Министр сидел в своем кабинете перед широким письменным столом, заваленным бумагами, курил сигару и пил утренний кофе. Он усиленно втягивал в себя дым и затем медленно выпускал его. Его маленькая пухлая фигурка с отвисшим брюшком глубоко ушла в мягкое бархатное кресло, и на этом бархатном фоне вырисовывалась большая, наполовину лысая голова. Лицом министр походил на того старого кота, который, прищурив глаза, намеревается цапнуть докучного ребенка.

Министру было не по себе. Наклонив свою лысую голову на бок, положив руки на ручки кресла, он угрюмо смотрел по сторонам, испуская облака ароматного дыма, а в промежутки между затяжками нервно грыз двумя единственными зубами кончики жестких щетинистых усов.

В отворенное, полузавешенное тяжелыми гардинами окно вместе со свежим утренним воздухом врывались волны звуков, наполняли комнату сверху до низу и глохли в книжных шкафах, этажерках, бюро, статуях, картинах и разнообразной пестрой блестящей дорогой дребедени, которой был заставлен кабинет министра. Мощным аккордом жизни гудел лес; не переставая, словно моля и взывая, трещал соловей. На подоконник окна уселся храбрый воробушек, раз-два молодцевато вертнул своей головкой, заглянул в кабинет и, не найдя там ничего привлекательного, спорхнул в ближайшую зеленую рощу.

Но министр не слышал этих звуков. Его уши были, так сказать, заткнуты его мыслями. Он смотрел на бумаги, которые лежали перед ним, на столе, и, перебегая взглядом с одной на другую, что-то усиленно соображал и что-то недоступное простым смертным видел. Перед его умственными очами где-то, не то далеко, не то близко, как будто вверху, а то и внизу, широкой панорамой расстилалась Европа, окруженная убегающей в даль перспективой колоний. Но это была не материк-Европа с ее горами и морями и мыслящими и чувствующими людьми, а какой-то туманный, безжизненный символ, гигантская карта, распланированная, разгороженная, поделенная на части и частички и сплошь покрытая, как сшитое из лоскутов одеяло, трактатами, договорами, донесениями послов, консулов и агентов, видимых и невидимых; и с каждой частичкой в уме министра связывалось известное, очень определенное представление цвета, запаха, вкуса, симпатии и антипатии. Одно донесение гласит: «Спешу вас уведомить, что мною получены самые верные сведения о сосредоточении двух корпусов на нашей границе». Другое: «Вносится законопроект об увеличении на восемнадцать тысяч мирного состава армии…» Третье: «В крепость Пырфорт доставлены новой системы орудия, диаметр два фута, дальнобойность восемь километров…» «Профессор Дьелафе изобрел и представил на испытание разрывной состав необыкновенной силы “horrorit”. Достать его рецепт пока невозможно».

Перебирая аккуратно сложенные бумаги, министр мельком уловлял однозначащие, утомительно однообразные слова: «вооружение», «добавочный кредит», «палеин Ланфре», «взрывчатая смола Нобеля», «зеленый порох», «беллит Лама», «панкластит Тюрпена», «литокластит Рока», «меленит», «робурит», «громобой», «бездымный порох», «ружья системы Кабэ, Пате, Шпитцфус…» Затем соображения военного министра о постройке новых стратегических дорог, об укреплении крепостей, расширении казарм, о премиях унтер-офицерам; записки министра финансов о новых налогах для покрытия «чрезвычайных» расходов и о росте государственного долга… Затем толки газет «о непонятной уступчивости рейхстага, вследствие которой от народа потребуют все то, что у него можно будет взять», и «об угрожающем господстве солдатского духа», и т. д., и т. д. Длинный ряд страшных слов несся в голове министра, словно змейка, которая ползет уже давно, а хвоста которой еще не видно. Все донесения, все известия и телеграммы настроены на один тон и говорят об одном и том же: соседи не дремлют, их сила растет.

Министр делает нетерпеливый жест рукой и отбрасывает донесения и газеты в сторону. По его желтым, отвисшим щекам пробегает, как волнение по заплывшему зеленью пруду, не то улыбка, не то гримаса, и быстро исчезает под тиной. А в уме восстает в высшей степени неприятное ощущение, какое люди нередко испытывают во сне: нужно бежать, вот настигают, нужно защищаться, вот нападают, а ни бежать, ни защищаться не можешь… Тут уж не до рассуждения: «На кой черт все это совершается?» Министр мотнул головой, словно желая согнать навязчивую муху.

Из соседней комнаты доносятся звуки рояля, которые брызжут из-под опущенных портьер, льются и очаровывают. «И зачем этот глупый мальчишка Генрих вчера опять ездил в Кугельруэ? — вдруг встает в уме министра совершенно посторонний вопрос. — Она не пара ему. Вздор, глупости! Мой сын!.. О, черт возьми!..»

Положительно, в этот день логическое мышление не дается министру. Снова нетерпеливый жест. Снова какое- то неопределенное движение по лицу. И опять новое неприятное воспоминание:

«Он сказал: “Ваши планы будут разрушены полным финансовым разорением государства. У нас больше нет сил!” Он это сказал, и оппозиция ему аплодировала. О, эти господа аплодируют всем, кто делает мне возражения. Глупости, глупости! Остановиться нельзя. В нашей стране, наконец, больше сил, чем думают эти господа! Или мой законопроект будет принят, или — я выйду в отставку. Для царства мира нужны штыки».

— Чик-чирик, чик-чирик! — неугомонно где-то вблизи щебечет воробей, словно желая показать всему миру, как ему легко и беззаботно живется. Министр тяжело поднимается с кресла и, переваливаясь с боку на бок, подходит к окну. У ворот замка стоит солдат, который, увидев в окне министра, поспешно вытягивается.

К подъезду замка, украшенному гранитными кариатидами, подъехала изящная коляска на резиновых шинах, из нее выпрыгнул с легкостью резинового мячика пухленький господин в цилиндре, с портфелем, и легкой скачущей походкой исчез в дверях дворца.

Министр поморщился. Он не любил лишних посетителей и, ковыляя, снова подошел к столу и грузно опустился в кресло.

Через несколько минут лакей доложил о приезде «господина председателя медицинского совета и постоянной санитарной комиссии» профессора Штурмвельта, желающего говорить по неотложному делу.

Министр еще поморщился, но велел принять. В комнату вошел тоже скачущей походкой, но почтительно согнувшись, пожилой, хотя и юркий господин во фраке со светлыми пуговицами, украшенном орденами, с портфелем в руках, надушенный, изящный, с аккуратно расчесанными à l’anglaise рыжими баками, из-под которых выставлялись красные лоснящиеся щеки. На широком носу плотно сидели золотые массивные очки, и эти очки, вместе с пухлыми, красными губами широкого рта и носом с горбинкой придавали господину профессору вид ученого достоинства, величавой любезности и гордого самосознания. Вся наружность профессора давала понять, что он знает, с кем говорит, но вместе с тем, что он знает цену и себе.

Последовал обмен приветствий, и затем профессор начал говорить приятным тенорком, отчеканивая слова и сопровождая свою речь изящными жестами.

— Ваше превосходительство, я к вам приехал по одному важному, можно сказать, государственному делу. Мы, люди науки, считаем своим нравственным долгом служить государству.

Министр кивнул головой, не изменяя выражения лица.

— Я, собственно, имею честь сделать доклад о моей поездке в зараженные местности Испании и заявить о некоторых результатах моих работ, которые, смею надеяться, ваше превосходительство почтит своим сочувствием.

Профессор остановился и сделал изящный поклон, согнув свой стан в сторону, и при этом с любезным видом оскалил длинные белые зубы.

— Вот, ваше превосходительство, — продолжал профессор, подавая министру объемистую тетрадь, — доклад о моих работах. Ввиду того, что это дело государственной важности, я решился обратиться с ним прямо к вам. Вы мне позволите теперь вкратце изложить перед вами сущность дела?

Министр наклонил в знак согласия голову, но при этом посмотрел на часы.

— Во-первых, — начал профессор, — способ предохранительной прививки холерных бацилл — найден. Точная постановка опытов, некоторые усовершенствования в методе культур, сделанные мною, позволяют мне утверждать, что я в данном отношении не ошибаюсь. Мои предшественники в своих работах шли по ложной дороге. Они культивировали запятые доктора Коха, и в этих культурах искали антагониста болезни. Это совершенно неправильный путь. Основываясь на опытах Фелейзена, который вылечил lupus (разъедающий лишай-волчанку), вводя в кровь бактерии рожи, и на опытах Эммериха, доказавшего, что бактерии рожи предохраняют от многих заболеваний, я нашел вполне правильный путь борьбы с холерой. Он состоит в культуре одной из найденных мною бактерий, которую я назвал, с согласия моих испанских коллег, моим собственным именем, Microspirula Sturmweltii. Это — маленькая спиральная бактерия, три микромиллиметра длины, один ширины, обыкновенно безвредная. Но путем длинного ряда культур в крови известных видов животных, можно усилить ее деятельность до желательной для вас нормы. Те субъекты, в которые она попадает, тогда подвергаются, смотря по ее силе, разным поражениям; этим она напоминает пнеймококкус Френкеля, которая производит плеврит, бронхит, отит, эндокардит, перикор…

Министр сделал нетерпеливый знак рукой.

— О, я не буду утомлять ваше внимание патологическими признаками. Но осмеливаюсь заявить, что такая усиленная Microspirula Sturmweltii, привитая в кровь человека, предохраняет его от заражения холерой. Вот мое открытие в чем состоит. Счастливый результат, добытый мной, уже проверен на опыте в институте Пастера. Вашему превосходительству, разумеется, не безызвестно, что мне назначена французским правительством премия, которой, быть может, и не заслуживают мои скромные труды…

Профессор опять изящно перегнул стан и выразил на своем лице все, что бы и слепые поняли, какую цену он придает этим «скромным трудам».

Министр, процедив сквозь зубы какую-то любезность, по-прежнему сидел неподвижно и лишь правой рукой мерно отбивал такт по ручке кресла.

— Но это, ваше превосходительство, одна сторона дела, — продолжал профессор. — Бесспорно, человечество внесет меня в список маленьких, маленьких тружеников на великом поприще науки. Можно теперь сказать: холера не страшна. Зараженные ею умирать уже не будут, — я им этого не дам. Мы работаем на благо человечества, как умеем. (Профессор слащаво улыбнулся и победоносно посмотрел из- под своих очков на министра.) Но я пошел дальше, ваше превосходительство. Microspirula Sturmweltii — в этом ее достоинство — чрезвычайно поддается культуре. Способность ее усиливаться в своих действиях на животный организм, по-видимому, безгранична. Она меняется в виде, в цвете, в величине. Если вы возьмете III окуляр Зейберта, девятую систему иммерзион, окрасите же Microspirula Sturmweltii везувином или хозином…

— Гм! — кашлянул министр. — Что вы говорите?

Профессор опять сделал любезную гримасу и продолжал:

— О, я не буду утруждать ваше превосходительство технической стороной вопроса. Мы, люди науки, слишком преданы своему делу, чтобы подчас не увлечься. Так вот, за известной границей культур Microspirula Sturmweltii делается смертоносной. Животное, которому привита в кровь Microspirula Sturmweltii (профессор особенно выразительно произносил эти слова) теряет сознание, падает в судорогах, у него происходит паралич мышц лица, языка, глотки, неба, глаза выступают из орбит, легкие расширяются, животное дышит с трудом и так и остается с расширенными легкими. Затем полиурия, мелитурия — и через двадцать минут смерть. Очевидно, в данном случае, дело не обходится без поражения мозга.

— Какие мучения! — заметил министр, закуривая сигару.

— Так, — сказал профессор таким тоном, которым отвечают на вопросы, не идущие к делу и, не останавливаясь на этой стороне дела, пошел дальше. — Я не могу еще объяснить себе, чем обусловливается болезнетворное действие Microspirula Sturmweltii на организм: вероятно, она выделяет какой-либо птомаин, как доказал доктор Ру для дифтерита. Но это все равно. Исследование Microspirula Sturmweltii показало, что это за сильное орудие. Так, мой служитель едва не поплатился при этом. Случайно он царапнул моим ланцетом свою руку. И у него проявились все признаки отравы: он упал без чувств и в судорогах — это раз; у него стал наблюдаться паралич мышц языка, лица, глотки, — это два; глаза выступили из орбит — три; наконец, легкие расширились, и он стал задыхаться — четыре. Очевидно, действие усиленной Microspirula Sturmweltii одинаково (если только не сильнее) и на человека. Мой слуга несомненно умер бы, если бы мне не пришла в то мгновение счастливая мысль впрыснуть ему под кожу значительную дозу холерной культуры. И действительно, припадки стали ослабевать, и через месяц он был почти здоров, остались одни следы паралича.

Министру уже начинало казаться, что господин председатель медицинского совета и постоянной комиссии слишком многоречив. Зачем так долго останавливаться на таких неприятных подробностях, как человек с расширенными легкими и выкатившимися глазами?

— Итак, — сказал он и быстрее забил такт по ручке кресла.

— Итак, — продолжал профессор, — я открыл ряд чрезвычайно интересных фактов, богатых выводами. И что удивительно, ни запятая доктора Коха, ни Microspirula Sturmweltii уже не действуют на таких людей, которым впрыснута под кожу смесь их, которая сама по себе безвредна. Это раз. Затем, Microspirula Sturmweltii на известной степени культуры способна заражать человека не только при вспрыскивании ее под кожу, но и попадая в легкие, в пищевой канал и т. д. Я определил эту степень культуры. У меня есть некоторый запас этой удивительной бактерии. И извольте видеть, ваше превосходительство, — она действует не больше, как через час после прививки, а через полтора часа человек уже не может ни ходить, ни стоять.

Министр опять усилил такт, а по его лицу пробежала какая-то тень и исчезла за занавеской, как мышь, выскочившая из норы и юркнувшая под диван. Министр уже не понимал, к чему ведет речь ученый профессор. В его душе поднималось неприятное чувство.

— Итак, — сказал он, похлопывая по креслу и показывая два желтых зуба, — вы обогатили мир новой болезнью?

Профессор широко улыбнулся, блеснув щеками и глазами и, оскалившись, сказал:

— Нет, ваше превосходительство, совсем не так. Я обогатил мир новым орудием добра. Это-то орудие я и осмеливаюсь предложить нашему великому государству для дальнейшей его славы и процветания. Долгом считаю предложить мое изобретение прежде всего моей родине, которая меня уже наградила столькими отличиями.

Он опять перегнулся, сделал умильное лицо, мельком взглянул на ордена, украшавшие его грудь, и поклонился министру с таким видом, как будто бы перед ним сидела в кресле его воплощенная родина.

Министр, в голове которого только что неизвестно по какой ассоциации возник вопрос: «Неужели мой Генрих опять у той?» — верный признак рассеянности, — министр насторожил уши. Какое такое добро можно ожидать от людей с выкатившимися глазами и расширенными легкими?

Профессор, прыгающей походкой, ступая на носочки, подошел к изящному столику эбенового дерева, грациозно положил на него портфель, развернул и достал из него два шарика из толстого стекла, дюйма три в поперечнике. Внутри шариков можно было видеть какое-то коричневое, порошкообразное, похожее на сухие дрожжи вещество. В од- ом месте шарика укреплена была трубочка, совершенно такая, как у разрывных гранат, металлическая.

Профессор взял каждый шарик двумя пальцами и с видом беса, соблазняющего Еву, подал их министру.

Тот взял шарик, прищурил глаза и, отодвинув сигару в угол рта, стал его рассматривать.

Профессор стоял пред ним, разглаживая рыжие бакенбарды и с самодовольным видом играл коленом правой ноги.

— Что это такое? — спросил, наконец, министр.

— Ваше превосходительство, — произнес профессор торжественным голосом, — имею честь предложить через ваше посредство нашему могучему государству приобресть у меня бомбу моего изобретения. Вам известны, разумеется, лучше, чем мне, разрушительные силы динамита, робурита, мелинита и т. д. Осмелюсь думать, что моя бомба сделает войну положительно невозможной, даже немыслимой и даст в руки вашего превосходительства могучее орудие устрашения врагов нашей родины.

Министр раскрыл глаза, и в них что-то отразилось. Он усиленно запыхал своею сигарой и еще внимательнее стал рассматривать шарики. Ему представилась в это время ненавистная фигура главы социал-демократов, который горячо возражает по пунктам на все уверения его, канцлера, что «законопроект не идет дальше абсолютно необходимого для защиты и неприкосновенности страны». В это время профессор стоял и с рассеянным видом осматривал роскошный кабинет министра. Сколько здесь драгоценных вещей! Сколько удобства и изящества! Бесспорно, и у него будет все это, если государство купит его изобретение. Вот он владелец такого же поместья где-нибудь в Вестфалии; у него прекрасная лаборатория; к нему, как к Вольтеру или Эдисону, съезжаются на поклон светила всего мира. Его жена, его маленькие Мальхен и Фриц… Ах, сколько будущих благ заключены в этих стеклянных шариках!..

— Что это такое? — повторил опять министр, вдруг взглянув на профессора.

— Этот стеклянный шар с трубочкой — бомба, наполненная культивированными до известной степени силы бактериями Microspirula Sturmweltii. Именно, культура этой бактерии доведена до той степени, что, попав в организм, она производит, правда, не смерть, но тяжелую, продолжительную болезнь. Этим она удовлетворяет требованиям человеколюбия, которые в наш век несомненно предъявляются ко всем орудиям войны. Эту бомбу можно положить в пушку, бросать ею в лагерь неприятелей; падая, она будет разрываться и осыпать их бактериями. Таким способом можно остановить в каких-нибудь два-три часа целую армию врагов, так как зараза распространяется чрезвычайно быстро. Но бомба не единственный способ распространять бактерии…

Даже на лице невозмутимого министра изобразились на минуту восклицательные и вопросительные знаки, чем профессор остался очень доволен. Гордый, сияющий, не замечая все более и более хмурящихся бровей министра, ученый доктор Штурмвельт незаметно возвысил тон своего голоса и, с видом опытного профессора, стал излагать свою теорию войны с помощью бактерий. Он говорил, что осыпать такими бактериями хоть самое последнее местечко страны — значит заразить всю страну; войско, осыпанное бактериями, через два часа уже неспособно к битве: в нем открывается болезнь. Бактерии наводняют воздух, кишат в воде, облепляют платье; вместе с дождем падают сверху; вместе с пылью или парами воды несутся вверх; солнце, ветер, люди, вода, — носят, кружат их.

— Это, так сказать, маленькие, невидимые пульки, которыми мы можем стрелять в наших неприятелей. Для этого не нужно ни ружей, ни пушек. Microspirula Sturmweltii не требует больших расходов на вооружение. Расходы на ее содержание входят не в государственный бюджет, а в бюджет природы. Для пользования ею не нужно даже бомб, — ничего не нужно, кроме знания. Враждебную страну, ваше превосходительство, вы каждую секунду можете запугать ужасом страшной заразы, которую два любых ваших агента могут занести туда в платье, в книге, в волосах. Да что агенты! Ее могут нести звери, птицы, мухи; санитарные меры и карантины спасти не могут: мы всю страну закидаем микробами. Если и не все подвергаются опасности смерти, то все подвергаются опасности тяжелой болезни. У врагов нет средств бороться с эпидемией: тифозная бацилла живет полгода, a Microspirula Sturmweltii — три года. Ей не страшен жар и сухость, ибо она высохнет, но не погибнет, не страшен холод, ибо она, по моим опытам, выдерживает мороз в 30 градусов. Правда, свет уничтожает ее, но ночью или в полутьме она размножается со страшной быстротой. Как теперь выделываются дрожжи, так мы будем фабричным путем приготовлять бациллы Microspirula Sturmweltii и тысячами способов забрасывать ими неприятельскую страну. Вместо армии солдат мы пошлем на врагов, так сказать, армии бактерий; вместо видимого, дорогостоящего воинства летит на врага воинство невидимое, грозное, само себя питающее, неуничтожаемое, всепроникающее. По моим вычислениям, один миллиграмм этого бурого вещества, находящегося в шарике, содержит семьсот миллионов Microspirula Sturmweltii; через каждый час каждая особь дает поколение в 900,000 особей; положим, половина их пропадает, но тем не менее граната, содержащая восемь граммов вещества, несет в себе пять триллионов шестьсот биллионов бацилл. А сколько их будет через час? А через сутки? Сражаясь с неприятелем с помощью такой армии, мы, несомненно, должны одержать победу. По теории вероятностей, 98 против 2, что враг не допустит до того, чтобы мы начали войну; ведь все его пушки и ружья, мелиниты и робуриты бессильны, добавочные кредиты бесцельны: их страна не в силах ни нападать, ни защищаться. Она гибнет. А бактерии несутся все дальше и дальше; они достигают городов, они врываются в парламенты, палаты, дворцы. В стране начинается брожение. Общество требует, чтобы правительство уступило всем требованиям вашего превосходительства. Все кричат: «Довольно! Остановите эпидемию!» Победа, ваше превосходительство, победа! Все ваши требования удовлетворены, и вы даете приказание остановить мор предохранительной прививкой. И это делается немедленно.

Профессор становится в картинную позу, в которой, вероятно, стоял когда-то Цицерон, защищая Милона. Министр, сдвинув брови, смотрит на оратора и постукивает рукой о кресло. Он мрачен. Он внутренне содрогается. Он видит эпидемию гуляющей по всему земному шару.

— Одно средство может остановить нападение, — продолжает профессор. — Это предохранительная прививка смеси бацилл — усиленных до определенной степени Microspirula Sturmweltii и коховских запятых. Но это средство известно только нам, и мы его держим в секрете. У нас всем верноподданным его величества короля заблаговременно делается предохранительная прививка. Прививка эта обязательна. За этим следит правительство, рассылающее бацилл из особой лаборатории, которую я берусь устроить в больших размерах во всякое время. Мы в безопасности, но орудие страшнее всяких мелинитов и громобоев в наших руках.

Министр еще более нахмурился. Порыв ветра откинул на мгновение гардину окна, и ярые лучи солнца золотым снопом ворвались в кабинет министра и ударились в паркетный пол, который заблестел и потух.

Министр что-то соображал.

— Ваше превосходительство, — продолжал профессор, играя коленом и полусогнув свой пухленький стан, — никто не решится вам даже дать повод прибегнуть к бомбам из Microspirula Sturmweltii. Поэтому я не стану входить в подробности того способа, как локализировать и остановить эпидемию; но и это возможно, с помощью тех же бацилл и прививок.

Итак, я считаю возможным утверждать перед лицом ученого мира, что благодаря моим бактериям вы несомненно сделаетесь владыкой вселенной, а это послужит к большей прочности мира и, как всякое сосредоточение силы в одних руках, надолго устранит войну. Бесспорно, ученый мир со временем найдет и помимо меня средство сделать и мою бактерию безвредной; настанет день, когда бомба моя утеряет смысл, когда все будут знать средство против Microspirula Sturmweltii. Бесспорно, моя бомба испытает, таким образом, судьбу всех военных изобретений. Но, ваше превосходительство, — это когда-то еще будет, а до тех пор мы не станем напрасно терять время! Вашему превосходительству лучше, чем кому-либо, известно, что значит в дипломатии «уловить момент».

Профессор улыбнулся, откинул голову назад и замер, уставившись из-под очков на лысую, седую фигуру министра, сидящего в кресле.

Министр не только уже отбивал такт рукой, но кивал и головой, при каждой остановке профессора говорил одним тоном «да», «да», и только эти движения и слова показывали, что он в волнении.

— Итак, ваше превосходительство, — переменяя тон с ораторского на деловой, закончил свою речь профессор, — осмеливаюсь предложить через вас моей родине приобресть у меня секрет культивировки бацилл Microspirula Sturmweltii и предохранительной прививки за восемьсот тысяч талеров. Я готов каждую минуту представить фактические доказательства того действия, какое производит моя Microspirula Sturmweltii, и проделать опыты пред лицом ученой комиссии. Нет сомнения, вы мне предоставите для большей очевидности пользы моего изобретения возможность привить мою бациллу тем отребьям государства, которые за свои стремления и наклонности и поступки приговорены государством к смертной казни.

— Что-о? — спросил вдруг министр, поднимаясь с кресла. — Что вы сказали?

Глаза его сверкнули, желтые два зуба выдвинулись изо рта, исказившегося гримасой.

На лице министра отразилось какое-то сильное чувство, не то презрение, не то гнев. Воображение нарисовало перед ним человека посиневшего, скорченного, спазматически втягивающего в себя воздух. В его душе мелькнуло нечто похожее на жалость и, посмотрев на изящную раздушенную фигуру профессора, разглаживающего баки и играющего коленями, розовую, цветущую, — министр вдруг почувствовал к нему омерзение.

— Что-о? — еще спросил он. — Вы хотите это… это… применить… на человеке… для опыта?.. так?..

— О, не пугайтесь, ваше превосходительство, я уже имел честь сказать, что один из признаков болезни, производимой Microspirula Sturmweltii — потеря сознания. Заразившийся теряет всякую чувствительность и ровно-ровно ничего не чувствует, — самоуверенным тоном сказал профессор. — Сознание отсутствует в самый тяжелый период болезни, а затем… ну, затем сохраняются известные страдания. Но, ваше превосходительство, столько ли их, сколько причиняют пули, мелиниты и другие орудия современной войны? Война с помощью бактерий — война бескровная, смертность несравненно меньшая; моя бомба не только служит для войны, но и для человеколюбия!..

Рот министра еще более искривился. Он мелкими шажками зашагал по кабинету. Что-то поднималось и закипало внутри него. Оба кончика своих усов министр забил в рот и сосал их немилосердно. Его рука протянулась к звонку.

— Ну да, да, не страдает! — улыбаясь, говорил профессор. — Итак, ваше превосходительство, я всепокорнейше прошу вас доложить его величеству королю и военному совету о моем изобретении и о моем желании уступить его нашему славному государству… на тех условиях, о которых я сказал.

И профессор снова отвесил грациозный поклон, переступил с места на место и, отставив мизинец левой руки, погладил себя по бакенбарде; министр сморщил лоб, остановился перед профессором и, повинуясь какой-то волне внутреннего чувства, порывисто дернул за звонок. Он уже готов был закричать явившемуся лакею:

— Прогоните этого негодяя!..

Но…

Но… в эту минуту перед его глазами вдруг откуда-то развернулась знакомая панорама — Европа, та самая Европа, населенная не людьми с мясом и нервами, а какими-то отвлеченными существами, красными, черными, синими, белыми, не мыслящими, не чувствующими, которых можно и собирать и разбирать, вооружать, разоружать, стукать лбами и гладить по головкам; Европа-символ, Европа-карта, Европа щетинистая, как еж, от стальных штыков, с ее оскаленными зубами и с недвусмысленными угрозами, облеченными в притворно-вежливый язык склизкой дипломатии.

И слова замерли на языке министра. Он ничего не сказал лакею и, поклонившись ученому профессору, вежливым тоном произнес, пряча глаза за занавески:

— Хорошо! Я доложу о вашем изобретении!