В Ирландии бытует несправедливое мнение, что учителя не любят детей, и дети платят им тем же. А уж собственные дети учителей — это самые забитые и несчастные существа. По крайней мере стоит мне сказать знакомым, что мой отец был учителем крохотной школы близ города Омы, в графстве Тирон, на меня смотрят сочувственно и понимающе кивают, будто хотят сказать: им хорошо известно, каково это. И я догадываюсь, что они имеют в виду: огромный суровый великан, этакий Бармалей, с черными усищами грозно смотрит на понурых, ненавистных ему детей. Раньше мне было обидно, что люди так думают, и я вечно пускался в никому не нужные объяснения, стараясь растолковать, что да, отец у меня высокий и с виду суровый (хотя и без усов) и воспитывает нас так, как считает нужным, но все же буквоедом его никак не назовешь, потому что он способен на разные фокусы. Как-то раз, например, он стал вдруг посещать танцевальный класс и вместе с мамой, державшейся смущенно и нервно, вышел в полуфинал Большого конкурса танцев в зале городской управы. В другой раз летом он нанял цыганскую кибитку, запихнул нас в ее плетеный короб и прокатил по всему донегольскому побережью. Но не стоит рассказывать слишком много таких случаев: они создадут противоречивый образ отца. Поэтому теперь, когда меня спрашивают о детстве, я говорю:

— Конечно, мы жили тихо, но держали борзых.

Я говорю это как бы между прочим, но на меня сразу перестают смотреть с сочувствием.

Сказать, что мы держали борзых, — это не совсем верно. Нынче содержание борзых предполагает специальное кормление, длительную дрессировку и хорошую будку, а у наших тощих псов ничего этого не было. Поэтому куда правильнее будет сказать, что мы приютили борзых, дали им кров. Уж не помню, откуда они взялись, и не имею понятия, что с ними в конце концов стало. Странная штука память. Странная и милосердная: воспроизводит только короткие, радующие душу воспоминания. Может, нам подарили кобеля и суку, а потом они расплодились? Как бы там ни было, а я точно помню такое время, когда у нас на кухне ютились по крайней мере пять борзых. У застекленной стены стоял волосяной диван, и на нем всегда лежала борзая. Две-три собаки кое-как могли втиснуться под плиту. Бывало, мама гоняла их оттуда щеткой и кричала:

— Пошли отсюда! Пошли!

Собаки послушно вылезали, плелись наверх и забирались под чью-нибудь кровать или, поджав хвосты, всей сворой околачивались у двери, пока мама о них не забудет. Отец держался нелепого убеждения, что человеку вредно принимать пищу в одной комнате с собаками — они-де своим дыханием отравляют воздух, и он, возвратившись из школы, нещадно гнал собак из дома; завидев его, собаки что было духу убегали и бродили по улице по крайней мере час. Когда отец кончал обедать, собаки возвращались и снова уныло слонялись по кухне, пока он их не заметит и не крикнет своим хорошо поставленным учительским голосом:

— Вон отсюда сейчас же!

Первым, кто предложил отцу дрессировать пегого щенка для собачьих бегов, был Лобстер О’Брайен. У отца была слабость: он дорожил мнением любого, кто когда-то у него учился. Пока ты был обыкновенным учеником, отец всегда и про себя, и вслух называл тебя не иначе, как «дубина» и «тупица», но после окончания школы ты сразу становился «бывшим учеником» — титул, который отец приравнивал к таким понятиям, как вкус, солидность, а часто и успех. Бывало, возвращается отец субботним вечером из города домой и рассказывает:

— А я сегодня встретил доктора О’Доннела. Славный парень. Совсем не похож на того глупого мальчишку, которого я одаривал затрещинами.

Иля:

— Мистер Макгилл из пассажа рассказал мне, что купил здание старого вокзала. Этот Макгилл — превосходный бизнесмен. Собственно, у него всегда были способности к математике.

Отец идеализировал даже отпетых лентяев нашего городка:

— Вы бы послушали, как Суини рассказывал о том, как отсидел полгода в тюрьме. Ох и здорово подвешен язык у этого негодяя! Что-что, а говорить он умел.

Поэтому, когда О’Брайен намекнул однажды отцу, что надо бы попробовать пегого щенка, эта мысль была воспринята как некое прозрение, и сразу же началась подготовка.

Лобстер был одним из великих О'Брайенов масонской ложи «Клуни». Но из-за того, что его отец, сэр Дэрмот, так и не женился на матери О’Брайена, привлекательнейшей и на редкость своевольной девице из рода Суини-лудильщиков, Лобстер не имел права на фамильное членство в ложе, когда умер сэр Дэрмот. Тем не менее в Лобстере укоренились семена своевластия, и, несмотря на кривой глаз и привычку пить на чужой счет, ему удавалось держаться с горделивым достоинством отставного вояки.

И не собаковод мог заметить, что пегий щенок был единственным из наших собак, который мог бы стать настоящей борзой. Не то чтобы у него проявлялись задатки великой гончей (мы бы их все равно не распознали), но он был единственным из всей своры, кто вел себя нормально. Он лаял, выбегал отцу навстречу, а не уносился в противоположную сторону, когда тот возвращался из школы домой, выл, когда его запирали, вилял хвостом, когда его ласкали. В общем, был совсем не похож на хилые и полусонные тени, какими казались остальные псы.

Лобстер О’Брайен взял на себя роль тренера и привел к нам в дом всяких сомнительных типов, которых представил как собаководов. Тут был какой-то Дан Доэрти — специалист по вязке, — и некий Фазильер Линч — ортопед, и какой-то диетолог, и хронометрист, и специалист по резвости, чьи имена я уже забыл. С виду они были не ахти какие специалисты, но выражались высоко профессиональным языком. Не раз двое-трое из них оставались у нас закусить. Помню, однажды, не успел я заснуть, мама разбудила меня, серьезно спросив:

— Сынок, поспишь сегодня у нас в спальне, ладно? Нам нужно уложить одного собаковода.

Вскоре весь распорядок в доме перестроили так, чтобы собаководам было удобно. Вставали в седьмом часу утра, когда Лобстер приезжал из города, чтобы начать тренировку. Он завтракал вместе с отцом, а потом они отправлялись на пятимильную пробежку со щенком. Брали старый мамин велосипед и ехали по очереди. Как сейчас вижу: дорога поднимается в гору, отец крутит педали, сидит, распрямив спину, с достоинством, смотрит прямо перед собой, а рядом бегут трусцой Лобстер и собака. Первые недели они брали с собой еще какого-нибудь пса, чтобы «помочь щенку войти во вкус гонки», но псы постарше скоро сообразили, что к чему, и, завидев Лобстера, удирали подальше в поле. К концу утренней пробежки подавали второй завтрак, и отец уходил в школу. А Лобстер принимался за щенка: вычесывал его, массировал ему живот и задние лапы, осматривал уши и щупал хвост.

— Длинный хвост в нашем деле только мешает.

Потом он решал, что не стоит идти обратно целую милю лишь ради обеда. Поэтому он сидел у нас почти весь день. После школы пробегали спринт, потом опять вычесывали, и часто уже темнело, когда тренер и его ассистенты уходили. За все это время я ни разу не слышал, чтобы мама жаловалась.

Теперь, оглядываясь назад, я убежден, что отец так никогда и не понял тот новый для него мир, в котором очутился. Разумеется, он принимал живейшее участие в этой затее, но вид у него всегда был слегка озадаченный. Не обернись этот план столь огромным предприятием, отец забросил бы его с самого начала. Но Лобстер разворачивал события с такой быстротой, действовал так ловко, что у отца едва ли оставалось время поразмыслить над происходящим. Он и оглянуться не успел, как оказался владельцем дрессированной борзой — претендента на звание чемпиона, записанного Лобстером для участия в бегах на приз города Омы, которые должны были состояться через две недели. До самого дня соревнований отец уверял себя, что преследует благородные цели, готовя одну из своих собак к спортивной карьере. Он стал пользоваться такими терминами, как «дух соперничества» и «природная грация движений». Он устоял даже в последнюю неделю перед соревнованиями, когда трое собаководов приходили к нам чуть не каждый день, а Лобстер и вовсе перебрался в мою комнату.

Состязание начиналось в первый понедельник июня вечером. Лобстер отвел щенка на ипподром пораньше, чтобы тот привык к обстановке, а мы с отцом и мамой пришли туда в шесть часов вечера, примерно за полчаса до начала соревнований. Нарядились будто на праздник — наверное, чтобы чувствовать себя увереннее. Но мама все равно волновалась. Когда мы шли через городок к ипподрому, находившемуся в миле от Дублинской дороги, мама без конца мне шептала:

— Веди себя как следует, веди себя как следует, — будто мы шествовали в гости к доктору.

Потом уже перед самым ипподромом мама повернулась к отцу и спросила:

— А после каждого забега аплодируют?

— Разумеется, — ответил отец.

Но я-то понимал, что он отвечает наугад.

— Разумеется, если участники показали наилучшие результаты, — спохватился он.

— Понимаю, — сказала мама, плотно сжав губы и высоко вскинув голову: уж она-то оценит бега по достоинству, чем бы они ни кончились.

Я думал, что ипподром такой же, как на картине «День дерби», висевшей у нас в гостиной над камином: лужайка, засаженная зеленым дерном, вокруг нее побеленный деревянный забор. Пейзаж — сама элегантность и свежесть. Но ипподром, куда ежемесячно сходились на собрание жители нашего городка, оказался грязным полем, обнесенным одним рядом провисшей проволоки. В углу паслось стадо кротких овечек, мирно пощипывавших травку. В тот вечер на ипподроме собралось не более ста человек, они стояли вокруг поля редкими группками, и казалось, что это вовсе и не зрители, а всего-навсего фермеры, которые забрели сюда случайно. Помню, я смотрел на них и думал, что впервые увидел собравшихся вместе всех жителей нашего городка, которых мама со свойственной ей деликатностью называла «бедняками». Здесь они вели себя шумно и развязно; когда кому-то из них иной раз приходилось стучаться в нашу дверь, они держались не так, и я чего-то испугался. Когда мы шли вдоль поля, разговоры смолкли, и нам вслед устремились мрачноватые, любопытные взгляды.

— Это и есть жизнь, — бодро сказал отец, надменно поглядывая на зрителей. — Человеку должны быть знакомы все ее стороны.

Мы с мамой не посмели ему возразить. Увидев Лобстера, идущего к нам со щенком на поводке, мы воспрянули духом. Но и у Лобстера вид был какой-то зловещий. Его кривой глаз, смягчавший, как мне всегда казалось, выражение его лица, на сей раз загадочно поблескивал. Рядом с Лобстером стояли специалист по резвости и ортопед.

— В нашем забеге участвуют еще пятеро, — скривив рот, сообщил Лобстер. — Два кобеля и три суки, которые стартовали на всех соревнованиях в стране. Одна из них — черная сука Ларкина, несется как ветер.

— Значит, их опыт дает большое преимущество? — поинтересовался отец.

— Преимущество! Не то слово! Эти собаки кого хочешь перехитрят — хоть черта, хоть дьявола.

— Но почва болотистая, — вмешался ортопед. — А это как раз то, что нам нужно.

— Когда наш забег? — спросил отец.

— Следующий, — ответил Лобстер. — Пойдемте-ка лучше на старт.

— Я провожу вас, джентльмены, — засуетился отец.

Когда они ушлй, мама взяла мою руку в свою и сказала:

— Помолимся, чтобы все хорошо кончилось.

Она сказала это совсем не для красного словца, и мы, отвернувшись от мокрого поля, криво ухмылявшихся зрителей и робких овечек, стали просить всемогущего господа сделать так, чтобы наш щенок победил.

— Ну вот, — сказала мама, — мы сделали все, что могли. Теперь все в руках божьих.

В конце поля стояли клети: большие деревянные ящики с защелкивающимися дверцами, которые открывались одновременно, выпуская собак после натравки. Запертые в клетках, собаки видели безжизненно лежавшее чучело зайца, привязанное за веревку. Веревка тянулась ярдов на сто пятьдесят, и другой ее конец был прикреплен к деревянному барабану с рукояткой, которую надо было вращать довольно быстро, чтобы чучело зайца все время находилось перед собаками. Если механик оказывался недостаточно проворным, собаки догоняли зайца, и состязание кончалось тем, что на поле летели клочья разодранного зайца и шерсть борзых. Я видел, как механик у барабана засучил рукава и поплевал на руки. Отец, удостоверившись, что щенок сидит в клети на другой стороне поля, теперь разговаривал с каким-то коротышкой в котелке. Я сразу догадался, что это букмекер. Как сейчас вижу заинтересованную улыбку отца, до смешного терпеливо пытавшегося разобраться в обстановке. Я был уверен: он задает наивные вопросы, чтобы уже больше никогда с этими делами не связываться. Но когда он вернулся к нам вдоль забора, он тяжело дышал и был очень взволнован.

— Я сделал небольшую ставку на нашего щенка, — сказал он. — Будем надеяться, что не подведет.

Мы были единственными болельщиками на этом сборище, проявлявшими признаки волнения. Для остальных бега были развлечением; если их и интересовал исход соревнования, они это хорошо скрывали. Владельцы собак и зрители перебрасывались друг с другом через поле странными шуточками, которые все встречали дружными взрывами хохота:

— Эй, Макбрайд, где скипидар?

— А судья-то надел свои окуляры?

— Десять против одного за суку из Драмкуина, если она не околеет до старта!

— Соблюдайте правила, ребята, допускаются только трезвые собаки.

Маленький, легкомысленного вида человечек позади мамы пританцовывал на цыпочках и без конца ревел басом:

— Пришел черед выиграть О’Нилу! Пришел черед выиграть О’Нилу!

А с противоположной стороны поля человек, который, видимо, и был О’Нилом, извергал поток таких бранных слов, что мама поспешила нагнуться и громко сказала мне на ухо:

— Что скажет бабушка, когда узнает об атом! Подумать только! Я, папочка и ты — все на бегах! Подумать только!

Вдруг раздался свисток.

— Следите за второй клеткой, — едва слышно сказал отец. — Наша судьба зависит от стартового рывка.

Механик схватил рукоятку барабана и повернул ее. Собаки залились бешеным лаем. С другой стороны поля показалось подергивавшееся драное чучело зайца, протащилось перед клетками и поползло дальше. Я смотрел не отрываясь на вторую клеть, от волнения у меня свело живот. Вот раскрылись дверцы, и шестерка собак вырвалась на поле. Рывок щенка на старте помог ему выйти вперед на порядочное расстояние.

Первые мгновения были великолепны. Щенок, ошалев оттого, что вырвался на волю и почуяв сзади собак, которые, не в пример его домашним собратьям, изо всех сил старались угнаться за ним, весело тявкая, пустился во всю прыть. Хвост трубой, уши развеваются в разные стороны, спина изогнута в немыслимом прыжке, неуклюжие лапы так и мелькают — в каждом движении восторг. Щенок оглянулся раз, другой, третий, но вовсе не за тем, чтобы оценить расстояние, отделявшее его от соперников, а чтобы как-то уговорить их сократить разрыв. А псы, умудренные долгим опытом, не лаяли — бежали расчетливо, ровно. Я не сомневался, что наш щенок ведет бег в никудышной манере. Эти дельфиньи прыжки через каждые пять ярдов должны были измотать его на финише, а ему, видно, очень хотелось, чтобы собаки его догнали и затеяли шумную возню. Но все-таки он мог бы еще и выиграть: ведь бывает, опыт и хитрость отступают перед безудержностью молодости. Несмотря на все свои проделки и на полное пренебрежение к ободранному зайцу, болтавшемуся у него перед носом, щенок мог бы удержать первенство. Но когда было пройдено уже три четверти дистанции, щенок взял да и опозорил отца и нас у всех на виду. Он оглянулся, чтобы опять подбодрять собак, и по его радостной морде я догадался: он нас узнал. Он сбился с поги, склонил голову набок — убедиться, что не ошибся, — потом, забыв о веселой игре, застыл как вкопанный и вдруг ринулся к нам, дурашливо разинув пасть, приветствуя нас хвостом, крутившимся как пропеллер.

— Ах ты скотина! — взвился отец, стараясь не смотреть на щенка. — Неблагодарная скотина!

Выдержка иэменила-таки отцу, терпение лопнуло. Лицо его выражало сплошное разочарование. Ошарашенные неожиданностью всего происшедшего, мы стояли и несколько, мгновений остолбенело смотрели на пегого щенка.

— А забег уже кончился? — словно вспомнив о чем-то, спохватилась мама.

— Все кончилось, — мрачно ответил отец.

— А разве не надо аплодировать… и приветствовать победителя? — Вдруг она сняла перчатки и, громко захлопав в ладоши, деланно-визгливо закричала на весь ипподром: — Браво! Браво!

Все уставились в нашу сторону.

— Замолчи, жена! — резко оборвал ее отец. — Над нами и так все смеются из-за этого… этого… — И он в отчаянии махнул рукой на щенка.

Но было поздно. Человек сомнительного вида уже был тут как тут и, почувствовав удобный случай для насмешек, стал хлопать в ладоши. Через мгновение стали бить в ладоши все на нашей стороне поля. И вот уже весь ипподром гремел аплодисментами и орал фальцетом: «Браво! Браво!» Я вглядывался в лица — неужели Лобстер и собаководы тоже смеются над нами? Но их и след простыл.

Кое-как, спотыкаясь, мы ушли с ипподрома подальше от этого хохота. По дороге домой не проронили ни слова. Отец почти бежал, и мама изо всех сил старалась не отстать, за десять ярдов от них шагал я, а за мной весело семенил пегий щенок. Но поздним вечером, лежа в кровати, я услышал, как отец рассказывает маме: букмекер, у которого он ставил на щенка, — его бывший ученик, а теперь владелец шести букмекерских контор в графстве Тирон и собирается открыть еще одну в графстве Дерри.

— Этот парень далеко пойдет! — восхищался отец. — Я так и знал.

Он самоуверенно гремел на весь дом. А потом со свойственной ему дотошностью стал растолковывать маме махинацию, задуманную букмекером. Засыпая, как это часто бывало, под гулкие, монотонные разглагольствования отца, я знал: настроение у него уже опять поднялось.