Явка до востребования

Окулов Василий Николаевич

Глава четвертая

РУССКИЙ ПАРИЖ

 

 

1. КУШАЙТЕ НА ЗДОРОВЬЕ!

Первый контакт с соотечественником произошел в такси. Как только мы с женой и дочкой подошли к стоянке, расположенной напротив нашего дома, водитель первой машины открыл заднюю дверь и сказал по-русски: «Садитесь, пожалуйста. Куда прикажете?»

В пути разговорились. Бывший офицер. В России осталась семья, о которой многие годы ничего не знает. Живет небогато, но не жалуется: Париж кормит. В других городах русским живется хуже. Рассчитался строго по счётчику. От «чаевых» отказался: «Офицерская честь не позволяет брать с соотечественников».

Он помнил о своей принадлежности к армии великой страны, и при случае демонстрировал свое офицерское достоинство. Но жизнь давала все меньше и меньше шансов для этого, и невольно, под влиянием среды и обстоятельств, менялся характер человека и язык его становился «извозчичьим»: «Куда прикажете?»

Князь П.А. Вяземский в тридцатых годах XIX века писал А.С. Пушкину из Парижа: «Худая тут жизнь, браток, черного хлеба не допросишься».

Мы приехали в Париж на 120 лет позже князя, а черного — ржаного — хлеба там, как и прежде, не было. Да и в 1997 году, когда мы с женой приехали туда с частной поездкой, его тоже не нашли: упорно не хотят французы потворствовать вкусам русских, а может, не знают, что только в ржаной муке содержится уникальный комплекс витаминов и микроэлементов.

Пишу о французах, а сам думаю: теперь и в Москве ржаного хлеба не найдешь. То, что мы принимаем за черный, то есть ржаной, — подделка. Его выпекают не из ржаной муки, а из смеси пшеничной и обдирной. Для придания характерных для «черняшки» темного цвета и кисловатого вкуса в тесто добавляют солод.

Тогда, в 1954 году, когда невтерпеж захотелось черного хлеба, отправились мы к бывшему второй гильдии российскому купцу Суханову (Суханычу). У него и черный хлеб, и селедка, засоленная по-русски, и гречневая крупа, и прочие яства были в изобилии и отличного качества. Во французских магазинах селедка есть, да не соленая, а скорее квашеная. Гречневую крупу они знают, называют ее «каша» (с ударением на последнем слоге), но употребляют крайне редко. Вот и везли в Париж советские дипломаты и прочие граждане себе и друзьям в подарок черный хлеб, селедку, гречневую крупу, да еще икру, которая во Франции продавалась, по была нашему брату не по карману.

А какие вкусные были у Суханыча пирожки с капустой, рыбой, грибами! Грибов, к слову сказать, в лесах Франции много. Есть и наши любимые — белые, подберезовики и подосиновики, рыжики и сыроежки. Но французы их не едят: боятся отравиться и отдают предпочтение шампиньонам, выращенным в теплицах.

В изобилии были у него и кондитерские изделия, и колбасы, и малосольная семга, и осетрина холодного и горячего копчения. На высшем уровне было и обслуживание. Приказчики работали быстро и аккуратно. Приятно было посмотреть, с каким благоговением, другого слова не подберешь, они относились к деликатесам. Берет молодец пласт малосольной семги, торжественно кладет его на разделочную доску, подточит длинный, и без того острый, нож и начинает нарезать её топкими, почти прозрачными ломтиками, перекладывая их тончайшей бумажкой, чтобы не «склеилась» рыбка, пока домой довезешь. Видно, что сам процесс резки доставляет ему удовольствие. Потом завернет покупку, похвалит товар и подаст со словами: «Кушайте на здоровье». Своим усердием он показывает и любовь к делу, и уважение к покупателю.

Хозяин, седовласый, упитанный и краснощекий, в костюме-тройке и при галстуке, сидит за кассой. При входе покупателя встает, здоровается. Уходит покупатель — благодарит за покупку и желает здоровья. Во всем предупредительность и достоинство.

Известный в 1920—1930-х годах во Франции журналист-эмигрант Андрей Седых писал, что лавка Суханова пользовалась большой популярностью. Она была, по его словам, «парижским вариантом Елисеева для обедневших русских эмигрантов». В паше время только в канун больших праздников в ней бывало, как когда-то, тесно и шумно. Мало уж оставалось настоящих ценителей русской гастрономии. Коща в лавку заходили французы, хозяин был особенно любезен и по-французски с великолепным нижегородским акцентом расхваливал свой товар.

Как-то, когда я уже был хорошо знаком с Сухановым, заехал к нему по пути. Сделал заказ и, отметив в разговоре, что голоден, взял с подноса пирожок с капустой. И сразу же на стойке появились две рюмки водки и пирожок для хозяина. С удовольствием выпили и закусили. И тут Суханов рассказал, что в былые времена частенько забегал к нему Александр Иванович Куприн выпить, «как мы сейчас с вами», рюмку-другую под слоеный пирожок, а то и под огурчик. Тепло говорил купец о классике, даже слезу смахнул.

«Другое было время, другие люди. Недолго прожил Александр Иванович на Родине. Да и здесь, на чужбине, не сладко ему было. Старик Ремизов, писатель и художник, жил по соседству, тоже не обходил меня стороной. Мало того, писал обо мне», — с гордостью рассказывал Суханов.

Расплачиваясь, напомнил хозяину о съеденном пирожке и выпитой рюмке. Покачав головой, купец сказал: «Все, что съедено и выпито в заведении, русские купцы ни в Москве, ни в Париже в счет не ставят». Маленький урок правил хорошего тона России дооктябрьского периода.

 

2. БРАТЬЯ ХУРИНЫ

Не менее известными, чем Суханыч, были среди советских граждан знаменитые портные — братья Хурины.

Родились и выросли они, кажется, в Нарве, потом в Ригу перебрались. Там же получили образование и профессию. С началом Второй мировой войны, боясь прихода немцев, братья, а их было трое, уехали в Лондон и там торговали тканями. После войны один из них остался там, двое перебрались в Париж, купили небольшое ателье по пошиву мужской и женской одежды.

Вначале они обшивали русских эмигрантов. Но постепенно добрая молва о портных дошла до посольства, и его сотрудники стали их основными клиентами. Благодаря этому с окраины они переехали в один из переулков Елисейских Полей, увеличили штат мастеров.

Хурины славились умением шить зимнюю одежду, поскольку знали, что такое русская зима и вкусы соотечественников. И шили её из лёгких английских тканей, которые закупали по оптовым ценам у своего лондонского родственника, и на легком и очень теплом шерстяном ватине, о существовании которого московские портные того времени, мне кажется, даже не подозревали.

Любое их изделие стоило ровно на 10 процентов дороже приобретенного в первоклассном магазине Парижа. По этому поводу мы шутили: «Хурины берут с нас дополнительно 10 процентов за знание русского языка».

Слава их была велика. Известные советские артисты шили у них фраки, а офицеры аппарата военного атташе — парадные мундиры.

Они всегда были приветливы, предупредительны, точны в исполнении заказов. Все было хорошо, но мы точно знали: братья — осведомители местной контрразведки. Да иначе и быть не могло: уж очень много ходило к ним советских граждан. Иногда Хурины сами проявляли повышенное внимание к некоторым членам нашей колонии и делали это, как мы понимали, не из любопытства, а по указанию своих полицейских кураторов.

В их защиту надо сказать, что они не скрывали факт сотрудничества с контрразведкой. Были случаи, когда при прощании, стоя на лестничной площадке, то один, то другой из братьев говорил кому-нибудь из наших: «А вами интересовалась полиция!» Они не могли ссориться с полицией, а еще больше боялись потерять многочисленную и постоянную клиентуру из посольства. Эмигранту постоянно приходится сидеть на двух стульях.

У руководства советской колонии появлялось иногда желание запретить советским гражданам пользоваться услугами Хуриных, но все понимали, что эта мера не гарантировала полного «послушания» и, главное, была оскорбительна. Поэтому ограничивались рекомендацией ходить к ним вдвоем-втроем, не вести в ателье разговоров об обстановке в посольстве, не обсуждать поведение отдельных его сотрудников.

 

3. НЕОБЫЧНЫЙ ЭКИПАЖ

«Василь, смотри, какой чудный экипаж!» — сказал друг мой Паша. По аллее Булонского леса медленно катил трехколесный велосипед. «Водитель», мужчина лет семидесяти, одетый в чесучовый костюм-тройку, в перчатках и панаме, неспешно крутил педалями и изредка нажимал на «грушу», предупреждая пешеходов об опасности. Позади него в плетеном кресле, укрепленном на багажнике, сидела нарядно одетая дама в соломенной шляпке с вуалью и в перчатках. На правой руке ее висел театральный бинокль на ручке (как лорнет), на коленях дремала болонка.

— Павел, бьюсь об заклад, эта пара — наши соотечественники.

— Не может быть!

— Сейчас проверим!

Экипаж поравнялся с нами, и я, обращаясь к водителю на русском языке, сказал: «Бог в помощь, отец!»

«Водитель», чуть вздрогнув от неожиданности, приподнял панаму и ответил: «Спасибо, сынки, да не оставит вас Господь своими милостями!»

Дама приставила к глазам лорнет-бинокль и, обращаясь к нам, певучим грудным голосом пропела: «Благодарю вас, господа! Мой муж с этой поклажей (она показала на себя и собачку), слава Богу, хорошо справляется».

И экипаж покатил дальше, вызывая улыбки прохожих. Паша проиграл пари, а я пожалел, что не поговорили с этой симпатичной парой.

 

4. ДОКТОР ЕЛИЗАВЕТА МОИСЕЕВНА

Об этой женщине можно было бы написать захватывающий роман о любви и верности, о вероломстве и предательстве близкого человека, о тоске по родине, об исстрадавшейся, но чуткой и отзывчивой к чужому горю душе.

Первая мировая война вырвала ее из родного гнезда, из мирной жизни, а революция вынудила покинуть Россию. Она прошла три войны, боролась за жизнь любимого, в чужой стране стала офицером, получила гражданство Франции и высшее образование, но в душе осталась русской. Судьба ее во многом схожа с судьбами тысяч русских эмигрантов, но, мне кажется, сложнее и трагичнее.

С Елизаветой Моисеевной меня познакомил известный советский физиолог, академик АМН и АН СССР Константан Михайлович Быков, принимавший участие в международной конференции физиологов в Париже. Елизавета Моисеевна, в ту пору практиковавший врач-терапевт, была его переводчицей и, по доброте душевной, гидом и помощницей в ознакомлении с Парижем, его памятниками, музеями и магазинами.

С первой же встречи стало ясно, что Елизавета Моисеевна прекрасно знает русскую эмиграцию во Франции, главным образом — интеллигенцию и французские медицинские круги. Это было интересно не только мне, но и моей жене, которая, несмотря на выезд за границу и рождение второго ребёнка, не потеряла интереса к своей профессии. Елизавета Моисеевна была общительным и разговорчивым человеком, и очень скоро я знал многое из ее жизни.

В первое время меня удивляла и даже озадачивала готовность русских эмигрантов изливать душу малознакомому русскому, да еще приехавшему из СССР. Потом я понял: это потребность высказать тоску и сохраненную, несмотря ни на что, любовь к потерянной Родине, услышать слова сострадания. Знакомого русского эмигранта такие разговоры не интересуют: он сам испытал что-то подобное. Француз просто не в состоянии понять исповедь постороннего, а соотечественник, пусть и из другого мира, обязательно выслушает и посочувствует.

Елизавета Моисеевна родилась и выросла в Гатчине в культурной и обеспеченной семье. Окончила гимназию и вскоре вышла замуж за пехотного офицера, служившего в Петербурге. В самом начале Первой мировой войны он уехал на фронт, а она, желая быть рядом с ним, не считаясь с уговорами и слезами матери, поступила на курсы медицинских сестер. Окончив их с отличием, Елизавета Моисеевна, отказавшись от работы в тыловом госпитале, добилась направления в часть, в которой воевал ее муж. Почти три года прослужила она на передовой: выносила с ноля боя раненых, выхаживала их в госпитале, была операционной сестрой. Было очень трудно, но где-то, совсем рядом, находился муж. Они часто виделись, она сама перевязывала его раны. «За это, — говорила она, — можно было вытерпеть все».

Их фронтовые дороги закончились в Крыму. Она служила в госпитале, в одной из палат которого лежал тяжелораненый муж. Думать, «что делать, оставаться в России или уходить в эмиграцию», долго не пришлось: надо было срочно грузить раненых на транспорт, уходивший в Константинополь. Большинство офицеров и многие нижние чины боялись сдаться на милость победителя и решили покинуть Россию, считая свой исход временным и надеясь вернуться после падения власти большевиков.

На транспорте, помимо раненых, оказалось около двух тысяч солдат и офицеров, многим из которых также требовалась медицинская помощь и даже операции. «А я была одна, — с горечью рассказывала Елизавета Моисеевна, — если не считать всегда пьяного судового врача. Врачи госпиталя, забыв про клятву Гиппократа, остались на берегу. Они ведь не стреляли в красных и в атаки не ходили и потому меньше боялись большевиков. У меня не было лекарств, перевязочных материалов. Плакала от бессилия, от сознания, что ничем, кроме доброго слова, не могу помочь больным. Люди умирали каждый день. Очень боялась и за здоровье мужа. Ранение было тяжелым».

На пятый день путешествия транспорт прибыл в Галлиполи. Лагерь развернули в открытом поле. Кое-как, не сразу, с помощью местных властей, представителей Франции и Международного Красного Креста, оборудовали госпиталь. Среди ранее прибывших туда русских нашлись врачи и медсестры. «Стало легче, не было той страшной ответственности, которая лежала на мне до этого, но, как и прежде, не хватало лекарств, бинтов и других материалов. Трудно было и с питанием», — вспоминала Елизавета Моисеевна.

После полуголодного существования и полуторалетних скитаний в Галлиполи и по Болгарии Елизавета Моисеевна с мужем приехали во Францию. И снова ни кола, ни двора. Зато много соотечественников, сослуживцев. Один помог найти работу ей, другой устроил ее мужа — подполковника — на курсы шоферов, а третий временно дал кров. Так началась жизнь в Париже.

«Я была рада любому труду. Бралась за вес: посуду мыла, убирала туалеты в госпиталях, няней была, и продукты по квартирам разносила. Французским языком я свободно владела с детства, и это очень помогло в жизни. Но чем бы я ни занималась, думала об одном: как стать врачом», — рассказывала Елизавета Моисеевна.

Для начала пошла на курсы медсестер, чтобы подтвердить сохранившееся у нес свидетельство об окончании сестринской школы в Петрограде и получить французский диплом, дающий право на работу но этой специальности. Окончив курсы, с помощью добрых людей, она поступила на медицинский факультет.

Ее муж работал шофером такси, денег на жизнь, хоть и не роскошную, хватало, и казалось, что все налаживается. Но в одночасье все рухнуло: в 1930 году муж оставил се. Банальная история. На вокзале в его машину села американка русского происхождения. Он отвез её в хороший отель, и она, рассчитываясь, попросила его заехать к ней вечером: ей не терпелось посмотреть вечерний Париж. С этого и начался его скоротечный роман с богатой вдовой. Недели через две-три она увезла его в США.

Елизавета Моисеевна осталась одна. Днем училась, а в вечернее и ночное время дежурствами в госпиталях зарабатывала на жизнь, учебу и выплату кредита, полученного на покупку квартиры.

«Так и жила, крутилась как белка в колесе. Но самым тяжелым была обида на мужа. Я любила его, пошла за ним на войну, спасла его от смерти, а он просто предал, и ладно бы из-за любви, а ведь из-за денег. Но от судьбы не уйдёшь. Он умер от какой-то неизлечимой болезни через три года после отъезда. Я простила его, но обида осталась, и ничего с этим не могу поделать», — рассказывала Елизавета Моисеевна.

Вскоре она стала врачом. Не сразу, но устроилась ординатором в госпиталь. Зарплата была маленькая. Эмигрантам французы платили намного меньше, чем своим. Со временем появилась частная практика, расплатилась за квартиру и уже стала подумывать о замужестве, женихи даже были, а тут снова война. И опять с немцами.

«Когда немцы летом 1940 года вошли в Париж, отданный французскими властями на милость победителя, я места себе не находила, — рассказывала Елизавета Моисеевна. — А потом твердо решила идти воевать. Войну я знала не понаслышке, до этого прошла две — Мировую и Гражданскую. Пройду третью. А погибну — плакать по мне некому, я ведь одинокая». И русская эмигрантка, лицо без гражданства, стала военным врачом французского Сопротивления. На этот раз ей пришлось пройти не только тяготы войны, но и подполья. За храбрость Елизавете Моисеевне было присвоено звание «лейтенант», и вслед за этим она получила французское гражданство.

После войны через советский Комитет Красного Креста и Красного Полумесяца она разыскала своего младшего брата, о котором ничего не знала с начала двадцатых годов. Завязалась переписка. Брат сообщил, что во время войны был на фронте, а их родители погибли в блокадном Ленинграде. Он писал также, что женат и у пего есть дочь — студентка медицинского института.

Брат приглашал её приехать в Ленинград. У нес было большое желание встретиться с родными и навестить места, где прошли ее детство и юность. Но вначале не было денег — с пустыми руками ведь не поедешь, — да и за билет на самолет много заплатить надо, а потом отношения между бывшими союзниками испортились, и не до путешествий стало. Более того, в период «холодной войны» резко сократилась переписка советских граждан с родственниками, проживавшими за границей. Она возобновилась только в хрущевскую «оттепель».

Елизавета Моисеевна познакомила меня со многими интересными людьми, как из числа русских, так и французов. Когда мне нужно было, работала переводчицей, наотрез отказываясь от оплаты, постоянно и безвозмездно снабжала меня и врача посольства дорогостоящими медицинскими препаратами, которые получала от многих фармацевтических фирм как практикующий врач для апробации.

В августе 1961 года я приехал в Париж в качестве сотрудника советской выставки и сразу же посетил Елизавету Моисеевну. В ее маленькой гостиной был создан «русский уголок»: портрет Ю.А. Гагарина, русские книги, куклы и другие сувениры, привезенные или присланные ей из Москвы и Ленинграда, и первый ее тост всегда был: «За Юрочку!» А в 1962 году она сама приехала в Москву как сотрудница французской выставки. Побывала она и в Ленинграде, и в Гатчине. Так сбылась ее мечта встретиться с родственниками, погулять по родным местам.

 

5. ПАТОРЖИНСКИЙ

В посольство позвонил француз и, представившись участником Сопротивления, попросил два билета на концерт советского хора под руководством Федора Паторжинского.

Мне, как и многим советским людям той поры, был хорошо известен народный артист СССР солист Киевского театра оперы и балета, часто выступавший в Москве, Иван Сергеевич Паторжинский. А Федора Паторжинского в посольстве никто не знал. Все это я и сказал звонившему. Мой ответ его не удовлетворил. Он даже обиделся и указал место, где читал афишу Федора Паторжинского. И я поехал туда.

Афиша была. Она извещала о концерте русского народного хора под управлением Федора Паторжинского, в программе которого русская духовная и светская музыка.

Заинтересовавшись хором, и особенно его руководителем с редкой и в то же время такой известной у нас фамилией, я позвонил доктору Елизавете Моисеевне.

Оказалось, что она хороню знакома с Федором Сергеевичем. Он регент хора храма Трех Святителей, и тут же рассказала его историю: в 1931 году митрополит Евлогий порвал с Московской патриархией, но часть прихожан осталась верной Москве, и тоща в подвале дома № 5 но улице Петель был устроен православный храм Московской патриархии. Федор Сергеевич стал регентом церковного хора. Он родной брат украинского артиста Ивана Сергеевича Паторжипского. И, не задумываясь, пригласила нас с женой на этот концерт, заверив, что Федор Сергеевич будет рад с нами познакомиться.

После концерта мы встретились с Федором Сергеевичем и первой солисткой хора — Лепой (Елена Тумаркина), дочерью русских эмигрантов, выехавших из Петрограда в 1918 году. Родители, люди культурные и обеспеченные, дали ей не только хорошее общее образование, но и отправили в Италию в школу бельканто. Она хотела стать оперной певицей. Мечта её сбылась: она стала первым сопрано Русской оперы, только не в Петербурге, а… в Париже.

Через несколько дней мы получили от Лены приглашение на обед. За столом, накрытым по-русски обильно и по-французски элегантно, собрались Паторжинский, мы с женой, Елизавета Моисеевна и хозяева — Лена и ее муж — маркиз Мишель де Сервиль, по образованию художник. Тогда он работал как график, разрабатывал эскизы открыток и иллюстрировал художественные произведения французских и русских авторов. Позже стал живописцем. Выставки его работ неоднократно проводились во Франции и в Советском Союзе.

Встретили нас тепло, и засиделись мы с разговорами до полуночи. На этой и последующих встречах Федор Сергеевич и Лена многое рассказали о себе.

Братья Паторжинские — Иван и Федор — родились и вырост в селе Петро-Свистуново Запорожской области в семье священника. Оба в разное время поступили в «бурсу», а потом — в Екатергаюславскую духовную семинарию. Обладая хорошими голосами, пели в церковном хоре в своём приходе, потом — в хоре семинарии. Пели и в светских концертах, но под псевдонимами — Макар и Макаренок, т. к. семинаристам участвовать в светских спектаклях не разрешалось.

Иван в начале двадцатых годов окончил Екатеринославскую консерваторию и стал солистом Харьковского оперного театра, а позже — Украинского театра оперы и балета в Киеве.

Федор в период Гражданской войны бежал из дома, поступил в казачий хор и вместе с Белой армией покинул Родину.

Любовь к пению, хорошие вокальные данные помогли ему найти место в жизни: он стал солистом казачьего хора. Хоровое казачье пение, как явление самобытное, истинно российское, пользовалось на Западе в двадцатые годы прошлого века большой популярностью. Хор, в котором пел Паторжинский, неоднократно гастролировал в Англии, Германии и других странах. В Берлине, когда он пел «Спаси, Боже» его слушал великий Сергей Рахманинов, восхищаясь редкой красоты басом.

Артисты хора, как рассказывал Федор Сергеевич, поражали иностранцев не только великолепным исполнением казачьих песен и танцев, костюмами, чубами и усами, но и своей непосредственностью в повседневной жизни. Однажды, вспоминал он, в фешенебельном лондонском отеле казак Грицько искал друга своего — казака Панаса. Он встал на лестничной площадке пятого этажа и на весь отель зычным своим голосом кричал: «Палас, и де ты, бисова душа?» Перепуганная прислуга бросилась на пятый этаж успокаивать Грицько, а в это время на первом объявился Палас, и друзья начали «деловой» разговор, отнюдь не стесняясь в выражениях. Артисты, слушая их цветастую речь, покатывались от хохота, а англичане никак не могли понять, что же тут происходит.

Запомнился еще один рассказ Паторжинского о казачьем хоре. Во время гастролей в Румынии казакам пришлось петь на приеме у румынской королевы. После выступления хористов пригласили к столу. Сервировка была роскошная, а вот угощение — более чем скудное. Озорники переглянулись и, мгновенно поняв друг друга, решили наказать королеву за скаредность. Они встали, подняли старинные бокалы, и один из них произнес пышный тост, который закончил таким возгласом: «А теперь, по старинному русскому обычаю, за здоровье матушки-королевы…», и хрустальные бокалы под крики «Виват!» были с силой брошены на дворцовый паркет.

К началу тридцатых годов интерес к казакам пошел на спад, многие хоры распались. К этому времени Федор Сергеевич обосновался в Париже. Там он создал хор православной музыки из церковных певчих, таких же эмигрантов, как и он сам. Не имея специального музыкального образования, Федор Паторжинский оказался талантливым хормейстером и хорошим организатором.

В программе его хора были духовная музыка, произведения русских классиков, русские и украинские народные песни, романсы. Вначале хор был известен только в эмигрантских кругах, потом полюбился французами и стал популярен в Европе. Об этом говорят «Золотая пластинка», присужденная хору в 1957 году Французской академией искусств, и «Гран-при» на конкурсе в Италии.

К Федору Сергеевичу с глубоким уважением относились титаны оперного искусства Федор Шаляпин и Борис Христов. Он был в дружеских отношениях с А.И. Куприным и И.Л. Буниным, Александром Вертинским. Надежда Плевицкая считала за честь петь с его хором.

Особенно дружеские отношения у Федора Сергеевича были с Матерью Марией. Под этим именем (после монашеского пострига в Париже) жила бывшая киевская гимназистка Лиза Пиленко, йотом — известная поэтесса серебряного века — Елизавета Кузьмина-Караваева.

Оказавшись в эмиграции, она занималась благотворительностью. В её доме на улице Лурмсль, 77 за символическую плату могли жить и питаться ее соотечественники — деятели науки и культуры, которые оказались за рубежом без средств к существованию. Когда Францию оккупировали немцы, ее дом стал центром патриотической консолидации земляков. В нем находили приют и бойцы Сопротивления. Обитатели дома и ее гости тайком слушали последние новости с Восточного фронта.

Бывал у Матери Марии и Федор Паторжинский. До её ареста фашистами (1943 год), он помогал ей материально, передавая деньги от благотворительных концертов. Мать Мария погибла незадолго до Победы в газовой камере фашистского концлагеря Равенсбрюк.

С первой же встречи Федор Сергеевич живо интересовался условиями жизни в СССР, особенно на Украине, и однажды спросил: «Как вы думаете, могу ли я обратиться к брату и попросить его помочь мне вернуться на Родину? Может ли он подыскать мне работу в хоре или оркестре, чтобы я мог зарабатывать на жизнь?» Вскоре, по моему совету, Федор Сергеевич посетил консульский отдел посольства, чтобы проконсультироваться о порядке восстановления в советском гражданстве. Сотрудники консульства тепло его встретили, помогли написать прошение в Верховный Совет СССР и заполнить необходимые анкеты. Тогда же он написал письмо брату.

Прошло месяца полтора, и на имя посла СССР во Франции С.А. Виноградова пришло письмо депутата Верховного Совета УССР И.С. Паторжинского. Иван Сергеевич просил посла помочь его брату и его жене оформить документы, необходимые для получения советского гражданства и выезда в СССР. Он брал на себя их материальное обеспечение и предоставлял им жилплощадь.

Просьба его была выполнена, и вскоре супруги Паторжинские получили советское гражданство и уехали в Киев.

Через полгода после отъезда Федор Сергеевич прислал мне восторженное письмо. Он — второй дирижер Государственной Академической капеллы «Думка». Все свободное время вместе с Иваном ходит но родным, которых оказалось великое множество, любуется Днепром, Крещатиком, Андреевской горкой, Золотыми воротами. Побывал в Киево-Печерской лавре и стал заядлым театралом.

Так, после тридцатилетней жизни на чужбине, устроилась на Родине судьба талантливого украинского певца и дирижера.

 

6. ЗИНАИДА СЕРЕБРЯКОВА

В период моего пребывания в Париже судьба свела меня со многими интересными людьми, в том числе и с известной русской художницей Зинаидой Евгеньевной Серебряковой.

Полотнами Зинаиды Евгеньевны любовались многие тысячи любителей живописи не только в Москве и Петербурге, Харькове и Киеве, но и во Франции, Соединенных Штатах Америки, Японии и многих других странах.

Зинаида Евгеньевна выросла в семье с давними художественными традициями. Ее отец, Евгений Александрович Лансере, был скульптором. После его смерти Зинаида Евгеньевна вместе с братом Евгением, будущим графиком и живописцем, народным художником РСФСР воспитывались в семье деда по матери — петербургского архитектора Н.Л. Бенуа. Ее дядя, Александр Николаевич Бенуа — график, иллюстратор, театральный художник, живописец, критик и историк искусств. Не удивительно, что художниками стали и трое из четверых детей Зинаиды Евгеньевны.

Зинаида Евгеньевна училась в школе княгини М.К. Тенишевой и в мастерской живописца Осипа Эммануиловича Браза. Ей посчастливилось поучиться и у Ильи Ефимовича Репина. С 1904 по 1910 год работала во Франции, несколько месяцев провела в Италии, где изучала искусство эпохи Возрождения. Много путешествовала, подолгу бывала в Швейцарии, Франции, Италии. Четыре года плодотворно работала в Марокко, получив деньги на поездку от бельгийского мецената и любителя живописи барона Ж. Броуера за картины для его дома и портреты его жены и детей.

Серебрякова рано получила признание на Родине. На выставке Союза русских художников в 1910 году показала 14 картин, в том числе автопортрет «За туалетом», который, как и ряд других картин, был приобретен Третьяковской галереей. В 1917 году была выдвинута на соискание звания академика, но из-за революции в октябре того года выборы не состоялись.

В 1919 году Зинаида Евгеньевна, потеряв мужа, осталась одна с четырьмя малолетними детьми. Перебивалась случайными заработками. В 1924 году по совету А.Н. Бенуа Зинаида Евгеньевна приехала в Париж с целью заработать и возвратиться домой, где у родственников оставались ее дети. С выставкой в Париже не заладилось. Зато в том же году показала свои картины на выставке русского искусства в США. Но заработать на дорогу домой и там ей не удалось. Доходы Серебряковой во Франции позволяли лишь сводить концы с концами.

В 1925 году к ней приехали старший сын Александр и младшая дочка Катя. Впоследствии оба стали художниками.

В последующие годы Серебрякова принимала участие в выставках русских художников в различных странах. Но, как и другие русские художники-эмигранты, предпочитала устраивать персональные выставки в парижских галереях, которые традиционно интересовались русским искусством.

Последний раз Зинаида Евгеньевна участвовала в выставке русских художников в 1935 году в Праге. Потом наступило время забвения, отсутствия интереса к её творчеству. Ранее написанные картины никто не покупал. Чтобы напомнить о себе, в 1954 году она организовала персональную выставку в собственной квартире-мастерской в Париже. Но она не пользовалась успехом.

Серебрякова до последних дней своей жизни мечтала показать свои картины на Родине. Ей это не удалось, но удалось ее сыну — Александру Борисовичу. В 1995–1996 годах при его активном участии прошла ретроспективная выставка работ его матери в Москве, Ленинграде, Киеве и Новосибирске. В октябре 2003 года в Москве выставлялось около семидесяти ее картин, собранных из частных коллекций и музеев России.

Последняя выставка полотен Зинаиды Евгеньевны (детский портрет, автопортреты, картины марокканской серии) прошла в Москве в конце 2010 — начале 2011 года. Были выставлены также семейные фотографии и ее письма к родным. Это — крик души человека, рвущегося на Родину, но у него нет ни денег на дорогу домой, ни надежды на благополучную жизнь во Франции.

Помню, как в пятидесятые годы Зинаида Евгеньевна сокрушалась, что ее произведения не находят спроса. Прошло время, и картины замечательной художницы привлекли внимание широкой публики. Их стали выставлять на аукционы, коллекционеры платят за них большие деньги. Теперь Серебрякова — одна из самых «покупаемых» и дорогих русских художников.

 

7. ИВАН МАХОНИН О СЕБЕ И О ШАЛЯПИНЕ

В 1956 или 1957 году из ВОКСа поступила информация о том, что одно из крупных советских издательств готовит к печати трехтомный труд о жизни и творчестве Федора Ивановича Шаляпина. И, поскольку Шаляпин многие годы жил и пел во Франции, мне было поручено найти людей, близко знавших великого артиста, взять у них интервью и получить, по возможности, его фотографии, автографы, редкие афиши и любые другие материалы, позволяющие показать его как артиста и человека.

Удалось разыскать нескольких французов, которые были дружны с Шаляпиным или писали о нем. Но все, в том числе и профессор Андре Мазон, филолог-славист, исследователь русской литературы, иностранный член-корреспондент Академии наук СССР с 1928 года, под различными предлогами отказались дать какие-либо сведения или материалы о Шаляпине. Вес хотели, чтобы им платили, а мы об этом «не догадывались». И тут, теперь уж не поміпо через кого, я познакомился с Иваном Ивановичем Махониным, русским инженером, дружившим с Шаляпиным.

Высокий, подтянутый, со вкусом одетый, он встретил меня в гостиной своего особняка, находившегося в 17-м округе Парижа, и после взаимных представлений пригласил к столу. Тут же открылась дверь и в гостиную вошла маленькая, вся какая-то русская-русская, старушка с чаем и пирожками.

— Это моя домоправительница Надежда Петровна, — сказал Иван Иванович. — Узнав о вашем приходе, с утра пирожки пекла и все гадала, с какой начинкой вам больше понравятся.

— Пирожки люблю с чем угодно, — ответил я, — но, как помор, предпочитаю с рыбой и капустой, да шаньги с картошкой.

— Как хорошо, я тоже люблю их больше всего. А вот Ивану Ивановичу, — чуть насмешливо сказала Надежда Петровна, — подавай с вишенкой, да с яблочками, — и удалилась.

Я рассказал Ивану Ивановичу о полученном мной задании и попросил помочь нам создать книгу, достойную Федора Ивановича. Он ответил, что хорошо знал Федора Ивановича, любил его, они были друзьями. «Начнем, как говорят, с начала» — и он стал рассказывать о себе, своем знакомстве с Шаляпиным. Вот его рассказ, вернее, то, что удержала моя память из разговоров с ним. Ведь прошло более полвека с тех дней.

По образованию Иван Иванович — инженер-конструктор, изобретатель в области авиа- и дирижаблестроения, машиностроения, артиллерийского вооружения и боеприпасов. Особенно плодотворной его деятельность в области вооружения была в период Первой мировой войны. Позднее занимался проблемами дистилляции топлива. И при всем этом натуру имел артистическую: любил музыку, прекрасно пел, хорошо играл на скрипке и был заядлым театралом. Он не пропускал в Мариинке ни одного балета, ни одной оперы. И, сидя в партере, влюбился в партнершу Шаляпина, известную в конце XIX — начале XX века певицу — Наталью Степаповну Ермоленко-Южину. Ходил на все спектакли с её участием, носил охапками цветы и наконец был приглашен певицей в гримерную для личного знакомства. Начались ухаживания, и вскоре он сделал ей предложение. Она отказала пылкому ухажеру но той причине, что была старше его на пятнадцать лет. Но он был настойчив, а женское сердце — не крепость. Не выдержало оно осады. Они поженились. Наталья Степановна и познакомила Ивана Ивановича с Шаляпиным.

После Октябрьской революции Махонин служил в Наркомате путей сообщения. В частности, ему принадлежала идея пустить вместо паровозов на Николаевской железной дороге электровозы. Он создал опытный образец электровоза с двигателем, работающим на аккумуляторах, снятых с подводных лодок. Они перезаряжались и работали в специальных камерах под высоким давлением, что позволяло значительно повысить их емкость. Испытания электровоза прошли успешно, но требовалась «доводка» некоторых узлов и, главное, силовая электрическая линия Москва — Петроград.

В 1921 году Махонин уехал за границу, но не просто «уехал», а был командирован для «усовершенствования своих изобретений» в Литву, Латвию, Эстонию, Германию и Францию. Перед выездом он получил мандат, подписанный лично Ф.Э. Дзержинским. Последний предлагал всем представителям советских представительств за границей «оказывать И.И. Махонину помощь и содействие». Этот документ Иван Иванович сохранил и показал мне на одной из встреч. Бланк, печать, исходящий номер, подпись — все по форме и сомнений в подлинности не вызывало. С ним поехала и его жена. В Париже они встретились с Ф.И. Шаляпиным и С.П. Дягилевым. Певица не раз выезжала с ними на «Русские сезоны» в Европу. Дягилев и уговорил её остаться во Франции петь в русской опере.

Сам Махонин, по его словам, хотел вернуться, но не смог оставить жену на чужбине. Он по-прежнему любил ее и понимал, что долго петь из-за возраста и по состоянию здоровья, подорванного в годы революции и Гражданской войны, она не сможет. Пришлось поменять советские паспорта на «Удостоверение апатрида».

Жена Махонина гастролировала по Европе и Америке, а он занялся изобретательством. Только теперь в области жидкого синтетического топлива и авиации. В 1928 году он запатентовал новый вид такого горючего. Оно отличалось от бензина и керосина малыми затратами на его производство, высоким КПД и безопасностью. «Им, — говорил Махонин, — можно было заливать огонь. Оно воспламенялось только в модернизированных двигателях внутреннего сгорания».

Патент на это изобретение был у него куплен американскими нефтяными магнатами за баснословную по тем временам сумму и положен до поры до времени под сукно. На эти деньги Махонин купил дом, часть их вложил в авиационный завод и стал строить самолеты.

В 1929 году он получил патент на самолет с раздвижным крылом. И 30 августа 1931 года его моноплан МАК-10 поднялся в воздух. В середине 1930-х годов за создание такого самолета ему была присуждена премия Министерства авиации Франции в миллион франков. Как память о том счастливом времени в углу его кабинета стоял винт самолета. Осуществить свои мечты и идеи до конца Махонин не смог: Франция была оккупирована немцами. Завод был реквизирован, а экспериментальный самолет МАХ-101, во избежание его захвата немцами, был уничтожен летчиком-испытателем. От сотрудничества с ними, несмотря на их давление, Махонин отказался.

После войны Махонин построил четырехмоторный самолет-разведчик МАХ-123. Самолет прошел испытания, но продолжить исследования Махонину не удалось.

Рассказывая о себе, Иван Иванович не забывал и о Ф.И. Шаляпине. В ноябре 1918 года Шаляпину — «высокодаровитому выходцу из народа», артисту Государственной оперы — Постановлением Совета комиссаров Северной области «в ознаменование его заслуг перед русским искусством» было присвоено звание народного артиста. Он был назначен художественным руководителем Мариинского театра.

Обстановка в театре была крайне сложной. Между Шаляпиным и работниками Наркомпроса постоянно возникали громкие скандалы.

Руководствуясь принципами «пролетарской культуры», они грубо вмешивались в творческую жизнь театров и даже таких звезд, как Шаляпин. А он не мог с этим примириться и реагировал на любые «указания» бурно, а иногда и вызывающе. Жена Махонина была свидетелем этих «творческих баталий». Позже, в Париже, Шаляпин, обедая у Махонина, сказал, что сделал большую ошибку, покинув Родину: «Надо было перетерпеть, да характер не позволил».

О положении в театре хорошо знал А.В. Луначарский. Еще в начале 1918 года Шаляпин просил у него разрешения поехать на гастроли за границу. Сам Луначарский дать такое разрешение не мог и пошел к В.И. Ленину. Он прямо сказал Предсовнаркома, что если Шаляпину в этом отказать, он просто убежит, как это сделали многие интеллигенты. Ив 1921 году разрешение на выезд ему было дано.

Вечером 29 июля 1922 года Шаляпин отплыл за границу «на лечение» и «для пропаганды российского искусства за рубежом». Оркестр и артисты Мариинского театра устроили ему торжественные проводы. Уезжая, он обязался отчислять какой-то процент от своих гонораров в пользу Наркомпроса РСФСР.

Махонин, знавший обстановку в России той норы, не исключал, что отъезд Шаляпина за границу спас ему жизнь. Как минимум, его бы выслали на каком-нибудь «артистическом» или «писательском» пароходе.

Живя за границей, находясь в зените славы, Шаляпин всегда с большой теплотой говорил о России, о желании вернуться туда. Он был глубоко русским человеком и чувствовал себя связанным с Россией тесными узами. Отрыв от России и русской природы переживал болезненно. В одном из писем из Южной Америки он писал: «Чем больше таскают меня черти по свету, тем больше я вижу духовную несостоятельность и убожество иностранцев. Искусство для них только забава. Пишу вам, чтобы обругать заморские страны и прославить нашу матушку Россию».

Шаляпина многие упрекали в скупости, ему даже приписывали слова «бесплатно поют только птички». Этот афоризм, сказал Махонин, принадлежит не Шаляпину, а артисту Мамонту Дальскому.

Федор Иванович был отзывчив на чужое горе и занимался благотворительностью, когда ещё сам, можно сказать, был нищим. Во время Первой мировой войны он на свои средства содержал два госпиталя. Дочери его ухаживали за ранеными. Шаляпин и в России, в том числе — в Советской, и за рубежом, часто выступал на благотворительных вечерах, помогал сиротам, давал деньги, и порой немалые, церквям на подарки к праздникам детям и неимущим.

Рассказывал Иван Иванович и о «несносном» характере своего друга. От него страдали и дирижеры, и партнеры. Он постоянно вносил в свои партии что-то новое. И не дирижер давал ему советы, а он указывал дирижеру, что и как надо играть. И при этом не терпел возражений. Дирижер Труффи говорил Шаляпину: «Если делать все, что ты хочешь, после спектакля можно лечь в больницу». И тот же Труффи признавался: «Черт Иванович! Постоянно все меняет; и все хорошо».

До сих пор люди, изучающие жизнь Шаляпина, спорят о том, хотел ли он вернуться из эмиграции. Ответ, мне кажется, однозначен: хотел, но не смог. «Насколько я знаю, — рассказывал Махонин, — с самого начала пребывания Шаляпина за границей в советских газетах появлялись малоприятные для него публикации. И все-таки он готов был вернуться на Родину. Болес того, была назначена и дата возвращения — октябрь 1927 года. Он собирался участвовать в юбилейном концерте, посвящённом 10-летию Октября. Но незадолго до этого произошло событие, которое перечеркнуло его планы».

Шаляпин попросил настоятеля храма Александра Невского освятить его дом. И, покидая храм, увидел группу плохо одетых детей русских эмигрантов. На следующий день он передал священнику 5 тысяч франков на подарки детям. Какое-то время спустя в газете «Возрождение» был опубликован отчет настоятеля храма об израсходовании этой немалой суммы. И через неделю в советской прессе появилась статья о том, что Шаляпин помогает белой эмиграции. Вслед за этим Ф.И. Шаляпина лишили советского гражданства и звания «народный артист». Кому-то в СССР, то ли из числа его руководителей, то ли — братьев-артистов, очень не хотелось видеть Шаляпина в Москве.

Но и после этого оп не отказался от мысли вернуться на Родину. Он еще несколько раз ходил по этому вопросу в советское консульство. О своем последнем визите к консулу Шаляпин рассказал Ивану Ивановичу: ожидая приема консулом, оп листал подшивку «Правды», и в одном из номеров увидел резкую критическую статью в свой адрес. Прочитав ее, он ушел. И больше уже туда не ходил и не звонил. Свой рассказ он завершал словами: «Я там никому не нужен, и говорить больше не о чем». Это было, по словам Ивана Ивановича, в конце 1936 или в начале 1937 года, а 12 апреля 1938 года Федора Ивановича не стало.

Иван Иванович передал мне несколько фотографий певца, ноты с пометками Федора Ивановича. У него хранился портрет артиста в костюме Мефистофеля, написанный углем его сыном Борисом. Этот портрет Махонин обещал «попозже» передать музею Шаляпина в Москве.

В апреле 1959 года я заехал к Махонину попрощаться. На столе были пирожки, грибки и бутылка «Смирновской». Он был грустен. «Я вам завидую, — сказал он, — вы едете домой, в Россию. А мне суждено умереть тут, на чужбине, в прекрасном, но нелюбимом городе. Русскому нужна только Россия».

Умер Иван Иванович 9 июля 1973 года в Ганьи (под Парижем) в старческом доме общества «Быстрая помощь».

 

8. АРХИВ БЕРДЯЕВА

В пятидесятые годы прошлого века русские эмигранты в Париже, особенно интеллигенты, стали больше интересоваться жизнью в Советском Союзе, легче шли на контакты с сотрудниками посольства СССР. Они приходили в наши учреждения за литературой, издававшейся Совинформбюро (ныне — агентство печати «Новости»), а иногда и с конкретными, интересными для нас, предложениями.

Это было время, когда Советский Союз активизировав борьбу за разоружение, за сохранение мира, усилил «культурную экспансию» на страны Запада. По миру постоянно гастролировали наши прославленные коллективы: Большой, Мариинский, Государственный музыкальный имени Станиславского и Немировича-Данченко театры, Государственный ансамбль народного танца Игоря Моисеева, Московский государственный цирк. В Париже и в столицах других государств выступали известные советские музыканты Давид Ой-страх, Эмиль Гилельс, Леонид Коган и тогда еще молодой Мстислав Ростропович. И пусть не покажется странным, русские эмигранты гордились достижениями Советской России в области культуры и искусства. Это была и их культура, их слава.

Как-то днем, когда я вел прием посетителей, в посольство пришла пожилая русская женщина и сказала, что ее направила к нам Евгения Юдифовна Рапп, родная сестра покойной жены Николая Александровича Бердяева, известного российского философа.

«Госпожа Рапп, — сказала посетительница, — хотела бы и сама прийти в посольство, но в ее возрасте это трудно сделать. Она просила передать, что с удовольствием примет господина атташе по культуре у себя, чтобы обсудить вопрос о судьбе архива Н.А. Бердяева».

«Господин атташе» фамилию Бердяева, «идейного противника коммунизма», пришедшего от легального марксизма к богоискательству, философии личности и свободы, помнил еще со студенческой скамьи. Он помнил также, что Бердяева критиковал сам В.И. Ленин. И но его указанию Бердяева, как одного из самых «активных буржуазных идеологов», выслали из страны. Это случилось в 1922 году.

Разговор с Е.Ю. Рапп, как я понимал, предстоял серьезный, и к встрече с ней стоило подготовиться. Пошел в библиотеку, перелистал справочники и узнал, что русский религиозный философ Н.А. Бердяев из дворян. Учился в Пажеском корпусе, из которого, однако, ушел, чтобы готовиться к экзаменам на аттестат зрелости для поступления в Киевский университет Святого Владимира. Будучи студентом, Бердяев вступил в «кружок самообразования» Киевского союза борьбы за освобождение рабочего класса. И скоро стал заметным специалистом по марксистской философии. В 1897–1898 годах арестовывался за участие в социал-демократическом движении. Его исключили из университета и в 1900 году сослали в Вологду под надзор полиции.

В начале девятисотых годов Бердяев познакомился с профессором политэкономии Киевского политехнического институт а Сергеем Булгаковым, который в молодости тоже был марксистом. Скоро они стали лидерами русской интеллигенции, ищущей пути к религиозному обновлению.

О разговоре с дамой я рассказал советнику посольства по культуре Михаилу Степановичу. «Съезди, Василь. Это может быть интересно, — сказал он, — потом послу доложишь. Он, думаю, заинтересуется этим делом».

Через день, как и было условленно, я поехал к Е.Ю. Рапп, жившей в собственном доме в ближайшем облюбованным русскими эмигрантами пригороде Парижа — Клямаре. Первое, что меня удивило и порадовало, это жилище Рапп. По внутреннему убранству, по тому, как был накрыт стол, по вышитым шторам на окнах и березкам, растущим на участке среди каштанов, это был дом русских интеллигентов. Из окна гостиной была видна липовая аллея.

Меня встретила блондинка с типично русским лицом, лет 50–55. Она представилась Софьей, племянницей хозяйки. Софья была участницей всех наших встреч с Евгенией Юдифовной. Как правило, сидела молча, но с каким вниманием она слушала мои рассказы о Москве, о Советском Союзе! Не пропускала ни слова!

Пока мы разговаривали, спустилась Евгения Юдифовна, маленькая сухонькая и очень подвижная старушка. В длинном черном платье, отделанном белым кружевным воротничком, и такими же манжетами, внизу широком и стянутом на талии, которой могла бы позавидовать и балерина. На голове — чепец, из-под него кокетливо выбивались седые букли. Завершали туалет дорогие серьги и кольца. Определить ее возраст было трудно. Казалось, старушка сошла с иллюстрации школьного учебника но истории или литературе девятнадцатого века. Ее наряд и манеры, свойственные ушедшему веку, контрастировали с живостью, с которой она говорила и двигалась.

Хозяйка радушно поздоровалась и сказала, что вначале хотела бы показать мне дом, а потом сесть за стол и за чаем обо веем поговорить. Сразу хочу сказать, что чаепитий было много и обо всех рассказать невозможно. Расскажу лишь то, что осталось в памяти.

В доме, помимо жилых и хозяйственных помещений, была домашняя церковь — гордость хозяйки. В ней три дня в неделю, а по праздникам и чаще, служил русский священник. Во всех комнатах стояла простая, но удобная и со вкусом подобранная мебель, на стенах — несколько картин русских и французских художников и собственные полотна хозяйки. Евгения Юдифовна была скульптором и художником. В доме было очень много книг.

За столом Евгения Юдифовна сказала, что была бы рада безвозмездно передать этот дом русскому посольству. Она знает, что в Париже учатся студенты из Москвы. Со временем их, видимо, будет больше, и здесь они могли бы «построить коммуну». Она просила подумать над ее предложением и перешла к рассказу о своем родственнике.

«Николай Александрович, — начала хозяйка рассказ о Бердяеве, — был выслан из России в сентябре 1922 года. С ним выехала и его жена — моя родная сестра Лидия, а затем к ним присоединились и мы с мамой. Первые два года эмиграции Бердяевы жили в Берлине. Там с помощью американского христианского общества молодежи Бердяев открыл Религиозно-философскую академию, в которой читал курс лекций но философии, истории и религии».

В конце 1922 года Николай Александрович совместно с П. Струве провел в Берлине совещание русских философов, высланных из России, и представителей Белого движения. На совещании Бердяев в резкой форме отмежевался от Белого движения, полагая, что нельзя возлагать надежду на насильственное ниспровержение большевизма в России. По его мнению, от него можно было освободиться лишь медленным внутренним процессом религиозного покаяния и духовного возрождения русского народа. Занимаясь просветительской деятельностью, он объехал с лекциями и выступлениями на различных научных форумах почти все страны Европы.

В 1924 году Бердяев переехал в Париж. Вплоть до 1940 года он издавал журнал «Путь», ставший печатным органом русской религиозной мысли. Своими религиозно-философскими работами Бердяев пытался примирить католиков, протестантов и православных.

«В этом доме, — рассказывала Евгения Юдифовна, — по воскресеньям можно было увидеть мирно пьющих чай католика и православного, православного и протестанта, а то и всех вместе. Тут бывали и жаркие споры. Но Николай Александрович умел всех примирить». Туг же хозяйка поведала о том, что Бердяев очень много работал, но мало зарабатывал.

Евгения Юдифовна подчеркивала, что Бердяев был «пламенным полемистом», оп отстаивал прогрессивное христианство, противопоставляя его буржуазным материалистическим ценностям и коммунизму, который, но его мнению, «душит творческую мысль и индивидуальную свободу». Работами «Новое средневековье» и «Источники и смысл русского коммунизма» он приобрел широкое признание на Западе. В 1947 году И.А. Бердяев стал почетным доктором Оксфордского университета.

Мечта Бердяева объединить все христианские церкви не сразу, но нашла сторонников и последователей. После Второй мировой войны экуменическое движение набрало силу, и в 1948 году был создан его руководящий орган — Всемирный совет церквей, штаб-квартира которого находится в Женеве.

«Долгие годы, — продолжала Е.Ю. Рапп свой рассказ, — Николай Александрович без симпатии относился к Ленину, Сталину и всем большевикам. Его можно понять: перед высылкой он провел какое-то время в тюрьме на Лубянке. Он не хотел эмигрировать. Бердяев был русским и оставался им до конца жизни. Он постоянно говорил о России, следил за всем, что там происходило, и когда увидел, что коммунисты спасают Россию от фашизма, изменил своё отношение к советской власти. Он занял „просоветскую“ позицию и не пошел, как некоторые из его старых друзей, на поклон к оккупантам. Еще до нападения немцев на СССР, в июле 1940 года, когда германские войска оккупировали Париж, Бердяев с семьей перебрался в небольшой городок Пила, что рядом с Аркашоном — курортом в Бискайском заливе. Но вскоре немцы оказались и там. Тогда он вернулся в Клямар, где и творил, можно сказать, затворником, до окончания войны».

После победы СССР над гитлеровской Германией Бердяев решил, что времена меняются к лучшему, и он может передать свой архив в Институт русской литературы Академии наук СССР.

Евгения Юдифовна рассказала, что бумаги Н.А. Бердяева упакованы в семнадцать больших коробок. Они перевязаны и опечатаны. Это его неопубликованные работы, журнальные статьи по философии творчества, истории, религии, социальной философии, переписка с друзьями, среди которых было много российских и зарубежных ученых, писателями и политическими деятелями разных стран.

«Сейчас архив хранится в Национальной библиотеке Парижа с правом его востребования законными наследниками Бердяева. Единственной его законной наследницей, после смерти сестры Лидии, осталась я, Евгения Рапп. И мне на этом свете тоже немного осталось жить, — отметила собеседница. — Все говорит о том, что пришло время выполнить волю покойного — отправить его архив на Родину».

По словам Евгении Юдифовны, Национальная библиотека готова возвратить архив, но этому мешает американский издатель трудов Бердяева, которому, в соответствии с заключенным когда-то договором, было предоставлено право, как он считает, бессрочно распоряжаться всеми материалами философа.

«Я думаю, — сказала Рапп, — что издатель никаких прав на материалы, которых никогда и в глаза не видел, не имеет. Понятно, конечно, что ему хочется заполучить все творческое наследие Николая Александровича. Но ему достаточно и того, что у него уже есть. А то, что в библиотеке, должно пойти в Россию. Тем не менее я думаю, что надо бы получить по этому вопросу заключение какого-либо солидного французского юриста».

Хорошие адвокаты из русских, как сказала Евгения Юдифовна, у нее есть, но ей не хочется посвящать в это дело кого-либо из эмигрантов. Николай Александрович постепенно прекратил все контакты с эмиграцией, даже с Мережковским и Гиппиус, с которыми в России был очень дружен. Реакция эмигрантов может быть крайне негативной, как это не раз уже бывало, а ей на старости лет не нужны пересуды и газетная шумиха. И добавила, что «военная», эмиграция, которая до сих пор сильна в Париже, встретила II. А. Бердяева и других интеллектуалов, высланных из России, очень недоброжелательно. Их подозревали в том, что они специально засланы советскими властями во Францию для внесения раскола в сообщество русских изгнанников.

Поблагодарив Евгению Юдифовну за намерение передать нашей стране архив Николая Александровича и связанные с этим хлопоты, я обещал ей проконсультироваться о законности претензий американского издателя с одним из парижских адвокатов, к услугам которого время от времени прибегало наше посольство.

О проведенных мною переговорах с Е.Ю. Рапп я дважды докладывал послу С.А. Виноградову. Перспектива получения дома в пригороде Парижа, пусть и ближнем, его не заинтересовала. «Дом маленький, а хлопот с ним будет много, — сказал Сергей Александрович. — Надо новые „штатные“ единицы в МИДе „выколачивать“, потом визы из французов „выбивать“. Откажись. Поблагодари и объясни ситуацию, как она есть. А по поводу архива срочно готовь сообщение в МИД, Пушкинский дом, ну и в ВОКС. Порадуй своих начальников. Они ничего не решат, но увидят, что не зря у них зарплату получаешь», — закончил он, улыбаясь, свой монолог.

Через два-три дня я встретился с адвокатом. Ознакомившись с текстом договора, заключенного Бердяевым с издателем, он дал однозначный ответ: «Действие указанного договора на архивы Бердяева и его труды, изданные другими издательствами до и после его подписания, не распространяется». С этим документом я и поехал к Евгении Юдифовне. Прочитав его, она сказала, что передаст его директору Национальной библиотеки, чтобы у него — «милого и доброго человека», с которым она знакома много лет, не возникли какие-либо неприятности. Американцы невоспитанны, жадны, могут и тяжбу затеять.

Евгения Юдифовна была поклонницей генерала Дс Голля и считала, что во время войны он выбрал единственно правильный путь, организовав движение Сопротивления и заключив с Россией договор о взаимопомощи. К амсрикаїщам, как народу, и к Соединённым Штатам она не питала симпатии, считая, что правительство этой страны в отношениях со своими союзниками проводит политику диктата.

Бывало, что Евгения Юдифовна предавалась воспоминаниям о Бердяеве, в частности, о его необычайно высокой работоспособности. «Он мог несколько часов подряд писать, даже не выпив чашки чая. Но прежде чем сесть за стол и начать какую-то работу, ходил по квартире и долго думал. А то подойдет к шкафу, возьмет первую попавшуюся книгу и начнет её читать. И вдруг радостный возглас: „Надо же, хорошо, шельмец, пишет! И я так думал когда-то, а время-то уж не то. Кто же это? Ха-ха, да это моя работа. Забыл уж“. Всех близко знавших Бердяева удивляла его способность обдумывать и писать одновременно несколько книг или статей».

Москва заинтересовалась архивом Бердяева, и вскоре мы получили письмо от директора Пушкинского дома. Он просил ускорить присылку документов. Там же находилось и письмо Евгении Юдифовне с выражением признательности за сохранение и передачу архива Николая Александровича. Письму она искренне обрадовалась, только пожалела, что сам Николай Александрович уже никогда не сможет его прочесть и не узнает, что его документы будут храниться в Петербурге, который он так любил.

Вскоре посольство получило из Национальной библиотеки все 17 коробок документов Бердяева. В конце концов эти документы оказались в Российском государственном архиве литературы и искусства. Это 1007 единиц хранения, включающих рукописи статей, докладов, трактатов, письма к С.Н. Булгакову, З.Н. Гиппиус, Д.С. Мережковскому. Часть этих документов была опубликована.

Н.А. Бердяев умер 24 марта 1948 года за письменным столом в своем доме в Клямаре. Там же 15 ноября 1960 года умерла и Евгения Юдифовна. Оба похоронены на местном кладбище.

 

9. КСЕНИЯ КУПРИНА

Однажды в посольство пришла молодая женщина, одетая просто, но со вкусом, и попросила свидания с атташе по культуре. Ее проводили ко мне. Дама прекрасно говорила по-французски, и если бы не лицо, истинно русское, но чуть-чуть скуластое, ее можно было бы принять за француженку. Поздоровавшись, она перешла на великолепный русский, с каким встречаешься теперь только в старых книгах.

Это была Ксения Куприна, дочь известного русского писателя Александра Ивановича Куприна. Как только она представилась, стало понятно, откуда в ее облике эта едва уловимая «восточинка»: ее бабушка но линии отца — княжна Куланчакова — была из татарского рода.

О цели визита Ксения Александровна сказала просто и без обиняков: «Оказалась в затруднительном материальном положении. Зашла узнать, нет ли для нее в посольстве какой-нибудь работы». И добавила, что кроме русского и французского свободно владеет английским и немецким языками. Могла бы работать переводчиком, но только устным, поскольку языки учила походя, и писать ни на одном из них, в том числе и на русском, грамотно не умеет. И никаких документов об образовании у нес нет.

Мне она подходила и без документов. Ее приход был для нас подарком. В те годы во Францию приезжало много советских делегаций и артистических коллективов, как правило, без переводчиков. Это создавало посольству трудности, поскольку переводчиков в штате не было. И я, не раздумывая, предложил ей поработать с делегациями. Она тут же согласилась. Увидев такую поспешность с ее стороны, я счел нужным предупредить, что платить много не смогу, но на хлеб с маслом хватит.

Мы разговорились с Ксенией Александровной, и вот что я запомнил из ее рассказа и узнал позже о семье Куприных и ее жизни в Париже.

В 1911 году преуспевающий писатель А.И. Куприн покупает в Гатчине в кредит «зеленый пятикомнатный домик». Одна за другой выходят его книги, материально семья обеспечена. Так было до Первой мировой войны.

В августе 1914 года поручик запаса А.И. Куприн стал военным журналистом и уехал в действующую армию. А его жена — Елизавета Морицовна, сестра милосердия Русско-японской войны — открывает в доме маленький, на 10 коек, домашний госпиталь для раненых солдат.

Февральская революция застала Куприна в Гельсингфорсе. Он тут же приехал в Петроград. К дому Романовых Алексадр Иванович относился с антипатией, о свержении Николая II не жалел, и в событиях первых революционных дней увидел подтверждение своей мечты о будущей свободной и сильной России. Но голод и разруха, наступившие вслед за революцией, привели его в замешательство. Началась борьба за выживание. Октябрьская революция тоже не принесла народу избавления ни от голода, ни от холода, ни от болезней. Все это коснулось и семьи Куприна. И революцию он не принял. В петроградских газетах постоянно печатались его фельетоны, в которых он крайне жестко оценивал «новую» послеоктябрьскую действительность.

Писал он много, но на гонорары, получаемые за публикации, не прокормишься, и Александр Иванович организовал «огородную» артель, члены которой стали сообща выращивать овощи. В одном из рассказов он писал, что у него был участок земли размером 260 кв. саженей. Он сам его вскапывал, удобрял собранным на дорогах навозом и выращивал картофель, лук, чеснок. Огород и «мешочники», менявшие продукты на одежду, обувь и другие промышленные изделия, помогли, как он говорил, им выжить.

Осенью 1919 года войска генерала Юденича заняли Гатчину. Александр Иванович был мобилизован и назначен редактором газеты Северо-Западной армии «Принсвский край». В октябре того же года в обозе армии он с семьей покинул Россию.

Куда ехать? Где преклонить голову? До истечения срока действия паспортов Куприны жили в Гельсингфорсе. Потом была Эстония. Куда дальше? Выбор ему помог сделать проживавший в Париже его друг и коллега И.А. Бунин: он снял для Куприных квартиру на одной с ним лестничной площадке в доме на Пасси, облюбованной русскими эмигрантами. 4 июля 1920 года Куприны прибыли в Париж.

Бытует мнение, что Куприн, оказавшись в эмиграции, не смог писать и плохо разбирался в политике. Но его статьи, которые он писал ещё в 1919 году, находясь в Финляндии (опубликованные позднее в книге «Мы, русские беженцы в Финляндии»), а потом — во Франции, в газете «Общее дело» и других органах русской эмиграции вплоть до 1935 года, говорят об обратном. О ком бы и о чем бы он ни писал, о Врангеле, Ленине, Троцком, Каменеве, Красине, Горьком, Гумилеве, Набокове, Ходасевиче, Малявине, Л.Толстом, И. Шмелеве, Б. Шоу, Савинкове, Плевицкой, Гончаровой, о Русской армии, о положении в России, о французской деревне, о многих и многом другом, показывают, что это был человек со сложившимися симпатиями и антипатиями. Но в его работах, часто резких, обличительных, нет, как у других писателей-эмигрантов, злобы, безразличия, отделенное™ от России. Он остается русским. Он хочет, он надеется туда вернуться.

Но правда и то, что, живя за границей, Куприн лишился сюжетов, вдохновения, читателя и элементарных условий для работы. Александр Иванович не умел, как другие, писать но памята. «Ничего, никогда не выдумывал, — говорил он о себе. — Жил я с теми, о ком писал, впитывал их в себя, барахтался страстно в жизни. Потом все постепенно отстаивалось, и нужно было только сесть за стол и взять в руки перо. А теперь что? Скука зеленая».

В Париже Куприны сразу же столкнулись с материальными трудностями. Двенадцатилетнюю Кису, так Ксению звали родные и близкие, отдали учиться в интернат монастыря «Дамы Провидения» — женское католическое учебное заведение с монастырскими правилами. Девочка страдала от невозможное™ постоянно видеть родителей, от монастырского быта, католической обрядности и чужого языка. Не меньше страдали от жизни на чужбине и ее родители. И не только от нужды, а главное — от сознания, что их дочь не сможет получить образование, которое обеспечило бы ей стабильный заработок и положение в обществе. Мало помогала и работа Елизаветы Морицовны, организовавшей переплетную мастерскую и открывшей библиотеку.

Но бывает, что жизнь делает человеку неожиданные подарки. И Ксения получила его в шестнадцать лет. Тогда сказали: «Повезло девушке!» Может, и так. Но это «повезло» было в ней самой, в ее природных данных: молодость и красота, стеснительность и детская непосредственность. И, конечно, случай! Ее взяли в знаменитый в то время Дом моделей Поля Пуаре. Медленно ходить «по языку» (подиум), поворачиваться и в считаные секунды переодеваться научилась быстро. Гораздо труднее, из-за молодости и смешливого характера, было научиться «делать лицо».

Повезло раз, повезло и второй. На одном из званых вечеров, одетая в эффектное платье от Пуаре, Ксения произвела большое впечатление на присутствующих и, главное, познакомилась с известным кинорежиссёром Марселем Лербье. И восемнадцатилетняя Киса, не имевшая ни опыта, ни образования, заключила с ним контракт и снялась в пяти его фильмах, имевших большой успех. Работ ала опа и у русских режиссеров. В фильме «С дьяволом в сердце» Ксения Александровна успешно сыграла главную роль. Иван Алексеевич Бунин вспоминал, что 3 ноября 1933 года он «с особенным удовольствием смотрел фильм под названием „Бэби“… там играла хорошенькая Киса Куприна».

Ксения стала известной актрисой. Её любили французы и особенно — русские. Её фотографии постояшю печатались на страницах французских журналов. Казалось, с ее успехами в кино должны были поправиться и материальные дела семьи, но не тут-то было: почти все её гонорары уходили на туалеты. Молодость эгоистична. Да и «положение обязывало». А в квартире в это время за неуплату отключали то газ, то электричество.

Успехи дочери в кино, с одной стороны, радовали Куприна, а с другой — печалили и огорчали: Киса, которая раньше первой читала все, что писал отец, теперь перестала интересоваться его работой. В ее отношении к родителям стали проявляться снисходительность и превосходство. Но скоро, к радости Александра Ивановича, с кино у Ксении было покончено. Русские студии, не выдержав конкуренции, закрывались одна за другой, а французские — перестали снимать артистов-иммигрантов. Ксения осталась без работы.

Угнетало Александра Ивановича и то, что оп не вписался в эмигрантскую среду, не мог разобраться в том, что происходило в русском зарубежье. Нс понимал грызни многочисленных партий: монархисты, кадеты, эсеры, различные фракции социал-демократов и пр.

От неустроенности, неудовлетворенности Александр Иванович стал выпивать, что привело к болезням. Писатель Куприн угасал на глазах. Это видели и Ксения, и её мать. Видели и окружающие.

Жизнь редко баловала русских писателей-эмигрантов. Все они бедствовали. И нужда их была порой настолько велика, что мешала не только творчеству, но и была опасной для здоровья. Это был «вопрос физического выживания». Нс было денег на питание, на врача, на лекарства.

Встречаясь со мной, работая с делегациями, Ксения Александровна никогда не жаловалась на жизнь, на судьбу, говорила о своих жизненных перипетиях как-то весело, с юмором.

Она рассказывала, что уроки, полученные ею в Доме моделей, не пропали даром. Уйдя оттуда, она окончила курсы модельеров. С детства развитый вкус, упорство, творческая фантазия и стремление к знаниям дали свои результаты. Она стала одним из лучших театральных костюмеров. Но и тут черная зависть, высокомерное и пренебрежительное отношение к иммигрантке сделали свое дело: она снова осталась без работы. Тогда она вспомнила, что она актриса. Приобретенные опыт и навыки в кино помогли ей устроиться и успешно окончить курсы театрального искусства, а затем — поступить в театр. Однако скоро ей пришлось уйти и оттуда: коллеги-француженки не хотели делить с иностранкой первые роли, а она не хотела всю жизнь быть на вторых.

К счастью, на смену черной полосе в жизни Ксении пришла радость: она влюбилась. Влюбилась без ума в красавца француза, отважного летчика. Любовь была взаимной, они уже думали о венчании. И тут — неожиданный поворот судьбы: родителям сообщили, что их прошение о предоставлении советского гражданства удовлетворено, и они вместе с дочерью могут выехать на постоянное жительство в СССР в любое удобное для них время. Отец решил с отъездом не откладывать.

Для Ксении Александровны не было секретом желание родителей уехать в Россию. Отец всегда говорил, что его мечта — умереть на Родине, и что в Москву он готов «идти пешком по шпалам». Она знала также, что ее мать переписывалась по поводу их отъезда в СССР с художником И.Я. Билибиным, вернувшимся из эмиграции в 1936 году, писателем А.Н. Толстым. Однако сообщение о скором отъезде показалось ей «громом среди ясного неба».

«Я растерялась, — рассказывала Ксения Александровна. — Я не могла и не хотела бросить любимого человека и боялась остаться в чужой стране без родителей. Очень беспокоилась и о них. Как они будут жить одни? Кто позаботится о них? Никого из родственников в России уже не осталось, здоровье отца ухудшалось. Было морс слез и упреков со стороны родителей, но после тяжелых раздумий я твердо заявила, что остаюсь с любимым».

Родители уехали в 1937 году. Перед отъездом А.И. Куприн посетил на дому генерала А.И. Деникина и рассказал ему о своем скором отъезде домой. А вечером пошел в кабаре «Шахерезада» и попросил Наташу Кедрову, известную русскую певицу, спеть его любимую песню «В далекий путь, моряк, плыви…». Слушал, как рассказывают очевидцы, и плакал. Вспоминал, видно, пройденный путь, а, может чувствовал свой близкий конец.

Сборы и отъезд родителей в Москву проходили в строгой тайне. Надо было оплатить долги, продать библиотеку. Знакомым было сказано, что Куприны переезжают на юг Франции: там жизнь дешевле и климат для здоровья Александра Ивановича благоприятнее. На вокзале Куприных провожали только Ксения и жена Саши Черного — Мария Ивановна. Билеты и паспорта с необходимыми визами были вручены Куприным работником советского полпредства на вокзале.

Но рано или поздно все тайное становится явным. Русские парижане узнали, что Куприны находятся в Москве. Здравомыслящие люди не осудили Александра Ивановича за «измену эмиграции». Знали, что в Россию уехал больной, беспомощный старик. И понимали, что эта поездка Куприна соответствовала его сокровенным желаниям.

Но были и другие соотечественники, ненависть которых Ксения в полной мере испытала на себе. «Многие от меня отвернулись, — рассказывала она. — Эмигрантские газеты писали, что я продала родителей большевикам, и спрашивали, сколько на этом заработала. И до сих пор среди эмигрантов идет разговор о том, что это я уговорила отца уехать в Россию, а сама не поехала. Особенно усердствовала в распространении слухов и клеветы об отъезде Куприна на Родину Зинаида Гиппиус».

Вернувшись на Родину, Александр Иванович был в Москве, Ленинграде и летом 1938 года посетил Гатчину. Остановились они в доме но соседству с их бывшим домом: ни у него, ни у его супруги войти в «свой» дом сил не хватило. Новые хозяева «зеленого домика» угостили их клубникой «Виктория» с кустов, посаженных ещё самим Куприным.

Беда, как известно, не ходит одна. Вскоре в автомобильной катастрофе погиб жених Ксении, а в 1938 году в Москве умер отец. Мать осталась одна. Дочь ничем не могла ей помочь. А тут — Вторая мировая война. О выезде на Родину уже не могло быть и речи.

Ксении второй раз в жизни пригодилась специальность костюмера. Работала в разных театрах. Иногда там же получала небольшие роли. А потом, совместно с певицей Людмилой Лопато, открыли ресторан, но вскоре прогорели. Хорошо еще, что с помощью добрых людей удалось по хорошей цене продать оборудование и выйти из этой авантюры без больших потерь. И снова жизнь на случайные заработки.

Ксения Александровна оказалась не только хорошей переводчицей, но и помощницей, и заступницей наших делегатов. Помню, как много она помогала нашим фигуристам, участвовавшим в чемпионате Европы. Дни и ночи она была с ними. После выступлений и репетиций показывала им Париж, водила по магазинам, выбирая те, где товары хорошие, но дешевле.

В беседах с Ксенией Александровной неоднократно возникал разговор о ее возвращении на Родину. Она честно признавалась, что хочет этого и боится. Боится столкнуться с новыми трудностями в совершенно незнакомой ей обстановке. А больше всего боится оказаться «эмигранткой на Родине». Я не торопил её с принятием решения. Хотел, чтобы она сама, без давления с моей стороны, приняла его.

И тут в Париже один за другим побывали писатели Василий Ажаев и Лев Никулин. С каждым из них Ксения работала по 10 дней. Так же как и мне, она рассказала им о своей неустроенной жизни. Писатели были очарованы Ксенией и, вернувшись в Москву, убедили руководство Союза писателей СССР войти в ЦК КПСС с ходатайством о ее приглашении на постоянное жительство в СССР, конкретно — в Москву. При этом они делали упор на то, что в случае положительного решения Куприна приедет не с пустыми руками: она привезет отцовский архив. В нем — его рукописи, письма, заново отредактированные произведения, публицистические статьи, очерки. Все это было крайне важно для изучения творческого наследия А.И. Куприна.

Вскоре из Москвы пришло сообщение, что вопрос о возвращении Ксении Куприной на Родину может быть решен положительно, если от псе будет получено прошение о предоставлении ей советского гражданства. Я сообщил об этом Ксении Александровне. Она обрадовалась, но сказать «да» не торопилась.

К решению возвратиться в Россию, и как можно скорее, се, как ни странно, подтолкнули не мы, а… французская контрразведка. Однажды Ксения Александровна не вошла, а ворвалась в посольство, разгневанная и раскрасневшаяся. Такой я ее никогда не видел.

— Что случилось, Ксения Александровна, — спросил я.

И туг опа разразилась гневной тирадой:

— Вы знаете, откуда я сейчас пришла? Нет! Нс знаете! Меня вызывали в полицию, в ДСТ (контрразведка Министерства внутренних дел Франции. — Прим. авт.) и допытывались, зачем я к вам хожу, в каких помещениях посольства бываю, с кем и о чем говорю. Мало того, они хотели, чтобы я им в чем-то помогала. Я разозлилась и послала их к черту. Иначе не могла. Эти благодетели всех эмигрантов считают предателями. У меня свое понятие о чести и порядочности.

Я успокоил сс, посочувствовал и сказал, что мы верим ей и готовы дальше сотрудничать. Выпили кофе. Опа задумалась: «А дадут ли они мне дальше работать с вашими делегациями? Я ведь к этому уже привыкла, жду и хочу, чтобы они чаще приезжали, и не из-за денег, а потому, что мне с ними легче и проще, чем с моим эмигрантским и французским окружением. В русских нет ни ханжества, ни лицемерия».

Что я мог ей сказать? Уверять, что все будет как прежде, было бы легкомысленно. Я хорошо знал коварство и мстительный характер наших противников. Но сказать ей об этом не мог: она и так была напугана.

Чего хотели контрразведчики от Ксении Александровны? Им было ясно, что никакими секретами она не располагает, но полагали, и не без основания, что при желании может изучать некоторых наших сотрудников, и особенно делегатов. Контрразведку интересует все: политические взгляды, настроения, недостатки и слабости изучаемых ею лиц. Короче, вес то, что при определенных условиях можно использовать для оказания давления на человека, его компрометации, а может быть, и для его вербовки.

Мы договорились встретиться с ней дня через два-три и вместе подумать над сложившейся ситуацией. А через день она пришла сама, как всегда спокойная и уверенная в себе. Усаживаясь в кресло, протянула мне конверт. В нем было написанное от руки прошение о предоставлении ей гражданства СССР и о разрешении выехать на постоянное жительство в Москву.

Прочитав прошение, я сказал, что, поскольку оно пойдет в Президиум Верховного Совета СССР, его лучше перепечатать. Она весело рассмеялась: «Скажите лучше, что там не одна сотня ошибок». Так и было, но я, смеясь, заверил её, что ошибок нет, а две-три описки заметил.

Пока машинистка перепечатывала прошение, Ксения Александровна рассказала, что вес это время она не спала, а думала, как ей дальше жить, и поняла, что оставаться во Франции больше не может.

Не прошло и двух месяцев, как Ксения Александровна Куприна стала гражданкой СССР. Союз писателей сообщил, что ей будет предоставлена квартира в Москве, на Фрунзенской набережной, деньги на обустройство и ведутся переговоры о зачислении её в труппу Камерного театра. Кроме того, в письме было сказано, что Литературный фонд Союза писателей готов купить архив А.И. Куприна. Услышав все это, Ксения Александровна расплакалась.

Несколько дней спустя она получила в консульском отделе посольства «серпастый-молоткастый» и стала готовиться к отъезду на Родину. Она уже не боялась ДСТ и продолжала работать с делегациями. Времени при этом даром не теряла: дотошно расспрашивала всех, что в Москве есть и что почем, чего нет, что нужно купить и взять с собой.

Как-то вечером она позвонила мне и пригласила на ужин в ресторан одного из известных и дорогах отелей Парижа, объяснив, что свою квартиру уже сдала и до отъезда будет жить в отеле. Сияющая и довольная, она встретила меня на пороге номера-люкс. Показав свое жилище, сказала, что эту «роскошь» ей предоставил старый друг — Владимир Маковский — сын художника. И тут же, не скрывая негодования, продолжила: «Можете себе представить, что жена Володи, коренная парижанка, чем очень гордится, ненавидит русскую живопись, и он вынужден хранить полотна отца в подвале. Картины Маковского в подвале! Шедевры! И это люди, считающие себя солью земли».

За ужином она рассказала, что получила архив отца. Уезжая в Москву, он, недовольный ее отказом ехать с ними, назвал её легкомысленной девчонкой и не доверил ей храпение бумаг. Все эти годы они лежали у одного из его друзей. Рассказала и о том, что сумела распродать ненужные вещи и, самое главное, получила полтора миллиона франков комиссионных за то, что нашла владельцу квартиры нового солидного квартиросъемщика. На полученные деньги купила и отправила в Москву мебель для новой квартиры.

Месяца через три я получил от Ксении Александровны письмо. Там была такая фраза: «Я настоящая москвичка, на одном дыхании могу обежать ГУМ». Она писала, что принята в Камерный театр, что архив отца куплен Литературным фондом, а сама она скоро будет писательницей: ее уговорили написать книгу об отце.

К счастью, у Ксении Александровны все сложилось хорошо. Она нашла Родину. Была обеспечена работой. Написала книгу «Мой отец — И.А. Куприн». Дважды я видел ее на сцене театра. А однажды, случайно, встретил в гастрономе около своего дома. Вернувшись из Парижа, я тоже получил квартиру на Фрунзенской набережной. Мы оказались соседями.

 

10. МИРОНЕНКО — ДРУГ МАРШАЛА

При возвращении с одного из оперативных мероприятий ливень загнал нас с товарищем в таверну. Как хорошо, что кафе, бары и таверны в Париже на каждом шагу. Это еще Николай Михайлович Карамзин оценил, путешествуя по Франции в 1789–1790 годах: «Что может быть счастливее этой выдумки. Вы идете по улице, устали, хотите отдохнуть: вам открывают дверь в залу, чисто прибранную, где за несколько копеек освежитесь лимонадом, мороженым, почитаете газеты… Люди небогатые осенью, зимою находят тут убежище от холода, камин, светлый огонь, перед которым могут сидеть как дома, не платя ничего и еще пользоваться удобствами общества».

Мы вошли в небольшой светлый со вкусом отделанный зал. За стойкой бара — хозяйка, интеллигентная седовласая женщина лет шестидесяти с живыми глазами и доброй улыбкой.

Мы если за столик и заговорили. Услышав русскую речь, хозяйка подняла голову, по-свойски весело подмигнула нам и скрылась за шторой, отделяющей зал от служебных помещений. Несколько минут спустя к нам вышел широко улыбающийся мужчина чуть старше дамы и, приветливо протянув руки, мягко и певуче произнес: «Здравствуйте, как я рад, что у меня русские гости! Я давно не говорил ни по-русски, ни по-украински. Моя жена русский язык понимает, но говорить не может. Она австриячка и русский ей не дается. Моя фамилия Мироненко. Родом я из-под Полтавы». Он радушно пригласил нас пообедать «по-домашнему». Мы согласились: жены и дети были на даче, готовить самим не хотелось, да и скучно одним ужинать. А тут хозяин, приветливый и разговорчивый. Может что-нибудь интересное расскажет. А, может, и сам пригодится когда-нибудь на что-нибудь.

Поставив на стол бутылку вина, хозяин пошел распорядиться на кухню. Вернувшись, подсел к нам. Узнав, что мы советские дипломаты, он рассказал, что на Украине живет его сводный брат. Во время Великой Отечественной войны он командовал партизанским отрядом, теперь — председатель колхоза. «Извините, что сел к вам, но мне приятно поговорить с соотечественниками и, что греха таить, хочется выговориться». Выпив за встречу, он поведал нам о своей жизни, полной необыкновенных приключений.

Родился Мироненко в крестьянской семье на Украине недалеко от Полтавы. Учился в сельской школе, потом — в начальном техническом училище. В 1914 году был призван в армию. Начал войну на границе, был ранен, а после госпиталя попал во 2-й полк 1-й бригады Русского экспедиционного корпуса, в составе которого в 1916-м отбыл воевать во Францию — в благодатную провинцию Шампань.

Храбро воевал солдат Мироненко: был награжден Георгиевским крестом и французской медалью. В сентябре семнадцатого, после подавления мятежа солдат и офицеров Экспедиционного корпуса в лагере Ла Куртин и проведенной французами «сортировки» русских военнослужащих, он был отправлен на каторгу в Африку. (Тут наш хозяин снова отлучился на кухню и вернулся с мясной кулебякой, наваристым борщом и графинчиком водки, настоянной на каких-то травах.)

«К счастью, — продолжал он, — в Марселе при выгрузке из эшелона мне удалось бежать. Несколько дней скрывался на свалках, а йотом через пролом в заборе проник в порт. Мне повезло: нанялся матросом на пароход, отходивший в Венесуэлу. Капиталу позарез нужен был человек, он даже документы мои не посмотрел… Матрос из меня не вышел, но были оценены мои кулинарные способности. Простые люди всюду одинаковы, и латиносы с удовольствием ели мои галушки, котлеты. Даже борщ им варил, только без старого сала».

В Венесуэле Мироненко списался с парохода и какое-то время жил случайными заработками, ночевал в парках, пока не нашел место рабочего в одном из ресторанов в центре Каракаса. Делал всю черную работу, пи от чего не отказывался, тем, видно, и понравился хозяину.

«Он помог мне и вид на жительство выправить. С поварами и официантами ресторана тоже добрые отношения сложились. И однажды на своем плохом французском я попросил у хозяина разрешения приготовить на кухне угощение для моих друзей — поваров и официантов. Я объяснил ему, что умею готовить, а повод для торжества — мой день рождения. Удивительно, но хозяин понял меня и разрешил устроить „пир“. Больше того, он пришел „снять пробу“. Моя стряпня ему понравилась, и назавтра, после непродолжительного разговора, он предложил мне работать поваром. Так, можно сказать, случайно, началась моя поварская карьера, которой верен по сей день».

Это было лишь начало. Через какое-то время украинские и русские блюда Мироненко стали включать в меню, и они имели успех. В городе заговорили о ресторане и о русском поваре. И однажды один из постоянных посетителей, вхожий во дворец президента страны, предложил ему работу на президентской кухне. Там Мироненко прослужил три года.

Все было хорошо, да тянуло солдата на Родину. Если уж не на Украину, так хотя бы в Европу, все ближе к дому. И он решил уехать. Самый дешевый способ путешествовать — наняться на один рейс на пароход, неважно на какую работу. Его взяли поваром на пассажирский лайнер, отправлявшийся в Лондон. Там, как и в Венесуэле, он ушел с парохода, надеясь остаться в Англии, но получить разрешение на проживание не удалось. Полиция требовала «солидный» документ, удостоверяющий личность, а у него было лишь временное разрешение на проживание в Венесуэле, да чудом сохранившаяся солдатская книжка на французском языке. Снова пришлось отправиться в плавание, и только через полтора года, с помощью администрации Общества пароходных ресторанов, он получил право на проживание в Лондоне.

Повара, да еще знающие такую экзотическую кухню, как русская, пользовались в ту пору большим спросом, и Мироненко устроился в престижный ресторан с хорошей зарплатой. Это был большой успех, а вслед за ним пришло счастье: познакомился с очаровательной девушкой родом из Австрии. Она служила бонной в семье какого-то лорда. Скоро они поженились.

«Мы были смешной парой, — говорил Мироненко, поглядывая на жену, стоявшую за стойкой, — в любви объяснялись на смеси немецкого, французского, английского, испанского языков. А иногда, для убедительности, я вставлял в свою речь украинские и русские слова. И вот уж более тридцати лет живем вместе, две дочери у нас».

В Лондоне Мироненко «залетел» очень высоко — на кухню Его Величества короля Великобритании, где прижился и прослужил несколько лет. Из Лондона иногда ездил во Францию и однажды в Париже встретил сослуживцев по Экспедиционному корпусу.

«Париж мне казался более „русским“, чем Лондон, и к России, и к Австрии ближе, — рассказывал Мироненко. — И мы с женой решили там попытать счастья. Была, видно, полоса везенья: мне быстро и довольно дешево удалось купить эту таверну. Отремонтировал ее, а потом и квартиру к ней пристроил. Дочери выроста. Остались мы с женой вдвоем. И мне, наскитавшемуся по свету, ехать никуда не хочется, тянет только на Украину, да и брат приглашает. Но — все дела, все некогда.

Дом не на кого оставить. Закроешь таверну на неделю, клиентуру потеряешь».

Кроме того, побаивался Мироненко к брату ехать: как бы не навредить ему. Брат на виду, а он — белоэмигрант.

Как-то я зашел к нему позавтракать. Поздоровавшись, он сказал, что хотел бы поговорить и кое-что показать, и пригласил за столик в дальнем углу зала, а сам куда-то ушел и тут же вернулся с альбомом в руках. Показал фотографии жены, дочерей, внуков. «А теперь посмотрите, каким был в молодости солдат Мироненко». В альбоме был с десяток хорошо сохранившихся фотографий, сделанных в 1916–1918 годах. На одной из них — группа солдат на отдыхе, на других — прощание с сослуживцами, павшими на чужой земле, солдаты в окопах.

«А этого солдата не узнали?» — указал он на человека, стоящего рядом с ним. Было что-то знакомое в лице парня, словно где-то, когда-то видел его. «Это Родион Яковлевич Малиновский, — с улыбкой и очень тепло сказал Мироненко, — друг мой закадычный, ныне маршал Советского Союза. Мы с ним оба после ранений в корпус пришли, в одном взводе служили. Храбрый солдат, отличный пулеметчик. Французы его Военным крестом и медалью, помнится, наградили. Потом он был тяжело ранен. После февраля семнадцатого мы выбрали его председателем ротного комитета. Бунтовал, как и я. От ссылки в Африку его спасла открывшаяся рана, а в девятнадцатом, как я нагом узнал, он уехал в Россию, вступил в Красную армию, до маршала дослужился, — вздохнул мой собеседник. — Дома живет, а я всю жизнь на чужбине. Ни родителей, ни родственников, кроме брата, не осталось. Кто умер, кого немцы расстреляли. А мне все равно хочется хоть одним глазком взглянуть на родную деревню. Сколько лет иронию, а вес но ночам снится».

Прав был солдат Мироненко: его друг, ефрейтор Малиновский, не попал в Африку только потому, что в то время залечивал в госпитале открывшуюся на руке рану. Но по возвращении в часть был арестован и отправлен на работу в каменоломни Бельфора. Работать с незажившей рукой было крайне трудно, и в январе 1918 года Малиновский добровольно пошел служить в сформированный генералом Лохвицким Русский легион, сражавшийся против немцев в составе Марокканской дивизии. Легион особо отличился осенью 1918 года в боях на «линии Гинденбурга». После победы над Германией Русский легион был выведен в деревню Плер-сюр-Марн, где был расформирован. Оттуда русских солдат французское командование пыталось отправить на Родину в распоряжение генерала Деникина. Но Малиновскому удалось попасть в команду, которая в конце лета 1919 года была отправлена морем из Марселя во Владивосток. Она прибыла туда в середине октября. Там белые власти пытались сразу же включить их в состав армии Колчака, но группа одесситов, в которой был и Малиновский, решила пробиваться к красным. С большими трудностями они добрались но железной дорого до Омска, где проходил фронт между белыми и красными. В конце ноября Малиновский перешел по льду Иртыш и был задержан разведывательным дозором одной из частей Красной армии. Его документы — солдатская книжка на французском языке, русские и французские боевые награды дали красноармейцам основание считать, что перед ними переодетый белый офицер. Его хотели расстрелять на месте, но нашелся среди них благоразумный человек, который решил отвести пленного в штаб. Там местный врач, знавший французский язык, побеседовав с Малиновским, изучив его солдатскую книжку и награды, понял, что перед ним солдат Русского экспедиционного корпуса. Вскоре Малиновского назначили инструктором пулеметного дела части.

Хоть и утро было, а выпили мы с другом маршала за упокой души его родителей, за здоровье брата, что на Украине немцев бил, и пожелали «многая лета» Р.Я. Малиновскому.

«Чтобы разогнать тоску по Родине, — сказал я, — поезжайте на Украину, пока брат жив. И не бойтесь, вреда ему своим визитом не причините. Времена нынче другие».

В апреле 1959 года, перед отъездом в Москву, я заехал к Мироненко попрощаться. Привез ему фотоальбомы Москвы и Киева, бутылку родной «горилки», коробку «мишек» жене и пакет жареных семечек, оставленный украинской делегацией.

Прощаясь, он сказал, что твердо решил осенью поехать в Полтаву, а оттуда уж рукой подать до колхоза, где брат живет. Вскрыл пакет с семечками, понюхал: «Нс то что вкус — запах семечек позабыл, — сказал он. — Надо ехать!»

 

11. КАРТИНЫ АЙВАЗОВСКОГО

Кто-то из парижских знакомых в армянской диаспоре рассказал мне, что пожилой армянин, французский гражданин, хотел бы встретиться с сотрудником посольства СССР и переговорить о продаже имеющихся у пего картин Айвазовского и других русских художников.

Я попросил познакомить меня с этим человеком. Летом 1957 года владелец картин пришел в посольство. Я ждал его, так как заранее был предупрежден друзьями о его визите.

Мой собеседник назвался Филиппом. Он рассказал, что его родители бежали из Турции в 1915 году, спасаясь от армянской резни, и осели в Париже. Ему тогда было семь лет. Он вырос и получил образование во Франции, занимался бизнесом и прилично зарабатывал. Но главным делом своей жизни считал не бизнес, а коллекционирование картин И.К. Айвазовского. На это уходили все доходы и сбережения. И надо сказать, что в коллекционировании он преуспел. На день нашей встречи в его коллекции было сорок восемь полотен Айвазовского и пять картин, принадлежавших кисти других известных русских художников, в частности, Б.М. Кустодиева.

Филипп великолепно знал биографию Ивана Константиновича, с восторгом и уважением говорил о его учителе, французском художнике Ф. Таннере, великолепно владевшем приемами изображения воды.

Из рассказа Филиппа явствовало, что он одинок, оставить коллекцию некому и, будучи армянином, хотел бы предложить её Советскому Союзу, «единственной в мире стране, где армянский народ обрел свободу, государственность и равные права с другими народами».

«Поначалу, — признался Филипп, — у меня было намерение безвозмездно передать коллекцию в дар Армянской ССР, но я в таком возрасте, когда зарабатывать на жизнь становится трудно, а жить и даже картины покупать еще хочется, нужны деньги. Поэтому я предлагаю вам купить мои картины».

Упреждая мой вопрос о цене, он сказал, что просит за все пятьдесят три полотна шесть миллионов франков. Я не поверил ушам своим. Это была мизерная сумма. В те поры я, младший дипломат, получал в месяц около двухсот тысяч франков. А зарплаты в советских посольствах, по сравнению с посольствами других государств, были низкими.

Одновременно Филипп добавил, что если картины заинтересуют правительство Армении, он отдаст их за пять миллионов франков, ибо не стремится на них заработать. Ему просто необходимо обеспечить себе безбедную старость. Эти пять или шесть миллионов будут хорошей добавкой к пенсии и тем сбережениям, что у него еще сохранились. Мой гость сказал также, что каждая картина имеет заключение экспертов о ее подлинности. Все документы будут переданы вместе с коллекцией.

Назавтра я посетил Филиппа. Его квартиру было бы правильнее назвать выставочным залом. Все стены увешены картинами. Всюду морские просторы, парусники, живописные побережья.

Мебели в квартире почти не было. Только в одной из комнат стоял стол с дюжиной стульев, за которым в былые времена хозяин принимал друзей. В небольшом кабинете — широкая тахта, письменный стол с телефонным аппаратом и настольной лампой итальянской работы, да стеллаж с книгами и сувенирами.

Осмотрев экспозицию, я поблагодарил хозяина за его намерение продать картины нашей стране и заверил, что немедленно проинформирую об этом компетентные советские учреждения и надеюсь встретиться с ним в ближайшее время уже для конкретного разговора.

Вернувшись в посольство, я доложил послу С.А. Виноградову о встречах с Филиппом. Сергей Александрович проявил к этому живой интерес и поручил подготовить телеграммы в отдел культуры ЦК КПСС, а также в МИД и Министерство культуры СССР.

Я написал во все эти ведомства, что посольство считает целесообразным приобрести коллекцию Филиппа, отметив, что картины продаются по крайне низкой цене. Написал и о том, что если их купит правительство Армении, государство сэкономит миллион франков. Посол добавил к этому, что было бы желательно направить Филиппу от имени правительства Армянской ССР благодарственное письмо и подарок, изготовленный в Армении.

Через несколько дней я вновь посетил коллекционера, и не один, а с председателем Армянского общества культурных связей с зарубежными странами Бабкеном Аствацатурьяном. Он неожиданно для меня прилетел в Париж в командировку. Пришли мы к Филиппу не с пустыми руками. Бабкен Ашотович прихватил из своих «представительских» запасов пару бутылок лучшего армянского коньяка, кусок бастурмы и армянскую чеканку но меди.

Встреча двух пожилых людей, переживших 1915 год, две мировых войны и другие невзгоды, живущих в разных странах, но одинаково любящих Армению, их Родину, была радостной и трогательной.

Вопрос о покупке картин решился удивительно быстро. Вскоре мы получили официальный ответ о том, что коллекцию приобретает правительство Армении для Национальной картинной галереи в Ереване, и тут же были переведены деньги на их оплату.

Филипп получил разрешение французских властей на вывоз картин в СССР. Мы их застраховали, упаковали и отправили в Ереван через Москву.

 

12. ЛИДИЯ ДЕЛЕКТОРСКАЯ И МАТИСС

В посольство «на огонек» частенько заходила эмигрантка «первой волны» Лидия Николаевна Делекторская. Она привлекала внимание и уважение к себе своей неброской чисто русской красотой, умением легко сходиться с людьми, природным тактом в общении.

Лидия Николаевна родилась 23 июня 1910 года в Томске в семье врача. В 13 лет осталась круглой сиротой. Сестра матери увезла ее с собой в Харбин. Там она закончила русский лицей. Затем семья переехала в Париж.

В 1932 году, находясь в Ницце в поисках работы, она узнала от подруги, что какой-то художник ищет себе помощницу для работы в мастерской.

«Художником» оказался Матисс. Он работал тоща над созданием большого живописного полотна «Танец». Скоро нужда в услугах Лидии отпала и она снова оказалась без работы. Месяца через три Матиссу понадобилась сиделка для ухода за его больной матерью, и Лидия согласилась на эту работу.

Красивая, хорошо воспитанная, достаточно образованная и обладавшая художественным вкусом «сиделка» стала музой и вдохновительницей художника, его помощницей, секретарем и любимой моделью. Она изображена на его картинах не менее девяноста раз.

Так 22-летняя русская девушка без семьи, почти без средств к существованию, без знания французского языка оказалась в доме знаменитого художника, и провела в нем, без выхода или выезда, за исключением нескольких дней, когда ездила в Париж по делам самого Матисса, 25 лет.

После смерти Матисса для Лидии Николаевны наступила тяжелая пора. Его родственники пытались лишить ее наследства, полученного в соответствии с завещанием художника. Но, несмотря на травлю завистливых и неблагодарных людей, она не опустила руки и нашла для себя новое занятие в жизни: стала одной из лучших переводчиц русской и советской литературы. Особенно она любила переводить работы К.Г. Паустовского, певца русской природы и русской души. В то же время опа писала глубоко содержательные статьи о творчеству Матисса.

Однажды Лидия Николаевна пришла в посольство с подарком. Она принесла и вручила нам два полотна Матисса с просьбой отправить их в Музей изобразительных искусств имени А.С.Пушкина. При этом поставила условие: о её подарке не должно быть никаких публикаций в прессе и сообщений по радио или телевидению. Иначе у нее могут возникнуть неприятности с родственниками Матисса, и даже с французскими властями. Мы твердо гарантировал конфиденциальность «операции». В Москву вместе с картинами было направлено письмо, в котором четко излагалась просьба Делекторской. Каково же было наше удивление, когда в одном из номеров «Огонька» мы прочитали статью о пополнении коллекций советских музеев. В ней, в качестве примера, рассказывалось о подарке «русской патриотки» Делекторской, живущей во Франции, полотен Матисса.

Родственники Матисса устроили Лидии Николаевне скандал, а мы не могли от стыда смотреть ей в глаза, и были благодарны, что она зла на нас не затаила и дружбы своей не лишила. Несмотря на этот казус, она и позже совершенно безвозмездно передавала через посольство в музеи СССР работы Матисса, которые он дарил ей в дни рождения и по другим поводам. В 1982 году она подарила ленинградскому Эрмитажу принадлежавшее ей полное собрание его гравюр. Благодаря Лидии Николаевны российские музеи собрали значительную коллекцию работ знаменитого художника. В декабре 2002 года в Музее личных коллекций в Москве прошла выставка «Лидия Делекторская — Анри Матисс». Она состояла из даров Делекторской. В её коллекции более 200 различных произведений искусства, материальных предметов, книг, фотографий, архивных документов.

Без преувеличения можно сказать: Лидия Николаевна подарила России Матисса, а Франции — Константина Паустовского.

Умерла Лидия Николаевна в 1998 году. Согласно её воле, прах её был привезен из Франции и погребен под Санкт-Петербургом, в Павловске. А на русском кладбище Сен-Женевьев-де-Буа под Парижем осталась пустая, уже оплаченная, могила с круглой надгробной плитой с именем и датой рождения Лидии Николаевны.