Они медленно двигались по пустой мостовой, обходя синие сугробы, и наш герой мучительно раздумывал над сложившимися обстоятельствами.

Действительно, посудите сами, как было ему не мучиться, когда он и сам-то в Петербурге — без году неделя, да и не таков, чтобы сразу суметь угодить симпатичному, но настойчивому капитану в его щекотливом предприятии, да и, кроме того, само знакомство с Аркадием Ивановичем было несколько стремительно, и после всяких высокопарных и таинственных намеков на какие-то его заслуги, в чем Авросимов и разобраться-то толком не успел, вот вам, пожалуйста, подайте ему нежный предмет, то есть просто капитану желательно женское общество, а где оно?

Пистолет подрагивал на широкой груди Авросимова и холодил ее. День перевалил на вторую свою половину, и потянуло туманом и синевой. Красное зимнее солнышко потонуло в Неве, где-то за Адмиралтейством. Едва сумерки надвинутся, можно будет в знакомый флигель постучать…

Хмель постепенно проходил, и на душе у нашего героя снова становилось гадко. Казалось, что из-за поворота вот-вот вывернутся сани его сиятельства военного министра, и снова придется вести унылый разговор неизвестно о чем.

— В Петербурге у меня есть знакомая, — сказал Аркадий Иванович, — Амалия Петровна Пестель.

Дама молодая и прелестная. Как она супруга своего любит! Вы бы только поглядели, господин Ваня.

Когда я смотрю на них, мне за себя больно становится. Почему я один на белом свете? Вот не дал господь. А я вам должен признаться, что женщину считаю в нашей жизни главным, и это не в том смысле, в каком я вас только что попросил, а в самом высшем, в философском… Я и у нас в полку бывало рассказывал свои убеждения, но некоторые, — сказал он с грустью, — некоторые молодые офицеры, как это говорится, из хороших фамилий, меня на смех пытались поднимать… — он покрутил головой, — да разве можно на них за то серчать? Они по воспитанию такие, я ведь понимаю. Я для них — кто? Провинциал, скука…

— Да, да, — подтвердил Авросимов.

— Но они это не по злобе, не по природе, господин Ваня, а когда тебя узнают, так и вовсе проникаются симпатией… Верно, верно… Уж я знаю. Поэтому и серчать на них за то нельзя. Да, предмет нежный… Это, так сказать, в житейском смысле. Но поверите ли, я, господин Ваня, ради этого самого могу даже преступление совершить или, скажем, — подвиг. А вы куда же меня ведете?

— Есть один дом, сударь, — сказал Авросимов, — в котором тепло и приятно. Уж вы жалеть не будете.

— Дай-то бог, — засмеялся капитан.

Аркадий Иванович умолк, и наш герой, воспользовавшись паузой, погрузился в мечты о предполагаемом визите во флигель. Что мог встретить он там? Опять эти крики веселья и шепот любви, и полную непринужденность, когда тело, словно разделено на части, и каждая часть живет своей особой жизнью. Полное забвение, и никаких следственных и никаких военных министров, и только горячее дыхание Милодорочки или Дельфинии, и бесшумная челядь, которая все что-то несет, несет, уносит… и, наконец, добрый и прекрасный Бутурлин, который успокоить может, который так легко тонкой рукой доведет, и тотчас все вокруг станет бренным, расплывчатым… О чем сожалеть?

— В жизни я всегда отличался большим любопытством, — вдруг сказал Аркадий Иванович.

— А что же вы все никак о своем геройстве мне не скажете? — напомнил ему Авросимов.

— А далеко ли нам идти, господин Ваня? — спросил в свою очередь капитан. — Я очень вам верю, что вы меня приведете к земле обетованной… Только вы меня в общество все же не ведите. А знаете, у меня в Линцах была одна Анюта, господин Ваня. Вдова исправника… Вот истинный ангел, господин Ваня. Да вы и сами понимать должны…

— Я в этом не очень, — признался наш герой.

Капитан нежно взял его за локоть.

— Что ж так?

— Я молод еще, сударь…

— С вашими-то плечищами, — сказал капитан с улыбкой, — можно любую даму с ума свесть… А к чему я вам про любопытство свое начал?.. Ага… Знаете, господин Ваня, мой полковник был человек незаурядный, вот я о чем… — и вздохнул. — Скажу вам, не хвастаясь, я в особенных людях толк знаю, я их тотчас же на глаз беру, хотя я ведь тоже по-своему хорош, как я умею с людьми быть утончен и покладист. Я, бывало, выйду в Линцах перед строем, и пока там унтера суетятся, эдак вот рукой только качну, и строй тотчас — ровная линия, а иначе я вас, сукины дети!.. Вы не подумайте, господин Ваня, что это от страха. Нет, нет, от глубокой симпатии… Так вот, но в полковнике моем эта тонкость все-таки меня поразила. Ну что там? Ну, я вам скажу, рост. Это главное. И не то, чтобы малый рост привлек внимание к нему, а знакомый облик… Эге, говорю я себе, где это мы встречались? И вдруг я понимаю: это же Бонапарт стоит передо мною! Он самый, господин Ваня! Рост… Но кроме того — лицо, осанка, взгляд… Волосы! Все, все… Потом уж я понял, что и духа полное соответствие. А я, господин Ваня, сам — кремень. Кремень, значит, на кремень. Это вы поняли? Тут вы следите, как самая ниточка завязывается, как она начало берет, следите, это очень занятно. Так вот, он указывает мне на марширующую роту и говорит:

— Как вам нравится, господин капитан, эта толпа лентяев и оборванцев?

Я, признаться, господин Ваня, оторопел.

— Чем же они лентяи, господин полковник? Они строя не знают, но на то мы и призваны их учить, господин полковник. Авось выучим, лицом в грязь не ударим… Постараемся…

Он искривился весь, словно от смеха, но смолчал. Однако голубые его глаза глядят зорко, с пристрелочной, и весь вид его располагает. Я, признаться, у него — новый офицер, еще не знаю что да как.

— В других полках, господин полковник, и того хуже…

— Другие полки, господин капитан, не образец для нас, — сказал он холодно. — Я просил вашего назначения сюда, зная о вашем высоком мастерстве в строевой науке…

Ну, как он меня холодом облил! Как мне было поступить, господин Ваня? Однако я смотрю на него с любопытством. Ладно, сударь, извольте…

Так рассуждал Аркадий Иванович, словно бы и ни о чем, а между тем наш герой, преисполненный необъяснимой тревоги, вышагивал рядом, видя перед собой Павла Ивановича с завязанными глазами и не умея представить себе его же, стоящим на ветру перед марширующей ротой. Да как это он там стоял?

Видел ли он свое скорое будущее? И, замахиваясь на самого государя, предвидел ли молнии и гром?

— Э, кабы можно было предвидеть хоть сотую долю того, что потом стало, — вздохнул Аркадий Иванович. — А вот, господин Ваня, посудите сами, мое положение: он стоит передо мной, как Бонапарт, и я ничего сказать не смею. Каково? А ведь все мы — люди. Ну, скажем, водку он пьет? В карты… прекрасный пол… Ну как все… Но он меня подавляет своими глазами, господи ты боже мой! Это неспроста, думаю я, это личность… Это не просто аристократ, баловень, пренебрегатель… Ну хоть бы он меня понял, кивнул бы, пригласил бы к себе; мол, новый офицер, как дела и прочее… Нет, господин Ваня, одни лишь глаза в упор. Я терпелив. Я жду. Я в кампаниях против французского узурпатора не участвовал, а он — да. Преклоняюсь перед героями, даже завидую… А вам разве не хотелось бы ради отечества? Не хотелось бы? Ведь хочется, а? Ну знаю, это же не просто слово… А вы вникайте, вникайте, тут-то самое и начинается.

— Мне поторопились передать, господин капитан, всякие слухи относительно вашего прошлого.

— Позвольте, господин полковник, что вы имеете в виду? Я поклонник правил, но честь свою в обиду…

— Ну, например, история в Московском полку, когда вы…

— Виноват, господин полковник, но это навет…

— Нет, нет, я не придаю этому значения. Вы первоклассный строевик, а мне вот как нужны такие офицеры… Остальное — вздор.

— Это самая крайняя мера завистников, господин полковник…

— Пустое. Я не считаюсь. Для меня какой вы есть…

— Для меня отечество прежде всего. Его польза…

— Отечество? А что, господин капитан, известно вам об этом предмете?

— Я бы сказал, господин полковник, да мысль, что и до вас дошли грязные обо мне слухи, ужасна…

— Давайте договоримся, господин капитан, раз и навсегда. Я вас ценю за фрунт. Остальное — не мое дело.

Вы поняли, господин Ваня, какая тут тонкость?

Наш герой живо представил себе этот диалог, отчего волнение его даже усугубилось, ибо, зная уже отчетливо внешние черты злодея полковника, он ощутил его холодность и словно увидел пронзительные его глаза. Но чего-то все-таки Аркадий Иванович, видимо, не договаривал, и призрак висел в пустом воздухе, как карась на крючке, вне своей родной водной стихии.

Уж ежели рассуждать с пристрастием: и дался же ему этот Павел Иванович, возомнивший о себе, великий нравственный прелюбодей! Что в нем, казалось бы? Да, видно, такова природа молодости и неусталой, непотревоженной души, что все хочется знать наверняка, до конца, а иначе такие мучения подступают, такая тайна мерещится, что и не приведи господь.

Авросимов и переживал это все, шагая рядом с героем, да так переживал, что и Амалия Петровна выскочила из мыслей, и военный министр не представлялся, и прохожих, словно и не было вокруг, и позабылся флигель вожделенный…

Как вдруг Аркадий Иванович подступил с вопросом:

— А что, господин Ваня, близко ли нам идти? Не видать ли уж огонька обетованной земли?

— Я вас приведу, приведу, — сказал наш герой в нетерпении, ощущая, как шевелится на груди холодный пистолет. — Вы рассказывайте.

Аркадий Иванович на это вздохнул, засмеялся:

— Интересует вас это?.. А может, я вру вам все? Вот такой болтун несусветный вам попался, а вы и верите, а?

Тут наш герой заметил, что вечер опустился. Идти до флигеля было еще порядочно, и можно было послушать рассказчика вволю.

— И зачем я вам все это рассказываю? — проговорил Аркадий Иванович. — Теперь полковник мой схвачен, роковая опасность миновала. Другие, стало быть, спохватились… Государь — новый, молодой… Эх, господин Ваня, вздор это все.

— Нет, не вздор, — вдруг несколько даже наставительно сказал Авросимов. — Отчего же вздор, когда — истина? Зачем вам врать? Я же вижу, как вы с волнением рассказываете…

— Ну ладно, — сказал капитан миролюбиво, — только уж вы следите, не пропускайте ничего, хотя я не знаю, зачем я вам все это рассказываю… А может, так прогуляемся, помолчим? Не утомил ли я вас? — но так как Авросимов ничего на это не ответил, а лицо его выражало нетерпение со всей свойственной его возрасту непосредственностью и открытостью, Аркадий Иванович продолжил свой рассказ. — Представьте себе, господин Ваня, каково человеку, который цену себе знает, которому пальца в рот не клади, а тут холодные глаза, в голосе — железо, и противу вас — стена? Ну что вы будете делать? Решение мое смириться было горьким. Я человек гордый. И вот однажды летом, мы тогда всем полком лагерь держали, пошел я к моему полковнику поздним вечером, в неурочное время, дабы испросить у него разрешения отправить в гошпиталь унтера моего, внезапно занемогшего. А надо вам знать, господин Ваня, хотя к полковнику была от полка симпатия, дистанция меж им и нами, офицерами, держалась непреложно. Куда там! И не вздумайте в неурочное время беспокоить. Беда. А я иду. В окне — свет. На шторках тени. Песен не поют, не слышно, но, думаю, веселье идет тихим чередом… В нашей жизни лагерной без этого разве можно? И не бражничание меня насторожило впоследствии, нет… Впрочем, это вы сами поймете… И тут, господин Ваня, с темного крыльца скатывается прямо на меня белая фигура и словно привидение, как кикимора лесная, раскачивается передо мной и спрашивает:

— Как прикажете доложить?

А это, значит, лопоухий пес Савенко, денщик моего полковника, скотина, мордастый такой и наглый.

— Пошел вон!

Будто он меня не знает! И ведь если бы я, скажем, был князь или генерал, он бы в ногах моих валялся, а мне, значит, теперь надо и через это перешагнуть? И это проглотить? Я не намерен…

Речь Аркадия Ивановича постепенно приобретала плавность, словно он уже который раз повторяет свою историю, тем самым вырабатывая манеру повествования в духе известного господина Бестужева-Марлинского, тоже, кстати, замешанного в бунте, но пока не успевшего потерять для читающей публики своего обаяния.

— Но не успел я всего этого для себя осознать, — продолжал капитан, — как сам полковник появился на крыльце. Белая рубаха его с широким воротником была видна хорошо. За шторкой чья-то кучерявая голова застыла неподвижно. Что-то здесь неладное происходит, подумал я, какая-то во всем этом тайна…

Тут я шагнул ему навстречу.

— А, это вы, — сказал полковник, но с крыльца не сошел.

— Господин полковник, дело чрезвычайной важности побудило меня беспокоить вас в неурочное время…

— Господин капитан, — сказал он сухо, — я уже имел честь предупреждать, что по вечерам…

— Господин полковник, унтер Дергач тяжело занемог и криком своим переполошил лагерь…

— Я не люблю дважды говорить об одном и том же, господин капитан.

— Если он к утру кончится…

— Господин капитан, не принуждайте меня к крайним мерам.

И тут его белая рубаха качнулась и растаяла в дверях. Кучерявая голова на шторках зашевелилась снова, а из хаты появился лопоухий Савенко и сел на ступеньку.

Что было делать? Я повернулся и, подавляя в себе гнев, отправился восвояси, но стоило мне сделать несколько шагов, как я услыхал за спиною скрип и, оглянувшись, увидал, что Савенко, крадучись, сошел со ступенек.

Была ночь, господин Ваня. Луна стояла неполная. Кузнечики кричали. И я шагал мрачно по сырой траве, мимо спящих хат. И в душе моей творилось черт знает что… Вы следите, следите за каждой мелочью, не упускайте… «Что же это происходит? — думал я. — За что же это я так наказан в то время, как кто-то с полковником моим бражничает!»… Вы понимаете, какое дело? А унтер — бедняга, на которого махнули рукой? Оскорбление, мне нанесенное?

И ведь все это от человека не простого, не подлого, насколько я успел разузнать… Бражничают… И тут страшная догадка посетила меня. А если они не бражничают?! А если я столкнулся лицом к лицу с искрой дьявольского предприятия, слухи о котором носились в армейском воздухе уже давно?.. Бражничают? А с чего же этот пес лопоухий караулит у крыльца? Любопытство мое, подогретое оскорблением, разгорелось пуще. Я проделал уже полпути к лагерю, как вдруг вспомнил о денщике, ринувшемся за мной, и оглянулся стремительно. Серая фигура Савенки кинулась в тень забора. Я не из робкого десятка, господин Ваня, но сердце мое дрогнуло. Однако я справился с первым смущением и продолжал свой путь, положив про себя проучить дерзкого холопа. Пройдя еще порядочное расстояние и, чувствуя, что лопоухий продолжает следовать за мной, я воспользовался резким поворотом тропы, обнаружил пролом в заборе и, юркнув туда, затаился в густой листве. Я был совершенно скрыт от проходящих, но сам видел дорогу отлично. И вот, господин Ваня, едва отдрожали последние листочки на кустах, потревоженных мною, как долговязая фигура проклятого пса вынырнула из-за поворота и остановилась в недоумении. Он меня потерял!.. «Ищи! Ищи!» — хотелось крикнуть мне, но я молчал и с жаром ждал продолжения истории, надеясь, что пес кинется за мной в кусты, и уж тут я смогу наконец заплатить ему сполна за унижение… Савенко нелепо топтался на месте, пробегал вперед по тропе, возвращался, и мне даже почудилось, что он принюхивается. Истинный пес, прости господи! Так минут пять, а может, и более того топтался он в близости от меня, пока наконец не понял бесплодности своего предприятия и не отправился обратно, чему я даже обрадовался, так как ноги мои затекли, а в нос набилась пыльца от цветов и душила меня.

Прошло время, господин Ваня. Дальше — больше. Каково мне было все это понимать?

— Да, да, — пробормотал наш герой, позабыв совершенно о цели своего путешествия, чувствуя, как дух у него захватывает, словно провалился в глубокую и густую тайну.

— В последующие дни, — сказал Аркадий Иванович, — Савенко, встречаясь со мной, делал вид, что ничего не произошло, да и я не поминал ему ни о чем, чувствуя душой какую-то тайну, которую от меня скрывали. И тут, господин Ваня, то ли душа моя такова, то ли это была воля самого господа нашего, но я уже не мог вести прежний образ жизни, а что-то во мне клокотало и понуждало действовать. Скажу вам, не хвастаясь, что природная сметливость помогла мне в этом. Я решил скрывать свои истинные чувства до поры до времени, справедливо считая, что это поможет мне раскрыть тайну, ежели она есть. И я не ошибся… Спустя неделю счастливый случай свел нас с полковником снова. На сей раз он был в расположении и даже несколько раз его жесткое лицо украсила мимолетная улыбка… Я не напоминал о недавнем происшествии, он словно и не помнил. Шел обычный деловой разговор о полковых заботах. Вдруг он спросил:

— Как думаете, господин капитан, любят ли вас в роте?

Я задумался и не знал сразу, что ответить. Это ему, видимо, пришлось по душе.

— Природная скромность не всегда у офицеров в чести, но вы ею не пренебрегайте, — сказал он, незло усмехаясь. — Кстати об офицерах. Успели ли вы приобресть себе друзей по симпатии?

— Я, господин полковник, так много занят строем, что и не думал об этом, ибо стараюсь о блеске вверенной мне роты…

Разговор как разговор, и все-таки что-то меня насторожило, ведь та полночь и лопоухий Савенко, крадущийся за мной, не выходили из моей головы. Господи, подумал я, помоги мне!

— Стараетесь о блеске? — задумчиво переспросил он. — А ведь от воли государя зависят счастье и блеск всей армии, — и добавил тихо, — хотя эта воля в последние годы проявляет себя противоборствующей здравому смыслу…

Я вздрогнул. Сердце мое затрепетало. Он глядел в меня пристально, насквозь. Я кивнул ему согласно. Эти преступные мысли не были для меня новостью, мне многое подобное приходилось слышать из разных уст за последнее время. Спокойно, сказал я самому себе, не спугни глухаря, дай ему потоковать…

— Как же он вам вдруг доверился?! — прохрипел наш герой с отчаянием и тоской. — А вы-то что?..

— Я испугался, господин Ваня, — сказал капитан шепотом. — А вы бы разве не испугались? Я понял, что эго все неспроста, его слова, что мне должно их слушать и соглашаться, чтобы он легко говорил, не стесняясь. Я вообще, господин Ваня, манеру взял с людьми не спорить. Зачем? У каждого своя голова, свои привязанности. Но, заметьте, стоит человеку поддакнуть, представиться ему единомышленником, как он тотчас словно освобождается весь, и легко ему с вами и просто… И вот тогда вы будто окунулись в его образ мыслей… А эти спорщики всякие, петушки эти, они не по мне, господин Ваня. Так вот, значит, он произнес свою ужасную фразу, от которой сердце у меня похолодело…

— Это справедливо, — сказал я в ответ. — Я сам думал об этом. Но наша власть мала, и нам остается надеяться на божье провиденье.

— Да, — сказал он, — вы правы. Все оно так и было бы, когда б не особый случай.

— Какой же, господин полковник?

Он долго молчал, внимательно разглядывая меня, словно я не человек, не офицер, а так — предмет неодушевленный, и это мне было, поверьте, крайне оскорбительно, и рука, как говорится, искала рукояти, но я крепился, ибо разворачивалось внезапно такое, во имя чего стоило гордыней пренебречь. Моя счастливая звезда сияла мне ослепительно.

— Я совершаю преступление перед совестью и кругом своих друзей, исповедуясь перед вами откровенно, — сказал он, окончательно прожигая меня взглядом, — но что-то подсказывает мне, что на вас можно положиться.

— Господин полковник! — воскликнул я, стараясь окончательно расположить его. — Нет, нет, вы не ошиблись. Слово дворянина!

Глаза его вдруг сверкнули.

— Я верю вам, — сказал он шепотом. — Здесь не место для откровенности… Вечером у меня, если вам будет угодно…

И он пошел, невысокий и коренастый.

Волнению моему не было предела, и хотя тайна оставалась по-прежнему за завесой, но я верил, что край этой завесы я приподыму, и очень скоро.

Человек не бедный и знатный, мой полковник жил скромно, по-походному. Я очень удивился, господин Ваня, когда, оказавшись в его комнатке, увидел деревянный топчан, покрытый серым солдатским одеялом. Правда, множество книг да исписанных листов бумаги покрывали единственный в комнате стол.

Разговор сначала нс завязывался, потому что он ко мне присматривался, а я был в волнении, предвкушая раскрытие тайны. Но постепенно тема нашлась, а именно — минувшая война. Нет, вы не думайте, господин Ваня, что так вот сразу он весь и раскрылся, все свои чудовищные планы и прочее… Разговор у нас был обычный, и я бы так и остался в недоумении, как вдруг он сказал, не помню уже продолжая какую мысль:

— Всякое единоличное правление приводит к деспотии, а это значит, что в собственных глазах деспот всегда прав и непогрешим, а так как даже деспот смертен, а смертные не могут быть абсолютно непогрешимы, следовательно, за некоторые грехи его расплачивается народ, государство, мы…

— Надо ему подсказать об этом, — сказал я с робостью.

Он засмеялся.

— Такое в истории бывало, но заканчивалось плачевно…

— Теперь, слава богу, пора деспотов миновала, — сказал я со страхом, понимая, куда он гнет, — государи и правители теперь просвещенные…

Он засмеялся снова.

— Знаете ли вы математику, господин капитан?

— Нет, — сказал я.

— Если бы вы знали ее, — продолжал он, — я бы доказал вам все мгновенно.

— Я молчал, не в силах побороть волнение, а он продолжал: — Возьмите Древний Рим. Покуда там было республиканское правление — он процветал, стоило утвердиться монархии — возникла деспотия, и процветание страны и народа кончилось… Это математически непреложно…

О чем мы говорили далее, я уже плохо помню, но и этих двух фраз было предостаточно, господин Ваня, чтобы понять, как это все неспроста… Скажу вам не хвастаясь, я с детства был воспитан в правилах чести и любви к государю. И вдруг услыхать такое! Каково же было мне по веревочке ходить и не упасть? Да видите ли в чем суть: все друзья у полковника по другим частям находились, а в своем полку был он одинок. Я так это понимаю. Впрочем, может, что и другое…

Между тем встречи наши учащались. Беседы становились откровеннее раз от разу. Я был настороже и в то же время продолжал любоваться моим полковником! Вот ведь как бывает… Все в нем мне нравилось: и походка его, как он ходил уверенно и твердо, и вместе с тем легко, даже с грацией какой-то; и твердость духа, и выдержка, и в то же время — что-то мягкое и обаятельное в лице, несмотря на внешнюю суровость; и даже запах ароматного мыла, исходивший от него постоянно, странного мыла, пахнущего больше свежей весной, нежели всяким искусственным снадобьем, доставлял мне истинное наслаждение. Однако, думал я, не следует обольщаться, надо быть готовым ко всему, ибо первые шаги уже доказали мне близость страшной пучины, таящейся где-то неподалеку. Что же делать? Как предотвратить несчастье, которое грозит нам всем и нашему отечеству?..

Еще в детстве положил я себе за правило не опережать событий, чтобы не допустить ненароком ошибки. Главное, думал я, сохранять свою верность государю и быть чистым в душе, а уж все это и время помогут мне вскрыть нарыв и избавить невинных людей от заблуждений.

Однажды, господин Ваня, мой полковник призвал меня к себе. Сам он сидел за столом, а мне указал на табурет. В доме было тихо. Савенко за занавеской не шевелился — то ли спал, то ли подслушивал.

Вдруг полковник сказал:

— А вы очень хороши в роте, вы мне нравитесь… Думается, что на смотре солдаты ваши проявят себя отменно.

Мне было приятно слышать похвалу из уст этого сурового человека и, ах, кабы не смятение в моей душе, посеянное им! Я даже растерялся и не знал, что отвечать, как услышал его тихий смех.

— Я смеюсь оттого, — сказал он, видя мое недоумение, — что очень отчетливо представляю себе эту будущую радужную картину: вы вышагиваете с вашей ротой и удостаиваетесь высшей похвалы (да, с той самой ротой, которой предстоит в недалеком будущем участвовать в предприятии…) — он заметил мое смятение, которое я безуспешно пытался скрыть. — Ничего, ничего, — продолжал он, — мне ведь тоже когда-то казалось это сверхъестественным, однако трезвые наблюдения позволили мне убедиться в крайней пользе этого акта, даже в необходимости его, даже в неизбежности… В общем, мы с вами — пылинки в игре природы… Представьте себе, когда мы устраним монархию и все связанные с нею учреждения, — сказал он так просто, словно приглашал меня на прогулку, — когда освободим народ, тогда это предприятие с высоты уже достигнутого не будет казаться нам противоестественным… Надо только отрешиться от мысли, что самодержавие — единственная форма правления…

— Позвольте, — сказал я, — как мыслите вы устранить монархию? Значит ли это, что вы собираетесь лишить царя престола, вынудить его отречься?

— Нет, мы убьем его, — сказал он просто. — Это вызвано необходимостью… Мы убьем его. Вся царская фамилия должна быть устранена…

Верите ли, я чуть было не упал при этих словах, но опять сдержался. Нельзя было вызвать ни малейшего подозрения с его стороны. Мой полковник меж тем продолжал:

— Мы предадим суду сенаторов…

— Вы очень откровенны, — сказал я, едва скрывая ужас. — А не может ли кто-нибудь… Не боитесь ли вы, что кто-нибудь… Вдруг какой-нибудь мнимый ваш единомышленник…

Он долго и внимательно меня разглядывал. Я выдержал его взгляд. Он сказал тихо:

— Теперь уже поздно. Теперь это вряд ли может иметь значение. Наши идеи охватили почти всю армию. Она сработает быстрее, чем канцелярская машина…

— Да, — сказал я на это, — вы хорошо все продумали… — а тем временем ужас мой все усиливался и усиливался и достиг предела; я вдруг понял, что мой полковник слеп, что он движется на ощупь. — Господин полковник, — сказал я, — а ну как просчет в ваших планах?

— Вы боитесь? — усмехнулся он, но лицо его было бледно.

— Я не боюсь, — сказал я, — но поспешность никогда не была людям добрым помощником.

Он поднялся из-за стола:

— Соберите между прочим своих унтеров, главных целей раскрывать не нужно, но приуготовляйте их постепенно к мысли о необходимости перемен. Вас что-нибудь останавливает?..

— Никак нет, — ответил я, — постараемся, — и направился к дверям, едва переставляя деревянные ноги.

— Нет, я не дам тебе погибнуть! — восклицал я, направляясь к своему дому.

Целую неделю, или больше, меня, господин Ваня, лихорадило. Я метался, словно загнанный зверь, и не находил выхода. Обстановка тем временем накалялась. Верите ли, уже я знал, что многие полки, в большом числе раскиданные по Малороссии, заражены той же страшной болезнью. Не буду перечислять всех офицеров, причастных к сему, ибо вам это все равно что пустой звук, но они приезжали, господин Ваня, все такие богатые, умные, надменные аристократы, прости их господи, вы, наверное, и не видали таких-то в вашей глуши… Как быть? Как быть, я вас спрашиваю? На меня обрушилось несчастье! Они все, обезумевшие от своих замыслов, подогреваемые друг другом, уже не могли опомниться, остановиться… «Нет, я не дам вам погибнуть, — твердил я непрестанно. — Не дам вам в ослеплении вашем погубить отечество!» Тем не менее я решил не действовать, прежде чем не выясню всех обстоятельств, прежде чем не распутаю этого страшного клубка. Рука моя, верите ли, беспрестанно тянулась к бумаге, а разум противился. Она тянулась, а он противился…

В этот момент Авросимов явственно увидел перед собою Павла Ивановича. Полковник держал перед глазами лист, и руки его вздрагивали.

— А кто знает, чья вина, а чья правда? — вымолвил Авросимов слабым шепотом.

Но Аркадий Иванович услыхал даже этот шепот.

— А бог-то на что? — сказал он и засмеялся. — Да вы-то уж будьте покойны. Вы уж лучше слушайте, слушайте… А вот когда все услышите, тогда вы и сами все решите. Розумиете? Так вот, а тут случай вышел, маленькое происшествие, ну пустяк один.

Пребывал я как-то поздним вечером в доме своем. Денщик мой, вы его уже видели, спал в сенях. Свеча моя подходила к концу, но у меня не было сил крикнуть, велеть заменить. Ах, подумал я, пусть она сгорит. А было мне, господин Ваня, худо непонятно от чего. Руки мои, словно плети, лежали на коленях… Наверно, страдания мои тому виною, думал я. Вы только представьте себе, что я должен был выносить все эти дни, месяцы, сознавая, что в моих руках — судьба государства и государя, вот в этих самых руках, что беспомощно лежат на моих коленях. Под влиянием всего пережитого охватила меня неясная тоска, и легкий летний ветерок, влетавший в распахнутое окно, не успокаивал, а, напротив, усиливал тревогу, доносил какие-то смутные звуки, то вдруг видел я явственно большого петуха, как он поводит своей головкой, уставя в меня маленькие красные глазки с вопросом, то рог коровий покачнется и исчезнет, то звезды вдруг все враз погаснут… В общем, господин Ваня, да что вам об том рассказывать?

И тут я почувствовал, как бы вам это получше объяснить, томление какое-то. И я поднял голову. В дверях, на самом пороге, стоял проклятый пес Савенко!

С минуту мы молча глядели друг на друга. Озноб сотрясал меня.

— Тебе чего? — спросил я, и голос мой, словно в бочке пустой прогудел.

— Окно у вас раскрыто, — усмехнулся он, — со двора видать все…

— Уноси ноги! — приказал я и попытался подняться, чтобы вздуть его.

— Так точно, — сказал он, не двигаясь с места, а голова его, как петушиная, вертелась на шее, а глаза зыркали по сторонам, верите ли?

— Сгинь! — крикнул я, но вместо крика шипение какое-то, прости господи, вырвалось из души моей, да и тело словно приросло к стулу. Но стоило мне снова поднять глаза, как я не увидел в комнате никого. Бред, подумалось мне, но под окном зашуршала трава. Из последних сил рванулся я со стула и грудью рухнул на подоконник. Круглая морда Савенки, словно блин отлетела прочь.

— Ваше благородие, — сказал он из кустов, — господин полковник за вами прислали. К себе кличут.

Трава зашуршала, и все стихло. Я захлопнул окно. Руки мои тряслись. Накинул мундир и вышел. Ночная прохлада несколько меня поуспокоила. Стояла полночная девственная тишина. Вдруг я услышал за собою шаги. Я резко обернулся: белый расплывчатый силуэт Савенки покачивался на тропе. Неужели полковник велел ему следить за мной?!

— Савенко, — сказал я, — берегись, Савенко, я шуток не люблю.

Но он не отозвался, и силуэт его растворился во тьме.

Полковник встретил меня на пороге и провел в дом. В комнате сидели офицеры. Каждый из них был мне уже знаком, хотя и отдаленно. Это был, судя по всему, самый кулак ужасного заговора. Все молча глядели на меня. Я поклонился.

Надо было вам видеть, господин Ваня, их лица, как они на меня глядели. Чужой я им был, господин Ваня, черная косточка. Но тогда уже стал я все понимать отлично: затянуть меня в предприятие свое, а уж после и руки не подавать. «Какой я вам товарищ? — подумал я с грустью, хотя вид при этом сохранял самый достойный, — вам лишь цели своей добиться, а там вы и узнавать перестанете». Верите ли, так я об этом горько думал, что даже лихорадка моя угасать стала, потому что трезвость размышления всегда способствует успокоению. И только видел я одно, какая выпала мне в жизни тягостная и высокая честь, и уже видел я глаза государя, с благодарностью и гордостью взирающие на меня, а ведь государь наш, господин Ваня, он ведь истинный отец наш, да?.. Тут после легкого любопытства и проявления всякого ко мне недружелюбия они все отворотились, словно чтобы не мешать нам с моим полковником заниматься всякими полковыми делами, для которых я, кстати, и был зван. А должен вам заметить, что находился там среди прочих и мой батальонный командир господин Лорер, майор, который, появившись в полку нашем, принялся распространять всякие ужасные сведения обо мне, будто я, служа еще в Петербурге, допускал всякие там денежные злоупотребления, чего за мной, верите ли, и не водилось сроду… И вы, небось, слыхали?

— Ни об чем таком не знаю, — сказал наш герой.

— Вот уж, право, чушь одна, верите ли? Чужой я для них был, господин Ваня, и поэтому… Ну вот, сесть мне не предложили, как равному. Я и это стерпел. Я всякие слабости умею прощать. Люди ведь в том не виноваты. Ах, не буду посвящать вас в подробности. Короче говоря, получил я приказ следовать в Москву по полковым делам и положил в карман солидную пачку казенных ассигнаций. Вместе с ассигнациями вручил мне полковник письмо одному лицу, в котором заключена, как он выразился, наша общая судьба. А должен вам сказать, что я, хоть и бедный человек, но очень честный, и не стоило бы об том говорить, когда б не вышла тут история, изменившая многое.

Вышел я от полковника, как побитый. Обида терзала меня. Но бог меня надоумил что ли, не смог я сразу идти к себе, а ноги подвели меня к распахнутому окну, из которого доносился приглушенный разговор… Верите ли, сердце мое чуть не остановилось, когда я услыхал, как всякая обидная напраслина потекла из уст собравшихся. Они все, все наперебой меня чернили, называя ненадежным, снова поминая историю петербургскую, так что я готов был вбежать к ним и со всем пылом молодости требовать удовлетворения, но я снова заставил себя сдержаться и только подумал скорбно: «Бог вас простит…»

И тут, господин Ваня, услыхал я голос моего полковника, дотоле молчавшего, который один в этом скопище хулителей защищал меня и доверял мне, так что я разрыдался как ребенок, прямо там, под окном. Да, подумал я, вот истинный человек, вот человек достойный, несмотря на все свои страшные заблуждения. И я порешил, отправляясь в дальнюю дорогу, перед отъездом, на заре, подарить ему старинный украинский наш чубук. Подавляя в себе всякие обидные чувства, вызванные услышанным разговором, отправился я к себе домой. За спиной слышались шаги, но я не обернулся.

Не буду описывать вам своих мытарств московских, как я там хлопотал по полковому делу, как вынимали из меня деньги канцелярские писаки, это ведь у нас заведено такое, господин Ваня, как воротился назад, не буду вам этим докучать. Но то, что я застал, воротившись, окончательно выбило меня из седла. Полковник мой, бог ему судья, видимо, поддавшись наговорам, глядел на меня недобро. Недостача в деньгах, да пустячная, черт ее подери, в другое время и мараться бы из-за нее не стоило, вызвала целую бурю. Замаячил суд передо мной. Не удостоившись наград за свою безупречную службу, предстать в молодые годы перед судом! Но я и это снес, господин Ваня…

Наш герой, шагая рядом с чудесным капитаном, ступал осторожно, затаив дыхание, словно крался за дичью. И вдруг какие-то все незнакомые места возникли перед ним, словно и не Петербург это вовсе. Какие-то унылые заборы тянулись один за другим, и лес чернел или роща, и фонарей не было в помине, и тишина стояла… «Что такое? — подумал он с содроганием душевным, — куда мы забрели?» А место действительно было глухое, пустынное, редкие дома стояли с заколоченными окнами, так что ни одного огонька кругом. Лишь луна выныривала иногда из облачных лохмотьев и бросала слабый свой и недолгий свет на замершую картину, но свет этот не вселял бодрости, а, напротив, был так уныл, что хотелось с головой зарыться в сугроб.

Видимо, недоумение и дрожь нашего героя передались и славному Аркадию Ивановичу, а может, он сам себя растравил, предаваясь воспоминаниям, во всяком случае, шаги его замедлились, и он остановился. Стал и Авросимов.

— Куда это вы меня завели, господин Ваня? — спросил капитан шепотом. — Вы меня, должно, убить хотите? — и засмеялся.

— Помилуйте, Аркадий Иванович, — ответил Авросимов, переходя на шепот, — ума не приложу…

— И узнать не у кого, — прошелестел капитан, всматриваясь в пустынные места.

Снег вспыхивал под нечастой луной, но тут же погасал.

— А не поворотить ли нам обратно, господин Ваня? Эдак мы и в лес прямехонько забредем…

И тут, внезапен и зловещ, чей-то раскатистый свист потряс безмолвие.

— Бежим! — прошипел капитан и опрометью кинулся по своему же следу. Наш герой торопился за ним, проклиная теплую шубу. Луна как на зло не появлялась. Когда они обогнули первое двухэтажное здание с заколоченными окнами, из-за угла ударил стремительный ветер. Сколько времени они бежали, подсчитать было невозможно, наконец где-то впереди мелькнул огонек, за ним — другой, послышался скрип полозьев. Аркадий Иванович, бежавший все время чуть впереди, замедлил движение.

— Стойте, — взмолился наш герой, с трудом переводя дух.

Они остановились у первого освещенного окна. Капитан расхохотался.

— Никогда так не трусил, — проговорил он, — просто даже сердце свело от страха. Вот напасть! Ну идемте же… Может, мы и не в Петербурге вовсе, а?

— Не знаю, — сказал Авросимов мрачно. — Теперь бы извозчика… Я уморился.

— Эх, господин Ваня, — снова засмеялся капитан, — ну я, ну не очень чтобы могучий, да? Но вы-то! Вон вы какой медведь! Вы-то что же, а?

— Кому гибнуть охота? — признался Авросимов, не испытывая стыда.

Они двинулись дальше. Шли молча. Говорить уже не хотелось. Мысли о возможной погибели не давали покоя. И тут наш герой, размышляя об этом, подумал вдруг о государе, которого, оказывается, на каждом шагу подкарауливает насильственная смерть. И не от разбойников, не от волчьих зубов, а от своих же, живущих рядом соплеменников, которым, может быть, руки пожимал, благодеяния оказывал, ордена на шею вешал! И ведь могут: и как Людовика с почетом на плаху, и как свинье — просто нож из-за угла в спину, прости господи… Отчего же он своих погубителей должен в крепости содержать по всем законам, а не бить их собственноручно одного за другим своим мечом или кинжалом в самое сердце? От кого же такая несправедливость?

— Теперь куда? — спросил дотоле молчавший капитан.

Они стояли у Строгановского дома. За углом бежал Невский.

— Теперь уже совсем рядом! — обрадовался наш герой и повел за собой капитана.

…Так за что же тогда все, как сговорившись, бегают взапуски за государем своим, охотятся на него, подкарауливают, отчего он, вобрав голову в плечи, изогнувшись весь, должен жить в страхе?

Но Аркадий Иванович, словно подслушав мысли Авросимова, не стал рассуждать об этом, а лишь засмеялся и сказал бодро:

— А мы-то с вами на что?

«Мы с вами» — это, конечно, да. Но ведь как оно бывает, когда ты, вознамерившись подвиг совершить, стоишь перед тьмой, а тут свист раздается? И ты бежишь сломя голову! «Мы с вами…» И «мы» и «вы», не разбирая дороги, лишь бы жизнь свою спасти, скорее к свету, к свету, к малым огонькам.

— Вот вы, например, господин Ваня… На вас, например, государь и держится. А как же…

Но не успел наш герой что-либо ответить, как знакомые веселые ворота, похожие на глотку загулявшего ямщика, выросли перед ними.

— Вот они! — воскликнул Авросимов радостно и пошел под темными сводами.

— Ну, господин Ваня, — засмеялся Аркадий Иванович, — бог очень соблюдает наш интерес, — и потер руки.