I

Странное соглашение

Решение покончить с собой, — как следствие полной безнадежности положения, — было принято в окончательной форме Червяковым в тот самый момент, когда он выходил на набережную. Поэтому выбор способа не представлял уже никакого решительно затруднения. С мрачной решимостью подошел он к каменному барьеру и занес левую ногу. Но тут неожиданно он задержался и внимательно стал рассматривать воду, чуть отражавшую мутно-желтый свет фонарей. Шел проливной дождь и дул сильный, не утихающий ни на секунду ветер; река вздулась; на ней плавали какие- то щепки и клочья грязноватой пены; гранитный барьер казался скользким и противным.

Вид воды был настолько неутешителен, что Червяков сразу почувствовал, что он насквозь промок, озяб, голоден, и что на голове его почему-то отсутствует шляпа, которая, несомненно, была на ней еще с четверть часа тому назад.

Он с отвращением устало отвернулся от воды, и глаза его рассеянно остановились на появившейся за его спиной неизвестно откуда фигуре: какой-то франтоватый господин стоял перед ним под зонтиком и рассматривал его с критическим вниманием и любопытством. Червяков с недоумением посмотрел на незнакомца; тот же весело и как ни в чем не бывало ему улыбнулся, дотронулся рукой до цилиндра, повернулся и пошел.

Червяков после этого решил переменить место самоубийства. Тяжело хлюпая башмаками, направился он к мосту, добрался до середины его и опять стал смотреть в воду, перегнувшись через перила.

В это время его хлопнула по плечу чья-то рука.

— По всем признакам, топиться задумали, голубчик? — произнес над его ухом ласковый голос. Он поднял голову и опять увидел того же самого франта, с которым встретился несколько минут перед тем. Незнакомец дружелюбно улыбался, сверкая белыми зубами и белками глаз; глаза у него были темные и магнетические, красивые и томные, как у женщины.

— Я второй месяц ищу настоящего самоубийцу, — продолжал деловито франт, — надеюсь, на этот раз не ошибся? Намерения ваши серьезны?.. Предупреждаю, что могу быть во многом полезен. Я Станислав Сигизмундович Стыка, врач, магистрант и ассистент известного профессора-невропатолога Парсова… Ваше имя? профессия? причина самоубийства? на что жалуетесь?

Червяков смотрел, растерянно мигая глазами.

— Если вы не желаете объясняться, то этого можно и избежать. Угодно вам тайну? Я гарантирую полный секрет. Условия, как видите, самые приемлемые и выгодные…

— Что вам, собственно, от меня угодно? — пролепетал Червяков.

— Разумный вопрос, черт возьми! — одобрительно подхватил франт. — Сразу видно делового человека. Вы что… чиновник?

Червяков мрачно вздохнул.

— Был до сих пор бухгалтером банка, — отвечал он мрачно, — сейчас — ничто!

— Потеряли место? Великолепно-с! — подхватил Стыка. — Идеальная причина для самоубийства. И самая, можно сказать… примитивная. Я вижу, мы с вами столкуемся. Особенно я рад, что вы оказались интеллигентом… Окончили, небось, гимназию, что — далее университет? О-о… Вот мне везет-то! Я чувствовал, когда выходил из дому, что сегодняшний вечер не может не навести на окончательную решимость всякого порядочного самоубийцу… Недаром же у меня сразу вывернуло ветром зонтик наизнанку!

Стыка на минуту замолк, как бы обдумывая возможность дальнейшего соглашения, потом удовлетворенно кивнул головой, очевидно, разрешив вопрос.

— Вы Соломона Соломоновича Петроградера знаете? — деловито спросил он. — Директора Русско-Португальского банка?

Еще бы Червяков не знал Соломона Соломоновича! Да ведь в руках этого гения финансового мира, взлетевшего и просиявшего на небосклоне биржи как ярчайшая из комет, была вся судьба уволенного бухгалтера!

— В таком случае, наше дело в шляпе, — перебил Стыка. — Парсов знает Соломошку, потому что лечит его дочь от globus hystericus… Надо вам сказать, что мой патрон — великолепнейший старикашка и, хотя немножко пошаливает с теософией, но несомненно выдающийся ученый, известный врач и человек с крупными связями. Немножко раздражителен, конечно, как всякий старичок, но очень добр и охотно вам поможет. Словом, не вдаюсь в подробности, а обязуюсь предоставить вам не позднее послезавтрашнего дня местечко в Русско-Португальском банке не хуже вашего прежнего места. Теперь… в чем будут заключаться ваши обязанности?.. Вы должны, прежде всего и главное: не задавать ни одного лишнего вопроса; а затем, сейчас же ехать, куда я вас повезу, делать то, что я вам укажу, и вообще подчиняться мне беспрекословно в течение ровно одних суток! Поняли? Через двадцать четыре часа вы свободны, как птица, желаете — топитесь… вообще, мы с вами больше друг друга не знаем. Просто и ясно?.. Извозчик!

— Позвольте, — запротестовал Червяков, — но ведь я же вас совсем не знаю! Куда вы меня повезете? Да я и не хочу…

— Топиться предпочитаете? Не знаю, хватит ли у вас на это храбрости, но… ваша воля! Я думал, что вам понравится мысль получить хорошенькое местечко в банке ценой безболезненного и безобидного маленького опыта, который над вами произведут в целях двинуть вперед науку и, может быть, облагодетельствовать все человечество… Но если вы предпочитаете вместе со щепками и мусором плыть ко взморью… Извозчик, подавай!..

Червяков и Стыка стояли друг против друга, удивительно напоминая удава и кролика: Червяков — маленький, дрожащий, с блуждающим взором подслеповатых глаз, а Стыка — длинный, узкий и гибкий, со сверкающими огнем черными загадочными глазами.

— Ну, так в последний раз, угодно или нет? — Стыка занес ногу на пролетку.

Червяков хотел было что-то сказать, о чем-то спросить, но Стыка строго приложил палец к губам. Бухгалтер посмотрел на воду, на извозчика… Неизвестно, что именно на него подействовало, но он вдруг мрачно махнул рукой и полез на дрожки. Стыка тотчас же заботливо окутал мокрую голову бухгалтера теплым вязаным кашне, и они покатили. Стыка по дороге так быстро переходил с темы на тему, ни на минуту не умолкая, что Червякову невольно пришла в голову мысль, что его спутник оттого так много говорит, что хочет сам избегнуть вопросов. Впрочем, бухгалтеру было не до разговоров. Он, казалось, потерял всякую энергию и волю от усталости. Бессильно откинулся он на мягкие подушки коляски. Ветер и дождь не проникали под верх дрожек. Согревшись немного и покачиваясь на мягких рессорах, Червяков задремал под непрерывную болтовню Стыки.

Как в полусне он потом чувствовал, что Стыка при помощи огромного швейцара с длинными усами заботливо высаживал его с дрожек; в полусне подымался он по парадной лестнице, проходил по богато убранным комнатам, видел бесконечные шкапы с книгами, банки с препаратами, скелеты и черепа, какую-то черную собаку, привязанную на цепочке, которая яростно на него лаяла. Наконец он был введен в большую комнату вроде кабинета или лаборатории. Здесь ему принесли перемену белья, платье и подали холодный ужин. Как в тумане Червяков переодевался во все сухое, ел паштет и цыпленка и пил кофе с коньяком и, наконец, едва его оставили одного, он повалился на диван и заснул, не успев проглотить последний кусок.

II

Приступили к опыту

Проснулся он от разговора, раздававшегося в соседней комнате. Говорил, очевидно, по телефону, голос, в котором Червяков узнал мягкий тембр Стыки. Другой хриплый голос время от времени вставлял в этот разговор, как бы в скобках, отдельные комментарии. Когда бухгалтер понял, о чем идет речь, он весь похолодел от волнения: разговаривали, очевидно, о его назначении.

— Все вакансии заняты? С трудом, говорите, можно принять младшим кассиром? — (услышал Червяков слова Стыки, и в то же время второй голос пояснил: «Врет, животное!»). — Но это совсем не то, что нам нужно… Нам требуется место бухгалтера, уважаемый Соломон Соломонович… что? да, да, сам профессор вас об этом просит непременно… как же вы говорите, что нельзя? («Скажите ему, Стыка, что он неблагодарная свинья, — вставил второй голос, — и что это говорю ему я, Парсов!») Вот, вот именно… Профессор свидетельствует вам свое искреннее почтение и просит вас… что? Да, да, я уверен, что ваш отказ так оскорбил бы его, что о продолжении лечения не могло бы быть и речи… Что? Так в Русско-Португальском банке, говорите? Бухгалтером? Шесть тысяч и проценты… Очень благодарен… До сви… маленький припадок у дочки? Это ничего. Поите ее бромом! Поите целыми бутылками, говорю я вам, и барышня расцветет, как роза! Прием послезавтра… Всего… («Зазнавшийся скот», — резюмировал хриплый голос).

Трубку повесили, и Червяков собрался уже предаться самой бурной радости, когда снова услышал голоса.

— Я рад, что удалось устроить этого бедного молодого человека, — произнес хриплый голос. — Меня трогает его искренняя преданность науке… Вы говорите, что он сам упрашивал вас подвергнуть его опыту?

— Еще бы не упрашивал! — подхватил Стыка. — Умолял почти на коленях!.. Человек так заинтересовался опытом, что… не пора ли приступить?

— Вы уверены, что не оказали на него никакого давления, что предупреждали его об опасности?

— Конечно, уверен. Как бы я позволил себе этого не сделать, зная ваши гуманные точки зрения?.. Однако, уже половина первого, профессор.

— Хорошо, — отвечал голос. — Тогда мы можем начать. Наука имеет свои права и… черт возьми! теперь уже никакая сила не остановит производства опыта. Мы стоим на пороге великого открытия. Ни шагу назад! Прочь слабость!.. Идемте.

Дверь, ведущая в комнату, где сидел Червяков, распахнулась, и на пороге ее показались Стыка и еще один человек, вид которого страшно поразил Червякова. Профессор Парсов имел не более двух аршин и двух вершков роста, по зато обладал такой огромной головой, увенчанной шапкой длинных седых волос, что Червяков готов был поверить, что в ней помещается вся наука без остатка. Глаза профессора смотрели довольно простодушно и доверчиво, но иногда в них вспыхивал раздражительный и упрямый огонек фанатика. В сущности, голова профессора, оставив в стороне ее величину, была типичной головой ученого, немножко рассеянного и немножко чудаковатого. Но на Червякова вид ее подействовал потрясающим образом. Он и вообще был несколько робок, а теперь струсил окончательно.

С минуту бухгалтер и ученый рассматривали друг друга в упор. Наконец второй из них слегка кивнул головой, как бы в знак того, что осмотр его удовлетворил. Затем он нашел нужным преподать Червякову некоторые пояснения по поводу предстоявшего опыта. Он начал ему говорить что- то длинное и не особенно понятное о мозге и душе, обрисовал роль нервной системы в душевных процессах и тесную зависимость последних от первой; потом привел ряд примеров, как при поражении той или иной части мозга у человека наступает расстройство определенной функции, вроде потери дара речи, или он заболевает определенной формой душевной болезни. Бухгалтер смотрел, широко раскрыв глаза и не мигая, но никак не мог себя заставить слушать профессора.

— Впрочем, вы все это, вероятно, и сами знаете, если прослушали или прочли хотя бы самый популярный курс психологии, — сказал профессор. — При вашем интересе к науке вы, наверно, читали, например, хоть Джемса или «Мозг и душа» Челпанова? (Червяков не читал ни того, ни другого, но со страха соврал, что читал). В таком случае, — продолжал профессор, — вы должны знать, что установление тесной зависимости душевной деятельности человека от деятельности его нервной системы навело некоторых исследователей на мысль, что не только главным, но и единственным фактором всех духовных процессов является мозг и ничего иного в основе этих процессов и не имеется. Это, если хотите, сейчас взгляд официальной науки. Отдельные же психологи и психопатологи идут еще дальше, отрицая даже вообще непрерывность душевных процессов. Не только не существует никакого «я» или «чистого ego» как «непрерывно мыслящего субъекта», но и вся душевная деятельность есть не более, как сумма отдельных быстро сменяющихся психических состояний, соответствующих отдельным состояниям нервной системы… Вы следите?

— Слежу! — отвечал Червяков, не спуская глаз с профессора и решительно ничего не понимая. И опять речь профессора, привычная, гладкая, потекла, как ручеек, а бухгалтер, убаюканный ее размеренным течением, тихонько принялся мечтать о должности в Португальском банке.

Вдруг он весь вздрогнул от неожиданности: ученый схватил его за пиджак и, свирепо вращая глазами, закричал:

— Вы должны обнаружить всю ложность этой теории! Вам-с, молодой человек, принадлежит честь доказать, строго научным путем, что душа существует!

Такая нелегкая «честь» показалась Червякову совсем не по силам. Он растерянно пролепетал:

— Как же я это буду… того, доказывать?

— Очень просто-с, — возразил профессор, — я произведу над вами опыт, изолирую вас от вашей нервной системы, отрежу вас, в некотором роде, от вашего мозга, а затем буду наблюдать и сравнивать… Понимаете, небольшой опыт по методу остатков и сопутствующих изменений!

Бухгалтер понял только, что его будут резать, и так побледнел, что Стыка поспешил вмешаться.

— Все это совершенные пустяки, — шепнул он Червякову успокоительно, — старик вас только зря пугает! Пустячный опыт, в основе которого будет лежать гипнотизм. Я вам гарантирую 99 шансов безопасности!

Но, видя, что Червяков все еще дрожит от страха, Стыка напомнил ему об ожидавшем его завтра месте бухгалтера и тем хоть несколько ободрил бедного бухгалтера.

— Ну что ж, пора бы и приступать, профессор, — сказал Стыка, боявшийся, как бы Парсов опять не огорошил Червякова каким-нибудь новым «разъяснением».

Профессор взглянул на часы и заторопился.

— Да, да, — отвечал он, — приступим. Станислав Сигизмундович, вы бы измерили жизненную энергию испытуемого субъекта…

Бухгалтер насторожился было при последних словах, но затем махнул рукой, как бы складывая с себя всякую дальнейшую ответственность за могущие быть с ним последствия и поплелся вслед за Стыкой в лабораторию.

«Измерение жизненной энергии» производилось посредством особого аппарата изобретения самого профессора Пар- сова. Бухгалтера соединили в разных точках его тела проводами со сложным записывающим прибором и затем последовательно подвергали действию различных раздражителей: заставляли пробовать сахар и красный перец, нюхать розу и нашатырный спирт, слушать камертоны разных тонов; через него пропустили электрический ток, ослепили на мгновение вспышкой магния, и в заключение Стыка пребольно уколол его иголкой в икру левой ноги, так что бухгалтер заорал во все горло.

— Великолепная реакция на неприятные раздражения! — констатировал Парсов. — И при полном почти равнодушии к приятным… Поразительная односторонность! Вы, молодой человек, прямо созданы быть пессимистом и самоубийцей…

Профессор долго и с наслаждением рассматривал вынутую им из аппарата полоску бумаги, на которой появилась «кривая жизненной энергии» бухгалтера. Особенно его восхищал резкий скачок кривой в момент укола иглой. Наконец он оторвался от графика и сказал, обращаясь к Червякову:

— Здесь, молодой человек, записаны все приметы вашей души; истинный ее паспорт, так сказать. Если бы ваша душа вздумала от вас убежать, хе-хе! то мы бы ее изловили по этому документу-с, как преступника по отпечатку его большого пальца… хе-хе!

Стыка беспокойно бегал по комнате.

— Начнемте же, профессор! — заговорил он чуть не в десятый раз.

Лицо профессора вдруг изменилось. Улыбка разом сбежала с него, уступив место выражению торжественности, которая постепенно перешла от него и к Стыке. Оба помолчали несколько секунд.

Наконец профессор произнес дрогнувшим голосом:

— Что ж? Начинать, так начинать…

Червякова уложили на диван. Ассистент сел рядом с ним. Профессор повернул выключатель; в комнате наступила тьма. В ту же минуту Стыка начал пассы, а перед глазами Червякова как бы в воздухе вспыхнула ослепительно яркая точка, к которой невольно приковался его взор. Им постепенно начала овладевать сонливость. Опыт профессора Парсова по сравнительному методу остатков и сопутствующих изменений начался с гипнотического сеанса.

III

Первые впечатления бухгалтера

«Некоторое время после того, как меня положили на диван, я думал о разных предметах, например, о предстоящем мне получении места, об опыте и т. п.; затем я начал впадать в забытье и, наконец, как будто потерял сознание. Первое, что могу после этого вспомнить, были мои сонные грезы… Так как сны, которые мне снились, были не совсем обычны, то я позволю себе остановиться на них хоть немного.

Наряду с обыкновенными зрительными и слуховыми образами, во всех моих снах почему-то играли несоразмерно важную роль запахи, причем преобладали запахи съестные: жареного мяса, сырого мяса, какой-то жирной вкусной каши; были и другие запахи, с которыми определенно соединялись мысли о тех или иных предметах, людях и животных. Как это ни странно, были запахи симпатичные и несимпатичные; некоторые вызывали во мне сладкое биение сердца, другие возбуждали гнев, страх или тоску. Сны были отрывочные. Я видел, например, в одном из снов какого-то великана-мужчину и великаншу-девочку. Великан внушал мне страх и глубокое почтение, переходившее в преклонение, девочка — нежную любовь. Когда она положила мне на голову свою руку, я думал, что сердце мое разорвется от радостной гордости и восторженного обожания. Затем мне снилось, что я преследую в безумной скачке какое-то огромное хищное животное, ростом с теленка, но внешним видом близко напоминающее тигра или кошку. Запах этого животного раздражал меня до безумия. Я готов был растерзать его на куски… Это был мой последний сон.

Проснулся я от легкого укола, вроде укуса какого-нибудь насекомого, в шею. Не открывая глаз, я ловким, привычным движением поднял на воздух левую ногу и кончиком ее почесал укушенное место. Уверяю вас!.. Мне и в голову не пришла мысль о всей нелепости и неприличии моего поступка. Я даже не задумался ни на секунду о том, с каких это пор я стал способен на такие акробатические упражнения! Я не задумывался ни над этим, да и ни над чем другим, а просто, так как спать мне больше не хотелось, то я открыл глаза, сладко зевнул и лениво обвел вокруг себя взором.

Я находился в комнате (лежал на полу) и, надо сознаться… комната эта была довольно-таки оригинальна. Она, несомненно, предназначалась для великанов: не говоря уже о высоте стен, даже мебель по размерам казалась годной разве для людей раза в четыре выше ростом, чем обыкновенные люди. Курьезны были стены комнаты, как бы наклоненные наверху к наруже; но всего забавнее оказались картины: такую нелепую и бессмысленную мазню трудно было даже себе представить!

И вот, как это ни странно и ни противоестественно, — но вид такой изумительной комнаты не возбудил во мне ни малейшего любопытства; мне эта комната показалась самой обыкновенной… Как же, значит, изменились в силу непонятных причин мои собственные точки зрения!

Впрочем, я так же не замечал никаких перемен в самом себе, как не замечал и странностей в окружающей меня обстановке. Изменились не только мои взгляды на вещи, но несомненно, и притом коренным образом, изменилось мое самосознание. Самой важной переменой было исчезновение памяти о прошлом. Я в те минуты решительно ничего не помнил о своей прежней жизни. Поверите ли, я забыл даже, что я — бухгалтер Червяков!

Но вместе с тем, я отнюдь не воображал себя и кем-либо другим. Я просто не задавался вопросом о том, кто я, откуда взялся, почему лежу на полу; такие вопросы для меня не существовали уже по той одной причине, что я не замечал ничего необычайного или заслуживающего какого-либо внимания в моем настоящем положении. Я принимал факты без критики и без всякого к ним интереса. Я думаю, самое верное будет, если я определю свой душевный мир в то время как чрезвычайно бедный мыслями и какой бы то ни было психической работой. Изредка мелькали в моем мозгу какие-то коротенькие мысли о пище, о прогулке и еще о чем-то таком же несложном… Они вспыхивали и сейчас же гасли, так как сосредоточиться на чем-нибудь я положительно был не способен.

Впрочем, извиняюсь за все эти подробности и возвращаюсь к фактическому изложению событий.

Я лежал, — как говорил уже, — на полу в странной, чтобы не сказать больше, позе: свернувшись полукольцом и опираясь на локти, я ухитрился положить голову подбородком на пол. Поза эта, несмотря на ее явную противоестественность, была весьма удобна, и я собирался было долго так пролежать и, быть может, снова уснуть, как вдруг… чуть заметный шорох привлек мое внимание. Хотя он раздавался из противоположного угла комнаты, но мой необычайно утончившийся слух ясно различил его. Моментально с меня слетела всякая сонливость. Чувство напряженнейшего внимания, беспокойства и страстного любопытства овладели мной. Я почему-то уверен был, что шорох производит живое существо; и во мне с неудержимой силой загорелся охотничий инстинкт, которого я никогда и не подозревал в себе раньше.

Как на пружинах, поднялся я с места и в несколько прыжков был уже там, где раздавался подозрительный шорох. При этом я заметил, что я привязан, так как что-то удерживало меня, сдавливая шею. Впрочем, я лишь мельком обратил на все это внимание, потому что весь был поглощен тем, что увидел перед собой.

По ножке дивана полз… таракан!

И такое по существу ничтожное обстоятельство оказалось способно взволновать меня настолько, что я… нет, просто не могу продолжать, такая это была гадость, такой стыд!.. Я… одним словом, я схватил таракана зубами, с веселой жестокостью несколько раз грызнул его и потом бросил на пол!

И в тот же самый момент, опустив случайно глаза вниз, я увидал… что вместо рук у меня маленькие, тоненькие…»

IV

Неожиданный оборот событий

Сеанс гипнотизма, по-видимому, немало стоил труда ассистенту Стыке; он сидел в кресле совершенно изможденный, отирая пот с лица.

Бухгалтер Червяков, или, вернее, то, что было только что бухгалтером Червяковым, а именно его бесчувственное и неподвижное тело, лежало на кушетке. Профессор вторично соединил это тело с аппаратом измерения жизненной энергии; но напрасно он пускал в ход механизм, напрасно колол и щипал бухгалтера, — карандаш чертил только совершенно ровную черту. Тогда профессор, который был, очевидно, вполне доволен именно таким результатом опыта, так как радостно потирал руки, отцепил проволоки и оставил бездыханного Червякова в покое.

— Энергия — нуль! — кратко резюмировал он и прибавил, обращаясь к Стыке:

— Теперь, раз с телом человека нам нечего делать, то мы немедленно же можем приступить к опыту над собакой… Станислав Сигизмундович, потрудитесь, пожалуйста, приступить к опыту!.. Не забывайте, что здесь не спальня, а лаборатория-с! Прежде всего, измерим жизненную энергию собаки…

Профессор, несомненно, не любил терять времени и не окончив, видимо, одного опыта, брался за другой. Так, вероятно, подумал Стыка, но он ничего не ответил своему раздражительному патрону и со вздохом поднялся с кресла. Он взял было собаку за ошейник, но тотчас же отдернул руку, так как пес весьма недвусмысленно оскалил зубы.

— Гм… гм… Как же бы это ее взять? Пес, по-моему, совсем не интеллигентный! — замялся ассистент. — Знаете что, профессор, может быть, вы, как изучавший столько лет зоопсихологию, используете теперь свои знания и сами попробуете взять собаку?

Однако это вовсе не входило в планы профессора.

— Вы с ума сошли, милейший, — возразил он хладнокровно. — Где же это видано, чтобы ассистенты взваливали на профессора приготовление животного к опыту!.. И, кроме того, вы же сами откуда-то привели этого пса, следовательно, он ваш пес и несомненно должен вас слушаться.

— Мой пес… — проворчал Стыка, — да я его первый раз сегодня увидел! И, кроме того, нельзя отрицать, что субъект, продавший мне собаку, был очень подозрителен; я ставлю сто против одного, что собака была краденая!..

Стыке, однако, пришлось-таки взяться за собаку, и хотя он через несколько минут и обмотал ее проволоками вроде вестфальской колбасы, но она успела раньше укусить его за руку.

Началось измерение жизненной энергии собаки. Профессор внимательно следил за записью аппарата и то и дело потирал руки от удовольствия. Время от времени он сравнивал график с той кривой, которая осталась от предыдущего опыта над Червяковым.

— Поразительные результаты! — шептал он и вдруг, когда бумажная лента окончилась, не выдержал — бросился к Стыке и, тыча ему в самый нос бумажную полосу, вскричал:

— Вы видите этот скачок кривой? Понимаете вы все его значение?!

Стыка, очевидно, видел и понимал, так как восхищался таинственной записью не менее профессора; однако ему волнение не мешало делать дело. Он промыл и забинтовал свою руку и пошел развязывать собаку.

— Что с ней теперь делать? Снова на цепь? — спросил он. — Может быть, опять примемся за бухгалтера?

— Нет, — отвечал профессор, — бухгалтера пока оставим в покое. Посадите собаку на пол и давайте-ка наблюдать за ней спокойно и терпеливо часа этак два подряд… Может быть, она окажется и не такой уже «неинтеллигентной», как вам показалось, что? Ха-ха!

Собака оказалась действительно умнее, чем думали Стыка и профессор. Едва ассистент успел посадить ее перед профессором, как она, точно угорь, скользнула между их ногами, стрелой пронеслась к чуть прикрытой двери, открыла ее лапой и с радостным лаем кинулась по коридору.

Стыка, озадаченный было на секунду, бросился затем за ней с криком неподдельного ужаса; сзади побежал и профессор, ковыляя на своих коротких ножках.

Собака миновала коридор, спустилась с черной лестницы и, так как наружная дверь оказалась тоже незапертой, то выбежала во двор. Напрасно профессор и ассистент кричали: — Держи! Лови! — Собака мимо оторопевшего дворника выскочила на улицу, стрелой пронеслась по ней и скрылась за поворотом. Преследователи остановились в отчаянии: дальше улицы расходились в четыре разные стороны, и куда побежала собака — отгадать не было никакой возможности. Неудачные ученые вернулись с пустыми руками.

Уныние обоих было безгранично. Ассистент лежал в кресле и стонал. Профессор после шибкого бега и от волнения был близок к обмороку.

— Погиб! — шептали трепетные уста Парсова. — Погиб несчастный, доверившийся мне, и с ним погибла вся моя научная работа! О-о… Погибло великое научное открытие, которое могло всколыхнуть все человечество! Погибло все!.. Все, ничего не осталось!

Стыка пробормотал что-то в утешение, но тотчас же снова умолк. В комнате воцарилась мертвая тишина…

Вдруг Парсов вскочил с места.

— Но что же нам теперь делать? — вскричал он. — Нельзя же оставить дело в таком идиотском положении! Мы должны, во что бы то ни стало, найти собаку!

Стыка слабо вскинул глазами.

— Но как? — пролепетал он. — Что мы можем сделать?

— Мы напечатаем объявление в газетах, что пропала собака…

— Боюсь, профессор, что она краденая. Теперь пес, очевидно, вернется к своему настоящему хозяину, если только… его не свезут раньше на Гутуевский остров!

Профессор посмотрел вопросительно на своего ассистента.

— Как вы сказали? — переспросил он. — На Гутуевский… остров?

— Это такое место, куда свозят бездомных собак, — пояснил Стыка.

— А что с ними там делают?

— Топят или вешают, — хладнокровно отвечал ассистент. Профессор схватил себя за волосы и со стоном повалился на ковер. Стыка не на шутку испугался, что его поразил апоплексический удар. Он кинулся было к профессору, но тот вдруг сам вскочил на ноги.

— Сейчас же, не медля, не теряя ни секунды! — заговорил Парсов хрипло, надевая на голову шляпу задом наперед и с трудом натягивая на себя пальто Стыки, которое первое попалось ему на глаза. — Бегу, пока не поздно!

— Но куда, профессор?

— Туда, на этот ваш… как его, к черту? Гутуевский остров! А потом в редакцию.

— Слышите, вы, — прибавил он с решимостью отчаяния, — если даже ваш дьяволов остров находится посредине Атлантического океана, я и тогда через час буду на нем! А вы извольте-с стеречь здесь тело бухгалтера… О, несчастный!

С этими словами профессор исчез. Стыка посмотрел на часы, с беспокойством взглянул на спящего Червякова, послушал его пульс, пожал плечами… снова еще послушал сердце, подставил даже зеркало к его губам, попробовал разные пассы: тело оставалось недвижимо…

Тогда Стыка в мрачном раздумье опустился в кресло…

V

Редакция, сыскное бюро и Гутуевский остров

Редакция «Столичной газеты» видала немало чудаков и оригиналов, но когда в нее ворвался растрепанный, толстый и маленький человечек в явно чужом пальто, достигавшем ему до пят, то редактор в изумлении приподнялся с места.

— Вы — редактор? Я желал бы поместить объявление, — заявил хрипло незнакомец.

— На послезавтра, конечно? — осторожно спросил редактор.

— К черту послезавтра! — возразил тот. — В завтрашнем утреннем.

— Невозможно, — отвечал редактор и сел было.

— Пятьсот рублей! — произнес незнакомец, и глаза его свирепо сверкнули.

Редактор подумал, спросил о чем-то находившегося здесь же метранпажа и затем решительно ответил:

— Нельзя. Газета сверстана.

— 1000 рублей!

— Нельзя-с. Дело не в цене…

— 2000!

Редактор посмотрел на метранпажа, тот на него, и оба обменялись шепотом несколькими словами.

— Деньги с вами?

— Здесь.

Снова разговор шепотом.

— Вот что, — ответил редактор деловым тоном, — за две тысячи мы разошлем при завтрашнем утреннем выпуске ваше объявление на особом листке. В вечернем же выпуске и послезавтра можно будет напечатать уже в самой газете…

— На первом листе, по самой середине и не меньше, чем вот такого размера…

Незнакомец отмерил руками расстояние вдвое больше газетного листа…

— Никак не меньше, — успокоительно заявил редактор.

— Какое же будет ваше объявление?

И вот редактор и метранпаж с изумлением услышали:

«Пропал черный пудель, купленный накануне. Подозревается, что был краденый. Примет никаких. Кличка неизвестна. Доставившему в редакцию “Столичной газеты” — 3000 рублей вознаграждения».

Когда деньги были уплачены и незнакомец удалился, метранпаж многозначительно похлопал себя пальцами по лбу.

Редактор нее задумчиво произнес:

— Н-нет, пожалуй… Не спрятано ли у пуделя под шерстью что-либо особенно ценное?

Через несколько минут маленький толстяк в чужом пальто, сидя в сыскном агентстве и окруженный пятью способнейшими сыщиками, сговаривался с ними об условиях использования их услуг. Вознаграждение было настолько щедрое, что сыщики от удовольствия руки потирали.

— Но кого же мы должны ловить или искать? — спросил один из них, делая такое движение носом, как будто сейчас же хотел кинуться по следу.

Незнакомец посмотрел на него задумчиво.

— Пуделя! — выпалил он.

— Пуделя?… то есть как же это… пуделя?

— Так. Собаку… Сбежала… Поймать надо непременно.

— Позвольте, господин. Как же ее поймать, если она сбежала?..

Незнакомец заворочал гневно глазами.

— На то вы и сыщики, чтобы ловить.

— Но мы, господин, не для этого предназначены. Мы ловим только людей. У нас есть тоже свое… самолюбие!

— Удваиваю вознаграждение! — заревел незнакомец. — И к черту самолюбие!

Через четверть часа пять сыщиков, побрякивая в карманах щедрым задатком и насмешливо перемигиваясь, отправились искать пуделя. Толстяк же с большой головой летел на Гутуевский остров.

Стыка, утомленный пережитыми волнениями и трудом, храпел на кресле рядом с распростертым на диване, по- прежнему недвижимым Червяковым. Вдруг какой-то странный шум заставил его вскочить на ноги. Шум все увеличивался и как бы приближался. Скоро он раздался уже несомненно в соседней комнате. Похоже было, как будто рядом был не кабинет ученого невропатолога, а зверинец или, еще вернее, псарня. Стыка поспешил распахнуть дверь и остановился, как вкопанный. Перед ним стоял профессор, державший на привязи десяток черных пуделей.

— Принимайте первую партию! — воскликнул он деловито. — Надо их покормить. Который час?

— Откуда это? — лепетал озадаченный ассистент, принимая из рук профессора концы веревок.

— С Гутуевского острова… Я купил всех наличных черных пуделей и вошел в соглашение с администрацией, что мне будут доставлять в редакцию «Столичной газеты» все вновь поступающие экземпляры по 10 рублей с головы. Я полагаю, Станислав Сигизмундович, что вы теперь же, не теряя времени, приметесь по очереди проверять их жизненную энергию, сравнивая ее с нашей записью. Других ведь признаков мы не имеем…

Но ассистент, оказывается, уже успел вспомнить еще два признака сбежавшей собаки: у нее около левого плеча был вырван клок шерсти и на ошейнике остался небольшой кусок проволоки. Все пудели были тотчас же проверены, но, к сожалению, ни у одного из них не было налицо ни того, ни другого признака.

Профессор с шумом вздохнул и затем направился к телефону, чтобы переговорить с редакцией. Едва их только соединили, как он услышал:

— Редакция «Столичной газеты»… А! Эго вы, наконец?.. Приходите, прошу вас, немедленно! Доставлено сто шестнадцать пуделей… подводят еще новых… Если вы не явитесь тотчас, пошлю всех к черту!..

В редакцию поехал на этот раз Стыка. По дороге он купил только что вышедший вечерний номер. На середине первой страницы красовалось гигантское объявление профессора. Случайно Стыка заметил рядом с ним другое скромное объявление:

«Прошу лиц, видевших бывшего бухгалтера Червякова, сообщить об этом его жене. Ушел вчера с утра, сильно взволнованный и огорченный: был в сером пальто».

VI

Продолжение рассказа бухгалтера

«…черные лапки!

Да, господа, на месте рук у меня оказались маленькие, тонкие, покрытые черной шерстью лапы. И сам я стоял уже не на двух ногах, а на четырех лапах. Таковы были результаты невероятного, рискованного, безумного опыта двух бессовестных ученых, который они не постеснялись произвести над живым человеком, даже не предупредив его о возможных последствиях.

Когда сейчас я рассказываю обо всех этих прошлых событиях, я уже знаю значение происшедшей тогда со мной перемены, знаю, что непонятным для меня способом профессор Парсов переселил мое сознание, или часть моего сознания, или, наконец, употребляя его собственное выражение — мое «чистое я» в животное (да-с, в животное… в собаку!). Но в тот момент, когда взгляд мой впервые упал на злосчастную лапку, я далеко не так ясно воспринимал значение совершившегося события. Ведь я приобрел не только наружность, но и мозг собаки. Мой собственный мозг остался инертным в парализованном теле бухгалтера, и я потерял всякую связь с ним, а следовательно, и мыслил исключительно мозгом собаки. Между тем, этот беспомощный жалкий мозг животного жил до этого своей собственной жизнью и продолжал ее и после моего непрошеного переселения в него, лишь постепенно и очень неохотно начиная повиноваться «мне». Конечно, мозг собаки не мог сколько-нибудь ярко и ясно осветить мне мое положение. Я смутно чувствовал, что со мной что-то произошло и что- то скверное притом, но что именно — я совсем не понимал. Памяти о минувшей моей жизни не осталось вовсе или почти вовсе. Для мозга же пуделя зрительный образ лапы был самым обычным и не вызывающим никаких беспокойных ассоциаций образом. При таких условиях неудивительно, что мое открытие, — если только можно назвать это открытием, — вызвало во мне лишь глухое, тоскливое волнение, без понимания даже причин его.

Быть может, вам все же не совсем понятно мое тогдашнее душевное состояние? В таком случае, постарайтесь припомнить, не было ли с вами вот какого переживания: вы попадаете в какое-нибудь совершенно вам незнакомое место, и вдруг… вам кажется, что вы были уже тут когда-то. Вспомнить, когда и при каких условиях — вы абсолютно не можете, но чувствуете, что вы здесь были наверное… А между тем, разум говорит, что вы здесь первый раз. Наверное, с вами было это хоть раз в жизни?.. Так вот, по мнению теософов, это смутное воспоминание служит ясным доказательством того, что вы действительно были в этом месте, но были до своего рождения, то есть тогда, когда вы были еще не тем, что вы сейчас. Конечно, продолжают теософы, вы не можете вызвать в своей памяти отчетливых образов предметов, так как не эти ваши глаза их видели раньше и не этот мозг их запечатлел. Это есть явление исключительно душевной памяти.

Не знаю, правы ли вообще теософы, но ко мне их теория вполне приложима, так как я — единственный из людей — пережил действительно научно запротоколированный факт метемпсихоза…

Добавлю ко всему сказанному только еще одно: единственным внешним выражением моего душевного беспокойства было то, что я совершенно непроизвольно и неожиданно для себя закинул голову и завыл тонким, жалобным собачьим воем…

А теперь позвольте продолжать описание фактических событий.

Мое вытье было прервано совершенно неожиданно. Я увидел подходящих ко мне двух людей.

Оба были того огромного роста, какого казались мне все люди с тех пор, как я сам, превратившись в пуделя, уменьшился объемом в несколько раз. Ноги людей представлялись мне огромными и непропорционально длинными; тело кверху постепенно суживалось и увенчивалось совсем маленькой головкой; такую иллюзию давала перспектива.

Одного из приближавшихся ко мне людей я знал и… ненавидел. Это был ассистент Стыка. Почему он внушал мне такую ненависть, не знаю, но она была несомненна. Другой был мне незнаком. (Вероятно, это был профессор Парсов.)

Увидев Стыку, я сразу почувствовал такой сильный прилив гнева и страха, что вся шерсть поднялась у меня на спине, зубы оскалились, и я яростно зарычал на подходивших ко мне людей.

Это, по-видимому, их испугало, и они ушли в противоположный угол комнаты. Я же продолжал лаять и рваться на цепи, к которой был привязан. Через несколько минут ко мне вернулся Стыка, на этот раз один. Он наклонился надо мной, не спуская с меня глаз. Очевидно, он ловил момент, чтобы удобнее схватить меня. Его взор обладал какой- то особой, мучившей меня силой, вызывавшей во мне просто бешенство. Вдруг, удачно извернувшись, я кинулся на него и впился зубами в его руку!

Конечно, мое нападение мало помогло мне. Через минуту человек уже зажал меня под мышкой, как клещами, и поволок к какому-то странному предмету причудливой формы, впутавшему мне дикий ужас… Сейчас я знаю, что этот страшный предмет был всего-навсего невинный аппарат для измерения жизненной энергии. Но если бы ученые могли представить себе, что переносят несчастные животные, обреченные на вивисекцию только от одного ожидания мучений, они, — я верю! — во многих случаях, когда это не вызывается безусловной необходимостью, отказались бы даже от сравнительно невинных опытов над животными. Вздор, что животные не понимают своей участи! Они так хорошо ее понимают, что, говорят, некоторые собаки перед опытом седеют от страха…

О! как я страдал… Такой ужас, такая смертная тоска, такое сознание беззащитности! Я стонал, выл, слезы текли из моих глаз, и я взглядами умолял жестокого человека сжалиться надо мной, маленьким, слабым, беспомощным животным, которое не в силах защищаться и не может просить словами… Когда опыт кончился, я дрожал всеми членами, как в лихорадке…

Затем, благодаря рассеянности ученых, забывших запереть дверь, мне удалось убежать от моих мучителей. Какое это было счастье! Какое ясное чувство свободы, простора, избавления от опасности охватило меня, когда я выбежал на улицу. Чудно хорошо было мчаться, опустив голову вниз, к самой земле, отыскивая верное направление пути то по еле уловимым запахам, то по какому-то еще другому особенному чувству, определить которое я не умею. Земля, как длинная черная полоса, быстро уходила из-под моих ног, и я мчался — чем дальше, тем все более уверенный, что я на верной дороге. Но мере того, как я бежал, мною овладевало чувство непреодолимого стремления к цели. Я еще не знал ее, но уже предчувствовал: это были те неведомые прекрасные существа, которых собачья половина моего «я» любила горячей любовью. Я знал, что я приближаюсь к ним и что вот-вот сейчас увижу их! Так велико было желание поскорее достигнуть цели, что я нарочно обегал кругом все попадавшиеся на пути соблазны: встречных собак, булочные и мясные лавки и разные кучи мусора, от которых шел такой приятный, возбуждающий аппетит запах.

Постепенно я начал узнавать местность: вот улица, за поворотом которой будет другая, и там… я понесся как стрела!

Наконец я увидел небольшой деревянный дом с двориком, наполнившим мое сердце удивительно сладостным чувством. Уже издали слышался оттуда симпатичный звук собачьего лая и визга и родной запах многих знакомых псов… О, как я любил все это!

Все ближе и ближе… Бурей ворвался я на крыльцо и, наконец, увидел то существо, к которому так жадно стремился: это был он, тот самый прекрасный и величественный, как божество, великан, которого я видел во сне…

С восторженным лаем и визгом кинулся я лизать его руки…»

VII

Неожиданный аукцион у Дворняшкина

Владелец собачьего питомника Дворняшкин не очень огорчился, узнав о пропаже одной из своих собак. Это был человек тупой и опустившийся, непомерной толщины; его трудно было чем бы то ни было вывести из сонного равнодушия. Не так отнеслась к делу дочь Дворняшкина. Маруся; она была немало огорчена, узнав, что бежал тот самый пуделек, которого она особенно любила, кажется, за его выдающуюся глупость. Когда же на другой день Каро вернулся, неся на ошейнике обрывок какой-то проволоки, девочка была положительно тронута и собственноручно накормила его остатками обеда на кухне (псы особенно ценили эту честь).

Каро прыгал вокруг девочки, лизал ей руки и жадно засматривал в глаза. Девочка, больше ради того, чтобы не садиться сразу за уроки, начала учить пуделя разным штукам. Дворняшкин, между прочим, занимался и дрессировкой собак, продавая потом наиболее способных псов знакомому клоуну. У него были обручи для прыгания, высокие узкие табуреты, картоны с большими цифрами и буквами и прочие наглядные пособия собачьей педагогики.

Девочка попробовала две-три легких штуки и, заметив с удивлением, что Каро на этот раз, против обыкновения, очень легко идет на выучку, перешла к трудным фокусам. Оказалось, что и их Каро усвоил с какой-то исключительной легкостью. Тогда девочка взялась за карточки с цифрами…

Через час она не без торжественности позвала отца.

— Смотри, папочка, — сказала она ему, — ты говорил, что Карочка глупый пуделек. Ну вот, ты и увидишь, как ты был к нему несправедлив… Каро, принеси «три»!

Пудель пошел в угол и принес в зубах картон с цифрой три. Он умильно замахал хвостом и остановился. Дворняшкин тяжело дышал своим большим животом и молча подтянул брюки. Маруся погладила пуделя и велела ему принести «пять». Пудель принес и пять и снова остановился, не спуская преданных глаз с своей повелительницы.

— Теперь сложи… Каро, сложа три и пять!

Дворняшкин шевельнулся. На его жирном лице появилось что-то вроде слабого любопытства.

Каро быстро побежал в угол, разбросал там несколько картонов и схватил тот, который ему был нужен. Когда Дворняшкин увидал на картоне цифру «восемь», он сильно засопел носом. Это у него означало, что он думает. Посопев немного, он наконец проговорил:

— За такого пуделя в цирке двух четвертных билетов не пожалеют, — и ушел спать.

Поздно вечером дочь разбудила отца и, сверкая восхищенными глазками, потащила в соседнюю комнату.

— Смотри, папочка… Каро читает! — воскликнула она. Дворняшкин с изумлением увидел, что пудель стоит задними лапами на стуле, а передними опирается в развернутую книгу. Взгляд собаки, озадаченный и словно припоминающий, был устремлен на страницы. Дворняшкин засопел было, потянул кверху штаны и вдруг рассердился.

— Глупости, все глупости! — воскликнул он с досадой, обращаясь к девочке. — Только шалишь зря! Уроки-то выучила ли?

И затем он пинком сбросил пуделя со стула и, ворча про себя, ушел в свою спальню…

Он еще не знал тогда, какие сюрпризы готовит ему пудель на следующий день!

Дворняшкин вставал рано, часов в пять. Но не успел он еще окончить своего несложного туалета, как к нему явился уже первый покупатель.

Удивляясь такому раннему приходу, Дворняшкин вышел к нему. Это был довольно невзрачный и потертый господин, одетый, впрочем, не без претензии и с толстой золотой цепочкой на жилете. Он странно поводил носом, как будто нюхал что-то.

Незнакомец фамильярно кивнул Дворняшкину.

— Не ждали так рано покупателей? Хе-хе! Шел, гуляя, да и увидел вашу вывеску. Дай, думаю, зайду, посмотрю, нет ли и для меня чего подходящего… Ну, показывайте свой товар. Мне нужна полицейская собака. Я — сыщик! — представился незнакомец.

Оба вошли в питомник. Псы лаяли, выли, рвались за своей изгородью. Одного за другим выводил их Дворняшкин, но незнакомец, посмотрев на них, махал рукой: не годились!

— Да вы бы сказали лучше прямо: какой породы пес вам надобен, — сказал наконец раздосадованный Дворняшкин. — А то что же я вам всех собак-то водить буду!

Незнакомец снисходительно похлопал его по плечу.

— Полицейская собака может быть всякой породы, таково мое мнение, — сказал он. — А впрочем, покажите… черного пуделька, что ли?

В эту минуту сыщик заметил вертевшегося у него в ногах Каро.

Он наклонился над собакой и долго гладил и разбирал ей шерсть. Вдруг он вздрогнул и тотчас же подозрительно посмотрел на Дворняшкина: не заметил ли тот? Но Дворняшкин решительно ничего не заметил.

— Иной раз шерсть у пуделей лезет? — сказал сыщик осторожно. — Я смотрю, у этого будто на плече вылезла?..

— Нет, — перебил Дворняшкин, — это у него давно уже… подрался с собаками, так и вырвали клок… Зато умен уж как! Не хотите ли посмотреть, какие он умеет штуки делать?

— Пуделек ничего себе, — сказал сыщик небрежно. — Только ведь они бедовые, пуделя, того и гляди сбегут, а потом за них и отвечай. Он у вас никогда не сбегал?

Дворняшкин сознался, что сбегал.

— Ну, вот видите. И давно?

— Да вчера всего и вернулся, — отвечал Дворняшкин. — Только я думаю, что не сбежал он, а не иначе, как украли. Потому что раньше за ним таких художеств не было.

— И очень просто, что украли, — подхватил сыщик. — Ведь до чего народ дошел, не поверите! Собак нынче ловят воры особым приспособлением из проволоки, которая их хватает за ошейники!

Дворняшкин засопел носом.

— Да что вы? А я-то думал, отчего это у пуделька на ошейнике проволока оказалась! И как же это они их ловят, расскажите, пожалуйста?

Однако сыщик, хотя весьма заметно обрадовался, узнав, что у пуделя на ошейнике был обрывок проволоки, но не пожелал рассказывать, как воры ловят собак, сославшись на профессиональный секрет, и перевел разговор довольно-таки неожиданно на печать и газеты. Осведомившись, что Дворняшкин мало читает газеты, а «Столичных ведомостей» никогда и в глаза не видел, сыщик по каким-то таинственным причинам еще значительнее повеселел.

— Ну, — сказал он, хлопая Дворняшкина по плечу, — счастье ваше! Покупаю пуделька… Сколько он стоит?

Дворняшкин чуть запнулся, но затем твердо ответил, что ввиду особого ума собаки дешевле 50 рублей продать ее не может.

Сыщик так и покатился с хохоту.

— Ну и шутник же вы! — произнес он, наконец, сквозь смех. — Однако шутке время, а делу час. Сколько стоит собака? — И он деловито вынул бумажник.

— Пятьдесят рублей.

Началась торговля, во время которой оба дельца так увлеклись, что не заметили, как к воротам подкатил автомобиль. Прежде чем Дворняшкин успел выйти навстречу новому клиенту, высокий красивый брюнет был уже во дворе.

— Кто здесь хозяин? Живо! Тащите сюда всех черных пуделей!

— Ваша милость… — заторопился Дворняшкин. — Пожалуйте сюда, на крылечко… я сейчас… или, может быть, в дом изволите войти?

Но гость не слушал. Увидев Каро, он быстро наклонился к нему, разобрал шерсть на шее и громко воскликнул:

— Покупаю этого! Что стоит?

— Извините-с, уже, — сказал спокойно, но нагло сыщик, выступая вперед.

— В таком случае, покупаю у вас! — не смущаясь, возразил брюнет. — Даю триста рублей. Согласны?

Но тут уже вступился Дворняшкин.

— Когда же это вы его купили? — обратился он с негодованием к сыщику. — Мы с вами еще и в цене-то не сошлись. Пудель мой и я сам продаю пса его милости за… триста рублей. (На этих словах Дворняшкин немного поперхнулся.)

— Даю четыреста! — завопил незнакомец.

— Пятьсот двадцать пять!

— Тысяча!

— И рублик!

— Две тысячи!

— И… и… рублик!

— Три тысячи!

Сыщик отступился. Дворняшкин совсем ошалел. Он не верил своим ушам и, когда таинственный покупатель сунул ему пачку сотенных ассигнаций и, подхватив визжавшего пуделя под мышку, бросился в автомобиль, то Дворняшкин был близок к удару. В довершение его растерянности на крыльце появилась Маруся и, увидев происходившее на дворе, бросилась со слезами на глазах к автомобилю с криком: «Каро! Каро! отдайте моего Каро!»

Но было уже поздно. Автомобиль тронулся и, дав сразу полный ход, быстро скрылся из виду.

Дворняшкин стоял с разинутым ртом, а сыщик неистовствовал:

— О, дурак я, дурак! Упустил дубину… совсем ведь в руках была! A-а… О-о…

Затем он вдруг задумался и злобно добавил:

— Ну, и этот длинный черт тоже не жирно попользуется. Ведь награды- то назначено всего-навсего три тысячи!

VIII

Пробуждение и конец рассказа бухгалтера

Было уже 10 часов вечера, когда профессор Парсов и его ассистент, оба утомленные бессонной ночью и страшной тревогой, бледные и осунувшиеся, хлопотали, склонившись над распростертым и все еще недвижимым телом Червякова. Пудель Каро сидел в углу комнаты, привязанный на веревке, и удовлетворенно облизывался после съеденной тарелки костей.

Наконец труды ученых увенчались успехом: бухгалтер едва заметно вздохнул, у него стал прощупываться пульс, появился легкий румянец на лице. Червяков начал приходить в себя… хотя далеко не сразу. Его гипнотический сон, продолжавшийся столько времени, был, видимо, очень глубок. Ученым, которые в первый раз за два дня вздохнули свободно, пришлось еще прибегнуть к разным возбудительным средствам.

Наконец, после повторных вспрыскиваний, Червяков резким движением поднялся с кушетки, а затем, пошатываясь, встал на ноги. Он сделал машинально шаг вперед, поднял руку к глазам и долго разглядывал ее с жадным любопытством, заговорил что-то быстро-быстро и невнятно, не докончил, обернулся к профессору, схватил его крепко за руку, долго смотрел на него пристально и недоверчиво, и вдруг, точно вторично очнувшись от какого-то сна, сжал себе руками голову и опустился на кресло.

Стыка подошел к нему и подал рюмку коньяку. Жадными глотками, расплескивая жидкость, он выпил коньяк.

— Как вы себя чувствуете? — спросил профессор осторожно.

— Ничего… хорошо… благодарю вас, — отвечал он глухо и рассеянно; затем озабоченно прибавил: — Есть у вас зеркало?

Стыка принес небольшое зеркальце. Червяков нетерпеливо схватил его и тревожно начал себя осматривать со всех сторон. Осмотр, видимо, удовлетворил и успокоил его. Он отложил зеркало и задумчиво обвел глазами комнату. На секунду взгляд его остановился на аппарате для измерения жизненной энергии, некоторое время сосредоточивался на пуделе и наконец упал на дверь в углу комнаты.

— Эта дверь у вас в коридор? — спросил он рассеянно. — Как вы это так… неосторожны, господа, в своих опытах, не принимаете даже примитивных мер предосторожности?..

Профессор и Стыка виновато заморгали глазами, но Червяков уже забыл, о чем спрашивал, и с жадным любопытством рассматривал висевшие на стене картины.

— Да, да, — шептал он, — эти самые… прекрасные картины! Ландшафт, портрет и жанр: очень выразительные и простые по сюжету картины… Послушайте, — вдруг перебил он сам себя, — неужели вы в самом деле превратили меня в собаку?

Ученые переглянулись.

— Не превратили, а временно переселили ваше «я» в собаку, — мягко ответил профессор.

— С научной целью?

— С научной целью.

— И что же, достигли цели? Узнали, что хотели?

— Как же… Мы с вашей помощью весьма обогатили науку, — сказал Стыка.

— Мы узнал, что «чистое я» существует независимо от мозга, — прибавил профессор, — но проявляется вовне исключительно через мозг и…

Но Червяков перебил:

— Какой же… породы была собака?

— Разве вы не догадываетесь?.. Пудель.

— Пудель! — горько повторил Червяков и зашагал по комнате.

Ученые снова переглянулись.

— Вы не очень утомлены? — осторожно спросил Стыка, подходя к бухгалтеру. — Может быть, вы желаете соснуть?

— Нет-с, увольте! — живо возразил Червяков. — Довольно с меня! К тому же сейчас я, кажется, совсем оправился…

— В таком случае, может быть, вы не отказались бы передать некоторые из впечатлений ваших от опыта?

Профессор сделал было знак протеста, но Червяков выразил свое согласие начать рассказ, и затем, изложив почти дословно все, что нам уже известно из предыдущих глав, перешел к описанию пребывания своего у Дворняшкина.

— Если вы думаете, господа, что знаете, что такое значит любить, — сказал бухгалтер, — то вы жестоко ошибаетесь… Обратитесь раньше в собаку, поживите у какого-нибудь человека, который будет кормить, поить, ласкать… и бить вас, и тогда вы узнаете, что такое любовь! Вы узнаете, что если любимое вами существо на пять минут уйдет из комнаты, то вами овладеет сначала беспокойство, потом скука, печаль и, наконец, такая отчаянная безумная тоска, что свет Божий покажется не мил. Вы познакомитесь со всей полнотой блаженства, когда ваш хозяин или хозяйка похвалят вас за что-нибудь, и со всеми муками ревности, если они обратят при вас внимание на другую собаку. Вы, как нищий, будете искать их ласки и униженно просовывать свою голову под руку человека, чтобы он только вас погладил немного. Вы будете самоотверженным и преданным не за страх, а за совесть рабом человека, которого надо любить даже за побои! Вы, наконец, не пожалеете своей жизни за них!

Впрочем, позвольте, я вам расскажу маленький эпизод, имевший место со мной сегодня ночью…

Дом, в который я бежал от вас, находится, кажется, в чертовски глухом месте? По-видимому, у старика есть денежки и об этом было известно… Так или иначе, но сегодня к нам в дом забрался вор…

Кроме меня, старика и девочки в доме находилась еще только глухая прислуга. И вот, когда все уже спали, я услышал тихий и подозрительный шорох. Я тотчас же проснулся, и уши мои поднялись. Какое-то неопределенное и доселе мне непонятное чувство подсказало мне, что в соседней комнате происходит недоброе, что там находится враг… Я вскочил и с рычаньем бросился в соседнюю комнату. Там, в этой комнате, находилась та, которую я любил больше себя, больше жизни, милая девочка… (дочь, кажется, моего хозяина?)

— Да, кажется, — отвечал Стыка.

— И вот что я увидел, — продолжал Червяков. — В углу на кроватке мирно спала, свесив беленькую ручку, девочка, а над ней стоял огромный человек в лохмотьях, показавшийся мне совершенно черным… Он был бос, а в руке держал блестевший при тусклом свете луны топор. Он поднял топор над головой девочки… но не успел опустить его, ибо я впился зубами в его ногу. Человек застонал и, обернувшись ко мне, с бешенством взмахнул топором. К счастью, топор повернулся и только скользнул по мне боком. Было мучительно больно от удара, страх перед вторым готовившимся ударом был безумно велик… но вид девочки, беспокойно повернувшейся от произведенного нами шума, и мысль, что злодей убьет ее, если я его выпущу, прекратила всякие колебания. Я не разжал зубов и не выпустил ноги негодяя! Да, господа, и поверьте мне, что этим поступком я считаю возможным гордиться больше, может быть, чем всем, что я сделал в качестве человека!..

Вор хотел ударить меня вторично, но в это время проснулись собаки в питомнике; они подняли такой лай, что вор испугался; оторвав меня от своей ноги, он кинулся к окну и в одну секунду перемахнул через него. Когда девочка через секунду проснулась, никого в комнате уже не было, и она даже не догадалась, в чем было дело. Заметив меня, она снисходительно дала полизать мне свою ручку и затем, повернувшись на другой бок, заснула… Она, впрочем, была хорошая девочка, господа, и очень плакала, когда меня увозили от нее…

Червяков печально вздохнул. Затем, как бы собравшись с мыслями, продолжал:

— Это, собственно, было последнее событие, случившееся со мной во время моей двухдневной собачьей жизни… Вас, вероятно, интересуют теперь мои общие впечатления за этот промежуток времени? Признаться сказать, очень трудно мне передать их вам так, чтобы вы живо могли их представить себе. Ну что, например, из того, если я вам скажу, что мысль моя была в то время и отрывочна? Разве вы можете вообразить хоть приблизительно настоящую степень этой вялости и отрывочности? Можете вы вспомнить себя самих такими, какими вы были крошечными детьми, когда не говорили еще ни одного слова?..

Бухгалтер остановился на секунду. Вдруг какая-то новая мысль как будто пришла ему в голову.

— Слово!.. — сказал он. — Вот, пожалуй, то понятие, которое даст мне хоть некоторую возможность объяснить разницу между психической жизнью человека и животного… Да, именно, слово это и есть то самое, что составляет главную, если не всю разницу между животным и человеком. Ведь мы, люди, не только говорим, но и думаем словами. Слово в мыслительных процессах играет такую же роль, как… заголовки книг в библиотеке! Как найти необходимую книгу, если у нее нет заголовка? Как напасть мыслью на нужное понятие, если нет слова, его обозначающего?..

Когда вы называете какую-нибудь книгу, «Дворянское гнездо», например, вы соединяете в этом названии целый комплекс идей. Так и слово обобщает в себе массу отдельных впечатлений. Как книги мы можем сопоставлять и сравнивать между собой, так и понятия, выражаемые словами, могут служить материалом для дальнейших обобщений. А у животного этого-то материала и нет! Ведь у них нет слов не только на языке, но и в мыслях: следовательно, почти нет и самих мыслей…

Едва ли, однако, было бы верно считать, что животные вовсе лишены дара обобщения. Наоборот, факты опровергают это. Делая, например, проступок, собака заранее знает, что ее накажут. Разве это не обобщение? Но не будучи в состоянии назвать свои впечатления словом, то есть как бы наклеить ярлычок на книгу, животное часто теряет в памяти это впечатление и, когда нужно связать его с другим впечатлением, не может уже вызвать его, как библиотекарь — найти книгу без ярлыка. Мыслить без слов так же трудно, господа, как считать без чисел…

Между прочим, вы знаете, собаки вовсе не лишены способности счета; но они только не сознают при этом, что они считают. Когда передо мной положили раз две кучи костей, из которых в одной было девять, а в другой шесть костей, я ясно понял, что в первой куче есть три лишних кости. Я сделал таким образом вычитание, не зная, что это вычитание… Должен оговориться, впрочем, что этот процесс ничего общего не имеет с тем счетом, какой проделывают дрессированные собаки в цирках. Выбирая из кучи картонов тот, на котором написано число, дающее верное решение заданного сложения или вычитания, дрессированное животное основывается вовсе не на вычислениях, а только на механической памяти проделанных ранее упражнений. Тут математики и признака нет! Животное даже не понимает, что цифры, написанные на картонах, означают числа!

— Скажите, пожалуйста, — перебил в эту минуту рассказчика профессор, — есть какой-нибудь свой язык у собак, которым они разговаривают между собой?

— Нет, — категорически отвечал Червяков.

— Даже самого примитивного нет?

— Нет, — подтвердил бухгалтер. — Конечно, собаке понятны оттенки лая, визга и воя другой собаки. Я знал, например, что один лай радостный, а другой — злобный и трусливый… Но ведь разве это язык?..

— А инстинкт? Что вы скажете об инстинкте? — спросил Стыка.

Червяков немного помолчал, как бы собираясь с мыслями. От рассказа ли или от пережитых впечатлений, но он чувствовал себя очень утомленным. Его сильно клонило ко сну, и он с трудом уже говорил.

— Не знаю, как вам сказать… Мне трудно в своих переживаниях отделить инстинкт от мысли, которая по своей слабой сознательности сама мало отличалась от инстинкта. Инстинкт — это вроде как бы шестого чувства, что ли… и он верно и целесообразно, хотя и бессознательно направляет поступки животного… Так, по крайней мере, я понимаю… да, да, нечто подобное я испытал… Только мне ужасно трудно почему-то стало вспоминать… Это было тогда… когда я…

Червяков решительно не помнил, как и когда он закончил свой рассказ ученым. Было ли то действие сильного утомления или Стыка опять прибегал к гипнозу, но Червяков незаметно для себя впал в глубокий сон.

IX

Приемная финансового короля и заключение

Он проснулся оттого, что кто-то настойчиво тряс его за плечо и говорил на ухо в высшей степени убедительные слова.

Бухгалтер очнулся, спустил ноги, сел и протер глаза. Затем он снова открыл и закрыл их, как бы пробуя, что из этого выйдет; нет, все та же картина, как и раньше: улица большого города, дома, набережная какой-то реки, прохожие на тротуарах, извозчики, перед ним стоит городовой и ласково повторяет:

— Нехорошо-с. С виду господин, а… этакие поступки-с!

«Что это: новая метаморфоза? Кто же я сейчас?» — подумал Червяков и поспешно осмотрел самого себя. Осмотр привел к довольно утешительным выводам: на нем оказались червяковские сапоги, червяковские брюки; червяковская шляпа лежала рядом на тротуаре. Рука оказалась рукой, а не лапой и не копытом. Даже и город оказался знакомым. Это был Петроград; несомненно, бухгалтер сидел на набережной, на той самой скамейке, с которой собирался прыгать в Неву и где он в первый раз увидел Стыку.

Городовой подал ему шляпу и, преподав еще пару назидательных и весьма полезных советов, ушел. Червяков минут с пять просидел на скамейке, медленно приходя в себя.

Вдруг неожиданная мысль сразу подняла его на ноги.

— Проверить! — чуть не закричал он на всю улицу. — Немедленно проверить! Или я с ума сошел, или через полчаса я буду знать истину. Я не позволю так шутить над собой. Я — человек, я — бухгалтер! К профессору! Немедля на квартиру Парсова, и там я потребую открыть мне истину: кто я?!

И полный горячей решительности, он быстрым шагом направился в путь.

Однако он тотчас же наткнулся на затруднения, — куда идти? Он не знал ни улицы, ни дома профессора. Напрасно он силился вспомнить направление, в котором вез его Стыка, напрасно обегал одну за другой все ближайшие улицы, — они смотрели на него целым рядом незнакомых домов, совершенно не похожих на дом профессора Парсова. Червяков заглядывал даже в лица швейцаров, но ни одни усы не напоминали великолепных усов профессорского швейцара.

Тогда Червяков кинулся в кофейную и потребовал «Весь Петроград». Лихорадочно вертел он его страницы, но ни профессора Парсова, ни просто Парсова, ни Стыки в числе жителей не оказалось. Червяков приуныл и энергия его ослабла, тем более, что он почувствовал сильнейший аппетит, а в кармане у него оказалось лишь три копейки. В эту минуту он вспомнил про Петроградера. У него он найдет объяснение волнующих его вопросов.

— К Соломону Соломоновичу! — решил он.

Через два часа, выждав установленный искус в приемной (за каковое время его пыл еще значительнее остыл), Червяков входил в кабинет финансового короля. Этот знакомый ему роскошный кабинет, уставленный массивной дубовой мебелью, увешанный тяжелыми портьерами, покрытый толстыми коврами, заглушавшими шаги, как-то сразу, против воли Червякова, вызвал в его душе чувство привычной робости.

Так всегда бывало и раньше. Достаточно ему было услышать тот сильный и характерный запах смеси дорогих духов и сигарного дыма, каким был пропитан кабинет всемогущего директора, чтобы сразу исчезло какое бы то ни было иное настроение и чтобы в коленях почувствовалась некоторая слабость, а голова склонилась вперед и несколько набок.

Так и сейчас, вступив в кабинет с твердой решимостью разъяснить истину, он вдруг почувствовал, что здесь, в этом кабинете и он сам, и все его приключения совершенно ничтожная величина перед великими финансовыми делами, какие тут творятся. Даже его собственные желания как-то непроизвольно изменялись в финансовом святилище: Червяков неожиданно вспомнил, что главный его интерес заключается, в сущности, тоже в одной простой финансовой операции, именуемой получением места, а выяснение истины можно было свободно отложить и далее произвести какими-либо другими более удобными путями и в другом месте, не тревожа и не смущая важный покой финансового святилища.

Соломон Соломонович чуть-чуть приподнялся и благосклонно протянул Червякову свою мягкую, как подушечка, руку. Затем он терпеливо выслушал просьбу Червякова, с которой тот обращался к нему уже в третий раз, дать ему место «хотя бы счетного чиновника» и, наконец, сказал:

— Место хотя бы счетного чиновника? Гм… гм… Но вы ведь, кажется, раньше были бухгалтером? Зачем же такая де-гра-дация? Мы… гм… гм… кажется, действительно несколько немилостиво обошлись с вашими прежними просьбами. Я пересмотрел сегодня ваше дело… (Соломон Соломонович выразительно потрогал бронзовую статуэтку пуделя, которая стояла на его письменном столе в качестве пресс-папье и тонко и многозначительно улыбнулся). Да, пересмотрел и думаю, вернее, иду навстречу вашему справедливому и… вполне заслуженному (новая выразительная улыбка в сторону бронзового пуделя) стремлению получить место именно бухгалтера… Бухгалтера! — вдруг закричал Соломон Соломонович, так что у Червякова задрожал подбородок, а Соломон Соломонович, любивший иногда озадачить подчиненного, остался вполне доволен. — Мы, то есть банк, решили вас назначить бухгалтером, а не счетным чи-нов-ни-ком! Да-с. И… и прошу не перебивать! (Червяков и не думал перебивать грозного начальника.) И я прошу вас забыть все прошлое… все-с без остатка, будто ничего не было! (Улыбка стала такой многозначительной, что у Червякова моментально пропало всякое желание выяснять истину.) Что с? Вы что-то заметили?

— Нет-с. Ничего-с. Я… не замечал-с.

— В таком случае, через три дня прошу вас приступить к занятиям, а сегодня можете получить аванс в счет жалованья и… отдохнуть. У вас вид несколько утомленный.

Червяков рассыпался в благодарностях и помчался с авансом в кармане домой.

На этом рассказ, как правдивое изложение фактов, собственно говоря, и оканчивается, так как фактов больше никаких не было. Можно ли назвать, например, фактом, заслуживающим внимания, случай, когда Червяков дня через три после описанных событий сидел как-то раз вечером дома и в глубокой задумчивости посматривал на свою жену, и вдруг подошел к ней, внимательно понюхал ей нос и нежно начал лизать ей руку, пока она, наконец, не вывела его из странной рассеянности? Едва ли заслуживает также интереса публики оригинальный и даже несколько болезненный интерес Червякова (на что он сам жаловался) ко всем кучам мусора, тумбам, фонарям и прочим предметам, которые вовсе не должны бы интересовать бухгалтера солидного банка.

Но что, казалось бы, заслуживает безусловно интереса общества, так это дальнейшая судьба опытов искусственного метемпсихоза! Между тем автор лишен, к сожалению, возможности дать в этом отношении хоть какие-либо сведения.

Профессор Парсов и его ассистент Стыка не нашли нужным опубликовать свое поразительное открытие. Соломон Соломонович Петроградер, который, несомненно, мог бы пролить некоторый свет на опыт, предпочитает также молчать, придерживаясь какой-то двусмысленной системы улыбочек и недоговариваний.

Червяков, запуганный тяжелыми обстоятельствами, да и от природы робкий человек, хотя и говорит, что он добивается и добьется «выяснения истины», но дальше вступления в члены общества покровительства животным пока не пошел, да, по мнению многих, и не пойдет. Таким образом, все осведомленные в истории опыта по методу остатков и сопутствующих изменений лица до сих пор молчат. Между тем, казалось бы, для человечества далеко не безразлично знать секрет производства этого опыта! Не говоря уже о чисто научном значении его, этот опыт мог бы принести, при применении его в широком масштабе, огромную практическую пользу…

Действительно, пусть читатель только вдумается в сущность этого открытия. Человек, или, вернее сказать, «чистое я» человека получает возможность переселяться временно в чужой мозг; при этом, пребывая там, как бы в чужой квартире, совершенно незамеченным, он до такой степени сливается с посещаемым мозгом, что ознакомляется со всеми сокровеннейшими мыслями, чувствами, желаниями и инстинктами визитированного субъекта. Представьте себе теперь, что душой-посетителем является, например, пылкий юноша, собирающийся сделать предложение руки и сердца молодой девице, а объект визитации — мозг избранной им подруги… Какие последствия может иметь опыт профессора Парсова? Да просто-напросто конец раз и навсегда всем несчастным бракам! Жених, ознакомившись ближайшим образом с мозгом своей невесты, тотчас же разбирается во всех ее качествах и недостатках и взвесит, с одной стороны, ее склонность к капризам, взбалмошность, самоуверенность, невежество, сварливость и т. д., а с другой — ее доброе сердце, мягкость, преданность, доверчивость, откровенность и т. п. В результате юноша безошибочно разрешит вопрос о своей женитьбе, как арифметическую задачу.

А какое колоссальное значение мог бы иметь опыт профессора Парсова для дипломатов! А коммерция и вся область делового, финансового и биржевого мира? А педагогика! А юстиция? Да мало ли еще в каких областях могут быть применены опыты искусственного метемпсихоза!

Словом, значение открытия профессора Парсова настолько громадно, что сейчас трудно даже и предусмотреть все его последствия и влияния на различные стороны человеческой жизни; вся она, может быть, направлена под влиянием указанного открытия на новый путь значительного усовершенствования и прогресса. Для этого необходимо только, чтобы экспериментаторы вели дело честно, в открытую и руководились в своих действиях соображением исключительно о благе человечества, а не личными выгодами. И, кроме того, обставлять опыты следует, ввиду их опасного характера, особенными предосторожностями, отнюдь не забывая закрывать двери и т. п.

Прежде лее всего мы просим, мы настаиваем, мы требуем, наконец, от профессора Парсова, Стыки и Соломона Соломоновича Петроградера открыть нам тайны опыта…