавно принятой Конституции РСФСР — первой Советской Конституции, утвержденной в начале июля 1918 года. За каждой строкой стояли десятки и сотни преобразований, уже проведенных в жизнь после Октябрьской революции. Не существовало больше сословных делений и званий — купцы, дворяне, духовенство, мещане и т. п. Былое обращение к людям привилегированных сословий — «господа» — заменило одно общее для всех обозначение: граждане Российской Республики. Самым почетным званием стало — «трудящийся». А самым близким обращением к верному человеку слово «товарищ».

Навсегда исчезло из употребления оскорбительное понятие — «инородцы». Землей владели те, кто ее обрабатывал. Исполнился завет старой революционной песни: «…Шире призыв благородный — восемь часов для труда, восемь для сна, восемь свободных». Вместо 10–12, а иногда и 14-часового изнурительного труда на хозяина осуществлялся восьмичасовой рабочий день.

«Кто не работает, тот не ест», «Да здравствует переход всех фабрик и заводов в руки Советской Республики!», «Миру — мир!» — эти и подобные им лозунги бросались в глаза на пути следования эшелона. И написаны они были без прежних «еров», «ятей» и «десятеричных „и“, по новой орфографии, тоже не столь давно введенной правительственным декретом взамен прежней, чтобы сделать письменность более доступной для трудящихся масс.

В иные дни до эшелона доносился дальний гром орудийных выстрелов и треск ружейной пальбы. Это живо напоминало о том, что свергнутые эксплуататоры отнюдь не собираются складывать оружие, что в России уже началась и идет гражданская война. Внутренняя контрреволюция опиралась при этом на поддержку иностранных интервентов. По навязанным Советской Республике грабительским условиям Брестского мирного договора (март 1918 года) германские войска оккупировали Латвию и Эстонию, помогли свергнуть Советскую власть на Украине.

В конце мая 1918 года под влиянием белогвардейской агитации и с поощрения держав Антанты подняли мятеж около 60 тысяч бывших военнопленных-чехословаков. Мятежники и отряды белогвардейцев захватили значительную часть Сибири, Урала, восстановили старые порядки в Казани, Самаре и других местах Поволжья, соседних с родной для Федина Саратовской губернией.

К вооруженной борьбе против Советской власти перешли соглашательские партии эсеров и меньшевиков. 6 июля 1918 года во время съезда Советов, обсуждавшего Конституцию РСФСР, левые эсеры, стремясь сорвать мирный договор с Германией, убили немецкого посла Мирбаха и подняли мятеж в Москве, вскоре подавленный. О новом гнусном их злодеянии Федин узнал уже на полдороге к Москве. 30 августа 1918 года после выступления Ленина перед рабочими на московском заводе, б. Михельсона, эсерка Каплан стреляла в Ленина отравленными пулями.

Все эти события только еще верней утвердили 26-летнего человека на его общественно-политических позициях, в сделанном им выборе. „Самое сильное чувство, с каким я пришел в революцию после пережитой в плену войны, — вспоминал позже Федин, — было чувство России — Родины. Это чувство не упразднялось революцией, а составляло единство с ней. Большевики были патриоты. Все другие партии были против большевиков, потому что постыдно ушли от Родины. Большевики постыдное отвергали. Все постыдное объединялось с чужими государствами и властями, выступавшими против Родины. Революция платила за это ненавистью“.

Более или менее были ясны и ближайшие планы. Федин намеревался активно включиться в революционную борьбу, хотел заниматься литературным трудом. Если позволят обстоятельства, он надеялся завершить последний курс института и найти способ соединиться с Ханни.

4 сентября 1918 года эшелон, которым ехал Федин, прибыл в Москву. Только десять дней затем были отданы Саратову, свиданию с родными. Несмотря на отчаянные старания Советской власти преодолеть хозяйственную разруху, помощь комбедов и продотрядов в снабжении городов продовольствием, повсюду ощущались последствия затяжной войны. Даже фасады зданий на улицах Москвы за эти годы сильно посерели, внешний вид жителей обтрепался, не то что провинция. Начинался голод. Молодой человек, хотя и уставший от поездки в железнодорожной теплушке, от валяния на нарах с сеном, исхудалый за годы немецкого плена, был еще весь нездешний, „европейский“ — в ботиночках на толстой подошве, в полосатом костюме крупной клетки, в галстуке. Необычный вид парня внушал подозрения. Случалось, на перекрестках Саратова его останавливал патруль, и матросы в черных бушлатах, перепоясанных пулеметными лентами, в бескозырках с названиями судов Волжской флотилии и с винтовками в руках требовали документы.

Коммерческий институт, куда из Саратова поспешил Федин, сразу восстановил его в списках студентов. В октябре он определился на службу в общую канцелярию Наркомпроса РСФСР. Должность заместителя заведующего позволяла совмещать работу с учебой.

Дом Наркомпроса занимал особняк одного из бывших „именитых“ лицеев. Располагался он неподалеку от Крымского моста, парадный подъезд выходил на Садовую улицу. За день это приметное здание посещали многие сотни москвичей и приезжих…

Народный комиссариат просвещения объединял под своим крылом не только все школьное дело молодой Советской Республики. Пересматривая принципы сословно-буржуазной педагогики, наркомат закладывал и осуществлял новую систему обучения и воспитания детей и подростков, боролся с детской беспризорностью. В его задачи входила работа по введению всеобщей грамотности среди взрослого населения. Наркомпросу подчинялись высшая школа, народные университеты, библиотеки, он опекал науку, искусство, книгоиздание, музейное дело и т. д.

Важнейшие идейно-организационные основы построения новой, социалистической культуры, которые согласно программным установкам партии повсеместно разрабатывались и исходили отсюда, становились активной, действенной силой борьбы масс за новую жизнь. Во главе Наркомпроса стоял А.В. Луначарский, человек энциклопедической образованности. Заместителем наркома был историк М.Н. Покровский. Душой Наркомпроса с первых дней его создания являлась Н.К. Крупская, руководившая важнейшим внешкольным отделом. В Наркомпросе работали также А.И. Ульянова-Елизарова, П.Н. Лепешинский, П.И. Лебедев-Полянский и другие видные деятели партии.

В этом штабе по созданию новой, социалистической культуры общая канцелярия Наркомпроса была хотя и технической, но немаловажной службой. Сюда поступали письма с мест, через общую канцелярию проходила почти вся внутренняя документация, сюда нередко первыми заглядывали приезжие посетители и крестьянские ходоки.

А.В. Луначарский рассказывает о том, какую широчайшую связь поддерживала, например, Н.К. Крупская с учительством, избачами, библиотекарями, с крестьянами: „…Помню, какими взволнованными глазами читал я маленькое письмецо деревенского пастушонка, который обращался на чрезвычайно своеобразном и крепком языке к Надежде Константиновне со своими нуждами и суждениями“.

Надо полагать, за время работы в общей канцелярии Наркомпроса немало подобных же волнующих человеческих документов прочитал и молодой Федин. Вся обстановка работы в наркомате явилась для него школой идейной и политической выучки.

В здании Наркомпроса Федин впервые увидел В.И. Ленина, однажды заехавшего за Крупской. Было это в самом начале 1919 года. Вождь революции только недавно оправился от тяжелых ранений после покушения на его жизнь. „Ленин ожидал Надежду Константиновну Крупскую, — вспоминал Федин. — Он был в шубе без шапки и прохаживался в узком пространстве вестибюля, между парадной дверью и лестницей, где сидел швейцар.

Сверху так хорошо была видна голова Ленина — большая, необычная, запоминавшаяся с первого взгляда. Завитушки светлых, желтых волос лежали на меховом воротнике. Взмах лба, темя и затылок были странно преобладающими во всем облике… Держа за спиной шапку, он методично, маленькими шажками двигался взад и вперед… Хотя занятия давно кончились и в доме оставалось мало служащих, по комнатам быстро разлетелся слух, что за Надеждой Константиновной заехал Ленин. Помню, как прибегали машинистки из отделов — посмотреть на Ленина, перевешивались через балюстраду и убегали, если он поднимал голову.

То, что Ленин прохаживался возле швейцара, который возился с кипяточком, и то, что кругом запросто появлялись и исчезали переполненные палящим человеческим любопытством служащие, оставило во мне первое покоряющее впечатление о Ленине как о человеке совершенно доступном, непринужденном и ярком своей мужественной простотой“.

Глубоко пережил Федин события ноябрьской революции 1918 года в Германии, восприняв их еще и как большую личную радость. Направляясь в институт, он проходил мимо германского посольства в Москве. В один из ноябрьских дней ему довелось наблюдать, как на здании посольства вместо кайзеровского черно-бело-красного флага водружали революционное красное знамя. Этот эпизод близко к действительности описан в романе „Города и годы“. На свой удивленный вопрос герой произведения слышит радостный ответ немецкого солдата на ломаном русском языке: „Тофарытш нье снаит? Германия органисофаль ссофьет. Германиа Россиа фместье“.

Институт Федин посещал до декабря 1918 года. Затем бросил его, как занятие несвоевременное. Усиливался голод, разгоралась гражданская война. Все больше времени отнимали обязанности по Наркомпросу. К намерению окончить институт Федин уже больше не возвращался.

От Ханни с большими опозданиями то на саратовский адрес, то на московский приходили частые письма. В письме 5 декабря 1918 года она сообщала, что примкнула к спартаковцам и готовится к переезду в Берлин, а где была теперь — в самом пекле событий? „Ну и как ты — начал работать? — спрашивала она. — Имею в виду не те занятия, которые обеспечивают хлеб насущный, а те, о которых ты так часто говорил, которые ты считаешь делом своей жизни“.

Это было невольным укором: литературой он не занимался вовсе.

Невероятно трудной была начавшаяся зима… Однажды Федин познакомился с приехавшим в командировку сотрудником Сызранского уездного отдела народного образования Б.Д. Аркатовским. Помимо прочего, это был фельетонист и газетчик. Он сразу заинтересовал Федина.

Скрытый червь неосуществленного призвания точил молодого начальника канцелярии, среди всех жизненных передряг не отпускал, не давал покоя. Он неузнаваемо переменился с той давней поры, когда весной 1914 года отъезжал в Германию. Обратился в убежденного приверженца большевиков, чуть ли не в „члена советского правительства“, как, не без гордости писала плохо разбиравшаяся в здешних должностных рангах Ханни. Пожалуй, только одно он пронес неизменным через минувшие годы, в одном остался почти прежним. Он уезжал из России и вернулся туда сочинителем, так и не убедившимся в подлинности призвания, в нужности своего труда. Он был и остался автором журнальных „мелочей“, напечатанных в далекой прошлой жизни… Нидефаком… Недофактом… как насмешкой искажался теперь в памяти этот некогда столь обещающе сочиненный им псевдоним.

Разговор с Аркатовским, как позднее передавал Федин, „коснулся журналистики: я мечтал о литературной работе, и его это тотчас подкупило.

— Чего же лучше? — сказал он обрадованно. — У нас есть не занятая работой типография, хорошая бумага, запас красок любого цвета! Организуем журнал, печатайтесь на здоровье! Едем в Сызрань! Журнальчик сделаем не хуже петербургского „Пробуждения“…

— И вы будете редактором?

— Зачем? Вы сами будете редактором, и писателем, и кем хотите! Отдел народного образования пойдет на это с великой охотой. Заведующий отделом мой друг, чудесный парень!

…Я мучительно хотел стать литератором. Робость, неумение сколько-нибудь приблизиться к литературным или газетным кругам мешали мне… Жажда печататься не давала мне покоя“.

Общая направленность деятельности будущего журнала для участников беседы, происходившей в стенах Наркомпроса, долгих разъяснений не требовала. Редакция нового печатного органа составила бы „издательский подотдел“ в Сызранском отделе народного образования и взялась бы проводить на месте основные идеи Наркомпроса. Внутренняя подготовка для этого у Федина уже была.

Новая, социалистическая культура может создаваться лишь в гуще масс, не только в крупных городах и столице, а одновременно на всей бескрайней территории страны. Эта идея увлекла Федина. В первой же „программной“ статье, опубликованной в сызранской газете под названием „Журнал в провинции“, он писал: „Столицы — мозг и душа пролетариата — перегружены работой, чаще и чаще раздаются оттуда призывы к непосредственному участию провинции в культурной работе государства… тем более что центр не в состоянии играть роль поводыря в каждом отдельном случае… Поэтому все, что может сделать провинция, она обязана сделать, не теряя времени“.

Место возможной журналистской деятельности располагалось в „прифронтовой зоне“. О сделанном ему предложении Федин написал родным в Саратов, которым он посылал денежные переводы из своей зарплаты… За эти переводы его отчитывала в письмах мать, не без оснований считавшая, что по сравнению с Саратовом в Москве голодный мор, и отправлявшая для поддержки сына посылки с сухарями и чечевицей. Положение домашних тоже было не из легких. Разорившийся еще при Временном правительстве Александр Ерофеевич получал маленькое жалованье бухгалтера в Саратовском пролеткульте. Почти полгода болела сестра Шура, страдавшая наследственным туберкулезом. Требовалось много средств па жиры, на молоко, на лечение. Слабенькая здоровьем Анна Павловна вынуждена была обихаживать всю семью — мужа, зятя, больную дочь и двух внуков — „ворочала чугуны“ на шестерых. Надорвавшись, она серьезно занедужила. Об этом она и сообщала в ответном письме.

Среднее Поволжье было одним из центров гражданской войны, здешние города часто переходили из рук в руки. Анна Павловна писала: „Насчет Сызрани, Костенька, подумай хорошенько… Ведь сколько раз поволжьи города переходили из рук в руки, как бы не поплатиться жизней…“ И еще: „Хочется пожить с тобой, уж очень чувствую себя плохо, очень надорвала свое сердце, ведь одна была с июнь месяца… Я себя ругаю за то, что отпустила тебя в Москву, устроился бы здесь“.

Но Федин уже принял решение. В конце февраля 1919 года он выехал на новое место работы.

Немногим более пятисот верст от Москвы до Сызрани поезд тащился трое суток. В битком набитых вагонах плавал синий махорочный дым, стояла густая смрадная духота. Три ночи Федин спал на одной полке с человеком, которого в конце пути сняли с поезда как заболевшего сыпным тифом.

При Сызранском уездном отделе народного образования действительно все обстояло так, как рассказывал Аркатовский.

Водил по типографии новоприбывшего Алексей Колосов, двадцатидвухлетний парень, в солдатской гимнастерке, с торчащим хохолком, ходивший вприпрыжку. Хотя держался строго, но и он вздохнул, показывая здешние типографские сокровища и печатные припасы: „Сам бы издавал журнал!.. Но видишь, товарищ Федин, что у нас тут творится… После недавнего бандитского мятежа и партийных мобилизаций нет кадров. Я завнаробразом, я же редактор уездной газеты, я же теперь буду еще и председателем горисполкома… Так что давай, товарищ Федин!“ Он был человек бывалый, из студентов, на пять лет младше. Напускал официальность.

Накопления литературной энергии и страсти, столь долго вынужденно сдерживаемых, определили деятельность Федина, принявшего обязанности редактора.

Вскоре программа журнала была готова. Назывался он „Отклики“. С подзаголовком: „Ежемесячный пролетарский журнал литературы, искусства, политики, науки“. Смысл названия поясняло заявление „От редакции“: „Товарищи! Наш журнал должен стать откликами вашей жизни, ваших мечтаний и вашей революционной борьбы…“

Программу журнала утверждали и два постоянных эпиграфа. Рядом с девизом „Пролетарии всех стран, соединяйтесь!“ один прозаический: „Народ и искусство растут и цветут вместе“. Другой эпиграф, тоже повторявшийся затем в каждом номере, — стихотворный, тайная гордость Нидефака:

Иди ж, иди, прекрасная Богиня, В жилища бывших пасынков судьбы, Где мрак стоял, где свет струится ныне — Искусство светит миру из избы!

Первый номер вышел 30 марта 1919 года. На мягкой зеленоватой обложке слово „Отклики“, оттиснутое крупным письменным, с завитушками шрифтом, было изображено двумя красками: оранжевые языки пламени как бы лизали черные буквы названия. Журнал был тонким, состоял из двадцати шести страниц большого формата.

В номере участвовали чуть ли не все наличные литературные силы. Тут был и фельетон Б. Аркатовского, и прозаическая „мелодекламация“ А. Колосова, написанная с явным подражанием горьковской „Песне о Буревестнике“. Стихи. Статьи на международные темы. Разделы „Хроника“ и „Почтовый ящик“.

Широко было представлено творчество самого редактора. Под псевдонимом Конст. Алякринский он начал печатать еще не оконченный им рассказ „Счастье“. Под собственной фамилией — Конст. Федин — поместил статью „Максим Горький“, претендовавшую на итоговое осмысление творчества писателя в связи с его пятидесятилетием, и статью „На открытие Пролеткульта“… Надо учесть при этом, что тот же редактор был и единственным творческим сотрудником в штате.

В дальнейшем печатались на страницах „Откликов“ будущие писатели — А. Колосов, П. Дружинин, К. Горбунов, известные в то время поэты Ф. Шкулев, Н. Власов-Окский, П. Заволокин. Корреспондентским активом была местная интеллигенция, рабочая ж крестьянская молодежь. Помимо выпуска журнала и обильного заполнения многих его рубрик собственными материалами, Федин еще и снабжал постоянными фельетонами и статьями городскую газету.

Около 60 произведений за восемь месяцев опубликовал молодой литератор в сызранской печати. Во множестве посыпались на печатные страницы разные литературные имена — Конст. Редин, К. Алякринский, Петр Швед, Конст. Федин, а первоначальный псевдоним, гордый, одинокий Нидефак, перестал существовать навсегда.

„Короткие месяцы работы в Сызрани, — обобщал Федин, — оставили сильный отпечаток на всем моем жизненном пути. Кроме выучки газетчика, которому приходилось писать все — от передовых статей и фельетонов до театральных и книжных рецензий, или вести наряду с городским репортажем международный обзор, — революционные поволжские события дали мне неиссякаемый материал для писательского труда“.

Заряд идей, глубоко воспринятых и выношенных в Наркомпросе, явно вдохновляет и направляет при этом деятельность публициста.

В статье „На открытие Пролеткульта“, помещенной в первом номере журнала „Отклики“, Федин высказывается за необходимость руководства партии построением пролетарской культуры, против пренебрежительного отношения к классическому наследию, за творческое его развитие и обогащение в новых условиях. „Старая культура буржуазного государства, — пишет он, — наряду с созданием абсолютных ценностей, то есть таких, которые полезны или необходимы при всяком социальном строе, создала множество бутафорских, мнимых и лживых понятий и институтов“. Вот почему, по его выражению, „удовлетвориться популяризацией и распространением достижений старой культуры — значит горящий факел воткнуть в снежный сугроб“. Это губительно. Однако же строить новое можно, лишь основываясь на лучших достижениях предшествующего духовного развития человечества, овладев ими и развивая их. „Каждый очаг пролетарской культуры, — призывает редактор, — должен… пробудить все силы, способные продолжить и расширить эти завоевания“.

Этим общим принципам Федин следует не только при редактировании журнала. Развивает он их и в многочисленных выступлениях на страницах сызранской печати, посвященных проблемам педагогики („Труд в школе“), организации Домов народного творчества („О проекте тов. Ильина“) или опыту деревенских библиотек-передвижек („Передвижные библиотеки“)… Много пишет Федин и о зарубежных политических и революционных событиях („Что делают союзники“, „Спартаковцы“, „Венгрию душат“ и др.), а также как литературный и театральный критик…

Первые недели в Сызрани были омрачены переживаниями, вызванными смертью матери. Болезнь водянки, которой Анна Павловна страдала несколько лет, усилилась после того, как она подорвала сердце, целиком приняв на себя непосильный домашний труд. „Особенно плохо она и начала чувствовать себя со времени моей болезни, — сообщала позже Федину сестра Шура. — Здесь она надорвалась… Ежедневное ворочанье из печки в печку горшков да чугунов дало себя знать очень скоро…“

Анна Павловна умерла 21 февраля 1919 года. Горе чувствовалось тем острее, что при тогдашних обстоятельствах не было никакой возможности добраться до Саратова, чтобы успеть на похороны.

„Я все перечитываю твое письмо, дорогой отец, — писал Федин в эти дни подавленному потерей Александру Ерофеевичу. — Мне кажется, что я часто бывал несправедлив к тебе, отдавая всю любовь свою и все тепло милой покойной матери… Помни, что ты не совсем одинок и что я ни при каких условиях жизни не могу забыть, как много ты для меня сделал…“

Пожалуй, самым удачным получился четвертый номер „Откликов“, вышедший 1 мая 1919 года. Он продавался на первомайской демонстрации, вызвал широкое одобрение читателей, и редактор пожалел, что отпечатал недостаточное количество экземпляров.

Вообще же тираж журнала не превышал 300 экземпляров, учитывая около полусотни подписчиков. Обретение каждого нового постоянного читателя превращалось в праздник для молодого сызранского актива. „Но я помню, как мы гордились, что вся подписка поступала из деревни! — писал Федин. — Нельзя ведь забывать, какое было время, когда Колчак приближался к Волге и в соседнем Ставрополье, да и в самом Сызранском уезде вспыхивали кулацкие мятежи, восставали „чапаны“. В похоронах жертв кулацкой расправы доводилось участвовать и Федину. Сельские жители, заявлявшие о своих политических симпатиях подпиской на советские издания, не всегда чувствовали себя в безопасности. Драгоценной была каждая новая живая нить из глухой деревни в город.

К лету сроки выхода журнала, начатого как „еженедельный пролетарский орган“, затем „ежедекадник“, стали утрачивать определенность. Журнал запаздывал. Редактора все больше поглощали другие неотложные дела.

Это была прежде всего агитационно-пропагандистская и организаторская работа. Федин выступал на многочисленных митингах и собраниях, читал лекции по политэкономии на краткосрочных курсах для советского актива. В июле к прежним обязанностям прибавились новые, Федина назначили секретарем Сызранского горисполкома (председателем исполкома был Алексей Колосов). В начале октября он стал вдобавок и редактором городской газеты „Сызранский коммунар“…

Удивительно, что при этом он успевал еще и сочинять прозу. Рассказы „Счастье“ и „Дядя Кисель“, напечатанные в Сызрани, оказались уже творческими подходами к будущему роману „Города и годы“. Рассказ „Счастье“ содержал первоначальный набросок образа главной героини, а Дядя Кисель стал впоследствии там одним из персонажей. Именно в это время возник также замысел рассказа „Сад“, принесшего позже заметную известность молодому автору.

„Я поселился в Сызрани, — врпоминал Федин в 1922 году. — И здесь протекала моя революция. Я говорил речи… в Пролеткульте, с балкона, в исполкоме, на площадях, по-русски, по-немецки. Усольским мужикам — о мировой революции, мадьярам и немцам — о принципах трудовой школы, сызранским мукомолам — о спартаковцах и Бела Куне, школьникам — о Советской Баварии и многих других прекрасных вещах. Я основал журнал и из кожи лез, чтобы в нем писали репьевские, паньшинские, соловчихинские мужики. Я редактировал газету, был лектором, учителем, метранпажем, секретарем городского исполкома, агитатором. Собирал добровольцев в Красную конницу, сам пошел в кавалеристы… Этот год — лучший мой год. Этот год — мой пафос“.

1919-й был решающим, поворотным моментом гражданской войны. И именно он отмечен особым взлетом революционной активности молодого литератора. Восемь месяцев прошло в Сызрани. Весна, лето, осень, до октября. И если весь 1919-й, по словам Федина, — „лучший мой год“, „мой пафос“, то лето было воистину необыкновенное… „Необыкновенное лето“ — так и будет назван почти через тридцать лет роман трилогии, описывающий в значительной мере этот период.

К октябрю 1919 года положение на фронтах гражданской войны осложнилось. Деникин нацеливался на захват Тулы — „ворот к Москве“. Наступающие войска Юденича приближались к Петрограду… Была объявлена мобилизация партийно-советского актива.

Во второй половине октября Федин уже ехал в Москву, чтобы получить назначение в одну из частей Красной Армии.

Журнала „Отклики“ к тому времени не существовало. Он прекратился на седьмом номере… Слабость творческих сил в уездном городе и близлежащей провинциальной округе, профессиональная неопытность редактора определяли литературно-самодеятельный налет в облике журнала, отвлеченную риторичность значительного числа публикаций, их недостаточную связь с событиями местной жизни. „Все это так… — подытоживал Федин в 1952 году. — Но теперь больше, чем прежде, я сознаю также, как много почерпнул из своего начального малоудачного редакторского опыта… Восемь месяцев сызранской жизни заняли большое место в моей писательской судьбе… Отсюда и пошла моя литературная дорога“.

Московский ПУР РККА направил Федина в Петроград, в политотдел Отдельной Башкирской кавалерийской дивизии.

Было это в самый разгар наступления Юденича на Петроград. Четыре полка дивизии сражались на фронте. Особенности политической работы, в которую включился молодой журналист, он описывает в статье „О красных башкирах“ („Петроградская правда“, 1919, 16 декабря). „Формирования башкир, — отмечает Федин, — несомненно труднее формирования русских частей… Работа политическо-просветительная и агитационная затрудняется в башкирских частях почти полным отсутствием культурных работников, низким процентом грамотности среди башкир, юностью, по сравнению с русской, организации и другими непреоборимыми препятствиями… Красные башкиры дают нам пример храбрости и самоотверженности на полях, где решается участь не только русской, но и башкирской свободы…“

Основной обязанностью Федина было распространение газет и другой политической литературы на башкирском и русском языках в районе боевых действий. Писал Федин и для дивизионной газеты „Салават“, также выходившей на двух языках. Одна из подписанных им передовиц настолько выделялась среди обычного уровня публикаций дивизионной многотиражки, что на способного автора обратило внимание командование. Скоро Федина перевели во фронтовую газету 7-й армии.

Это событие почти на двадцать лет связало его жизнь с городом на Неве.

„Осенью 1919 года, в дни, когда залпы батарей Юденича были слышны в Петрограде, — вспоминает о первом появлении Федина старый коммунист писатель А.Г. Лебеденко, — в редакцию "Боевой правды" — газеты 7-й армии, оборонявшей Петроград и огромный фронт от Мурманска до Пскова, вошел высокий худощавый голубоглазый человек. Был он в сильно помятой папахе, серых обмотках, видавшей виды шинели и с огромным маузером на боку… Работали мы вечерами, ночью… В повседневную газетную работу Федин вносил элемент настоящего творчества. Под его пером солдатские письма и фронтовые впечатления оживали и превращались в заметки и фельетоны…"

Суров был Петроград конца 1919 года. Город обратился в крепость. Штаб Петроградского укрепленного района помещался в центре — в Петропавловской крепости. Белое командование уже разглядывало город в бинокли с Пулковских высот… Тогда Красная Армия и рабочие отряды, вспоминал Федин, «…сделали напряжение, которое многим могло казаться немыслимым… Следы этого героического напряжения долго несли на себе каждая улица, каждый дом… В городе жила одна треть населения мирного времени. Многие только уже доживали. Люди страдали от голода, от сыпного тифа, они замерзали, они мучились тысячами мельчайших лишений и болезней… Черным бесконечным пещерам подобен был город по ночам. Выходя в четыре часа утра из редакции, я не встречал… ни одной души. В безмолвии и тьме иногда возникал патруль, проверявший ночные пропуска, и вновь сливался с безмолвием и тьмой.

Но эта голодная, ледяная крепость жила неумирающей верой в свое фантастическое завтра».

В те напряженные месяцы, когда решалась судьба революции, молодому журналисту, официально занимавшему должность помощника редактора, приходилось совмещать всякие обязанности. Очень пригодились навыки типографского дела. Часто Федин вел ночную верстку газетного номера.

В бессонные часы типографской работы завязалось близкое знакомство с тогдашним редактором комсомольского журнала «Юный пролетарий» А. Дороховым, которое поддерживалось затем несколько десятилетий. «Попутно Федин выполнял обязанности выпускающего „Боевой правды“… — рассказывал А. Дорохов. — Наборная, в которой он расклеивал для верстки свою газету, оказалась по соседству с той, где размечал свои „странички“ и я… Константин Александрович жил тогда в крохотной комнатке на Стремянной улице, неподалеку от типографии „Петроградской правды“. И чтобы мне не тащиться ночью через весь город… Федин предложил мне оставаться ночевать в эти дни у него.

Приходя домой, мы прежде всего растапливали времянку, слегка обогревая выстывшую за ночь комнату. Затем Константин Александрович доставал из отдушины давно не топленной кафельной печки свой НЗ — мешочек с привезенными еще из Сызрани черными сухарями. Мы выпивали по кружке кипятка с сухарями и… укладывались спать, укрывшись каждый своей шинелью».

…Потерпев поражение на подступах к Петрограду, далеко откатилась, а затем и бесславно распалась армия Юденича. Непоправимый удар Красной Армии получили и войска Деникина. В ходе гражданской войны наступил перелом, стал виден ее конец.

Все острей возникали проблемы мирного строительства. В феврале 1920 года была образована Государственная комиссия по электрификации России (ГОЭЛРО) во главе с Г.М. Кржижановским. Знаменитый план ГОЭЛРО, утвержденный высшими органами Советской власти, явился первым в истории человечества перспективным планом развития народного хозяйства. Его основу составляло строительство 30 крупных электростанций. План ГОЭЛРО казался дерзким и невероятным в обстановке разрухи, голода и эпидемий. Введение этих энергетических мощностей преобразило бы облик России.

Осуществить планы экономического строительства, намеченные партией, нельзя было без идейно-политического просвещения и воспитания масс, без глубочайших культурных преобразований в стране. Культурная революция, теоретически обоснованная В.И. Лениным, явилась важнейшей составной частью всего плана построения социализма в СССР.

Критическая переработка и освоение богатств, созданных человечеством на его многовековом пути, во всех областях культуры, знаний, техники, литературы, искусства, и формирование с помощью творческого их усвоения новой, социалистической культуры, плодами которой во всей полноте пользуются народные массы, — это не могло быть делом скорым. В своих статьях и выступлениях начала 20-х годов Ленин отмечал длительность исторической полосы и огромные трудности проведения культурной революции в России. «Для нас достаточно теперь этой культурной революции, — писал он, — для того, чтобы оказаться вполне социалистической страной, но для нас эта культурная революция представляет неимоверные трудности и чисто культурного свойства (ибо мы безграмотны) и свойства материального (ибо для того, чтобы быть культурными, нужно известное развитие средств производства, нужна известная материальная база)». «У нас политический и социальный переворот, — подчеркивал Ленин, — оказался предшественником тому культурному перевороту, той культурной революции, перед лицом которой мы все-таки теперь стоим».

Важнейшим средством культурных преобразований в стране было печатное слово — плакат, газета, журнал, книга, учебник. Со страниц периодических изданий пером художника и публициста вели разговор с читателем писатели старшего поколения, отдавшие талант революции, — А. Серафимович, Д. Бедный, А. Блок, В. Маяковский… Вступил в партию и работал в Наркомпросе В. Брюсов. В 1919 году по инициативе Горького, поддержанного В.И. Лениным, возникло издательство «Всемирная литература». Заново открыть для читающих на русском языке полторы тысячи названий самых значительных явлений литературы всех времен и народов — таков был замысел.

Тем острее и неотложней становилась задача решительного повышения грамотности среди взрослого населения страны. Между тем даже детское обучение в школах затруднялось разрухой. «В 1920 году, — свидетельствуют историки, — Наркомпрос получил на полугодие для распределения среди учащихся в среднем один карандаш на 60 учеников, одно перо — на 22, одну ручку — на 12, одну тетрадь — на 2, одну чернильницу — на 100 учеников». Газеты расклеивались на витринах, на заборах, но и это не спасало положения. Бумаги не хватало. Многие редакции крупными буквами печатали призывы: «Товарищ, не уничтожай газеты», «Прочти и передай соседу», «Прочитай ее неграмотным и передай в читальню».

26 декабря 1919 года В.И. Ленин подписал декрет «О ликвидации безграмотности среди населения РСФСР». Он распространялся на все население в возрасте от 8 до 50 лет, не умеющее ни читать, ни писать. Документ был исторического значения. Если в развитых промышленных странах, например в Швейцарии, на 1000 жителей приходился только один неграмотный, то в царской России на 1000 человек населения почти 800 были неграмотными. 49 национальностей не имели своей письменности. В кратчайшие исторические сроки предстояло преодолеть проклятье прошлого, сделать рывок из темноты к свету.

Движение за ликвидацию безграмотности обретало массовый размах. На стенах пестрели плакаты: «Долой неграмотность!», «Грамотность — меч, побеждающий темные силы», «Неграмотность — резерв контрреволюции!» Был создан первый советский букварь для взрослых. С 1920 года для малограмотных начал выходить специальный журнал, где статьи печатались крупным шрифтом.

Штабом патриотического движения, которое осуществлялось на местах с помощью партийных, советских организаций, комсомола, интеллигенции, с осени 1920 года стал Главполитпросвет под руководством Н. К. Крупской. Позже было создано и Всероссийское добровольное общество «Долой неграмотность». Первыми вступили в него В.И. Ленин, М.И. Калинин, А.В. Луначарский, Н.И. Подвойский, A.С. Бубнов. Председателем общества был М.И. Калинин. В «ликбезах», содержавшихся на средства общества, где занятия вели активисты, учились читать и писать сотни тысяч и миллионы взрослых.

В 1920 году Федин продолжал сотрудничать в «Боевой правде». Он затевает в газете «Литературную страницу» для одаренных военкоров («Красноармеец-писатель»), рецензирует новый «Спутник политрука» («Нужная книга»), откликается на международные события («Либкнехты — отец, сын и внук»)… Вместе с тем внимание молодого публициста все более привлекают основные проблемы происходящей в стране культурной революции.

Вслед за революционными писателями старшего поколения Федин выступает против элитарной, кастовой культуры той части старой интеллигенции, которая после происшедших в стране коренных перемен замкнулась в себе и стремится отгородиться от запросов и потребностей трудящегося человека.

Один из столпов и носителей этой замкнутой образованности обобщенно запечатлен Фединым на страницах «Петроградской правды» в фельетоне «Забор». Когда к почтенному и в прошлом заслуженному деятелю обратились с просьбой написать для газеты, тот с усмешкой ответил: «Простите, но я на заборах не только не пишу, но и не читаю». «Известный общественный деятель, — ядовито замечает Федин, — хотел сказать, что он считает ниже своего достоинства печататься в газетах, которые расклеиваются на заборах». Печатное слово, обращенное к массам, для таких людей выглядит «заборной литературой», чуть ли не воплощением пошлости. Они не хотят замечать необратимых перемен в жизни. «Скучных, серых, монотонных заборов, тянущихся когда-то в городских предместьях, не стало… — пишет автор. — В жизни они давно превратились в приспособленные для печатного слова витрины… На этих витринах отмечается решительно все, что волнует, занимает, развлекает нового человека» («Петроградская правда», 1920, 4 июля).

Особый интерес публициста вызывает небывалое историческое явление — массовое соединение народа и грамоты. Федин много и взволнованно пишет на эти темы, анализирует их с разных сторон. «Научится!», «Жажда (На выставке народного образования)», «Лесной факультет (Народное образование в провинции)», «О том, как Васька-ходок букварь достал»… — вот только некоторые названия из серии статей и очерков, напечатанных Фединым в петроградских газетах.

«Великое таинство» — так назван один из очерков, где молодой писатель в живых красках обобщает смысл происходящих процессов («Петроградская правда», 1920, 7 марта). Какой предстанет перед вами жизнь большого современного города, если вообразить, что вы не знаете ни одной буквы, ни одной цифры, ни одного печатного знака? Безглазо глянут на вас вывески, афиши, названия улиц, номера домов и трамваев. Вы словно ослепнете, утратите множество связей с миром, бегущая вокруг жизнь покажется беспорядочно огромной и пугающей. Примерно такие ощущения испытывает герой очерка Федина — «замухрастый мужичонка, в стертых лаптях и пропотевших портянках», впервые попавший в незнакомый большой город. Он топчется под вывеской на углу Рождественской улицы, примеряясь, у кого бы из занятых собой прохожих спросить: «А скажите, пожалуйста, где здесь Рождественская улица?»

В этого неграмотного мужичка, представляющего собой восемь десятых населения России, и перевоплощается писатель. Безграмотность — это вечная придавленность и униженность человека, который в общественных учреждениях, при любой надобности гражданской жизни, непонимающе и придурковато моргая, вместо подписи ставит крестик. Безграмотность — это беспомощность зрячего слепца, который растерянно топчется в ожидании поводыря на перекрестке жизни. Грамотность — это возвращенное человеческое достоинство, это обретенное зрение, это другая судьба. «Свершается великое таинство, — пишет Федин. — Народ русский… на развалинах тьмы и невежества приобщается священнейшему дару человеческого духа — грамоте… И если самовлюбившаяся цивилизованная душонка спросит меня теперь ехидно, знаю ли я грамоте, я, русский замухрастый мужичишко, возьму уверенно перо в свою руку и отомщу за все невежественное, дикое, безграмотное прошлое, освобождение вздохнув и начертав на бумаге свое имя».

Гордость за уже проделанное в невероятно трудных условиях звучит в очерке «Жажда (На выставке народного образования)». Вместе с тем публицист подмечает и негативные явления. Интересен сатирический очерк «О. том, как Васька-ходок букварь достал (Сон фельетониста)» («Петроградская правда», 1921, 16 января). Действие происходит в деревне, для которой автор выбирает характерное название — Несветаевка. Разбуженное в народе движение надо щедрей и обильней поддерживать — подготовкой учителей, выпуском учебников, открытием изб-читален и т. д. — такова мысль публициста.

Свой очерк «Великое таинство» и статью на ту же тему «Научится!» («Петроградская правда», 1920, 18 июня) Федин через короткое время объединил в брошюру, которой дал широкое, утверждающее название — «Светает». Иллюстрировал брошюру талантливый художник Владимир Конашевич. В 1921 году она вышла в петроградском Госиздате. Эта тонкая, но боевая публицистическая книжечка в четырнадцать страниц и явилась первой книгой Константина Федина.

В Петрограде постепенно налаживался неприхотливый быт, развертывалась литературно-художественная жизнь. Мысли о завтрашнем дне, о своем писательском призвании все настойчивей возникали и у Федина.

Вчерашний провинциальный журналист чувствовал себя неуверенно в большой невской столице литературы и искусства. За пределами армейской газеты его почти никто не знал. А ведь ему было уже 28 лет, без малого три десятка. И что ждало впереди? Полная неопределенность, бездомность, неприкаянность. С какой стороны ни посмотри.

От Ханни давно уже не приходили письма. Где она? Жива ли? Да и удастся ли когда-нибудь свидеться? После подавления революции в Германии, если не обманывать себя, Ханни отрезана от него, осталась в прошлой жизни, шансов встретиться с ней почти что нет. А он устал, измотался за прошедшие годы, пожелтел, исхудал, оголодал, обносился, стал на себя не похож. Нажил уже и язву желудка.

Да и вообще, кто он такой? Писатель? Но где тогда его труды? Почти десять лет он только и делает, что пишет, пишет и пишет, а где подтверждения верности избранной дороги? Читатели, книги, признание? Кто, в конце концов, сказал, что у него есть художественный дар, крупный талант? Нельзя же полагаться на мнения горстки уездных ценителей, которые, по простоте сердечной, восторгались его рассказами в «Откликах»? Как мизерны эти прозаические опыты в городе Пушкина, Гоголя и Достоевского! Вот если бы можно было получить оценку настоящего крупного художника, услышать решающее слово большого мастера литературы, тогда… Тогда можно было бы с открытыми глазами строить дальнейшую жизнь. А вдруг он только журналист, газетчик? Но нет! О, если бы теперь, после всего виденного и пережитого, ему дали бы только один год, избавленный от повседневной служебной лямки, от отвлекающих помех, от добывания куска хлеба! Один только год спокойной работы за письменным столом! Он бы себя показал! Но откуда взять этот год, как его выкроить и обеспечить? Он не хочет ведь отстраниться и от общественной жизни, от своих обязанностей перед тем, что происходит вокруг.

«Как скромны мои желания! — писал Федин сестре 1 февраля 1920 года. — Мне нужно только один год спокойного существования… Только часть богатства, накопившегося в воображении, должен я занести на бумагу. Только часть! И тогда все покатится без особых усилий, толчков, крушений. Правда, для этого нужно еще одно условие — нормальная общественная жизнь. И трудно сказать, что важнее — моя личная жизнь, с такими небольшими требованиями, как покой, или общественная, в которой только и возможно для меня найти осуществление надежд, которыми живу.

Какая трагедия!.. Но неужели еще долго, долго придется биться об лед, как рыбе?»

К тому моменту, когда писались эти строки, Федин уже дал ход другому письму, в которое вкладывал надежду обрести внутреннее равновесие. К письму были приложены оттиски рассказа «Дядя Кисель», большой журнальной статьи «И на земле мир», печатавшихся в Сызрани, и рукопись нового рассказа «Прискорбие».

Пакет был адресован А.М. Горькому и передан в приемную петроградского издательства Гржебина, где имел постоянный рабочий кабинет писатель.

В этом исполненном доверия письме от 28 января 1920 года Федин просил о «решающей оценке» своих литературных усилий. «…Вся моя жизнь слагалась до сих пор так, — писал он, — что я ни разу не встретил оценки моих способностей, оценки, которой я мог бы поверить… О такой решающей оценке я и прошу вас.

Воспитав себя в мысли, что я — беллетрист, я иду ощупью, то отчаиваясь, то загораясь уверенностью… У меня нет и не было живого учителя, который сказал бы: вот это дрянь, а это — хорошо.

Мне кажется иногда, что мои рассказы — публицистика… и, может быть, я должен искать себя в ней?

В дни отчаяния чувствую я, как вот-вот готова рухнуть вера моя в себя-писателя… То, что я посылаю вам, — не лучшее, но и не худшее из моих работ — мое обычное… О том, что они скажут вам, прошу вас дать знать мне письменно или как найдете удобнее».

О развернувшихся затем событиях Федин извещал сестру большим письмом от 2 марта 1920 года. Молодой литератор парит на крыльях радости. С высоты этого полета он уже не помнит о тех «пропастях», в которые падал всего месяц назад. Он так рассказывает о происходившем: «Через две недели я получил приглашение от Горького прийти к нему. Однако это свидание, вследствие отъезда Г[орького] в Москву, не состоялось. И только 25 февраля (представь, это был день моего рождения!) я встретился и познакомился с Алексеем Максимовичем. Родная моя! Я верил в себя, знал, что я — не рядовой борзописец, надеялся на хороший прием. Но то, что я пережил, превзошло все мои ожидания. М. Горький принял меня как друга, больше того — как писателя. То, что я услышал от него о моих работах, захлестнуло меня неожиданностью. Это была критика, с какою подходит мастер к мастеру, разбор, который, при всей его нещадности, говорит исключительно за, и ничего против. „Вы можете писать… можете. И я боюсь сказать… но все зависит всецело от вас…“ Но, Шура, разве можно передать словами то, что было сказано взором, улыбками, лицом, движениями?! Когда я вышел из его кабинета, у меня закружилась голова. Это был не просто „успех“, „удача“. Это был триумф…

Уже на следующий день Горький передал мне приглашение прийти в издательство „Всемирная литература“ и познакомиться с критиком К.И. Чуковским. Вечером я читал Чуковскому и писателю А.Н. Тихонову свой последний фельетон и „Дядю Киселя“…»

В книге «Горький среди нас» запечатлен внешний облик великого писателя, каким увидел его Федин в тот промозглый, совершенно петербургский день конца февраля 1920 года: «Горький пришел с улицы, закутанный, в меховой шапке, с поднятым высоким воротником долгополой шубы. Я видел его первый раз в жизни. Он был очень большой. Все, кто находился в комнате, когда он пришел, как-то укоротились и стихли. Я мельком увидел его бледное лицо, вылезший из-под воротника мокрый от дыхания светлый ус. Вся его стать — походка и сложенье, то, как он сделал несколько шагов по комнате, пожимая руки служащим, — напомнило мне что-то знакомое по Волге, простонародное, пожалуй — мещанское, — очень сильное, складное и в то же время отягощенное давнишней усталостью… Он прошел к себе в комнату».

Среди издательских служащих, находившихся в приемной, с кем обменивался рукопожатиями Горький, возможно, был и тот человек, который остался «за кадром» в позднейших мемуарах. Этот посредник вручал Горькому рукописи и письмо. «С месяц тому назад, — сообщал Федин сестре 2 марта 1920 года, — через одну знакомую мне удалось передать письмо, рукопись рассказа… и оттиски двух вещей… Максиму Горькому».

Что означала эта скромная услуга для неприкаянного, неуверенного в себе, полуголодного, исхудалого, как жердь, дошедшего уже до отчаяния, безвестного провинциала — говорить излишне. Он передавал через посредника мольбу о решении своей литературной судьбы.

Не исключено, конечно, что вручить рукописи и письмо для этого человека было обычной служебной обязанностью. Но, возможно, здесь с самого начала было замешено и чувство. Может, с симпатией и состраданием скользнул по лицу посетителя, по его старой, обвислой шинели улыбчивый взгляд спокойных черных глаз и встала из-за своего стола ему навстречу эта невысокого роста смуглая привлекательная женщина. Еще больше обласкала взглядом, взяла бумаги, успокоила. Да, да, не волнуйтесь, все будет сделано! И, может, нашла сказать Горькому еще какие-то нужные слова.

Этим милым доброжелательным человеком была двадцатипятилетняя машинистка книгоиздательства Гржебииа Дора Сергеевна Александер, знакомство с которой быстро переходило в увлечение и нежную дружбу.

В голодном обледенелом Петрограде Горький собирал и поддерживал живые силы художественной культуры, особенно заботясь о молодых работниках искусств, чье творчество было одухотворено идеями революции. Он основывал новые книжные издания, печатные органы, оказывал разнообразную материальную и бытовую помощь бедствовавшим писателям, художникам и ученым. Встреча с безвестным армейским журналистом была эпизодом в его широкой деятельности по строительству новой советской культуры.

Играя выдающуюся роль в сплочении интеллигенции на платформе Советской власти, Горький к тому времени, как известно, еще не окончательно преодолел некоторые противоречия и ошибки в оценке движущих сил революции. Великий писатель преувеличивал напор частнособственнической стихии и опасности крестьянского анархизма в такой стране, как Россия, склонен был умалять способность рабочего класса возглавить союз с крестьянством и повести его за собой, нередко с позиций отвлеченного гуманизма судил об интеллигенции. Эти ошибки и колебания Горького решительно критиковал Ленин, заботливо и тактично помогая писателю найти пути к их исправлению в самой революционной действительности.

Не прекращая теоретических споров вокруг имевшихся расхождений, вождь партии стремился прочнее привлечь Горького к практике строительства социалистического общества, сосредоточить его усилия на потребностях и нуждах живой действительности, открыть все возможности его гению для служения народу. Многообразные начинания и кипучая энергия Горького по развитию новой, социалистической культуры неизменно встречали внимание и поддержку руководства партии и государства. С чуткой уважительностью относился Ленин к труду писателя, к особенностям психологии и специфике художественного творчества, дружескую заботу проявлял о здоровье великого художника. Именно по настоянию Ленина, когда в 1921 году опасно обострился туберкулезный процесс, Горький уехал на длительное лечение за границу.

Дружба Ленина и Горького — образец отношений политика и художника нового типа. Благодаря принципиальности, взыскательности и чуткости Ленина Горький в дальнейшем освободился от своих общественно-политических заблуждений. О высокой идейной правоте и человечности Ленина Горький впоследствии с признательностью неоднократно писал сам. Эти же ленинские качества помогали великому писателю уже с первых лет Советской власти стать соратником Ленина в строительстве новой культуры.

В конце 1919 года в особняке бежавшего за границу купца Елисеева, на углу Мойки, Невского и Морской, по инициативе Горького возник Дом искусств. Совет дома возглавлял он сам. В колоритную компанию здешних обитателей и завсегдатаев Горький и постарался в первую очередь ввести нового своего питомца — Федина.

Подвальный этаж дома, как здесь его шутливо именовали — «обезьянник», — был обращен в общежитие для писателей и критиков, не имевших собственного угла в городе. Литераторов, старых и молодых, свело вместе бескорыстное желание служить своим пером революции. Здесь жили О. Форш, А. Грин, Аким Волынский, Шагинян, Зощенко, Шкловский… «Комнаты», — воспроизводит обстановку мемуарист Е. Полонская, — это были бывшие людские — не отапливались. Единственным теплым местом… была большая барская кухня, когда-то сверкавшая белыми кафельными плитками, никелированными крючками, медной посудой и тазами, большим котлом, вмазанным в плиту. Сюда прибегали утром и вечером за кипятком, здесь отогревались и возвращались обратно в свои холодные берлоги.

Железная койка, деревянный столик и стул — вот вся обстановка комнаты: кто приходил, тот садился на кровать или приносил стул с собою. Федин часто бывал здесь, а жил он где-то на стороне, снимая комнату у квартирной хозяйки.

Но зато неотапливаемые комнатушки были творческими мастерскими, коллективными студиями, а просторная барская кухня — подлинным дискуссионным клубом, где не смолкали споры на острые политические и литературные темы.

В Доме искусств регулярно проводились «понедельники», когда большой его зал бывал переполнен. Здесь гремел голос Маяковского, читавшего поэму «150 000 000», здесь Александр Грин мечтал вслух, читая только законченные «Алые паруса»; старый юрист Кони с трудом взбирался на трибуну, чтобы вспомнить о своих дружеских встречах с Толстым, Тургеневым, Достоевским; здесь бушевали дискуссии у развернутых выставок Бенуа, Добужинского, Кустодиева, Петрова-Водкина…

Пожалуй, наиболее сильные впечатления оставили у Федина личность и выступления Александра Блока. В Доме искусств Блок появлялся и выступал неоднократно. «Не художественные, а жизненные черты сближали Блока с Горьким, — вспоминал позже Федин. — Основной из них была страстность блоковского отношения к революции. Как великий поэт Блок был терзаем мыслями о счастье человечества… И так же, как Горький, работал в тех формах, какие создавались временем. Он был одним из основателей Большого драматического театра, много сил отдавая его новому классическому репертуару; он посещал нескончаемые заседания в Доме искусств, в Союзе поэтов, в Театральном отделе… Он был повседневно на людях, но каждое его выступление становилось событием…» И далее Федин так передает свои ощущения — слушателя произведений Блока:

«Его лицо было малоподвижно, иногда почти мертвенно. Шевелились только губы, взгляд не отрывался от бумаги. Странная убедительность жизни заключалась в этой маске.

Я вышел после чтения на улицу, как после концерта, как после Бетховена, и позже, слушая Блока, всегда переживал бетховенское состояние трагедийных смен счастья и отчаяния, ликования молодой крови и обреченной любви и тьмы небытия.

Такое чувство я переживал и тогда, когда слушал грозную речь Блока „О назначении поэта“, и особенно — когда Блок читал „Возмездие“ в Доме искусств…»

В этом клубе-общежитии Федин не только обрел близкую и необходимую ему атмосферу революционного искусства. Здесь он встретил людей, одержимых теми же стремлениями, которые волновали его, немало единомышленников, десятки новых друзей. Осваиваясь в среде Дома искусств, недавний провинциальный журналист стал развиваться еще стремительней и интенсивней. Ощущение литературного чужака в северной столице скоро забылось навсегда.

Но Горький уже на первых порах озаботился не только этим. Он сам находил способы для поддержания связей, для встреч, бесед и сотрудничества. Сразу же вызвался он устранять и внешние трудности — помогал подыскать такую службу, чтобы род занятий был приближен к литературе и оставлял больше времени для самостоятельного творчества. Испробовано было несколько должностей. Федин работал и секретарем отдела печати Петроградского Совета, и фельетонистом, референтом и заведующим отделом «Петроградской правды», пока наконец в феврале 1921 года не отыскалось, кажется, наилучшее место. Горький создал новый критико-библиографический журнал «Книга и революция». Фактическим редактором этого журнала назначили Федина.

Расширяется кругозор молодого литератора, он становится свидетелем новых исторических событий. Энергии и гражданской страсти ему не занимать. Только за 1920 год на страницах петроградских газет напечатано около 50 статей, очерков, фельетонов, рецензий за его подписью. Все глубже становится анализ, красочный слог, разнообразней и шире обобщения.

19 июля 1920 года в качестве корреспондента «Петроградской правды» из ложи прессы Таврического дворца, большого зала, где в царские времена заседала Государственная дума, Федин смотрит открытие II конгресса Коминтерна, слушает доклад В.И. Ленина. Затем он присутствует на выступлениях вождя революции на Марсовом поле и на Дворцовой площади. Впечатления западают глубоко. Двумя днями позже Федин печатает в «Петроградской правде» очерк «Крупицы солнца».

Из-под пера корреспондента выходит не обычный газетный отчет. Автор ищет художественные краски, чтобы запечатлеть облик вождя революции. Это не всегда удается; патетика чувств преобладает над пластикой изображения. Образ Ленина воссоздается еще романтическими средствами, о чем говорит и название — «Крупицы солнца». По позднейшему признанию автора, ему удалось дать лишь «несколько штрихов о выступлении Ленина». Однако уже в этой газетной зарисовке встречаются детали и эпизоды, которые десятилетия спустя Федин развернет в зримые картины своей «малой Ленинианы» — в сценах книги «Горький среди нас», в очерке «Живой Ленин» и рассказе «Рисунок с Ленина».

«Пионер рождающегося нового» — вождь партии и пролетарской революции в «Крупицах солнца» представлен прежде всего как выразитель народных интересов, доступный и понятный трудящемуся люду. Вот Ильич появляется в зале заседаний конгресса, «заходит в самую глубь поднявшейся толпы, — записывает корреспондент, — протягивает кому-то руки. Кто этот старик, который так чинно, по-крестьянски поздоровался с Лениным? Может быть, старый товарищ, добрый знакомый из мужиков».

Алексей Дорохов, который тоже в качестве газетного корреспондента наблюдал с Фединым открытие II конгресса Коминтерна, вспоминает: «…Мне тогда повезло невероятно. Пробравшись постепенно вперед и усевшись на широкую ступеньку возле трибуны, я оказался соседом присевшего через несколько минут рядом Ленина и мог наблюдать, как он еще раз просматривает и правит тезисы своего доклада… Но у меня осталась на всю жизнь лишь память об этих минутах. А Константин Александрович увидел в огромном парламентском зале так много, что после очерка в газете „Крупицы солнца“, почти через двадцать лет, в 1939 году, он написал замечательный рассказ „Рисунок с Ленина“…»

«Новый этап начинается в моей Жизни. Этап творчества и восхождения», — написал Федин сестре, сообщая о первой встрече с Горьким, о своих художественных интересах и ходе писательских занятий. Так оно и получилось.

«…Когда по возвращении на родину я начал профессионально работать журналистом (Сызрань, 1919), — подытоживал позже Федин, — мои вкусы все еще подчинялись прошлому с его провинциальной любовью к красивости… Полный переворот в моем эстетическом сознании произвел Петроград 1919–1921 годов. Вряд ли я, как писатель, испытал нечто более бурное, нежели в эти годы. Требования времени обступили меня со всех сторон. Но, требуя, время давало мне неизмеримо много. Я слушал Александра Блока, я познакомился с Максимом Горьким, я вошел в литературное общество „Серапионовы братья“… Главенствующим во всех этих событиях было, конечно, знакомство в 1920 году с Горьким. Он оказался моим первоначальным советчиком и другом в литературе и жизни — самым расположенным и внимательным…»

Уже в первую встречу в издательстве Гржебина Горький обратился к Федину с творческим предложением:

«— …У нас в издательстве „Всемирная литература“ образована секция исторических картин. Возник, видите ли, план: создать большую серию драматических картин и инсценировок для кинематографа из истории культур всех народов и веков. Да-с, не менее…

Он присматривался ко мне…

— Так вот, я хочу вам предложить: возьмите любого героя истории, которого вы очень любите или же — очень ненавидите, и напишите хотя бы одноактное драматическое произведение… Вы писали когда-нибудь драмы?

— Нет.

— Попытайтесь. Попробуйте. Вы с историей культуры знакомы?.. Ну-с, так вот. Возьмите что хотите: Аввакума — так Аввакума, Наполеона — так Наполеона…»

Федин после раздумий остановил выбор на Бакунине, на том эпизоде его биографии, когда русский революционер играл видную роль в дрезденском восстании в мае 1849 года. Тема интернационализма, взаимной революционной поддержки передовых людей двух народов, русских и немцев, была близка Федину. Саксония, Дрезден, вся обстановка действия, быт и нравы Германии, разнообразные местные типажи памятны по недавним переживаниям.

Историческими, биографическими и мемуарными источниками, позволявшими глубже понять личность Бакунина и его эпоху, щедро снабжал начинающего драматурга из своей библиотеки Горький. Среди изученной Фединым литературы на русском и немецком языках была, в частности, «Исповедь» М. Бакунина, тогда еще не опубликованная и мало кому известная. Горький не жалел времени для обсуждения с автором его замысла и готовых частей рукописи. «Святой бунтарь» — таково было одно из первоначальных названий пьесы.

Ход работы над произведением отражен в переписке Федина второй половины 1920-го — начала 1921 года с Дорой Сергеевной Александер. Письма показывают и нарастание доверительности и близости в отношениях молодых людей.

«Я кончил первую сцену „Бакунина“ и принимаюсь за вторую. Хочу к твоему приезду кончить эту часть», — писал Федин 22 июля.

«Бакунина» писал на днях, — сообщал он ей же 30 июля. — Развернул начало второй сцены. Первую часть читал третьего дня Лебеденке (А.Г. Лебеденко — товарищ по редакции газеты «Боевая правда». — Ю.О.)… Он восторженно отозвался о моей драме и назвал меня «настоящим талантом»… Хочу докончить работу над «Бакуниным», которой много и которая трудна.

«Только что поставил точку на втором акте „Бакунина“, — писал Федин в два часа ночи 13 января 1921 года. — Подумай, дорогая, 13-го числа! Приезжай слушать! Не знаю, но я так рад, что кончил пьесу, что меня даже волненье охватило, когда я писал, приближаясь к концу. Чувствую, как крепко ты целуешь меня — ведь ты разделяешь мою радость?»

Драматические сцены «Бакунин в Дрездене», одобренные Горьким, были напечатаны в альманахе «Наши дни» (1922, № 1). Почти одновременно Госиздат выпустил произведение отдельной книгой. Один из первых авторских экземпляров Федин послал в Саратов тяжело хворавшему Александру Ерофеевичу, сделав надпись: «Дорогому отцу от Константина…»

Как-то, придя на квартиру к Горькому, жившему на Кронверкском проспекте, Федин застал там молодого человека лет двадцати пяти, которого хозяин отрекомендовал как писателя Всеволода Иванова, только что прибывшего из Сибири по его вызову. «Спиною к печке стоит человек, — описывал позже Федин, — в потрепанной полувоенной одежде, в обмотках на ногах. Это наскучившее обмундирование давно обрело на нем измятую бесцветность, которая приобретается в походах. Лицо и руки его землисто-пепельны…

— Ужас, что рассказывает! — вздыхает Горький.

И правда, он рассказывает ужасное… Видения колчаковщины еще стоят у него в узких глазах, за маленькими стеклами пенсне, не идущего к широкоскулому лицу. Он был два года в кипени гражданской войны…»

С того дня началась дружба Федина и Вс. Иванова, продолжавшаяся четыре с лишним десятилетия… Многие из недавних переживаний уже через год-другой Вс. Иванов воплотил в повестях «Партизаны» (1921) и «Бронепоезд 14–69» (1922). Его героическая и суровая проза, ярко запечатлевшая стихию крестьянской войны против власти помещиков и иностранной интервенции, стала крупным явлением нарождающейся советской литературы.

Весной 1921 года было объявлено о замене продразверстки продналогом, о новой экономической политике (нэпе). Эпоха военного коммунизма кончилась. Наступали новые времена в истории страны. Залечивались раны войны и разрухи, восстанавливалось народное хозяйство, постепенно улучшались материальные условия жизни.

G началом мирного строительства к мастерам старшего поколения, чей голос сразу после Октябрьской революции определил развитие нарождающейся и формирующейся советской литературы, таким, как М. Горький, А. Серафимович, Д. Бедный, А. Блок, В. Брюсов, В. Маяковский, С. Есенин, присоединялось новое молодое пополнение. Приток свежих сил нарастал — среди тех, кто избрал дорогу писательства, было немало вернувшихся с фронтов гражданской войны. Более 150 молодых писателей обрели широкую известность за период с 1920 по 1926 год.

В 1921 году начинает литературную работу в Москве Дмитрий Фурманов, бывший комиссар 25-й Чапаевской дивизии, начальник политотделов Туркестанского фронта и 9-й Кубанской армии. А уже в 1923 году публикуется его роман «Чапаев». Это произведение явилось принципиальным достижением советской литературы. В новых условиях получили развитие традиции горьковского романа «Мать», кстати говоря, без цензурных искажений ставшего достоянием читателей только в первые годы Советской власти. Вместе с эпопеей А. Серафимовича «Железный поток» (1924), стихами В. Маяковского и его поэмой «Владимир Ильич Ленин» (1924) произведения Фурманова показали сознательное участие народа в революции, они содержат яркие образы большевиков — организаторов масс.

Делегатом X съезда партии прибывает весной 1921 года в Москву двадцатилетний А. Фадеев. Его роман «Разгром» (1927) вобрал богатый опыт личных переживаний автора поры партизанского движения и боев с интервентами на Дальнем Востоке. Изображая формирование сознательных борцов революции в гражданскую войну, автор «Разгрома» достиг большой психологической глубины и тщательности в обрисовке характеров на пути, начатом Фурмановым и Серафимовичем.

Семнадцатилетним юношей М. Шолохов «гонялся за бандами, долго был продработником». В 1926 году он приступает к работе над «Тихим Доном». Автора этой художественной эпопеи, употребляя выражение Федина, можно назвать «Львом Толстым гражданской войны».

Имена многих и многих десятков молодых авторов, еще вчера безвестные, за короткое время после гражданской войны, по выражению Федина, вдруг будто прянули из-под земли, «действительно, как грибы в грибное лето».

«Как начала создаваться советская литература?.. — обобщал позже Александр Фадеев. — Когда по окончании гражданской войны мы начали сходиться из разных концов нашей необъятной Родины — партийные, а еще больше беспартийные молодые люди, — мы поражались, сколь общи наши биографии при разности индивидуальных судеб… Мы входили в литературу волна за волной, нас было много… Главой советской литературы был и остался великий Горький. Выходец из глубоких социальных низов России, друг Ленина, он был первым и лучшим нашим художественным воспитателем… Среди писателей моего поколения нет ни одного, кто, входя в литературу, не был бы им благословлен».

Широта и размах отношений Горького с советскими писателями после Октябрьской революции, его воздействие на творческие и жизненные судьбы литераторов действительно не знают себе равных. С кем только не общался, не переписывался, кому только не помогал выдающийся строитель советской художественной культуры, каким разнообразным людям! Имея в виду это редкостное свойство Горького, В. Боровский даже шутливо восклицал в одном из писем к нему 1921 года: «Понеже вы являетесь наседкой современной русской литературы…»

«Решительное, огромное влияние…» на себя отмечал автор романа «Цемент» Федор Гладков. «Великую веру в себя дала мне наша встреча, веру и силу», — признавался Горькому Леонид Леонов. «Большая зарядка, бодрость и желание работать… — передавал свои ощущения после получения письма Горького Михаил Шолохов. — Если вы сочтете необходимым поговорить со мной по поводу прочитанного, то… я с большой радостью примчусь на день в Москву».

Характерной чертой литературного процесса 20-х годов, отобразившей противоречия переходного периода, сложности формирования новой, социалистической художественной культуры и различия творческих позиций писателей, было возникновение многих литературных групп и объединений. В 1920 году поэты и прозаики, выделившиеся из Пролеткульта, образовали группу «Кузница». В 1923 году организовалась Московская ассоциация пролетарских писателей — МАПП, затем Российская ассоциация пролетарских писателей — РАПП (1925) и, наконец, Всесоюзное объединение ассоциаций пролетарских писателей — ВОАПП (1928). Численность последней доходила до четырех тысяч членов.

Параллельно возникали и другие литературные группировки, относительно малочисленные — «Серапионовы братья» (1921), «Молодая гвардия» (1922), Левый фронт искусств — ЛЕФ (1923), Литературный центр конструктивистов (1924), «Перевал» (1924)… Некоторые писатели не входили ни в какие группы (Горький, А. Толстой, Л. Леонов и др.).

Отношение партии к литературным группировкам определялось общими принципами ее политики в сфере художественной культуры, основанными на ленинской теории культурной революции. Важнейшие установки были подытожены в резолюции ЦК РКП (б) «О политике партии в области художественной литературы» от 18 июня 1925 года. Партия звала к борьбе с буржуазной идеологией, выступала против аполитизма и нейтрализма в искусстве, отвергала безыдейность, ложное новаторство и нигилистическое отношение к культурному наследию прошлого.

Резолюция предостерегала от попыток чисто оранжерейного выращивания «пролетарской» литературы. Созидать действительную новую литературу можно лишь общими усилиями всех здоровых и талантливых сил, которые действуют в разных ее отрядах и подразделениях в настоящее время. Сектантство и комчванство со стороны организаций РАПП по отношению к писателям, которых именуют «попутчиками», наносит вред. Советская литература возникнет лишь в напряженных поисках новых художественных форм. В этом отношении партия не может связывать себя приверженностью к какому-либо одному художественному направлению. ЦК РКП (б), как отмечалось в резолюции, высказывался «за свободное соревнование различных группировок и течений в данной области».

В феврале 1921 года в Доме искусств сложился кружок литературной молодежи, получивший название «Серапионовы братья». После того как состав постоянных участников определился окончательно, в кружок входила прозаики М. Слонимский, М. Зощенко, Вс. Иванов, К. Федин, В. Каверин, Л. Лунц, Н. Никитин, поэты Е. Полонская, В. Тихонов и критик И. Груздев. Первоначально группировались вокруг Михаила Слонимского, который постоянно жил в Доме искусств и раньше многих других молодых сотоварищей был знаком с Горьким. Возвратившись после четырехлетнего участия в войне, он одно время работал его секретарем. На фронт Слонимский ушел в семнадцать лет добровольцем, был ранен, контужен.

В безымянный тогда еще кружок, собиравшийся в комнате Слонимского, Горький и ввел почти одновременно Федина и Вс. Иванова, волжанина и сибиряка… Самому старшему из десяти молодых людей (Федину) было 29 лет, младшим (Каверину, Лунцу) — 19–20. Тут находились и совершенные юноши, чей опыт черпался пока в основном в родительском доме и в университетских аудиториях. Но ядро группы составляли люди, вернувшиеся из рядов Красной Армии (Слонимский, Вс. Иванов, Зощенко, Никитин, Тихонов, Федин). На долю «старших» выпадали порой редкостные жизненные испытания. Кого ни ваять… Отравленный газами в годы империалистической войны и получивший тогда же четыре ордена за храбрость штабс-капитан Зощенко, доброволец Красной Армии. Многое повидали и пережили и красный кавалерист Николай Тихонов, оборонявший Петроград от Ц полчищ Юденича, и врач Елизавета Полонская…

Собирались по субботам, с завидным постоянством. Дверь комнаты держали в таких случаях полуоткрытой, чтобы не задохнуться от табачного дыма. Иногда приходили гости — послушать и высказаться. Чаще других — критик Виктор Шкловский, один из молодых лидеров «формальной школы» в литературе. До глубокой ночи читались и обсуждались произведения, написанные кем-либо из постоянных участников.

«…Нужны были незаурядная дисциплина ж ангельские характеры, чтобы в течение многих лет выдерживать эти сидения в банке консервированного табачного перегара, — вспоминал Федин, — если бы не страсть к литературе, заменившая нам… все мыслимые добродетели… Можно было бы спросить: кто из „серапионов“ был главный? Никто… Каждый из нас пришел со своим вкусом, более или менее выраженным и затем формировавшимся под воздействием противоречий. Мы были разные. Наша работа была непрерывной борьбой в условиях дружбы».

Лев Лунц и Вениамин Каверин, однокашники по Петроградскому университету и ученики известного литературоведа профессора Бориса Эйхенбаума, в общем-то, склонялись к «формальной школе». Лунц, проявлявший особенный интерес к западноевропейской культуре, ставил занимательность и фабулу в искусстве выше идеи.

Его горячо поддерживал юный студент восточного отделения — арабист Вениамин Зильбер, ставший затем Кавериным; он считал, что «искусство должно строиться на формулах точных наук» (девиз, под которым он послал в 1921 году на литературный конкурс свой рассказ «Одиннадцатая аксиома»). Такой взгляд на искусство как на «сумму формально-стилевых приемов» в основном был чужд некоторым старшим «серапионам».

«Мой приход к „серапионам“, — передает события в книге „Горький среди нас“ Федин, — сопровождался ссорой. Я встретил в мрачной комнате изобилие иронии… Тут шутили с литературой, вели с ней игры. Я понимал, что это манера. Что здесь любят Пушкина и чтут Толстого не меньше, чем я. Но манера эта казалась мне странной. Здесь говорилось о произведениях как о „вещах“. Вещи „делались“. Они могли быть сделаны хорошо или сделаны плохо… Для приемов имелось множество названий… На третьем собрании я излил отстоявшийся протест против „игры“ в защиту „серьезности“. Удар принял Лев Лунц… Стычка была жестокой».

В своих апологиях самоценности художественной формы Лунц не останавливался перед выводом, что истинное искусство чурается идеологических схваток и противостоит политической злобе дня. Шумную известность снискали его статьи «Почему мы серапионовы братья?» и «О публицистике и идеологии».

Федин во многом не соглашался с содержанием статей и не считал их программными декларациями группы. Однако эстетизму и формальным изыскам, на свой лад, отдал дань тоже. По собственному признанию, он «долго жил с ошибочным представлением о „специфической“ в искусстве…».

Наиболее сгущенно проявилось это в сборнике «Пустырь». Но и не только там. В течение нескольких лет после 1922–1923 годов ослабевает, например, работа писателя в публицистике. Откликаясь на события из мира литературы, театра, кино, Федин теперь сравнительно редко выступает на страницах газет и журналов с очерками и статьями, поднимающими темы широкого жизненного звучания.

Главной причиной было, конечно, увлечение работой над художественной прозой, долгожданная возможность окунуться в мир искусства, тяга к овладению мастерством. Обилие жизненных впечатлений, в обретении которых неоценимую роль сыграла и прежняя публицистическая активность, Федин стремится внутренне освоить обобщить в художественных образах. Однако на ослаблении публицистической активности писателя сказались и причины иного рода. Аполитичные и эстетские взгляды, развивавшиеся, например, в статье Л. Лунца «О публицистике и идеологии», или им родственные, под воздействием которых оказывался и Федин, неизбежно влекли за собой и предубеждение в отношении публицистики как якобы низшего жанра литературы. «Истинное искусство», беллетристика в этой шкале ценностей занимала место якобы более высокое и достойное миссии художника, нежели злободневная публицистика.

Привести в согласие жизнь и теорию, «увидеть формы в их развитии и признать их нераздельными с общественным содержанием искусства», дать собственным творчеством ответы на хитросплетения эстетики немало помог Горький, который, по свидетельству Федина, «поиски нужных писателю решений… облегчал… со всею щедростью своей великой души». На свое место встала и публицистика. Не ослабляя увлеченности художественной прозой, писатель, на рубеже 30-х годов возобновил самую активную работу в публицистике. «Мастер всегда должен быть мастером, — обобщал позже Федин. — Нельзя писать для ежемесячного журнала хорошо, а для еженедельника похуже. Нельзя вкладывать в роман весь талант, а в очерк — немного таланта, а в статью для газеты не вкладывать ничего… Нет „низких жанров“, но существует низкое отношение к жанрам».

Горький был долголетним читателем чуть ли не всего, что выходило из-под пера Федина, Вс. Иванова, Зощенко, Каверина^, Слонимского, включая нередко рукописи. Он звал молодых писателей глубже вглядываться в действительность, осмысливать опыт пережитого, отыскивая в новом содержании подобающие художественные формы. Горький будил энергию гражданской активности, общественный темперамент, он настраивал молодых художников на отображение характера человека, рожденного революцией.

Рассматривая в целом как интересное явление готовившийся «серапионами» литературный альманах «1921», Горький критиковал представленные в нем рассказы «за умаление героя, за невнимание к человеку». Он указывал, что и «при коллективизме роль личности огромна — например, Ленин… А у вас герой затаскан. В каждом данном рассказе невнимание к человеку…». В связи с работой Федина над совместно выбранной темой «Бакунин в Дрездене» Горький выдвигал задачу — «изобразить роль личности в создании культуры, творческое начало личности, дух созидания». Горький чутко отмечал сильные и слабые стороны каждого из подопечных, тактично, но неуступчиво критиковал литературную переимчивость, подражательство, формалистические выверты.

Требовалось найти стиль, отвечающий новой революционной эпохе, открыть и уловить происходящие при этом сложные взаимопревращения формы и содержания в искусстве. Этим были заняты многие советские художники, разнообразные отряды молодой литературы. С ошибками, односторонними увлечениями, крайностями полемических деклараций — нередко каждый по-своему — это делали и «серапионы». Но главная цель, как оказалось в итоге, была одна.

«Мы были разные, — подытоживал Федин. — Шутя и пародируя друг друга, мы разделяли „серапионов“ на веселых „левых“ во главе с Лунцем и серьезных „правых“ — под усмешливым вождением Всеволода Иванова. В постоянных схватках нащупывалась цель нашего совместного плавания, и в конце концов внутренне все признали, что она у нас одна: создание новой литературы эпохи войны и революции. Это понимание историчности задачи, приходившее медленно, делало нас одинаковыми, несмотря на все наше различие».

Именно это, пусть не всегда осознанное, ощущение «историчности задачи» определяло всю атмосферу творческих и личных отношений внутри группы, когда мелкими и неуместными становились оскорбленное самолюбие, тщеславие, зависть, порождало на свет ту небывалую и неповторимую ситуацию, которую Федин назвал «непрерывной борьбой в условиях дружбы».

Совместная сосредоточенность столь многих, разных и ярких дарований на поисках стиля и обращала среди прочего заполночные дружеские сидения и дискуссии в серьезную школу художественного мастерства, в «литературный лицей».

Уже вскоре после своего образования этот «лицей» громко заявил о себе в литературе. Причем одну из заглавных ролей сыграл рассказ Федина «Сад».

Елизавета Полонская вспоминает, как рукопись обсуждалась первоначально на одном из субботних собраний: «…Федин в тот день, когда я впервые пришла сюда, прочел рассказ „Сад“, только что написанный им. Мне этот рассказ очень понравился. Я была поражена, как строго его разбирали… не щадя самолюбия автора. Было не очень светло, так как свешивавшаяся с потолка лампочка светила вполнакала, это был обычный в то время в Петрограде режим экономии электричества… Однако я ясно видела, как бледное глазастое лицо Федина то вспыхивало румянцем, то бледнело. Несколько раз он пытался возражать, но Груздев, который вел собрание, спокойно остановил его:

— Подожди, Костя, ты скажешь после всех».

Прошло несколько месяцев. В конце 1921 года проводился литературный конкурс на лучший небольшой рассказ на современную тему. В обстоятельствах, сопровождавших конкурс, был любопытный штрих. Проводил его на остатки не израсходованных за год средств давний антипод Дома искусств — Дом литераторов, помещавшийся на Бассейной улице. Вокруг Дома литераторов группировалась по преимуществу старая интеллигенция, писателя и журналисты, настроенные выжидающе или даже оппозиционно по отношению к новым революционным переменам в России. Это и объясняло постоянное соперничество и даже неприязнь двух «домов».

Конкурс был закрытым, рассказы представлялись под девизами. После вскрытия конвертов оказалось, что пять премий из шести, присужденных жюри Дома литераторов, получили молодые приверженцы Дома искусств — «серапионы». Первой премии за рассказ «Сад» был удостоен Федин, взявший девизом строку из Дантова «Ада»: «Взгляни и пройди». Вторую премию получил Н. Никитин за рассказ «Подвал», третью — В. Зильбер (Каверин) за рассказ «Одиннадцатая аксиома»… Успех был полный!

Одним из первых итогов стилевых поисков этих лет у Федина явился сборник прозы «Пустырь». Сборник состоит из крупной повести «Анна Тимофевна», пяти рассказов и двух аллегорических сказок. Книга вышла в издательстве «Круг» весной 1923 года.

Бросающейся в глаза особенностью «Пустыря» было то, что, за редкими исключениями, произведения, его составляющие, обращены к прошлому. Герои в основном — мелкий и средний городской люд уездной дореволюционной провинции.

Для такого тематического состава сборника имелись, конечно, известные основания в предшествующей творческой биографии писателя. «Тематический состав „Пустыря“, — объяснял позже Федин одному из своих корреспондентов, — вас не должен удивлять. Маленький человек — герой „Пустыря“ — был предметом моего пристрастия на протяжении долгих лет. Не забывайте, что я начал свои поиски с 1910 года, а получил возможность печататься лишь в 20-х годах. Я должен был свалить с себя груз, тяготивший меня целое десятилетие. Это был плод моей жизни в старой литературе, моей замкнутой, отшельнической школы, моей скрытой мечты. Я должен был разродиться, иначе плод умер бы во мне и отравил меня… я должен был увидеть результаты всего предшествующего периода, ни в чем не реализованного, длительного, тяжкого, как бы бесплодного: должен был увидеть свое прошлое в книге. „Пустырь“ — это книга, которая могла и должна была выйти во время войны (то есть в 1914–1918 годах. — Ю.О.), но роковым образом задержалась». За писателем тянулся накопленный до войны старый материал. «Пустырем», — отмечал в другой раз Федин, — я ставил точку на своих несбывшихся ожиданиях со времен первого рассказа, возвращенного мне редакцией, до первого романа, уничтоженного мной самим.

Однако имелись и другие причины, которые определили сам момент обращения творческой мысли Федина к прошлому.

Вся публицистика молодого писателя, а также некоторые рассказы, написанные к тому времени для газет и журналов, вызывались революционной действительностью новой России. Таков, например, и вошедший в сборник «Пустырь» рассказ «Сад». А уже с лета 1922 года художник начал работать над романом «Города и годы», целиком сосредоточенным на событиях империалистической войны и революции. Между двумя пиками гражданской активности творчества Федина — его публицистикой 1919–1920 годов и работой над романом «Города и годы» — и пролегает относительно небольшой, двухлетний «период воспоминаний».

Мастера советской литературы старшего поколения в один голос отмечают, какие огромные трудности влекло за собой художественное проникновение в новую действительность, освоение ее развивающегося, еще не устоявшегося «материала». «Освоить политически еще не значит освоить художнически», — подчеркивал позже Алексей Толстой. Нечто подобное ощущал и Федин. «Каждый революционный лозунг, — писал он о начале 20-х годов, — десятки раз повторял я пером публициста и фельетониста, а перо писателя все еще с любовью возвращалось к материалу, давно изученному и жившему только в воображении».

Несомненно, приобщение прозы молодого художника к революционной современности сдерживали и ошибочные эстетские умонастроения — о «специфическом в искусстве», о независимой значимости искусства от общественной жизни, которым отдал дань Федин. С этой точки зрения, не только тематическая направленность произведения, но и глубина его содержания нередко отступали на задний план перед тем, «как сделана вещь».

Отчетливая ясность в том, что происходило с ним, пришла к Федину значительно позже. А тогда… Тогда казалось, что «прошлое» неотступно и настойчиво вторгается в сегодняшний день художника, застит происходящее перед глазами. С поразительной после всего пережитого за последние годы неожиданностью давно, казалось бы, отлетевшие темы, замыслы, видения заново возвращались к молодому писателю. Что бы это могло значить? Почему они имеют над ним такую навязчивую власть? Федин поделился своими переживаниями с Горьким. «Набросайте их на бумагу, запишите. Тогда они сразу отвяжутся», — посоветовал тот. Просто «набросать», однако, не получилось — вылилось почти в два года напряженного труда. Так появился сборник «Пустырь».

Первоначальная часть работы «по поискам стиля» была проделана, таким образом, Фединым на материале прошлого… 7 апреля 1923 года, отсылая Горькому только что вышедшую книгу, Федин спрашивал: «Что из этого получилось, каков „Пустырь“?»

При живой натуральности фигур, яркости и своеобразии художественных красок произведения сборника не избежали книжной подражательности. Причем молодой автор совмещает иногда в себе противоречивые эстетические симпатии. Его увлекают и образцы русской классики (Достоевский, Гоголь, Чехов), и некоторые художники, отдавшие сильную дань декадентству (Л. Андреев, А. Ремизов, Б. Пильняк). Самостоятельный и точный реалистический анализ душевного мира героев сочетается порой в произведениях сборника с самоцельным живописанием психических странностей, «чудинок» и физических уродств; молодой писатель явно не освободился еще от плена в основном чуждых для него влияний. К тому же неискушенный беллетрист невольно перенимает подчас не только строй чувствований очередного мастера, под обаяние которого попадает, но и сбивается иногда на копирование внешних интонаций, вплоть до подражания конкретным произведениям.

Имея в виду подражательские метания в своем сборнике «Пустырь», столь частые у начинающих художников, Федин впоследствии метко и точно окрестил их как «литературную корь».

Лучшее, что есть в сборнике, — это повесть «Анна Тимофевна», рассказ «Сад» и «сказочка» «Еж»…

Слегка стилизованной под старинное сказание, ритмизованной прозой, которую в 20-е годы называли «орнаментальной», написана повесть «Анна Тимофевна». Изображению реальных тягот семейно-бытовой жизни трудовой женщины в дореволюционной уездной провинции автор склонен порою придавать вневременные черты. Иногда молодой писатель явно копирует страдалиц Достоевского со свойственной им философией жертвенности; на ритмической стилистике заметно влияние Ремизова. Однако в целом характер главной героини повести, без сомнения, разработан Фединым достаточно самостоятельно и психологически многогранно. «Анна Тимофевна» — история о женщине, наделенной способностью, а можно сказать, и даром всепоглощающей жалостливой любви.

Вся жизнь Анны Тимофевны — героическое, хотя и неприметное единоборство с мутной и жестокой окружающей повседневностью уездной дореволюционной России, в попытках одухотворить окружающую семейно-бытовую среду, облагородить, придать ей нормальные человеческие черты. Условия житейского существования, в которых находится героиня, таковы, что даже и сверхъестественным напряжением нельзя их переменить и подобные усилия не могут принести ей ничего, кроме столь же медленно тянущихся повседневных страданий, кроме невольно накликаемых на себя новых нравственно-бытовых испытаний и мук, притом исходящих чаще всего от самых близких для нее людей.

Что она видела, что знала в жизни хорошего? Сначала — грубый хмельной скоморох муж, церковный псаломщик Роман Яковлев (Иаковлев, как он себя называл), нередко являвшийся затемно и сотрясавший дом пьяными дебошами. Рождение неполноценного, слабоумного ребенка. Потом, после смерти мужа, чей труп она едва отыскала в алкогольном сборном приюте, вытягивающая жилы работа и отчаянные, безрезультатные попытки исцелить и приспособить к жизни слабоумную, припадочную дочь. Все только ради нее одной, ради дочери. Наконец в пожилой поре — новая кабала: замужество от жалости и одиночества с Антоном Ивановичем, некогда дерзким красавцем, обманувшим ее в девичьи годы, а ныне вдовцом, пузатым лысым безработным инженером, опустившимся, выброшенным за борт жизни, на шее которого висит к тому же великовозрастный сын-балбес. Добровольное услужение обоим, неунывающая гонка безостановочного труда, чтобы обогреть, обласкать, украсить существование отца и сына, напитать и обиходить двух дармоедов, к которым успела привязаться душой и сердцем. Усилия, встречаемые высокомерно, а подчас даже с недоумением и насмешкой. И так до тех пор, пока несчастливая случайность, безотчетный жертвенный поступок, опять-таки ради блага двух своих захребетных чад, не приводит Анну Тимофевну к преждевременной гибели…

Вот, кажется, и вся ее жизнь…

Мало кто способен выдержать такое. Но как часто, добавим, многие русские женщины выдерживали и худшее. Об этом свойстве «женского сердца» и написана повесть Федина.

Самое удивительное, что в этом диком кошмаре, в этой сплошной тьме, которая заволакивает собой дни Анны Тимофевны, она умеет находить отраду. Хотя, по-видимому, в этом-то и состоит тоже особый ее дар.

Жизнь Анны Тимофевны — повседневный незаметный подвиг.

Эта мысль даже и прямо выражена в повести Федина — проскальзывает невольным сопоставлением двух героев — Анны Тимофевны и покойного основателя колонии для безнадежных больных доктора Штраля, который даже свой предсмертный недуг стремился использовать для служения науке, на благо людям. Не о себе, а о других, о неприспособленном к жизни муже думает в последние минуты и Анна Тимофевна. «Как ты… без меня… милый», — шепчет она уже немеющими губами.

Произведениями сборника «Пустырь» Федин продолжил горьковскую традицию разоблачения дореволюционного городского «окуровского» быта, темной мещанской обыденщины. В этой среде Анна Тимофевна из тех людей, каких передовая отечественная критика называла когда-то «лучом света в темном царстве». В своей сфере героиня умеет жить безоглядно, на всю полноту своего материнского по природе, сострадательного и жалостливого сердца. «Без женщины, без сердца женского пусто… Пусто, Анна Тимофевна» — так устами одного из персонажей выражена идея повести.

Образ русской женщины из народа близко списан Фединым с «натуры». Прототипом была подруга юности Анны Павловны, матери писателя, пережившая сходную трагическую судьбу. Да и облик самой Анны Павловны, надо полагать, не раз вставал перед мысленным взором сочинителя.

Повесть «Анна Тимофевна» была и литературным венком на могилу матери.

Впервые обратившись к серьезному исследованию характера русской женщины из народа, Федин до конца своего творческого пути старался постичь новые его грани и особенности.

Нравственно-этический призыв «Пустыря», пожалуй, наиболее концентрированно выражен в сказочке «Еж». Человек не должен «ежиться», сидеть в себе, обратив иглы на окружающих. Ему надо распрямиться, только тогда он увидит скрытую для него радость жизни и красоту мира…

Однако большинство персонажей сборника — именно «ежи».

Даже Анна Тимофевна, раздаривая близким всю свою доброту и жалость, вне семьи обрела к концу жизни навыки «стервенеть, ругаться, пробивать кулаками дорогу». Что же сказать о прочих? Они перестают «ежиться», внутренне распрямляются лишь временами, да и то в какой-нибудь узкой, облюбованной сфере — привязанности к своей профессии, как корабельный артиллерист Потап («Старший комендор»), или садовник Силантий («Сад»); в плотских радостях («Блинки»), а то и в порочных наклонностях и чудачествах («Рассказ об одном утре», «Конец мира»).

Молодой писатель не только вслед за русской классикой (Гоголь, Достоевский) выражает традиционное сострадание к «маленькому человеку». Он предъявляет к нему и социально-нравственные требования, продиктованные возрастающей активностью гуманизма и революционными переменами, которые произошли в самой действительности.

Непримиримо, как и до него Горький, изобличает молодой прозаик различные проявления провинциальной мещанской «окуровщины». Садовник Силантий способен не только годами трудолюбиво возделывать прекрасный сад, но и, палимый темной безрассудной злобой, — совершать отвратительные поступки против новых его владельцев. Холопская преданность недавно бежавшим от революции хозяевам и прежним порядкам оказывается в нем сильнее иных чувств и соображений («Сад»)… Многие населяющие сборник персонажи так или иначе обделены человечностью, душевностью. И жизнь оттого течет вокруг ущербная, безрадостная, «пустырная». Название сборника отражает именно этот его смысл.

Своеобразным эстетическим антиподом понятия «пустырь» в книге Федина является — «сад». В зачине одноименного рассказа, ближе других придвинутого к современности, вчитавшись внимательно, мы встретим уже и дважды, как бы мимоходом, оброненное слово «пустырь».

Замысел рассказа возник летом 1919 года, когда о названии будущего сборника Федин не думал. Но в истории о том, как «пустырь» неотвратимо съедает «сад», и состоял смысл произведения. Так что сложилось это не намеренно. Но антитеза «пустырь» — «сад» получилась в чем-то чеховская. Вспоминается «вишневый сад» — символ красоты, которой пренебрегают, которую вырубают.

«Пустырь» — это то, что окружает «сад», из чего он вырвался. И именно в пустырь постепенно обращается сохнущий, гибнущий сад в рассказе Федина — из-за того, что безразлично, не по-хозяйски и варварски обращаются с ним новые владельцы, хотя стал он теперь вроде бы общенародным достоянием.

А красота требует ухода, ее надо беречь и лелеять. Революция должна растить красоту — призыв, прозвучавший в этом фединском рассказе, впоследствии будет усилен и повторен во многих произведениях писателя.

В начале 1922 года Федин женился на Доре Сергеевне Александер и переехал на квартиру тещи на Литейном проспекте. 21 сентября родилась дочь Нина.

Роман «Города и годы» писался уже в маленькой комнатке этой тихой старинной семейной квартиры с окнами во двор.

Действие в эпизодах, завершающих книгу, происходит в 1922 году, когда она начата. Произведение создавалось по горячим следам событий. Роман как бы подытоживал пройденный писателем путь.

«Эпоха — война и революция. Место действия — Германия и Россия… Сюжет в двух параллельных плоскостях: романической и историко-бытовой» — так определял признаки рабочего замысла сам автор в одном из писем конца 1922 года.

Действительно, отблески войны и народные возмущения — это не только фон, на котором развертываются сложные личные отношения персонажей. Переживания и опыт империалистической войны, а затем революций в России и Германии меняют самый строй чувствований и мыслей героев, их представления о добре и зле, о пределах любви и ненависти, о достижимости счастья, о мире и о себе. Разворот этих событий диктует главные поступки персонажей, каждого ставит перед решающим выбором. История правит судьбами людей. Вот почему эпоха, «города и годы», движущийся «образ времени», по позднейшему выражению Федина, является важнейшим действующим лицом романа.

В биографии молодого русского интеллигента Андрея Старцова — центрального героя произведения — нетрудно узнать иные факты, некогда пережитые самим писателем. Застигнутый начавшейся войной в Нюрнберге, Старцов четыре года проводит на положении гражданского пленного в Германии. В картинах жизни саксонского городка Бишофсберга, куда выслан интернированный Старцов, близко к реальности переданы черты быта и нравов города Циттау. Многое из собственных отношений с Ханни Мрва вложил автор и в историю любви Мари Урбах и русского пленного. Облик провинциального городка Семидола, где вместе с Семеном Голосовым и другими местными большевиками участвует в революции вернувшийся на родину Старцов, навеян воспоминаниями о Сызрани и ее окрестностях 1919 года…

Однако если Федин и питает образ Старцова фактами собственной биографии, то духовная эволюция, которую он заставляет проделать своего героя, оказывается во многом прямо противоположной тому пути развития, который в действительности совершил сам автор. В романе как бы сделано художественное допущение, примерно такое: что бы было, если бы тот заезжий молодой человек, Добрый и милый, полный веры в отвлеченное человеколюбие и справедливость, который в 1914 году был застигнут войной в Германии, не извлек глубоких социально-политических уроков из происходившего, не сделал решительного выбора, не принял сторону революции, а остался при своих общегуманитарных, расплывчато-либеральных воззрениях, лишь с одной жаждой личного счастья? Как бы повернулась его жизнь тогда?

В романе создан яркий образ интеллигента, не сумевшего воспринять опыта войны и революции, стремившегося «встать в центр круга», остаться «над схваткой». В начале 20-х годов партия вела борьбу за сердца и умы интеллигенции, сформировавшейся и воспитанной еще при старом режиме. Эта интеллигенция составляла подавляющее большинство работников умственного труда. Без ее общественной активности и сознательного энтузиазма в строительстве социализма невозможно было успешное проведение культурной революции в стране. Требовалось извлечь уроки из опыта вчерашнего дня, художественно их осмыслить. В психологически убедительном и правдивом изображении жизненной драмы одного из представителей старой интеллигенции, не нашедшей себя, подавленной историческими потрясениями, и состояло современное звучание образа Старцова.

На дорогах, по которым Федин проводит своего героя, Старцову недостает то смелости и бескомпромиссности мысли, чтобы, поднявшись над личными пристрастиями, до конца постичь смысл происходящего, то мужества, выдержки и воли, чтобы, верно чувствуя и понимая, идти по намеченному пути. Старцов — человек слабого характера, не самой глубокой и отважной мысли, в этом его беда. Слабоволие, нерешительность, внутренняя бесхребетность через цепь компромиссов ведут Старцова к предательству. Он изменяет Мари, которую любит, предает память повешенного инвалида Лепендина, которому сочувствует, и, наконец, предает дело революции, которой вызвался служить…

Конечно, слабость натуры — такая мотивировка — несколько облегчает молодому беллетристу его задачу: развенчание внеклассовой нравственности, которой привержен герой. Значительным образ Старцова делает присущее ему богатство душевной жизни, полнота, глубина и свежесть переживаний.

Старцов — человек сердца. Он тонко чувствует хорошее в окружающих, любит людей, искренне верит в плодотворность людского содружества, в право человека на личное счастье, какие бы исторические потрясения ни происходили вокруг. Во время кровавой бойни мировой войны он живет любовью и хочет жить ею дальше. Даже роковые для него поступки Старцов совершает потому, что не может равнодушно видеть чужую боль, не в состоянии подавить чувство жалости или сострадания, отвергнуть претензию другого человека на счастье, превозмочь обращенную к нему мольбу.

Робкая мысль притупляет и нравственную разборчивость чувства, делает Старцова аморфным, беззащитным перед посторонним натиском, перед напором окружающей жизни. Внутренне чуждая женщина, по случайности оказавшаяся рядом и домогающаяся его, занимает место горячо любимой Мари, с которой разлучили обстоятельства. С презрением и гадливостью относится он к «другу мордовской свободы» вешателю маркграфу Шенау и идет на беспринципный компромисс — позволяет тому разжалобить себя, заворожить клятвами и обещаниями, помогает ему бежать от справедливого возмездия… Совесть Старцова запутывается в непримиримых противоречиях. Он сознает итог, к которому пришел. Еще прежде, чем Старцов падет от пули друга, терзания больной совести доводят его до умопомрачения…

В фигуре Старцова передана и высокая трагедия гуманистического чувства, которому «трудно смириться с болью, если даже она неизбежна». Эта идея романа, выраженная через переживания центрального персонажа, наложила печать и на художественную композицию, с как будто беспорядочно переставленными главами, хронологической вольностью повествования. «Смятение духа Андрея Старцова», по выражению Федина, нашло отражение в «смятенной» композиции романа.

Интеллигенция и революция, интеллигенция и народ — таков главный пафос произведения, которым определяются так или иначе остальные его темы. Не случайно первые проблески в рождающемся образном замысле романа содержали вначале намек на судьбы лишь двух фигур — на глубокий упадок личности Андрея Старцова и на активную жизнедеятельность деревенского мужика Федора Лепендина. Мысленному взору художника рисовалась картина обывательского прозябания духовного калеки Старцова и образ поведения безногого инвалида войны Лепендина.

Интересное свидетельство о возникновении замысла Романа «Города и годы» оставила художница Н.К. Шведе-Радлова, записав его в дневнике со слов Федина. Настойчивое видение городской «утробы» — многоэтажного внутреннего двора-«колодца», куда одинаково смотрятся 85 окон, просушиваются на подоконниках с утра перины и свершает весь свой дневной круг обывательская жизнь (это и есть последнее пристанище опустившегося, впавшего в глубокую апатию Старцова), и образ неунывающего ни при каких обстоятельствах деревенского мужика-«обрубка», которому без ног «удобней» ковыряться в грядках, — вот что вызвало первичный замысел этого во многом трагического по духу произведения.

«Потом он (Федин. — Ю.О.) рассказывал, — читаем в дневниковой записи Шведе-Радловой (25 февраля 1929 года), — что было толчком, или, вернее, первоначальной концепцией „Городов и годов“:…в „Гор. и год.“ — Федор Лепендин. Человек без ног, который „близок к земле“, „ковыряется в земле, сажает репу“.

„И потом вот этот колодец, где 85 окон и пахнет следами котов“.

Когда Лепендин находился в германском плену, некий немецкий врач, проделывая свои бесчеловечные опыты по проверке анестезирующих средств на русских военнопленных, отпилил ему ноги. Однако даже и тут Лепендин не пал духом. „Он сплел себе лукошко, вроде того, какое кладут под наседку, устлал дно тряпочками и сел на них, привязав лукошко ремешками за пояс. Потом вырезал из березы уключины… Вдел руки в дужки уключин, оперся ими о землю, приподнял на руках туловище и, раскачав его, пересел на добрый шаг вперед. Умаявшись, он отер лоб и сказал солдату, наблюдавшему, как он тужился:

— Во, паря, хоть в Киев валяй!..

Засмеялся и начал жить лагерной жизнью“.

Только дважды судьба сталкивает Старцова с ручьевским мужиком Лепендиным. Но недаром не только автор, а и читатель романа — Горький придавали особое значение этой фигуре произведения. „Пускай скажет Федор!.. Федор!.. Шпарь как давеча!..“ — своего вожака, лучшего выразителя интересов крестьянского мира видит в этом инвалиде войны родная деревня. Лепендин стихийно близок к большевикам. Он воплощает собой стремление народа к новой жизни, ту неуклонную верность делу революции, которую так и не умеет постичь Андрей Старцов.

Народ — подлинный творец истории — эту мысль художественными средствами стремится утвердить Федин. Любые поиски особых путей для интеллигенции в отрыве от народа способны лишь завести в безнадежный тупик. Такова образная концепция романа. Впоследствии идея эта будет широко и всесторонне развита в советской литературе вплоть до таких эпических полотен, как „Жизнь Клима Самгина“ М. Горького, „Хождение по мукам“ А. Толстого и трилогия самого К. Федина. Наиболее ярким и сильным художественным зачином темы — интеллигенция и революция — в литературе первой половины 20-х годов стал роман „Города и годы“.

Федин неоднократно говорил, что Германия „является как бы одним из главных действующих лиц“ книги. Это действительно так. Разнообразные фигуры, обрисованные в произведении, представляют чуть ли не все социальные слои и группы городской немецкой провинции. Тут и юнкерско-буржуазная среда от маркграфа Шенау до семейства Урбах, и монархопослушный социал-демократ Пауль Генинг, и ремесленник Майер, отважившийся протестовать против войны и брошенный за тюремную решетку, и т. д. Перед читателем возникает картина развития самосознания германского общества на протяжении империалистической войны, вплоть до ноябрьской революции 1918 года.

Немало помог в работе художнику и его „иллюстрированный“ дневник, вывезенный на родину. Роман тоже документирован. В сюжетное повествование вклиниваются и, сочетаясь с авторскими лирическими отступлениями, по ходу действия мелькают извлечения из тогдашней германской периодики, официальные воззвания и пр., дающие представления об атмосфере времени, об его „образе“. „Собранные мной в плену газетные вырезки… — писал Федин, — выполнили свою службу, помогая воссоздать картину пресловутого прусского филистерства, национальной нетерпимости, опьянения кровью… С приходом к власти Гитлера немецкий перевод этого романа был сожжен в Германии…“

В „Городах и годах“ писатель впервые обращается к образному исследованию темы, которая займет исключительное место во всем его творчестве, станет одной из ярких отличительных черт Федина в литературе. Тема эта — художник и общество, искусство в революции. Основные эпизоды представлены в „германских“ главах романа. Изображая способность человека к подлинному восприятию искусства, разнообразные социально-нравственные стороны таких отношений, автор изобличает германский национализм, филистерство и милитаризм; он лепит характеры, в которых иногда с прозорливой точностью угаданы предтечи и духовные родичи гитлеровского фашизма. Те самые, от чьих рук в пламени общего книжного костра суждено погибнуть впоследствии и первому немецкому переводу „Города и годы“.

…Жестокий договор еще в мирные времена заключает меценат маркграф фон цур Мюлен-Шенау с молодым безвестным художником Куртом Ваном. Он дает тому деньги, много денег, чтобы безбедно жить, спокойно тратиться на краски и холсты и писать все, что заблагорассудится. Условия сделки беспощадны. Курт Ван по своей воле не вправе даже показывать готовые произведения посторонним. Полотна, этюды, рисунки, наброски — все, что создаст талантливый художник, все без изъятий, должно поступать в одни руки, в полную собственность маркграфа, в его запасники и храниться там, на полках или за шторками, до тех пор, пока меценат сам не решит, что час пробил. И настала пора явить миру новое живописное чудо, восходящее светило.

Играя судьбами людей, аристократ Шенау не прочь таким способом, если явится возможность, прославиться сам. Пока же талантливому художнику неопределенную череду лет предоставляется писать в безвестность, в немоту. Меценат присваивает себе право быть единственным распорядителем судьбы таланта. Он покупает душу художника.

Разборчивого потребителя культуры, гурмана от искусства, фон цур Мюлен-Шенау снедают завистливое тщеславие и мания самовозвеличивания. Его гложут корысть, злоба, и он начисто лишен тех нравственных качеств и свойств, ради которых существует художественная культура, — добра, человеколюбия, творчества.

Свою внутреннюю пустоту Шенау и стремится поначалу любыми способами скрыть от окружающих. Пока обстоятельства не кладут конец вынужденному маскараду и не дают выхода подлинным страстям и побуждениям. В сумятице грянувшей мировой войны, став офицером кайзеровской армии, затем главарем контрреволюционной банды, Шенау может безгранично властвовать над людьми, давить, разрушать, убивать и вешать, оставаясь в то же время вроде бы даже блюстителем кодекса дворянской чести. Наконец он становится самим собой,

Вначале маркграф предназначал себе роль радетеля и благодетеля искусства. Но вот настала полоса социальных потрясений. Курт Ван свернул не на ту дорогу, которую готовил ему Шенау. Стал революционером, идейным противником.

Узнав об этом, едва ли не первое, что делает по возвращении с войны Шенау, — отдает распоряжение извлечь из запасников родового замка и собрать у него в кабинете все полотна и рисунки непокорного художника, все его детища.

Вот они лежат, сваленные в одну груду, в общую кучу, всё, что наработал, всё, что успел создать, сотворил талантливый живописец. Без этой бесформенно сваленной посреди комнаты на полу кучи раскрашенных и перевернутых холстов, деревяшек подрамников и бумажных листов нет художника, или, по крайней мере, нет прошлого у художника.

И, сидя над этой беспорядочной грудой незащищенных творений искусства, маркграф фон цур Мюлен-Шенау свершает свою изощренную месть. Один за другим он кромсает ножом и режет в куски холсты и рисунки. И делает это с тем сладострастием, как будто полосует живую душу мятежного художника.

При этом он испытывает острое, ни с чем не сравнимое наслаждение. Это наслаждение скопца, наслаждение Герострата, тщеславно поджигающего творение зодчества, и это наслаждение фашиста, беспощадного ко всему, что мешает обратить жизнь в однообразную казарму, где наилучшим образом исполняются самые бредовые теории о господстве избранных.

Да, по своему отношению к культуре, к искусству отпрыск старинной дворянской фамилии фон цур Мюлен-Шенау — предтеча фашизма. Не забудем ведь, что среди его духовных преемников тоже попадались впоследствии не совсем обычные собиратели произведений живописи.

Очень многие из них коллекционировали награбленные сокровища изобразительного искусства. Что ничуть не препятствовало им, как известно, обходиться с неугодными шедеврами точно так же, как с другими их собратьями по художественной культуре, — при помощи костров, кувалд и резательных машин… Достаточно вспомнить хотя бы так называемые выставки „выродившегося искусства“, на которые нацисты издевательски стаскивали многие выдающиеся творения новаторской живописи и скульптуры XX века. Часть еще не уничтоженных произведений, отмеченных неприемлемой смелостью мысли и формы, выставлялась здесь на публичное позорище.

На духовную общность иных своих персонажей с предтечами германского фашизма указывал Федин. „Бывает, что воображение поражают явления, которые еще не развились и не закрепились в названиях, — отмечал писатель. — Маркграф фон цур Мюлен-Шенау в романе „Города и годы“ — типичный фашист. В прусском милитаризме я уже видел зародыши фашизма тогда, во время своего четырехлетнего пребывания в Германии… и мог бы, при надобности, часть этих впечатлений перенести по времени действия…“

Это было долголетнее ощущение. Вскоре после вероломного нападения фашистской Германии на нашу страну Федин писал одному из читателей-друзей 3 сентября 1941 года: „…Спасибо за хорошее чувство ко мне… Стоит сейчас перечитать „Города и годы“ — там все о нас и наших днях… Как все повторилось ужасно!“

…В разгаре была как раз работа над одной из „германских“ глав романа, когда автора захватило новое увлечение…