Жаркий воскресный день 22 июня 1941 года… Ошеломительное известие о начале войны… Минуты эти каждый переживал по-своему.

"Я познакомился с Фединым в 1941 г., за несколько дней до начала войны, — вспоминает К. Г. Паустовский.

Как-то в одно синее и безмятежное июньское утро мы сидели с Фединым на террасе его дачи в Переделкине, пили кофе и говорили о литературе, нащупывая общие взгляды и вкусы. Внезапно распахнулась калитка, в сад вбежала незнакомая ни Федину, ни мне рыжеволосая женщина с — обезумевшими глазами и, задыхаясь, крикнула:

— Немцы перешли границу… Бомбят с воздуха Киев и Минск!

— Когда? — крикнул Федин, но женщина ничего не слышала, она уже бежала по шоссе к соседней даче.

Мы вышли, зная, что нужно куда-то идти, что нельзя оставаться одним в доме. Мы пошли в сторону к станции. Нам встретились два пожилых рыболова. Они шли навстречу нам со станции на пруд и тащили идиллические бамбуковые удочки.

— Война началась, — сказал им Федин.

Над лесом, поблескивая тусклым серебром… подымался в небо аэростат воздушного заграждения. Мы остановились на поляне и смотрели на него. Кашка цвела у наших ног — теперь уже довоенная кашка — вся в росе и петлях душистого горошка… Мы молча поцеловались и разошлись… Надо было быть на людях… немедленно действовать".

Удивительно, как ускользающе быстро, причудливо-странно и бесповоротно менялась прежняя, довоенная жизнь на новую.

Еще вчера, стоя у края большой поляны, они с Паустовским наблюдали издали, как над Переделкином поднимался аэростат воздушного заграждения. И хотя возле армейских грузовиков сновали фигурки красноармейцев в зеленых гимнастерках, в самом серебрившемся под солнцем огромном раздутом пузыре — «колбасе», как зовут такие аэростаты, было что-то невсамделишное, парадное, игрушечное… А уже сегодня в лесу и кустарниках, по бокам той же поляны, у желтевших свежевыброшеннъш песком и глиной окопов устанавливали травянисто-лягушачьего цвета длинноносые зенитные орудия…

В газетных сводках чем дальше, тем больше сообщалось о боях по всей тысячекилометровой линии фронта, о немецких прорывах, и к замелькавшему слову — «направления» с каждым днем добавлялись казавшиеся невероятными в таком сочетании названия новых советских городов. Вообще, не говоря уже о военных терминах, в повседневную речь сразу вошло множество новых слов — «ополченцы», "дружинники", «бомбоубежище», "эвакуация"…

В саду переделкинской дачи вырыли просторную яму глубиной в два с лишним метра, с изогнутым узким ходом, покрыли досками-горбылями, мешками с песком, засыпали землей и обложили сверху травяным дерном. Получилась «траншея-укрытие» от воздушных налетов. Вскоре она много раз пригодилась и Федину, и обитателям соседних дач. На городской квартире, в Лаврушинском, возник озабоченный управдом с тетрадью в руках, заставил расписаться и объявил, что для жильцов вводятся обязательные дежурства на время воздушных тревог и по распорядку домовой дружины за Фединым закрепляется должность пожарного.

Несколько позднее для писателей-нестроевиков был введен двадцатичасовой курс военного всеобуча. В одной группе освоением материальной части оружия (пистолет, автоматическое оружие, пулемет и т. д.) занимались К.А. Федин, Л.М. Леонов, Б.Л. Пастернак.

С каждым днем война обозначала себя острее, подбиралась все ближе.

Началась эвакуация мирных жителей из столицы. 12 июля вместе с другими семьями писателей уехали в город Чистополь (Татарская АССР) жена и дочь Федина.

Отказ от настроений мирного времени давался непросто. "Работать приходится урывками… однако стараюсь быть полезным", — сообщает Федин 22 июля в письме родным. Или: "Пока я жив, здоров, не… утратил работоспособность, вчера, напр., выступал в Парке культ[уры] и отд[ыха] и председательствовал на вечере (кот. был днем)… Выступаю по радио и кое-что пишу" (4 августа).

Поэзия и публицистика — жанры, в которых прежде всего откликнулась советская литература на небывалый и грозный разворот начавшихся событий. Стихи "Священная война", которые В. Лебедев-Кумач написал в первые же часы после фашистского нападения на нашу страну, стали вскоре, пожалуй, одной из самых популярных песен Отечественной войны. Вместе с боевыми сводками на страницах газет печатались и выражали чувства миллионов советских людей стихи "Убей его!" и "Жди меня" К. Симонова, "Песня смелых" и «Землянка» А. Суркова, "Наступил великий час расплаты" и «Огонек» М. Исаковского…

Но если советская лирика с первых же дней войны была широчайшим образом гражданственна, то публицистику отличали лиризм и полнота авторского самовыражения. Битва шла за самое главное — быть или не быть Советской Отчизне, социалистическому строю, независимости советских народов, которых германские империалисты хотели лишить всех исторических завоеваний, миллионы людей истребить, а остальных ограбить и превратить в рабов. Советская литература и народ жили одним чувством.

"Публицистика преобразилась, главным образом в лирику", — свидетельствует А. Сурков. Не случайно среди названий писательских статей и очерков, а затем публицистических сборников и книг немало таких, которые отмечены «программностью», своеобразием нравственного отклика авторов. Сами названия уже немало говорят о главной страсти писателя, о взятой им линии гражданского поведения. "Наука ненависти" М. Шолохова, «Родина» А. Толстого, «Война» И. Эренбурга, "От Черного до Баренцева моря" К. Симонова, "Слава России" Л. Леонова, "Морская душа" Л. Соболева…

С первых же дней и недель войны Федин находит собственное слово, в котором точно так же отлито и воплощено все — реакция на событие, изъявление чувств, программа действий. Что это за слово? Задумаемся на минуту…

Да, конечно! «Долг»… Оно не могло быть иным. "О долге" — так называется первая публицистическая статья Федина, напечатанная в "Литературной газете" 13 июля 1941 года. И весь строй ее чисто фединский. "В конце концов, — пишет он, — каждый гражданин Советской страны рассуждает так: да, именно от воплощения моего долга зависит победа. Я выполню свой долг — и победа будет достигнута. А долг мой не может быть маленьким, или незначительным, или ничтожным. Как бы ни был он мал с виду, он является нужной, неотделимой долей общего великого дела — Долга с большой буквы, долга перед Отечеством".

Война — это не только лишения, страдания, смерти. Это еще и тяжкий повседневный труд. И для тех, кто рискует жизнью на фронте, и для тех, кто остается в тылу. И исполнить свой долг — это значит не поддаться панике и малодушию в нынешнюю полосу поражений и неудач. А удвоить сопротивление, выдержать, выстоять, победить.

Эти требования писатель адресует и себе, и своим близким. Раз он, без малого пятидесятилетний человек, былой туберкулезник и язвенник, не годен для службы в армии — значит еще беззаветней должен трудиться.

В июле 1941 года Федин побывал в командировке в Мордовии, в лагере военнопленных. Это первый случай, когда писатель взглянул в лицо врага.

Он хорошо знает немцев, может толковать с каждым на их родном языке… Что это за люди? Сбитые летчики, немецко-фашистские пехотинцы, неожиданно для себя попавшие в плен, охотно сдававшиеся румыны, австрийцы-перебежчики… Двадцатилетние юнцы, солидные отцы семейств, как будто довольные тем, что лично для них смертельные опасности позади. Растерянные, потерявшие спесь вояки, благонамеренные обыватели… Только на редких лицах застыла упрямая, фанатическая преданность фашизму.

В подавляющем большинстве эти люди вызывают презрение, омерзение. Многие — бездумные колесики гитлеровской военной машины. Они — рабы, которые палят города, расстреливают на бреющем полете мирных жителей, чтобы сделать своих господ владыками вселенной. Они — рабы. Он так и пишет об этом в своих статьях: "Признания пленных немцев" ("Правда", 1941, 19 июля), "Рабы Гитлера" ("Литературная газета", 1941, 20августа), "Чувствительность и жестокость" ("Литературная газета", 1941, 24 сентября).

В Москве готовится коллективный сборник публицистических выступлений воинов-фронтовиков и писателей столицы под названием "Москва на вахте". Заглавную статью для него пишет Федин. Он вкладывает в нее всю свою любовь к столице, на которую начались непрерывные налеты фашистской авиации. "Москва возглавила Отечественную войну советского народа против подлых и ненавистных орд врага, — пишет Федин, — которые ворвались в исконные пределы нашей Отчизны. Москва во главе сотен и тысяч больших и малых наших городов… Москва, любимый, грозный и веселый город, родина революции, родина всенародного счастья и символ великого прошлого, настоящего и будущего пашей Отчизны! Будь знаменем наших чувств, наших мыслей, будь путеводной звездой к победе, к великой и славной победе над мерзким и обреченным врагом — фашизмом!"

Одна из главных задач дня — обращение к массовой аудитории. И месяц напряженной работы (с конца августа) Федин отдает созданию киносценария «Норвежцы» для студии "Мосфильм".

Давние чувства к маленькому соседнему народу и личные впечатления от знакомств с красивейшей северной страной Федин вкладывает теперь в образы гордых и вольнолюбивых норвежских рыбаков и крестьян.

Получая помощь моряков советского сторожевого катера, герои сценария ведут борьбу с фашистскими захватчиками…

Несколько романтический по общему колориту, публицистически прямолинейный по некоторым сюжетным решениям, "рассказ для экрана", как он назван автором, передает настроения момента. «Норвежцы» Федина — один из первых откликов советской литературы на события войны в жанре художественного киносценария.

Работать было нелегко. Сценарий писался в перерывы между немецкими воздушными налетами, сопровождавшимися буханьем зениток, сотрясавшим стены переделкинской дачи.

В начале августа фугасная бомба попала в дом в Лаврушинском переулке. Среди других разрушены были квартиры К.Г. Паустовского и М.П. Малышкиной. Оставшийся без крова Константин Георгиевич Паустовский перебрался на дачу к Федину и некоторое время жил тут. Писатели вместе отсиживали часы в садовой траншее, слушая гул боя в ночном августовском небе.

На городской квартире Федина, заделав окна фанерой, поселились другие разбомбленные — М.П. Малышкина с мужем, известным чтецом-декламатором С.М. Балашовым.

"Сейчас главные бои сосредоточились под Ленинградом, Киевом и Одессой, — писал Федин жене 12 сентября, — но… довольно интенсивны они и под Смоленском. Можно ожидать усиления нажима с улучшением погоды (бабье лето!) и новых бомбежек. Нельзя сказать, чтобы тревоги переживались легко… За месяц — 24 бомбежки — это не так просто… Паники сейчас нет, но настроение в городе трудное, жизнь напряженная, как бы бивуачная… и это написано на каждом лице".

Четыре дня спустя, делясь своими переживаниями с родными, Федин писал о Ленинграде, вокруг которого смыкалось кольцо блокады: "Я все время думаю о друзьях и близких ленинградцах, перебирая в памяти каждого в отдельности, от Коли (Н. Коппеля. — Ю.О.) и Сергеева… Десятки моих приятелей, что с ними? Иногда хочется быть в Ленинграде, видеть происходящее там, слышать своими ушами всё, всё".

Москва становилась уже почти прифронтовым городом. "В Переделкине… батареи у окон, дом ходит ходуном, когда они разговаривают, а разговаривают они каждый час, — сообщал Федин родным 28 сентября, — начиная с 7 г 9 вечера и — когда как — до 3-х до 5-ти утра. У немцев новая тактика: они шлют самолеты маленькими группами, т. е. по всем дорогам… Тревоги объявляют не всегда, так что в городе вдруг, ни с того ни с сего, начинается канонада. О Пере[делкине] я не говорю. Мне уже не раз приходилось сидеть в канаве по пути со станции на дачу…"

Киносценарий тем не менее Федин закончил и сдал в срок.

"…Балашов вернулся, — продолжает Федин в том же письме, — рассказывает много хорошего о фронте (под Смоленском)… В Ленинграде… кое-кого разбомбило (напр., Колю Чуковского). Вчера видел Зощенку… его вывезли на аэроплане… Виделся с Лидиным (писателем. — Ю.О.), впервые приехавшим на побывку. Он очень изменился… И опять на днях едет на фронт".

…В Москву стекались беженцы. Иногда объявлялись люди, которым удалось вырваться из лап врага.

Однажды в Лаврушинском Федин услышал голос такого человека.

Звонила Валентина Ивановна Мартьянова, которая считалась пропавшей без вести.

Возникновение ее было для Федина большой радостью. Он не мог дождаться минуты, когда Валентина Ивановна доедет до Лаврушинского, войдет в комнату.

Если существует читатель-друг, то это был такой случай. В жизни не было у писателя Федина более возвышенной, искренней обоюдной дружбы с читателем, чем с В.И. Мартьяновой. Конечно, литературная дружба скоро переросла в личную. Тем более что Валентина Ивановна родом была из Саратова, а работала в том же театральном институте, где училась дочь Нина. Так что добавочные связующие нити имелись еще и с женской половиной дома.

"Романтическое существо, доверчивое, полное мечты о творческом труде", — запишет о В.И. Мартьяновой в дневнике Федин много лет спустя (25 апреля 1953 года), словно бы отмечая, что и 57-летней, она осталась все той же.

Прежде всего Мартьянова была человек искусства — режиссер, педагог, критик. Болезненного вида, высокая, худая, темноволосая, с белым красивым лбом и лучистыми глазами. Несколько лет назад под влиянием семейной драмы у нее словно бы созрело внутреннее решение — общительная, интересная, она приняла вроде пострига на верность единственному незыблемому и святому, что оставалось, — театру, искусству. А в этом Валентина Ивановна была натура жертвенная, благородная, способная на подвиг.

Если бы только знал Федин, что будет означать для него вскоре нынешний телефонный звонок, счастливое возвращение этого человека!.. Какую огромную услугу окажет ему Валентина Ивановна (да только ли ему? отечественной литературе, русской культуре!)…

Теперь же с Валентиной Ивановной приключилась такая история.

Во второй половине июня во главе курса выпускников ГИТИСа Мартьянова поехала на самую границу, в Брестскую область. Это был так называемый "брестский выпуск". Два десятка вчерашних студентов — весь институтский курс в полном составе получил назначение на пополнение и открытие новых театров в одной из воссоединенных недавно областей Западной Белоруссии — в городах Бресте и Пинске. А провести творческое и бытовое устройство этого актерского молодняка поручено было безотказной и горячо обожаемой питомцами Валентине Ивановне.

С грузом ответственности за судьбу начинающих актеров и очутилась она с первых дней войны в самом пекле — под бомбежками и обстрелами немецких самолетов, в толпах беженцев, потоки которых тщетно пытались уйти от быстро продвигавшихся немецко-фашистских моторизованных частей.

22 июня с половиной выпускников Мартьянова находилась в Пинске, то есть километрах в ста восьмидесяти от Бреста. Еще был шанс относительно спокойно выбраться в безопасную зону. Но разве могла она да и ждавшие ее решений «пинчане» бросить тех, кто оставался в Бресте? А пока переговаривались, дожидались, пока соединялись, время было упущено…

Об этом, сидя против Федина, и рассказывала теперь Валентина Ивановна. И заостренное ее лицо с пунцовыми пятнами на скулах и лихорадочно горящими глазами было озарено странно, как бывает у человека, пережившего тяжкую беду, повидавшего такое, чего не дано знать слушателю.

Это было исповедь человека, на себе испытавшего начальные события войны в пограничных районах страны, первая такая исповедь, которую слушал писатель. Рассказ страшный. Насыщенный описаниями вооруженных немецких расправ, с их изуверской хладнокровностью, над толпами беженцев, нравственными итогами многодневных скитаний в лабиринтах гибели, невероятностью перемен, которые происходят с людьми, жестокой и трезвой точностью деталей…

Рассказ этот глубоко поразил Федина… (Пройдет много лет — и писатель воспользуется былыми переживаниями В.И. Мартьяновой, широко переплавит их в образах «брестских» глав, завершающих первую книгу романа "Костер".)

Месяца через два-три произошли события, в которых проявила себя Валентина Ивановна Мартьянова.

Еще с лета для писателей, что непригодны были к военному призыву, намечался отъезд из Москвы, в том числе в Чистополь, где уже проживали многие семьи. Первоначально предполагалось — эвакуация недолгая, всего на несколько месяцев, может быть, до зимних холодов. Затем положение на фронте выправится, немцев решительно погонят. Временно эвакуированные смогут вернуться.

С подобными настроениями отъезжали в первой половине июля в Чистополь Дора Сергеевна и Нина, не взяв с собой самого необходимого (им теперь приходилось отправлять посылки с теплой одеждой и т. д.). Но вопреки развитию событий на сходные надежды делалась ставка даже в августе — начале сентября. И если Федин испытывал некоторый скепсис к таким планам, то ведь и ему хотелось верить. Никто не знал, что еще предстоит.

Так или иначе, надо было готовиться к отъезду. Участие в этом принимала Мартьянова, которая эвакуироваться не собиралась.

Во второй половине августа, после падения двух бомб в Лаврушинском переулке, Федин завез Мартьяновой и оставил у нее тяжелый сверток.

Там находились все адресованные ему письма А.М. Горького, тридцать шесть оригиналов писем и еще две пухлые папки. Рукописный подлинник первой книги "Горький среди нас", значительно отличавшийся от опубликованного журнального варианта, а также наброски и заделы начатой второй книги… На этом были сосредоточены творческие интересы Федина в последние годы.

Сверток должен был сохраняться у Валентины Ивановны вплоть до скорого возвращения писателя из намечавшейся эвакуации.

Не хотел Федин возить эти материалы взад-вперед, подвергать их случайностям дорожных происшествий. Не мог он дольше оставлять их и в Лаврушинском, над которым стремившиеся прорваться к центру Москвы вражеские самолеты под огнем зениток беспорядочно сбрасывали бомбы.

Правда, на городской квартире сохранялась важная часть архива. Письма других мастеров отечественной и зарубежной литературы, искусства, обширная переписка с современниками. Конечно, и там были вещи, духовно дорогие и невосполнимые при потере. Но когда разбирать? Нет, с этой частью архива будь что будет… А Горький — то был учитель, Горького он выделял…

Дата отъезда оставалась неопределенной, толки о нем тянулись почти два месяца…

Потом события приняли неожиданный, стремительный оборот.

Враг прорвался к ближайшим подступам Москвы.

Федину позвонил один из руководителей Союза писателей.

— Костя, — сказал он непривычно глухим голосом, — собирайся, срочно! Ты едешь до Казани с немецкими писателями-антифашистами. Машина на вокзал будет через час…

16 октября в дороге Федин бросил наудачу короткую открытку В.И. Мартьяновой: "Милая Вал. Ив., я жив, еду… Думаю о Вас много, желаю счастья".

Валентина Ивановна не собиралась покидать Москву. Но 19 октября приказом Государственного Комитета Обороны столица была объявлена на осадном положении. 6 ноября уехали из города большой группой еще остававшиеся актеры и сотрудники МХАТа и близко связанного с этим театром коллектива ГИТИСа. В партии эвакуированных, отправленных поездом в Саратов, была и В.И. Мартьянова.

За дни, что прошли с момента отъезда Федина, несмотря на всю чрезвычайность обстановки, Валентина Ивановна успела вместе с М.П. Малышкиной упаковать и надежно прибрать в Лаврушинском писательский архив, а также целую библиотеку редких книг, содержавших автографы М. Горького, Р. Роллана, С. Цвейга, Л. Франка, А. Ахматовой, Ф. Сологуба…

Доверенный груз В.И. Мартьянова без колебаний взяла с собой. Об этом она известила Федина уже с дороги.

"Удивляюсь и с благодарностью думаю о Вашем дружеском внимании к моим папкам и покорен Вашей дружбой навеки", — отзывался взволнованный писатель.

Взяв лишний вес, Мартьянова, как вскоре выяснилось, не сумела захватить с собой даже запасной пары зимней обуви. Это был героический поступок со стороны слабой здоровьем женщины.

Федин тут же телеграфирует в Саратов Н.П. Солонину, единственному оставшемуся там родному человеку, — просит опекать Мартьянову и купить ей обувь. Самой Валентине Ивановне он пишет: "…если бы я мог представить себе, что Вам придется носить мои папки в рюкзаке, в то время, как Вы… не взяли с собой действительно необходимых вещей, я никогда бы не дал Вам этого груза… Но я, конечно, счастлив, что «груз» этот в сохранности, и признателен Вам очень, очень" (15 декабря).

Уже заново приступая к прерванной работе над второй частью книги "Горький среди нас", Федин сообщал Мартьяновой (1 января 1942 года): "Я продолжаю писать о Горьком — ту часть, к[ото]рая примыкает к известным Вам тетрадям. Конечно, Вы можете читать все, заключенное в папках, Вами спасенных. Если бы это чтение могло доставить Вам хотя бы крошечную награду за Ваш бескорыстный поступок, я был бы счастлив".

Так сохранено было не только ценное эпистолярное наследие, но и обеспечен тот нынешний вид многих страниц и глав литературно-мемуарного полотна "Горький среди нас", который стремился придать им автор.

Печальной оказалась судьба переделкинской части архива (рукописные оригиналы ряда опубликованных произведений — романов "Похищение Европы", "Санаторий Арктур" и др., многая переписка и т. д.), ставшего одной из жертв разора военных лет. 24 сентября 1942 года писатель, находившийся в те месяцы в Москве, сообщал жене: "…Вчера ездил на дачу… Кроме стен, там не осталось ничего. Но и стены — что за стены!!! Бесследно, до последнего листка исчез мой архив, все мои книги, бесследно исчезла вся утварь и весь «быт»… В архиве — 23 года моей жизни…"

В Чистополе Федин прожил фактически неполный год. Из пятнадцати месяцев, когда считалось, что писатель находится в здешней эвакуации, четыре месяца (с середины июня до половины октября 1942 года) он был в отъездах. Сначала в Саратове (куда его вызвало руководство МХАТа в связи с пьесой "Испытание"), а затем три с лишним месяца — в Москве.

С волнением следил Федин за положением на фронтах. Разгром немецко-фашистских войск под Москвой в результате контрнаступления Красной Армии в декабре 1941 года стал первым крупным поражением гитлеровцев во второй мировой войне. Мужественно сопротивляется осажденный Ленинград. Оттуда Фединым в Чистополь изредка приходят письма от родных и друзей.

Все более глубокое осмысление событий дает советская литература. "Мы присутствуем при удивительном явлении, — обобщал А. Толстой в докладе "Четверть века советской литературы" в ноябре 1942 года. — Казалось бы, грохот войны должен заглушить голос поэта, должен огрублять, упрощать литературу, укладывать ее в узкую щель окопа. Но воюющий народ, находя в себе все больше и больше нравственных сил в кровавой и беспощадной войне, где только победа или смерть, — все настоятельней требует от своей литературы больших слов. И советская литература в дни войны становится истинно народным искусством, голосом героической души народа… Пусть это только начало. Но это начало великого".

К этому времени уже напечатаны или создаются поэмы А. Твардовского "Василий Теркин", «Зоя» М. Алигер, «Сын» П. Антокольского, повести «Радуга» В. Василевской, «Непокоренные» Б. Горбатова, "Дни и ночи" К. Симонова, "Рассказы Ивана Сударева" А. Толстого, первые очерки книги "Ленинград в дни блокады" А. Фадеева, пьеса А. Корнейчука "Фронт"…

В ноябре 1941 года на страницах "Ленинградской правды", расклеенной по этому случаю на стенах больших домов, появилась написанная в осажденном городе поэма Н. Тихонова "Киров с нами". Текст поэмы передало Всесоюзное радио. Позже Федин назвал Тихонова "Денисом Давыдовым русской поэзии советского времени". "Тихонов — революционный писатель во всех отношениях… — писал он. — Глаз его меток, его товарищеский дух испытан огнем… За много лет до начала… войны, — отмечал Федин, — можно было с точностью видеть, что самым готовым к походу писателем… будет Николай Тихонов… В кампанию против белофиннов Тихонов вступил богато вооруженным. Герои его поэм и стихов… прошли со своим певцом обледенелыми лесами Карелии и Финляндии и спустя немного больше года вместе с ним построились в беспримерной обороне Ленинграда".

Маленький городок Чистополь находился в 180 километрах от железной дороги. Жизнь эвакуированных была трудной, хотя Фединых, согласно принятому порядку, и подселили в домике местного аптекаря с оконцами, глядящими даже на широкий затон Камы. Обитало в тесном жилище восемь человек."…Живу в проходной горнице, без дверей, — записывал Федин. — Весь домишка прослушивается насквозь… Писать я могу лишь при дневном свете. Никакого другого света у нас больше… не будет, последние капли керосина в моих самодельных коптилках я розлил, перековырнув их в темноте".

Если сценарий «Норвежцы» создавался под буханье переделкинских зениток, то обычным сопровождением литературных занятий в Чистополе были неизбежная людская толчея и густой запах жареной касторки, на которой в это голодное время вместо масла приготовляли картофельные оладьи. Для обдумывания очередных страниц писатель отправлялся с ведрами за водой к ледовым прорубям Камы, вызывался колоть дрова, разгребать снег.

Всем приходилось нелегко. Трудовой фронт требовал организации. Надо было наладить жизнедеятельность писательской колонии. Прежде всего позаботиться о детях, о семьях погибших фронтовиков, о стариках и инвалидах. Надо было поддерживать связь с Казанью и Москвой, с редакциями газет, радио, издательств, обсуждать коллективно новые произведения, да и вообще делать все, чтобы оказавшиеся в Чистополе писатели приносили больше пользы народу.

В Чистополе было создано местное отделение Союза писателей. В его правление вошли Федин (председатель), Асеев, Исаковский, Пастернак, Тренев… Активное участие в работе принимал Леонов.

"…Я… занят своим Союзом, — сообщал Федин 1 января 1942 года Мартьяновой. — Колония наша здесь обширна… Связь с Казанью труднейшая… Метели, пурга, морозы, иногда подводы идут по 12–14 дней. Но народ все-таки ездит. Упрямый у нас народ, и это — слава богу, — глядите, какие чудеса показал он под Москвой!.. Кроме общественных всяких обязанностей и работ, мы проводим "Чистопольские вечера Союза сов. писателей". У меня было два вечера, — прочел все о Горьком. Будут читать Пастернак, Асеев, Тренев и мн. другие…"

В статье "Молодежи Чистополя", опубликованной в местной газете "Прикамская правда" (23 ноября 1942 года), Федин писал: "…Вглядитесь в первого встречного человека — пусть это будет ученик ремесленной школы, бегущий к началу работы за своим станком, пусть колхозник, чуть свет привезший воз хлеба на склад «Заготзерно», пусть молодая девушка из Энского завода, вглядитесь в любого человека: как все они озабочены, как каждый торопится к своей цели, как серьезны и значительны их взгляды…"

Чувство долга перед Родиной, сплачивающее и объединяющее самых разных людей, озаряющее высшим смыслом их жизнь и поведение, порождающее дух самоотверженности, а в решающих ситуациях и самоотречение, — таков первейший из нравственных побудителей героизма в понимании Федина.

За три месяца весны 1942 года в Чистополе была написана пьеса «Испытание». Действие происходит в первые дни и недели войны… На оккупированной врагом территории жители маленького городка, рискуя жизнью, скрывают советского патриота, связанного с возникающим партизанским подпольем. В сложные ситуации ставятся при этом две любящие героя женщины. Да и другие персонажи должны пройти через крутую внутреннюю перестройку, чтобы научиться оценивать себя и происходящее вокруг иными, более высокими и крупными мерками, которые вызвала начавшаяся общенародная борьба против фашизма.

Личные чувства главных персонажей, как писал Федин, "должны быть принесены в жертву всеподавляющему внутреннему зову: исполнить долг перед Родиной, принять участие в ее защите…".

Героические характеры — волевая и сильная духом молодая женщина Аглая, которая добровольно берет на; себя вину за убийство фашиста, пенсионер-мастеровой Лукашин, взрывающий тщательно отремонтированное им машинное отделение парохода, чтобы речное судно не могло служить врагу… Кульминация пьесы — психологическая «дуэль» Аглаи и гитлеровского служаки — прусского офицера Дегена, в которой обнаруживается нравственное обаяние и превосходство советской патриотки над жестокой бесчеловечностью фашизма.

Одновременно с «Испытанием» Федина создавались пьесы «Накануне» А. Афиногенова, «Война» В. Ставского, «Навстречу» К. Тренева… Все это были, как позже напишут историки театра, "самые ранние ласточки советской драматургии" периода Отечественной войны. Пьесы, обозначившие главное русло театрального репертуара военных лет, — «Фронт» А. Корнейчука, "Русские люди" К. Симонова, «Нашествие» Л. Леонова… — последовали позже, лишь в 1942–1943 годах.

Новый жизненный материал, который несла с собой всенародная война, явно не укладывался в традиционные рамки «семейно-бытовой» драмы. Это заметно и в пьесе «Испытание». На первом плане в ней все же оказываются интимные переживания героев, а "грозный образ войны", пользуясь словами авторских пояснений к пьесе, — "на втором плане", хотя и "все время занимающем внимание зрителя". Это несоответствие тактично отметил В.И. Немирович-Данченко, высоко оценивший пьесу и одобривший ее к постановке во МХАТе. Выделяя роль Аглаи как лучшую и, несомненно, заманчивую для актрисы, он писал Федину: "Между прочим, от этого образа веет романтизмом дореволюционной эпохи. Он как-то заведомо театрализованный… При постановке можно будет проследить, чтобы актриса больше опиралась на все живые черты, не слишком увлекалась внешней красивостью их, куда роль легко может потянуть. В то же время прекрасная работа для актрисы. Я понимаю, почему… автор одно время даже думал назвать пьесу «Аглая». Хотя, конечно, это решительно снизило бы содержание пьесы с огромного явления до частного любовного эпизода".

Тему долга перед Отечеством развивают также рассказы Федина, печатавшиеся на страницах массового журнала "Красноармеец".

9 сентября 1942 года, посылая для чтения с эстрады два недавно написанных рассказа ("Каша" и "Часики"), Федин давал такие авторские комментарии к их актерскому исполнению: "…они героичны, и я назвал бы их рассказами о долге, это — их тема, скрытая под суровым одеянием, под беспощадной сухостью изложения… В чтении же — голос, игра, чувство актера вырывают самую косточку плода, и испуг должен уступить место благодарной вере в человека".

Таков же и рассказ "Мальчик из Семлёва", с которым связана любопытная жизненная история.

Дело было так.

Прилетев 12 июля 1942 года в Москву, Федин сразу погружается в поток здешних событий. Новостей много. О них и сообщает Федин в первых же письмах жене, в Чистополь.

Тем первым из друзей, к кому чуть ли не с аэродрома кинулся писатель, был В.Я. Шишков. Еще в начале мая в Чистополе слышал Федин, что Вячеслав Яковлевич теперь в Москве. Потом узнал подробности. Все самое трудное и опасное время — осень сорок первого и зиму сорок второго, когда норма выдачи хлеба для рабочих доходила до 200 граммов, а для служащих и неработающих членов семей до 125 граммов на человека, — не соглашался выехать из осажденного Ленинграда Шишков. И только когда настала весна и исчезли всякие сомнения: Ленинград выстоял, самое тяжелое позади, — старик внял просьбам друзей. Теперь хворает, все еще не может оправиться от последствий блокадного голода.

"Вчера был у Шишковых… Чудно и трогательно провел с ними вечер" (13 июля).

С того дня уже почти все дальнейшее московское пребывание было шишковским. "К Шишковым — милым Шишковым! — захожу", — восклицает Федин в другом письме жене (2 сентября).

Дважды встречался Федин с А.А. Фадеевым. Первый раз — в неофициальной, домашней обстановке: "Был у Фадеева, виделся с Линой (артистка МХАТа А.И. Степанова, жена писателя. — Ю.О.)… Он много рассказывал о Л[енин]граде!" (13 июля).

Александр Александрович только что вернулся из трехмесячного пребывания в осажденном Ленинграде и уже печатал первые очерки будущей книги "Ленинград в дни блокады". "На всю жизнь останется в моей памяти этот вечер конца апреля 1942 года, когда самолет, сопровождаемый истребителями, низко-низко шел над Ладожским озером, — так начинается первый очерк Фадеева, — и под нами на растрескавшемся пузырившемся льду открылась взору дорога, единственная дорога, в течение зимы связывавшая Ленинград со страной. Ленинградцы назвали ее Дорогой Жизни. Она уже сместилась, расползлась и местами тоже была залита водой… Спутником моим по самолету был поэт Николай Тихонов, постоянный житель Ленинграда. Эту суровую зиму… он провел в Ленинграде, в рядах армии. На короткое время он был вызван в Москву… и сейчас возвращался в родной город. Он получил Сталинскую премию 1941 года за поэму "Киров с нами"… Целая группа писателей, в том числе и Тихонов, пожертвовали свои премии на строительство танков…"

В письме от 7 сентября Федин сообщает о второй встрече с Фадеевым, теперь уже в его кабинете секретаря правления Союза писателей СССР — требовалось подробно обсудить нужды чистопольской колонии: "Фадеев «принимает» меня у себя для разговора о 1000 дел…"

Видится Федин также с Алексеем Толстым. В его квартире на Малой Никитской слушает в авторском чтении первое из произведений будущего цикла "Рассказы Ивана Сударева", куда позже войдет и знаменитый рассказ "Русский характер".

В Лаврушинский приходят письма от Соколова-Микитова. Иван Сергеевич с семьей провел трудную военную зиму в одной из деревень Новгородской области, затем был эвакуирован на Западный Урал. "Я очень тоскую об Ив. Серг., - записывал Федин летом 1942 года, — но надеюсь, что судьба доведет когда-нибудь свидеться". Теперь Соколов-Микитов извещал, что хочет написать книгу о партизанах и собирается приехать в Москву.

Только в октябре наконец произошла долгожданная встреча. "Приехал три дня назад Ваня… — сообщал Федин. — Он живет со мной, и я его временно пропишу".

Были и еще события, иные весьма значительные. О двух из них Федин оповещает родных в письме от 9 августа:

"…С Чагиным (П.И. Чагин — тогдашний директор Гослитиздата. — Ю.О.) заключил договор на всю книгу о Горьком… Срок короткий — ноябрь…" Создание второй части художественного полотна "Горький среди нас" превращается в неотложную работу писателя.

И еще: "Стал вести в Литературном] институте семинар по прозе, раз в неделю. Леонов тоже". С этого момента Литературный институт имени А.М. Горького (где Федин, подобно Л.М. Леонову, открывает постоянный творческий семинар) на семь лет стал для него местом штатной работы.

Среди множества подобных событий, в суровой атмосфере военной Москвы лета 1942 года и произошла встреча, в результате которой на одном и том же жизненном материале возникло два рассказа — "Мальчик из Семлёва" К. Федина и «Сережа» Вяч. Шишкова.

…Вячеслав Яковлевич чувствовал себя уже крепким настолько, что однажды смог выступить на литературном вечере в Центральном Доме Красной Армии вместе с Фединым.

Там кто-то и указал им на мальчика-сержанта, на вид, может быть, лет четырнадцати-пятнадцати. Курносого, веснушчатого, словом, ничем особым не примечательного, если бы подросток не носил треугольников в петлицах гимнастерки и не находился в кругу взрослых. Был это не совсем обычный "сын полка". Тихий, застенчивый мальчуган, как оказалось (на это имелись документы и наградные листы), участвовал в рискованных партизанских операциях и сверх того в одиночку добыл нескольких «языков». То был мальчишка отчаянной храбрости. Даже по лихим временам характер, конечно, необыкновенный. Встреча сильно подействовала на обоих писателей. Они договорились — каждый по-своему написать об этом мальчугане, по рассказу, у кого как выйдет.

"Вечер, на котором я и Шишков встретили отважного сержанта-малолетку, — сообщал позже Федин автору этой книги, — происходил в Центральном Доме Красной Армии, летом 1942 года. Мы действительно договорились написать о мальчике и выполнили это. В.Я. читал мой рассказ, а я — его. И, помнится, что при встрече в 1943 году в санат[ории] «Архангельское», где оба мы провели совместно несколько недель, мы обменивались впечатлениями своими об этих рассказах с известным интересом, но теперь уже не скажу о существе беседы ничего. Кто-то из нас присочинил насчет числа «языков», добытых молодцом, скорее — я, поскольку у меня десяток, но могло быть, что по скромности своей Шишков сильно убавил число, поелику у него — пяток… Свой рассказ я считаю по типу приближающимся к очерку: фактичность материала его безусловна — это я твердо знаю и подтверждаю истинность написанного…" (14 октября 1965 г.).

Семлёво была та самая желанная незабываемая железнодорожная станция на Смоленщине, добравшись до которой Федин считал себя когда-то почти дома. Здесь с трясучего ночного поезда он пересаживался на лошадей, чтобы катить дальше, в Кочаны, к дорогому куму Ивану Сергеевичу. Лошади тащились, но зато летела душа! Э-эх, была молодость, было время! Теперь вот каких удальцов рождает эта земля…

"Мальчик из Семлёва" — лирический рассказ, близкий к очерку, в котором подлинным сюжетом становятся переживания повествователя под влиянием происходящей встречи. Слушая малолетнего сержанта, повествователь мысленно сопутствует ему во всех партизанских делах, с почти осязаемой яркостью представляет его среди издавна знакомых смоленских лесов, старается увидеть мальчишку таким, каким тот был, когда в одиночку вел в лесной чаще двух пленных немцев и застрелил сопротивлявшегося фашиста.

Весь рассказ, по существу, — развитие сложного чувства повествователя к мальчику, чередование любопытства, изумления и нарастания какой-то новой внутренней собранности при виде происходящей на глазах метаморфозы, когда в курносом прилежном слушателе на литературном вечере вдруг раскрывается "лик народной войны". Персонажи произведения — пожилые писатели, поначалу снисходительно разговаривающие с мальчуганом, — превосходят его по всем статьям — и культурой, и своей значительностью в глазах окружающих, но это глубоко штатские люди; вероятно, им не случалось самим брать пленных, не приходилось убивать. А когда ребенок в каких-то жизненных отношениях искушен больше взрослых — это всегда действует сильно. Все эти движения чувства хорошо переданы в "Мальчике из Сем лева". Наблюдая юного партизана, повествователь все время вглядывается в себя, побуждая к внутренним самооценкам и читателя. Если таков этот мальчик, то какими же должны быть мы, взрослые, ответственные за все происходящее, за нашу землю, за будущее наших детей, — вот, приблизительно, тональность рассказа.

Есть очерк Федина, который, хотя и несравним по литературным достоинствам с рассказом "Мальчик из Семлёва", но прямо дополняет его. Он посвящен труженикам тыла и также интересен жизненной встречей.

Очерк написан в феврале 1943 года для Совинформбюро, в котором сотрудничал Федин. Тема в нем — героизм обыкновенного человека-тыловика, ни разу не стрелявшего, женщины, к тому же имеющей самую прозаическую профессию — заведующего хозяйством крупной больницы.

Писатель осматривает стационарную клинику Гражданского воздушного флота на окраине Москвы. Великолепна клиника, искусны ее лучшие хирурги, вроде профессора Огнева, операции которого вызывают у Федина сравнение с работой хирурга Ивана Ивановича Грекова в стенах ленинградской Обуховской больницы. Но все это лишь фон очерка, а в центре его хозяйственница, которую зовут тем не менее "душой учреждения".

Ольга Викторовна Михайлова — "женщина лет 30-ти, южного типа, смуглая, с прядью седых волос, которые только молодят красивых женщин" — один из самых давних работников отраслевой лечебницы нашей гражданской авиации. В годы второй пятилетки она участвовала в строительстве здания, в непростых тогда хлопотах по обеспечению клиники медицинским оборудованием и аппаратурой. Со своей стороны делала и делает все от нее зависящее, чтобы врачам здесь легче работалось, а больные успешней лечились. Когда фашистские войска приблизились к столице, Михайлова была среди тех, кто наладил скорую эвакуацию клиники на восток. Оставшись в пустых стенах с несколькими рабочими — с истопником и уборщицами, — превратила клинику в санитарный пункт для рывших окопы защитников Москвы. И она теми же натруженными руками, как пишет Федин, собиралась взорвать здание, когда немцы находились вблизи столицы.

Таким может становиться самый дальний тыловой «обозник», если жизнь поставит его в исключительные обстоятельства, а вчерашний обоз окажется на переднем крае… "Вот когда я вспомнил о двух чертах русского характера, часто забываемых, — заключает свои наблюдения Федин, — о нашей приспособляемости, то есть способности трудиться в самых изменчивых условиях, быстро приноравливаясь к ним, и о нашей решимости, то есть готовности без колебаний пожертвовать плодами своего труда, если это нужно в наших целях и мешает целям нашего противника".

Героиня очерка стала впоследствии близким другом писателя, до самой его смерти…

Победа под Сталинградом, достигнутая в феврале 1943 года после почти трех месяцев кровопролитных сражений наступающих советских войск с врагом, обозначила коренной перелом в ходе Великой Отечественной войны. Попытка гитлеровской Германии вернуть утраченную стратегическую инициативу в битве на Курской дуге в июле 1943 года привела к новому поражению немецко-фашистских захватчиков, в результате чего были освобождены Орел и Белгород. Началось массовое изгнание оккупантов с советской земли.

В первой половине января Федин окончательно возвращается из эвакуации в Москву.

Писатель, работающий в это время над книгой "Горький среди нас" и над романом "Первые радости", осмысливает в своей публицистике историческое значение побед советского оружия.

5 августа столица впервые салютовала в честь советских воинов, освободивших Орел и Белгород… Двенадцатью артиллерийскими залпами из 120 орудий. Салют был произведен в 12 часов ночи.

Картина народного ликования встает из очерка "Музыка победы" ("Правда", 1943, 6 августа). "В двенадцать ночи Москва салютовала победе, — пишет Федин. — Улицы Москвы переполнились народом. С первых залпов салюта в темноте — с тротуаров, из открытых окон и с балконов — начали раздаваться рукоплескания, и они росли, росли с каждым залпом, перекатываясь из квартала в квартал, охватывая великий город, наполняя его праздничным шумом, таким необычным и торжественно-веселым для строгой, настороженной ночи войны… Это была музыка Победы — награда за мужество, стойкость, за труд и выносливость нашего народа. Это был счастливый роздых в огненную боевую страду…"

С тех пор победные салюты стали традицией. В конце августа наступающие советские войска освободили Харьков, распрямив так называемую "харьковскую дугу". На это событие Федин отозвался статьей под обобщающим названием "Разогнутые дуги" ("Правда", 1943, 26 августа). "Через восемнадцать дней после попытки немцев выпрямить Курскую дугу их план летнего наступления потерпел чудовищный провал… И вот… новый приказ нашего Главнокомандующего сообщил стране и армии об освобождении второй столицы Украины — Харькова… В этот час мы были душой с Украиной, ее надеждами и мечтами, с ее верой в скорое освобождение родной многострадальной земли…"

В самом конце августа вместе с группой московских писателей Федин выехал на Брянский фронт.

До того, как разделиться в расположениях дивизий и полков, писательская группа проезжала местами недавних боев. Ее старейшиной был Александр Серафимович, а еще, кроме Федина, в «доджах» ехали Всеволод Иванов — "самый хороший спутник из всех, каких мне давал в жизни бог" (выражение из тогдашнего письма Федина родным), Павел Антокольский, Борис Пастернак, армейский газетчик батальонный комиссар Семен Трегуб и еще один писатель, оказавшийся случайным попутчиком на первую часть пути.

Уже места недавних боев являли картину гитлеровских злодеяний во всем размахе и полноте. Картины намеренных разрушений советских городов, освоения завоеванного "жизненного пространства" на гитлеровский манер произвели на Федина сильное впечатление. Писатель правдиво обрисовал людей фашистского склада в романе "Города и годы". Казалось бы, кому, как не ему, знать, наперед видеть, ничему не удивляться!.. Однако надо было самому наблюдать не только присмиревших пленных гитлеровцев, но и то, что творили они и им подобные на советской земле. Идеология фашизма, демагогическая и бесчеловечная доктрина и основанный на ней государственный строй обращали миллионы немцев не просто в рабов, а в активных разбойников и убийц.

Известно, что представления и отношения к предметам и явлениям иногда менять тем труднее, чем глубже они затрагивают человека. Все было тысячу раз ясно, а вот требовалось удостовериться самому! Уж не Федин ли изучил немецкого обывателя, знал, на что тот способен. И все-таки… Невозможно было до конца уразуметь, вообразить и постичь истинные масштабы тех внутренних превращений и перемен, что произошли с людьми, чтобы они могли творить такое, с теми людьми, с кем жил когда-то бок о бок, которых покинул каких-нибудь десять лет назад… На Брянском фронте, по проницательному замечанию одного из мемуаристов, у Федина лопнула "последняя нитка недоумения".

Шестым попутчиком Федина был писатель нового поколения, кажется, самый обстрелянный и бывалый в группе, хотя и самый молодой. Человек с лицом слегка кавказского типа, усмешливо лукавым взглядом быстрых черных глаз, подвижный, энергичный. В качестве корреспондента "Красной звезды" он исколесил фронтовые дороги и снискал к тому же популярность и славу как поэт, драматург, прозаик, сценарист. Вначале он показался Федину, может, излишне самонадеянным и деловитым. Возле разрушенного Карачева у них даже случился крохотный дорожный конфликт. Попутчик настаивал, чтобы быстрей ехать, а Федин хотел остановиться. Впрочем, когда в беседе выяснилось, что молодой человек тоже провел детство и юность в Саратове, Федин подобрел к новому знакомому. Этим соседом по машине на первом участке пути был 27-летний Константин Симонов.

Вот как много лет спустя передавал впечатления, вынесенные из совместной поездки, К.М. Симонов:

"Нам предстояло проезжать через Карачев, позади были уже освобожденный Орел, впереди еще не взятый Брянск. Мы подъехали к взорванному и дотла сожженному немцами Карачеву и у самой его окраины остановились. Остановились по просьбе Федина, именно по его просьбе. Я запомнил это потому, что у меня были в тот день причины спешить засветло добраться до места назначения и останавливаться я не хотел. Федин вылез из машины как-то особенно неторопливо, как это бывает с человеком не то заколебавшимся, не то задумавшимся. Вылез и долго неподвижно стоял, глядя на город.

…Хотя наш «додж» остановился у самой окраины города — но города впереди, в сущности, не было. Карачев был виден насквозь; а вернее, сквозь него, как сквозь нечто почти несуществующее, было видно все, что продолжалось там, за ним, — продолжение дороги, продолжение леса. Дорога уходила вдаль через несуществующий город, уходила между печных труб и холмов битого кирпича. И Федин… стоял рядом со мной… и смотрел туда, вперед, сквозь этот несуществующий город.

В жизни каждого из нас бывают особо значительные минуты, иногда это остается не замеченным другими, а иногда столь отчетливо выражается на лице человека, что не заметить этого невозможно. Не знаю, может быть, я заблуждался в своем ощущении, но во время этой остановки перед переставшим существовать Карачевом, по лицу Федина мне показалось, что в душе его происходит какой-то окончательный расчет. Не могло быть сомнения, что в уме он уже давно сопоставил тех немцев, которых знал по первой мировой войне и в среде которых прожил несколько лет интернированным русским студентом, с теми немцами, которых привел в Россию Адольф Гитлер. Все это к осени сорок третьего года уже было многократно прокручено в логическом фединском уме, и баллы за поведение — если то, что делали у нас немцы, можно назвать поведением, — были бесповоротно выведены. И все-таки, мне кажется, я не ошибаюсь: во время остановки под Карачевом с Фединым что-то случилось, оборвалась какая-то нитка, еще продолжавшая незримо скреплять для него немцев той и немцев этой войны: скреплять каким-то чувством, может быть, чувством недоумения, но все-таки чувством. Но и эта последняя нитка недоумения лопнула, и те немцы, которых он знал до войны, вдруг даже в самом дальнем уголке его души перестали быть теми самыми немцами".

Психологический момент проницательно и чутко уловлен К. Симоновым. Верность наблюдений подтверждают собственноручные строки письма Федина, которые возникали как раз в один из тех дней. Он записывал их, может быть, где-то на краю стола в редкой уцелевшей хате, прежде чем расположиться спать на полу, или во время недолгих передыхов этого фронтового маршрута у одиноко торчащего стога сена, на заемном офицерском планшете, положенном на колени (в дивизии его уже экипировали по всем правилам).

Письмо от 31 августа 1943 года предназначалось родным.

"Я много видел, а предстоит мне еще больше, — писал Федин. — Проехал всем путем наступления 3-й армии… Последовательно, по возвышающейся степени, возрастали впечатления от Мценска до Карачева. Страшен Орел. При нас еще продолжались взрывы мин замедленного действия — подрывались дома, в которых немцы оставили адские машины перед отходом из города. Из Орла сделана слобода. Города нет. Ни одного большого дома… Но Орел — только преддверие к Карачеву. Этот старый городок исчез навсегда. Нu одного дома, ни одного здания, ни одной печи. Из центра ты видишь далекие горизонты полей, во все стороны…

Весь путь — великая пустыня… Почти ни одной деревни. Люди — в землянках, как первобытные. Да и мало людей.

…Тяжкая, но полезная школа… Очень большая картина германской души и германского духа, эта война. Я, вероятно, и напишу больше всего о немцах. Поглядел, нечего сказать…"

Федина, Вс. Иванова и Антокольского направили в расположение 269-й стрелковой дивизии, продолжавшей наступление. Федина встретил редактор дивизионной газеты "За Отчизну" Иван Михайлович Орлов. Ему поручено было принять гостя. Орлов вспоминает, как загрубелые, отвыкшие от «гражданки» фронтовики с любопытством всматривались в новоприбывших пожилых писателей — "в их полосатые пиджаки, цветистые галстуки, брюки навыпуск". Из обменного пункта обмундирования приезжие вышли "в новеньких красноармейских гимнастерках, пилотках, сапогах и сразу стали похожи на бойцов сверхсрочной службы… У нас остался один Федин".

Брянское направление для поездки на фронт и воинское соединение на нем были избраны Фединым не случайно.

Писателя поглощала мысль об исторических судьбах народа на решающих, переломных этапах жизни страны, на которых сосредоточены романы трилогии. Курско-Орловская битва принадлежала к числу важнейших событий в "биографии народа". Как отметит Федин в очерках "Освобожденная Орловщина", для тех, "…кто всем сердцем прислушивается к движению души солдата Красной Армии, необычайно ценно увидеть людей, добившихся победы в переломной Орловской битве, после которой гитлеровские войска начали свое роковое отступление на Запад". 269-я стрелковая дивизия была сформирована в основном из москвичей-добровольцев и считалась одной из головных в 3-й армии, взявшей Орел.

Из совместных с Фединым выездов на передовые позиции Орлову особенно запомнились "дни посещения… 1022-го стрелкового полка… Полк вел наступление на левом фланге и за одну ночь освободил три населенных пункта западнее Карачева". Писатель был в роте старшего лейтенанта Хмелева, разговаривал со многими солдатами и офицерами. Посетил также 1018-й стрелковый полк, роту лейтенанта Клюева. Был на полковой батарее Мороза, в саперном взводе Кудрявцева.

Вдвоем с пилотом Федин поднимался на стареньком самолете У-2, с мотором-трещоткой и беспрепятственным обзором из открытой кабины, считай, на все шесть сторон, чтобы сверху осмотреть места боев. И снова видел, как он передаст затем ощущение в очерке: "Карачевский лунный ландшафт — тени мертвых кратеров, фурункулы и пузыри извержений", показывающие "не только возросшую злобу, но и прогрессирующую болезнь рассудка нашего врага".

Федин активно помогал новым друзьям из дивизионной газеты. "Мы остро нуждались в его опыте военного журналиста… — пишет Орлов. — Надежды больше чем оправдались. Хотя Федина все время тянуло на передовую… но и для нас выпадали часы, чаще всего ночные: он присутствовал на наших планерках, слушал рассказы вернувшихся с передовой в редакцию работников, был первым читателем газеты и листовок…"

Выпускать газету, печатать экстренные телеграммы, — напишет затем в очерке Федин, — надо было "в условиях, где небо является крышей, поваленное дерево — корректорской, ноги печатника — типографским двигателем… Сама типография, в кузове грузовика, стояла под придорожной липой, маскируясь от немецких самолетов".

В дни, когда писатель возвращался с передовой, ночлег ему давал редактор в своей палатке. (Тут было "сыро и холодно. На полу лежит добрая охапка овсяной соломы, укрывшись шинелями, мы укладывались спать. Федин долго ворочается…".) Это было явно не на пользу слабым легким писателя. Но бодрого настроения сентябрьские ночевки не снижали."…Я уснул, согретый фронтовым разговором, — читаем в очерке Федина, — а проснулся на рассвете от свежести утренника… Я быстро встал и вышел из палатки. Дорога уходила далеко по отлогим песчаным холмам, и, освещенные в спину с востока, подтягивались на холмы колонны пехоты…

По лесенке я взобрался в типографию. Листовка была готова. Печаталась газета, и мастер, накладывая бумагу, размеренно давил ногою педаль «американки». Сколько раз он сделает это движение за время войны? Это — его марш, неустанный, тяжелый, все преодолевающий поход за победой, в которой он, как всякий солдат, не может ни на минуту отойти от своего оружия".

3-й армией командовал известный генерал Александр Васильевич Горбатов. "Я имел радость его лично знать, встретив на Орловском фронте", — вспоминал Федин. Это был старый коммунист, участник гражданской войны, умный, мыслящий. Духом "суворовско-кутузовской школы" повеяло на писателя и во время встречи с командиром 269-й дивизии Кубасовым и командиром полка Макаровым.

Самые разные люди фронтовой полосы вошли в жизнь писателя… Сержант Аникеев, который, приняв командование остатками роты, успешно завершил наступательную операцию, а затем вдвоем с другом вынес с поля боя тридцать два истекавших кровью товарища; сапер Кудрявцев, редкий мастер по обезвреживанию немецких минных ловушек, который всегда работает "одними руками", без щупа и миноискателя; девушки-воины: медсестры, санитарки, связистки, регулировщицы, — в группе которых фотоаппарат запечатлел Федина.

Писатель беседовал с мирными жителями — и теми, кто возвращался на пепелище, и теми, кому выпало хлебнуть тягот оккупации. В одиночестве бродил по вчерашним фашистским окопам и блиндажам, перечитывал письма из захваченной немецкой полевой почты, стараясь точнее представить облик современных варваров, которые оставляют после себя зону пустыни…

Возникала картина освобождения исконной Русской земли, ликвидации Орловского плацдарма — "кинжала, направленного в сердце России — Москву". Федин изобразил ее в большом цикле очерков "Несколько населенных пунктов" ("Освобожденная Орловщина"). В журнале «Знамя» очерковый цикл появился в ноябре — декабре 1943 года…

Одной из глубоких, долго кровоточивших ран периода войны оставался блокадный Ленинград.

Для Федина это был не только город друзей, родных, но и город-друг — величайшее создание народного русского гения, его культуры, передовых устремлений и революционных традиций. И та мука и казнь, которую на глазах всех почти два с половиной года терпел и переживал город, сдавленный клещами блокады, оскверненный, изуродованный, где только голодная смерть уносила ежедневно более тысячи человек, страшная эта трагедия постоянно напоминала о себе, не давала покоя. Вместе с тем мужество ленинградцев, их повседневный подвиг, стойкость "вечного, раненого города" (как напишет Федин одному из читателей на обложке первого издания очеркового сборника "Свидание с Ленинградом") изумляли, вселяли гордость. Это был ярчайший пример массового народного героизма.

…Голодной смертью погиб друг юности страстный книжник Николай Коппель… "Дора Серг. получила грустное письмо из Ленинграда, — записывал Федин в мае 1942 года, — мать пишет, что два месяца ничего не имела во рту, кроме кусочка хлеба с чаем. А было это два месяца назад. Что с ней теперь, можно лишь домышлять, и Д.С. весь день плачет…" В июле дошло известие о гибели тещи.

Событием для Федина в те месяцы были встречи е кем-нибудь из знакомых ленинградцев… Писатель А. Дорохов попал в Москву осенью 1942 года из действующей армии, и Федин, находившийся тогда в Москве, затащил его к себе на городскую квартиру."…Дружно уничтожив единственную в доме селедку и несколько вареных картофелин, — вспоминает Дорохов, — мы едва ли не всю ночь беседовали…" Конечно, в сознании Федина нынешняя героическая эпопея Ленинграда глубоким внутренним смыслом связывалась и с той обороной Петрограда от полчищ Юденича, в которой в молодости участвовал и он сам, и А. Дорохов, и Н. Тихонов, и многие другие их сверстники.

18 января 1943 года освобождением Шлиссельбурга (Петрокрепость) в кольце ленинградской блокады была пробита брешь.

Федин переживал это событие как огромную радость. Его печатный отклик появился два дня спустя в газете «Труд». Статья названа торжественно и в полный голос: "Слава городу Ленина!", а звучит с интимностью личного признания.

"Я услышал эту весть, — пишет Федин, — в доме президента Академии наук Владимира Леонтьевича Комарова.

Позвонил телефон. Женский голос, дрогнув, раздался в коридоре:

— Что?.. Ленинград?.. Блокада?.. Прорвана?!.

Мы стоим, вслушиваясь в едва уловимые звуки, булькающие в телефонной трубке.

Да, да! Все повторено еще и еще раз. Блокада прорвана, путь к любимому городу открыт,

Мы переглядываемся молча. Еще не найдено нужное слово… Ленинград мы носим в себе, как часть нашей души… Какое счастье, что наша культура, наша история, вся наша жизнь обогащена гордым, умным, красивым существованием Ленинграда…"

27 января 1944 года было завершено освобождение Ленинграда от вражеской блокады. 10 марта Федин, приехавший в Ленинград в качестве корреспондента Совинформбюро, в письме к родным делился первыми впечатлениями об увиденном:

"О городе сказать ничего не в силах — это очень тяжело. Как будто тот же и — совсем другой — устрашающе бедный, одинокий, обиженный… Был в Пушкине, в Александровской, в Пулкове. От Пушкина — только одни стены. Он весь без крыш. Учинен кошмарный погром. Дворцы умерли, и трупы их обворованы, раздеты, поруганы.

Парки осквернены порубками. Везде завалы деревьев, мусора, снега. Ни души…

Сотни знакомых объявляются из нор и щелей. Был на Литейном, у Сергеева, у Коппеля, т. е. ходил по дворам и лестницам. И это самое страшное…

Картину фашистского разора, учиненного городу и его окрестностям, и героизма тех, кто сумел вынести все это и не покориться врагу, жить и сопротивляться, нарисовал Федин в цикле очерков "Свидание с Ленинградом". Писался цикл с яростной стремительностью, был передан "прямо в номер" и опубликован уже в № 4–5 журнала "Новый мир" за 1944 год.

Есть в этом цикле групповые и индивидуальные портреты и картины быта, труда и борьбы города в блокаду, и его нынешний день возрождения ("Ленинградка", "Живые стены", "Во времена блокады", "Партизаны на Невском проспекте"). Есть и зримо написанный обличительный образ фашистского летчика, одного из тех оккупантов, которые совершали налеты на Ленинград и грабили музейные ценности в Гатчине ("День оккупанта"). А встреча с городом Пушкином (бывшее Детское Село), с Екатерининским дворцом и его Зубовским флигелем, где жил некогда с композитором Г. Поповым, в недалеком соседстве от дружеской компании А.Н. Толстого — В.Я. Шишкова, вылилась у Федина в лирическую новеллу, которая так и названа — "Рассказ о дворце". Об этом очерке, пронизанном, как и весь цикл, высокого гражданской страстью и глубоко личностном, Н. Тихонов написал, что при чтении не покидает чувство постоянного присутствия автора."…Я видел его, — писал Тихонов, — как будто он сидел передо мной, читая его очерк о разрушенном дворце, о сожженных деревьях, об уничтоженном городе Пушкине, видел его гневное лицо…"

"У порога", "Приговор истории", «Вершина» — уже сами названия этих публицистических выступлений Федина января — мая 1945 года говорят об оценках писателем завершающих этапов Отечественной войны… Окончательное освобождение советской земли от немецко-фашистских оккупантов и перенос войны на территорию врага, великая освободительная миссия Красной Армии в Европе… Ялтинская конференция трех союзных держав по антигитлеровской коалиции, определившая условия безоговорочной капитуляции нацистской Германии и основные принципы послевоенного устройства в Европе, ее итоговая декларация, огласившая "приговор истории"… Полный разгром Германии, взятие Берлина советскими войсками и "вершина славы" — День Победы…

Этот день Федин встретил в Москве. Весь город вышел на улицы, от радости обнимались и целовались незнакомые люди… "Гитлеровская Германия не существует… — писал Федин. — Новый Гомер воспоет величие Красной Армии, пронесшей на своих плечах самый тяжелый груз испытаний тогда, когда германская армия... бросала на Советский Союз неисчислимые стада железных чудовищ истребления… Много славных книг будет написано… И самая великая из них запечатлеет на своих страницах наш народ в счастливый день… — в День Победы" ("Вершина", «Известия», 1945, 11 мая).

….С декабря 1945-го по февраль 1946-го Федин наблюдает поверженную Германию. Сначала в Берлине, потом в Нюрнберге, на процессе главных немецких военных преступников. Статус корреспондента газеты «Известия» и неограниченный срок командировки дают писателю возможность ездить, всюду бывать, все смотреть, встречаться с теми, кого он хотел бы видеть.

Рождество, которое по здешнему обычаю встречают вместо Нового года, он отмечает на квартире своего многолетнего знакомого и друга поэта Иоганнеса Бехера, возглавляющего теперь новое демократическое объединение немецкой культуры и искусства «Культурбунд», Один в компании немцев…

За столом с картофельным салатом и сосисками человек десять. Посреди комнаты — наряженная елка, вырубленная в развороченном снарядными воронками соседнем сквере. На книжном шкафу — пестрая коллекция ватных Дедов Морозов. Радио передает благостные рождественские мелодии и умасливает слух детскими голосами: "Heilige Nacht, stifle Nacht…" Под окнами прохаживается красноармейский патруль, в белых дубленых полушубках, валенках и с воронеными автоматами на груди… Бехер счастлив: это первое рождество, которое он празднует дома, после двенадцати лет изгнания…

С напряженным вниманием вслушивается Федин в застольный диспут, который ведут между собой писатель-реалист Ганс Фаллада и руководитель немецких коммунистов Вильгельм Пик… Они говорят о сегодняшнем позоре и будущем Германии…

Сложные, противоречивые чувства вызывает многое у Федина: перед глазами стоят глубокие раны, нанесенные родной земле… Но история движется… И вчера есть вчера, а завтра есть завтра. Он слушает людей, которые так же, как и он, ненавидят фашизм, видит перед собой немцев-единомышленников, немцев-друзей…

Пройдет четыре года, и Вильгельм Пик станет первым президентом Германской Демократической Республики, социалистического государства на немецкой земле… Федина впоследствии изберут председателем правления Общества дружбы СССР — ГДР. Тринадцать лет кряду деятельно станет он исполнять эти обязанности, приезжать сюда вновь и вновь…

"Я встречал Вильгельма Пика раньше, встречал и позже, — вспоминал Федин. — Но эта рождественская ночь в Берлине, кажется, самой судьбой выдалась мне, чтобы я увидел его с такой разносторонней полнотой как личность — человека, революционера, политика…

Нервический, болезненно-нетерпеливый Ганс Фаллада говорил обрывисто, внезапно задавая вопросы…

— Простые немцы должны знать: что же дальше?.. Обыкновенный немец видит, что опять началось соревнование газет, война слов! Ему ничего не дается положительного. Он ждет положительного, больше ничего!

— Обыкновенный немец — это народ. Народ не должен ждать, чтобы ему кто-то что-то дал. Только он сам, немецкий народ, во главе с рабочим классом, может себе что-то дать. Это «что-то» — его демократия, то есть социализм.

В конце концов писатель Фаллада не мог не сказать того, без чего не обходился никогда спор писателя с политиком:

— …Дело политика — подчинять себе действительность, а дело художника — показывать, какова она есть!

Вильгельм Пик вдруг с мягкой улыбкой покачал головой:

— Не спорю, это так. Но неужели писателю безразлично, какую действительность он показывает? И если политик подчинит себе действительность, чтобы сделать ее прекрасной, неужели писателю не будет более приятно показывать действительность прекрасную, чем мерзкую и преступную, а?

Я не забуду этой встречи и этой ночи, когда у Иоганнеса Бехера я увидел так близко и почувствовал так тепло Вильгельма Пика…"

…В берлинском районе Карлсхорст, где размещается теперь Главная советская военная администрация, Федин три часа беседует с маршалом Г.К. Жуковым в его кабинете. Тогдашняя запись в дневнике: "…Рассказ Жукова о своей жизни, импровизированная автобиография, тридцатилетний путь от солдата до маршала… История обучения скорняжному ремеслу, у дяди в Москве (все очень близко к горьковскому детству); история Халхин-Гола и оценка японской армии, эпизоды обороны Москвы… и особенно Ленинграда…

Я хочу попробовать написать нечто вроде портрета-биографии… Впечатление у меня такое после этой встречи, что фигура Жукова будет привлекать к себе внимание историка и художника не меньше, чем военного специалиста: благодарная, яркая личность с чрезвычайно индивидуальными особенностями и одновременно удивительно русская, соединяющая в себе судьбы современных революционных характеров с судьбой национальной" (2? декабря 1945 г.).

…Нюрнберг был сильно разрушен. Но неподалеку от центра города, словно намеренно для такого случая, война пощадила старинный Дворец правосудия. Яростные бомбежки и обстрелы наступавших американских войск чудом его почти не коснулись. Дворец правосудия, составлявший гордость баварских королей, вместе с находившейся на задворках внутренней тюрьмой, занимал целый квартал, но только стены его были изъедены оспинами бомбовых осколков и пуль, а сам дворец сохранял независимо-уверенный вид среди соседних руин и груд щебня. Здание было огромным, в несколько этажей, и в то же время из-за размеров своих как будто приземистым, с красным треугольником черепичной крыши, с аллегорическими древними гербами, лепными фигурами мудрецов, князей, крестьян и ремесленников по верхнему фронтону, сложенное из кирпичей розового песчаника, такого, каким был прежде почти весь розовый, теплый и чуть самодовольный, Нюрнберг…

Да, Федин хорошо знал, помнил это здание еще с тех времен, когда 22-летним юношей жил в Нюрнберге. Какое странное стечение обстоятельств! Здесь его застало начало первой мировой войны, столь желанной для германского империализма и предтеч немецкого фашизма, и здесь теперь держат ответ главные преступники второй мировой войны. Вот и это конечные результаты их бредовых планов — розовые городские руины… "В Нюрнберге в куче щебня уцелела сводчатая дверь, из которой я бежал, надеясь покинуть Германию в 1914 году, — вспоминал Федин. — Отсюда началось мое познание Запада. Здесь я сейчас лицезрел плоды "европейской мудрости". С юных лет слышал я вопли о «спасении» Европы. Семь недель кряду смотрел на нюрнбергский паноптикум новейших и самых радикальных «спасителей» Европы, и то, что говорил международный трибунал об этих духах подземелья за барьером скамьи подсудимых, вселяло в меня некоторую надежду, что, может быть, Европа и правда будет спасена".

Нюрнберг был городом съездов нацистской партии. Здесь проходили многотысячные факельные шествия, отсюда с переполненных стадионов неслись кичливые крики Гитлера и его приспешников о мировом господстве. И Нюрнбергу, по замыслу устроителей суда народов, предназначалось стать могилой германского нацизма.

Ярко, почти скульптурно вылеплены в очерках Федина мрачные фигуры обвиняемых на процессе. Уловлены характеры, передана индивидуальная реакция каждого во время слушания дел. Чиновные убийцы, палачи, мелкие людишки и разбойники международного масштаба — Геринг, Гесс, Розенберг, Кейтель, Франк, Шпеер, Зейс-Инкварт… ("Развеянный дым"). Гитлеровские гросс-адмиралы — пираты Редер и Дениц ("На разбитом баркасе")…

В цикле очерков "На Нюрнбергском процессе" им противостоят люди иного склада, иной души, других характеров. Это — антифашисты, уцелевшие жертвы, несломленные борцы. Свидетели обвинения. Они представляют не только себя, но и миллионы убитых и замученных, их голосом говорят страны, страдания народов. Ярко нарисованы портреты узников концлагерей Маутхаузена и Освенцима, дающих показания в суде — француженки Мари Клод Вайян-Кутюрье, ее соотечественника Мориса Лампа, норвежца Капелана, испанского республиканца Буа… ("С высоты последней ступени").

Наряду со многими томами документов на суде демонстрировались вещественные доказательства чудовищных преступлений. С корреспондентских мест, где советскую прессу в числе других представляли также Б. Полевой и Вс. Вишневский, Федин смотрел диапозитивы и ленты о фашистской «индустрии» массового уничтожения — о душегубках, газовых камерах, километровых рвах, наполненных телами расстрелянных, о действовавших в нацистских концлагерях мастерских для промышленной утилизации тел умерщвленных… Обвинение показывало абажуры, дамские сумочки, изготовленные из человеческой кожи, мыло, сваренное из человеческого жира.

На Нюрнбергском процессе Федин собственными глазами как бы дочитывал эпилог того долгого исторического противоборства, которое вел советский народ и все прогрессивное человечество с коричневой чумой фашизма. Еще раз публицистически осмысливал значение той победы, которая была достигнута в Великой Отечественной войне.

За долгие и тяжелые недели процесса в Нюрнберге, которые с утра до вечера почти каждый день проходили во Дворце правосудия, Федин обрел новых друзей. Он сблизился с корреспондентом «Правды» Борисом Полевым, уже начавшим работать над "Повестью о настоящем человеке", и с известным украинским писателем Юрием Яновским, автором яркой романтической повести о гражданской войне «Всадники», писавшим для одной из украинских газет. Среди корреспондентского корпуса, представлявшего советскую прессу, Федин привлекал внимание не только мастерскими публикациями из зала суда. Б. Полевой вспоминает, как читался в Нюрнберге в свободное от заседаний время роман "Города и годы".

Началось с прогулки, при которой Федин показал двум-трем коллегам ту самую "сводчатую дверь" среди руин, откуда он бежал в 1914 году. "Я знал, конечно, фединскую биографию, — рассказывает Б. Полевой, — И вдруг ясно вспомнилась давно уже читанная книга "Города и годы"… Возник перед глазами… Курт Ван… Андрей Старцов и, конечно же, с особой четкостью… обер-лейтенант фон дур Мюллен-Шенау… Вспомнилось высокомерное выражение его тонких жестких губ, вспомнились е(го рассуждения о приоритете северной расы над всеми расами мира, его надменные речи, его бредовые мечты.

Здесь, в Нюрнберге, который… был колыбелью нацизма… именно здесь, на месте описанных событий, эта оригинальная фигура литературного героя вспомнилась с особой четкостью… И тут, у старых ворот, которые никуда не вели, я как-то новыми глазами увидел… Федина…

…Мне… очень захотелось перечитать "Города и годы". Но где их достанешь?.. Послал в Москву жене телеграмму. Она взяла эту книгу в библиотеке «Правды» и прислала ближайшим самолетом. Перечитал. Еще раз поразился точности творческого предвидения. Потом книга эта, которую большинство из нас, конечно, знало и раньше, пошла по рукам. Ее перечитывали, взвешивая, так сказать, в свете Нюрнбергского процесса… Из журналистских рук книга перекочевала к юристам… Это качество литературы Всеволод Вишневский… обожавший военную терминологию, определил словом: дальнобойность".

"…Как сложна сейчас жизнь души! — писал Федин Мартьяновой iO августа 1942 года. — Если бы весь этот дымовой клуб воспоминаний, тоски, грусти, возмущения, мечты о работе и любви к людям, отвращения к ним и веры в них — если бы этот клуб пропустить через книгу — какая это была бы страшная книга! Очень хочется, сверхпрофессионально хочется писать…" И дальше в этой исповеди чувств перед своим "идеальным читателем" — а письма к В.И. Мартьяновой военных лет отличаются особой литературной «программностью» — Федин выделяет главное в ближайших планах:

"Представьте, сначала это будет продолжение «Горького». Потом — м.б. — тот роман, к[ото]рый начат и брошен, — о росте девушки, девочки, женщины, о славе и борьбе, о сугубом саратовском быте… и о… месте искусства в жизни…"

Советская литература в годы битвы с фашизмом не только воплощает героику настоящего, но и стремится исследовать истоки подвигов народа в Отечественной войне. Важная роль в этом отношении принадлежит историческому роману и родственным ему документально-художественным жанрам.

Прошлое советских народов, героика их борьбы за свободу и независимость, против поработителей и иноземных захватчиков, за лучшее будущее, дают неисчерпаемый материал искусству для притягательных и вдохновляющих образов. Лики Александра Невского, Кутузова, Суворова, Нахимова недаром отчеканены на боевых орденах, утвержденных в годы войны для отличившихся на поле брани, — в своей героической истории сражающийся народ черпает новые силы.

В годы войны А. Толстой трудится над третьей книгой романа "Петр Первый", где изображается борьба со шведской интервенцией. Преодолевая смертельный недуг, Ю. Тынянов пытается завершить роман «Пушкин». Над эпопеей "Емельян Пугачев" работает Вяч. Шишков. Появляются романы «Багратион» С. Голубова, «Батый» В. Яна, «Порт-Артур» А. Степанова, "Георгий Саакадзе" А. Антоновской, "Михайловский замок" О. Форш…

"Испытание чувств" — так была названа в окончательной редакции пьеса «Испытание». И название это емко выражает смысловой ряд многих других произведений Федина периода войны.

Долг перед народом, перед Отечеством, перед делом революции — главное мерило поведения личности в пору исторических испытаний. Таков пафос не только публицистики, рассказов и очерковых циклов Федина. В полной мере эта мысль звучит и в тех крупных полотнах, которые были задуманы раньше, тематически обращены к прошлому и продолжены теперь.

Утверждая те же самые гуманистические и революционные идеалы, строй чувств и мыслей, тип отношения к миру, писатель прослеживает историю характеров и истоки идей, которые подверглись теперь жестокой проверке в горниле борьбы с фашизмом.

Имея в виду два главных замысла ("Шествие актеров" и "Горький"), Федин в те же самые летние месяцы 1942 года писал В.И. Мартьяновой: "…Моя мечта — опять… писать. М. б., роман, в большом, широком плане, об истоках наших чувств, которые позже подверглись испытаниям… Хочется и о Горьком… Вот было бы чудно!" (Выделено мной. — Ю.О.)

Неотложная теперешняя обязанность писателей, полагает Федин, — объяснить "своими пластическими образами русскую жизнь во всей ее широте, которой исторически порожден советский человек, наш современник". Характерно, что мысль эта неизменно прослеживается в литературно-критических выступлениях Федина.

Именно такими достоинствами привлекает его эпопея А. Толстого "Хождение по мукам", когда в марте 1943 года Федин публикует две статьи в связи с присуждением книге Государственной премии; с помощью этого мерила выделяет он принципиально новые черты советской исторической прозы, представленной именами Чапыгина, Форш, Тынянова, Новикова-Прибоя (портретные очерки "Юрий Тынянов", 1943 и «Новиков-Прибой», 1944); такой взгляд ощутим и при оценке явлений театральной сцены, вроде спектакля МХАТа 1943 года "Последние дни Пушкина"…

Как критик Федин во многом высказывает то, что занимает и волнует его как художника, автора книги "Горький среди нас" и романов трилогии — произведений, над которыми он работает в это время…