Навсегда

Окунев Юрий (Израилев Израиль Абрамович)

В книге лирики Юрия Окунева «Навсегда» новые стихи и избранные стихи разных лет. Как бы через всю жизнь, идут через всю книгу стихи, посвященные другу с отроческих лет Михаилу Луконину.

Любовь к родине, к женщине, к друзьям, к учителям, к музыке, к искусству звучит как лейтмотив всей книги. Эта любовь — навсегда.

 

Книга лирики

 

 

«Мать жива…»

Мать жива… И хоть ты составитель законов, И мудрец, и имеешь семь пядей во лбу, Как ни важничай, — все же ты в чем-то ребенок, Хоть устал и немало пронес на горбу. Мать жива… Будь ты славой овеянный классик, Повидавший немало, сутулый, седой, У тебя еще все-таки детство в запасе. Мать жива… Ты мальчишкой к ней мчишься с бедой. Пусть неграмотна даже, а ты академик, Как ни умничай ты и душой не криви, Никакая наука тебе не заменит То, что подлинно знает лишь мать о любви. Мать скончалась… И жизни прошла половина. Поздно ль, рано ль ты этот рубеж пересек, Только в звании осиротевшего сына — Окончательно взрослый ты стал человек. Вот где детство с тобой навсегда распрощалось. Коль придется хлебнуть от обиды иль зла, Ни друзей и ни женщин не примешь ты жалость, Та, что право имела жалеть — умерла…

 

«Вот что в жизни, пожалуй, не радует…»

Вот что в жизни, пожалуй, не радует: Рубка леса не радует глаз, Не люблю, когда дерево падает, Не люблю восклицательных фраз. Кто, считая себя единицею, Остальных всех низводит к нулю, С единицею — с важною птицею — Я дружить не люблю, не люблю. Не люблю, кто на службе и дома О своей лишь печется судьбе. Кто завистлив к таланту чужому, Искру ищет лишь только в себе. На словах он Россию голубит, О любви к ней повсюду трубя. Если что-то в России он любит, То, конечно, лишь только себя. Только Он и Она — остальные Для нее, мол, с иною ценой. Не такие, как он, не родные, Он единственный, кровный, родной. И Россию его славословье Я отвергнуть, отринуть молю. Тех, кто полон немой к ней любовью, Будто песней без слов, — я люблю.

 

«Что бессмертье подразумевает…»

Что бессмертье                        подразумевает, Это лишь через столетья                        выяснится: Вся Венеция стоит на сваях. Из чего они? Из енисейской лиственницы. И не пять веков стоит —                        пятнадцать Потому я утверждать                             берусь, Что нельзя в бессмертье                             сомневаться, Если в основанье этом —                             Русь!

 

ЭТО МНОГО…

Девочка вприпрыжку скачет полем… Вот и все.                И я вполне доволен. Пусть мне гарантируют тот «скач» Лет так через сто иль через двести. Если я дождусь желанной вести, Значит, нет всемирных неудач? Значит, на земле все честь по чести? Это много,               очень много значит: Девочка беспечно полем скачет…

 

ТЫ НАС УЧИ…

Нужна нам впечатлений сильных встряска, Чтобы на нас обрушились, как гром. …А тут всего лишь детская коляска И женщина.                 В году сорок втором. Как думаешь, солдату Сталинграда В грядущем виделись ребенок, мать… Он вдаль смотрел, не отводил он взгляда И потому был жизнь готов отдать, Что знал, что это будет, видел, верил: И день, и мир, и сквер, ребенок спит… Мечту свою виденьем этим мерил. …А нас такое разве ослепит? Нам все подай заметно небывалым И крупным. Чтоб в глазах вся ширь громад. А он? Он видел все: большое в малом. …Ты нас учи, всю жизнь учи, солдат!

 

В СИБИРИ

Меня позвал к себе мой друг-читатель, Он воин-сталинградец. Инвалид… …Смогу иль не смогу о том солдате Так рассказать, как совесть мне велит? Не отвожу глаза от глаз тюменца: — Вот побывать в Сибири довелось… О нас двоих я размышляю сердцем — Он — сибиряк, а я в Сибири — гость. Мы с ним друзья. Но вывод беспощаден. Перед самим собой вилять нельзя: Хоть я давно прописан в Сталинграде, Но сталинградец больше он, чем я!..

 

КАК-ТО С НИМ Я ПРИЕХАЛ В КАМЫШИН…

Как-то с ним я приехал в Камышин. Нужен нам, как всем людям, ночлег. И в гостинице друг мой услышал, Как скандалил один человек. «Люкс» он требовал и про заслуги И про кровь свою что-то кричал. Друг смущен. Что-то дрогнуло в друге. Он смолчал. Головой покачал. Подошел, усомнился: «Едва ли… Это все восхваления чад. Те, что кровь на войне проливали, В грудь не бьют себя и не кричат».

 

МИМОЛЕТНОСТЬ

Утверждаете вы, что легки и бесплотны Мимолетное слово и взгляд мимолетный? Слов всего-то четыре — кто думал об этом, Что законченным смогут они стать портретом. — На войне я пожил!.. — произнес он и сразу Весь вместился в одну эту емкую фразу. Ведь порою роман с послесловьем, с прологом Так вполне завершенно не скажет о многом.

 

БАЛЛАДА О ЛЕЙТЕНАНТЕ КНЯЖКО

Я бы знал, что ответить, когда бы спросили, Что для опыта жизни моей велико, Если выстоять в чем-то большом я не в силе, Я припомню… Кого? Лейтенанта Княжко! Да, представьте, тот самый, двадцатилетний, В ком ответственность — это призванье, талант, Пусть другие величественней и заметней, Мой же выбор единственный — ты, лейтенант! Да, такой вот, как есть ты по духу, по стати, Кто, зазря побрякушками слов не звеня, Не позер, не оратор, не правдоискатель, Холод истины и красноречье огня Поверял только разумом цели и чести, Наделенный чутьем на закон правоты. На войне так и было: герой — он безвестен До решающей, до переломной черты. И не только спасти, а возвысить Россию — Суждено было им — лейтенантам Княжко. Нет, шинелей своих они не износили. Но в обычное время их узнать нелегко. Их искать до поры — в том не вижу резона, Знак судьбы мне на лицах простых не прочесть. Но сегодня везде в боевых гарнизонах Они есть! Где-то в ротах, в полках они есть! Потому-то и облик России прекрасен, Потому-то ей смело смотреть, далеко, Что всегда в ее неприкосновенном запасе Ум и совесть победы — лейтенанты Княжко.

 

ВНОВЬ СМОТРЮ ФИЛЬМ «ОНИ СРАЖАЛИСЬ ЗА РОДИНУ»

I

Горечи цвет, запахи пыли, Но почему нас не давит печаль? Вот и за Дон перешли, отступили. Что впереди? Неизвестная даль? Очень известная! Хоть отступают, В зрительном зале бывалый солдат Смотрит из нашего времени, знает, Что приближается он — Сталинград! Эта дорога в мареве пыльном, Хоть и тяжка, но уже не страшна… Самый трагический миг в этом фильме — Тот, что за кадром: смерть Шукшина…

II

Рядовой Сталинградского фронта Василий Шукшин… Он держал оборону на подступах к Сталинграду… Слышу голос:                   — Товарищ поэт, подожди, не спеши, Тут не надо выдумывать,                  лишних эмоций не надо. Не Шукшин, а Лопахин.                  Условность искусства. Кино. И погиб не от пули.                  С каждым может такое случиться. Ах, любители точностей,                  вам ничего не дано, Кроме факта.                  Поэзия правды для вас небылица. А она-то реальностей ваших сильней и точней, Рядом с ней доказательства ваши —                   вранье, буквоедство. Вот в чем высшая точность:                   вся тяжесть далеких тех дней Навалилась махиной на честное русское сердце. И последние кадры: Шукшин.                   Он в шеренге бойцов. Этот миг фронтовою, единственной меркою мерьте: Пропыленный насквозь,                   с изможденным и грустным лицом. Ну какая тут съемка,                   когда нет и часа до смерти! Вот тебе и кино!                   Орудийный чуть слышится гром. Он лежит на траве.                   И никто уже слезы не прячет. И сомнения нет: это именно в сорок втором Пал в сраженье солдат.                   Только так.                                  Только так. Не иначе. Это так для меня. Не могло по-иному случиться. И мне видится вот что: во времени несокрушим, На Мамаевом                   рядом с Михаилом Кульчицким Сибиряк, но теперь сталинградец:                   Василий Шукшин.

 

БАЛЛАДА О ПОЛЕВОЙ ПОЧТЕ

Нас в мирные годы покинул Войну переживший солдат. И стал вдруг возможным отныне Единственный адресат. К нам воин Луконин взывает, Зовет и зовет нас туда, Где почта его полевая, Как дальняя манит звезда. Луконин, ведь мы понимаем, Что наше письмо не прочесть. Но всюду тебя поминаем, А значит, мы шлем тебе весть. Наш милый товарищ, нам светит — Он с нами — Высокий твой свет. Не думай, что времени ветер Все в памяти сводит на нет. И разве такое я ведал, Что буду спустя тридцать пять, Уже без тебя — в день Победы Письмо тебе это писать. К ночному заветному бденью, Уйдя от дневной суеты, Глядим и глядим с упоеньем В родные для сердца черты. Забыть про других я не склонен, Но в дружбе ты незаменим. Я полон тобою, Луконин, Ты слышишь?                  Тобою одним! Волжанина душу живую Ничем не затмить, не отнять — На почту его полевую Писать нам,                писать и писать!

 

«Отвести я не в силах от юности взгляда…»

Отвести я не в силах от юности взгляда, Не могу вспоминать, лишь на сердце тая… Вот идем мы по утреннему Сталинграду Комсомольцы:                     Луконин, Отрада и я… Довоенных, далеких годов сталинградцы, Мы задиристы с виду,                      наивно лихи… Мы идем на Московскую, восемнадцать, В «Сталинградскую правду» несем мы стихи. Сталинградские неизгладимые даты, Сталинградский характер,                     сталинградский рубеж, Сталинградские вечно живые солдаты, Сталинградские зори всемирных надежд. И курганы и памятники вековые, Нет бессмертью пределов,                      нет дорогам концов. Волгоградские школьники-часовые Не забудут своих сталинградцев-отцов.

 

СУДЬБА

Что исстари зовется Тихим Доном, Но голосистым, в дальнем далеке Ушло, во времени осталось оном, В полузабытой песне и тоске. Что исстари зовется Тихим Доном, Предстало вдруг в английском городке. И будто колокольным перезвоном Все всколыхнуло в старом казаке. Он стар, но кажется еще могучим, Он стар, но вот осанкой в крепыша. И песнею старинной и тягучей Как будто с места стронута душа. Во взлете, в удали казачьей, в хоре Услышал властный зов родных сторон. В смятении своем, в сознаньи горя Вдруг встал и сел, и вновь поднялся он. Неужто все в судьбе бесповоротно? Идет сквозь зал к сынам земли родной. Сквозь жизнь свою, как будто безотчетно. Далось то чувство — тяжкою ценой. Поют. Но каждый ведь — советский, «красный»! Всю жизнь считал он: «красные» — враги. И вот иное медленно, но ясно приходит в сердце: боже, помоги! К хормейстеру казачьего ансамбля подходит и не видит в нем врага. Ослабли ноги. Звуки слов ослабли: — В степи все так же глубоки снега?.. — Все так же, дед. Они, снега, все так же Зимой в степях придонских глубоки. Но вод разлив весной стал шире даже… Казак вздохнул: — Разлив моей реки… Вздохнул, поник:                      — Чужбина. Мы в позоре. Ошибка жизни — мы твои рабы… И маята в его орлином взоре. И в дрожи рук — трагедия судьбы.

 

«Спал в горнице мальчишка-казачонок…»

Спал в горнице мальчишка-казачонок. Спал ненасытно, жадно, увлеченно, К сверканью смеха, рюмок и речей Совсем не проявляя интереса. Вдруг дальний голос:                          «…Из-за леса, леса                          Копия мечей,                          Едут сотни казаков-усачей…» Вот громче, громче: «Жги, говори!..» Одна секунда, две, а может, три,— Глаза раскрыты. Полон оживленья. Весь превратился в слух от изумленья. И вот я слышу: «Случай не велик, Ну, пели громко, так при чем инстинкт?..» Нет, граждане, мне больше всех ученых Сказал вот этот самый казачонок, В котором искра тайная горит, С младенчества кровь предков говорит. Пусть мотороллер — весть о новых днях, И пусть велосипеды на плетнях. Но по-казачьи жаждет он коня, Не погремушкой — стременем звеня. Чуть-чуть подрос — сидит в седле упруго. А дед-казак ведет коня по кругу.

 

БЫВШЕМУ СЕЛЬСКОМУ ЖИТЕЛЮ

Я в июльский, но столь снисходительный зной На твоей побывал на земле на родной. Убежал от дорог, от забот, от разлук Я на час, чтоб забыться, к реке Бузулук. Над безвестной почти, над тишайшей рекой Вдруг живительный ощутил я покой. Сонный зной, разомлевшие морды телят Позабыть мне удачи и беды велят. Так река беззаветно, блаженно тиха: Шевельнулся не сом, плавники у стиха. Нет, совсем не проста ты, дремотная тишь, Исцеляешь и силу взрывную таишь. Эх, сорваться сюда бы со всех якорей. Убежать бы сюда от курортных морей. Ну и что б изменилось? Я только здесь гость. Не зажать эти краски рассветные в горсть. Не забудь милый край, сам себе не солги, Береги эту кровную связь, береги.

 

В ШКОЛЕ

Листал страницу за страницей, Сердился, даже дрожь в руках. Корил свою он ученицу: — Ты что витаешь в облаках? Я задал тему: наш поселок. Чтоб все, как в жизни, без прикрас. Без выдумок: тут — парк, тут — школа. Правдоподобно, в самый раз. Лишь тройка за твою работу!.. О райконторе заготскот Ты пишешь, будто бы в ворота В кольчуге въехал Дон-Кихот. Без колебаний и сомнений Долину называешь Дол. Как будто бы Сергей Есенин С холма, не торопясь, сошел. «Как будто» — и ни капли правды. Одна сумятица в уме. Вот снова: будто космонавты Вдруг появились на холме. Пригорок — холм, забор — ограда… Ты на поселок посмотри, На землю опуститься надо. …Ну, а пока поставим три. …А восьмиклассница Марина Сказала дерзко: — Ну и пусть!.. И совесть не заговорила. И не закралась в сердце грусть. Держись, Марина Иванова! Та «тройка» — вещь! Не пропадешь! «Как будто» — вечная обнова, «Как будто» — и чего-то ждешь… Ждешь чуда. А вдали поселок. Огни. Предчувствием живешь. И жизни вечным новоселом Идешь. Идешь. Идешь. Идешь…

 

«Я объяснить волнения не мог….»

Я объяснить волнения не мог, Когда встречал скрещения дорог. Казалось мне возможным и законным, Чтоб по одной вдруг проскакал Буденный, А по другим со всех концов земли Герои сказок Пушкина пришли. Я верил: командармы, военкомы И витязи между собой знакомы.

 

«Помнишь, мы твое начальство обманули…»

Помнишь, мы твое начальство обманули, Тихо с «якоря» московского снялись, Помнишь, в Астрахань мы тайно катанули, В милый город, где когда-то родились. Обошел ты все там с Борею Шаховским. Все искал, искал и не устал. Над безвестною могилою отцовской Ты в мечтах своих всю жизнь простоял. Волга, Волга — в каждом отзыве и зове Голос крови — неотступный предков зов. Прокатились мы по волжскому низовью, Надышались, жизнь начали с азов. Новой силой налились и осмелели, Освежил, омолодил родной причал. А позднее на твоем я юбилее Озорной тебя наградой увенчал. Рад ты шутке был всегда, как озарению. Увенчал я в честь того, что ты так добр, Астраханское твое происхождение Ожерельем из пятидесяти вобл. Был ты весел, счастлив в хохоте и в шуме. Радость свойственна творцу и удальцу. И на новеньком с иголочки костюме Были воблы те волжанину к лицу. Астраханцу запах рыбы был в привычку. И не зря навеки юмор ты обрел, Подмигнул и удалым «Сарынь на кичку!» Атаманский свой восславил ореол.

 

КИЛИНЧИ

Ты приехал на родину,               был ты по-детски счастливый, Астраханская степь, камыши,               над водою склоненные ивы… У родного истока               как себя ощутить по-иному?.. «Килече» на татарском —               возвращенный, вернувшийся к дому. Был таким ты живым в Килинчи               той порою недавней… А теперь вот вернулся навек:               здесь твой профиль я вижу на камне!.. Старикам-аксакалам               надо было обдумать тебя,                                   и к тебе присмотреться. — Это наш человек!               У него настоящее сердце! Он хранит память предков.               Что в жизни достойней и чище? Он отца почитает,                могилу отцовскую ищет. Аксакалов признание…                Разве то не награда? Я приехал. Я понял:               что бо́льшего просто не надо. Я приехал. Я вижу:                вокруг все Лукониным дышит. Я — не верящий в бога, но верю:                Луконин все видит. Все слышит. Я приехал. Я вижу бессмертье твое.                Я счастливый. Астраханская степь. Килинчи.                Поминают, склоняются ивы.

 

«Россия… Летний, лиственный наряд…»

Россия… Летний, лиственный наряд. Полдневные аллеи, перелески — Как много они сердцу говорят Во Льгове, или в Спасске, или в Мценске. Когда враги Россию, словно сад Цветущий, плодоносный, вырубали, Из партизанских снайперских засад Тургеневские девушки стреляли.

 

ОТВЕТ НЕНЕЦКОЙ ДЕВУШКЕ

Хотя поэт на выдумки не беден, Растаешь ты вдали, уйдешь в пургу. Построить лодку, дом, убить медведя — Я ничего такого не смогу. Не потому, что нет во мне азарта, Не потому, что крылья не легки. Захочешь — я умчу тебя на нартах Своей шальной, рискованной строки. Ио это к слову. Я тебе не нужен. Придет другой — лихая голова. Он будет по-медвежьи неуклюжим На всякие красивые слова, Неловок до отчаянья в беседе, Такой молчальник, что из сердца стон. Но дом построит и убьет медведя, И победит тебя — лишь только он!

 

«Обычный двор, ташкентский двор…»

Обычный двор,              ташкентский двор. Собака дремлет,              голубь бродит. И откровенный разговор Они со мною вдруг заводят. Больна собака и стара. И повидала в жизни виды. Была доверчива,                       добра, А получала лишь обиды. Вот так ты душу отдаешь. Все терпишь,                   хоть бывает всяко. Я чем-то все-таки похож На ту ташкентскую собаку.

 

«Все явственнее доносился в Киев…»

Все явственнее доносился в Киев Днепровской битвы отдаленный гром. Не спали жители в часы такие: Ведь участь их решалась за Днепром. И если голос пушек, лязг металла Пугал в ночи проснувшихся ребят, То мать, склонившись, тихо им шептала: — Не бойтесь. Спите. Это Сталинград… И славой осененный, и величьем, Вошел он, опален и запылен. Снял каску и — как требует обычай — Отвесил низкий Киеву поклон.

 

«Те годы… Снова воскрешать их…»

Те годы… Снова воскрешать их: В ночной тиши Луна. Руины. И Крещатик. И ни души… И все отсвечивало странно Под той луной. Проломы стен зияли раной На Прорезной. А ранним утром так янтарно Светилась высь. Всплывало солнце над казармой. Вдруг: «Становись!» Конечно, голос тот и норов Вся знала часть. — Эй, Окунев, без разговоров! И вот: «Равняйсь!» Нас взбадривает окрик властный,  Но в путь, так в путь… Куда, зачем, пока не ясно… Так вот в чем суть: Скопленье немцев оробелых, Понурых плеч. Нам глаз презрительным прицелом Их всех стеречь. Их тысячи… Не пять, не десять. А пятьдесят. Сандалиями землю месят. А нас, солдат, Выводят, чтобы ограждать их. Мы с двух сторон. И коридором стал Крещатик. Не покорен, Прихлынул, ждет их молча Киев. Толпы прибой. Как злодеянья велики их!.. И за собой Я чувствую, как дышат в спину Мне млад и стар. То — затаенный стон невинных. То — Бабий Яр. Нам не жалеть и не прощать их… Затор минут… Народ. Руины. И Крещатик. Идут! Идут! Вот деревянный звук по тракту, Скрипучий звук. Позорного их марша такты. Тот перестук Их ног. Уйти (мечта бесплодна) От наших глаз! Они глядят, куда угодно, Но мимо нас. Что низменней, чем глаз вилянье?.. Испуг их лиц… Смотрел, как истый киевлянин, Я на убийц.

 

«Разве можно забыть…»

Разве можно забыть, Как на рассвете в Полтаве Женщина, чуть меня не сбивая с ног, Кричала: «Гриша! Вернулся!»                  И я был не вправе Опровергать.                  Я старался быть Гришей, как мог… А какой я Гриша?                 Но в такую минуту Я топтался смущенно на полтавском песке. Я свое имя забыл и отчество спутал, Весь поддавшись слепой этой женской тоске…

 

«Чуешь: чувств нечаянные чайки…»

Чуешь: чувств нечаянные чайки… Окольцован в их кругу. Пристань Стайки, птиц мелькнувших стайки На днепровском берегу, Был я раньше жизнью обворован, И судьба была ко мне глуха. Это счастье — под весенним кровом Слышать мягкий, украинский говор Твоего стиха.

 

«Как-то странно: ты уже дружище мне…»

Как-то странно: ты уже дружище мне. Ладно уж, тревожь. Подъезжаем, подплываем к Ржищеву. Корень крепкий — рожь. Здесь жила богиня — Берегиня. Не убережешь. Не горюй. Воюй со мной, с другими. Корень крепкий — рожь. Что же это? Страсти сила злая? Перед ней не трусь. На любовь тебя благословляет Киевская Русь. Ты вокруг мелькаешь, ты кружишься, Ну, а в плен берешь. Так случилось. Присягаю Ржищеву. Корень крепкий — рожь.

 

НАПУТСТВИЕ ЛУКОНИНА

Мне показалось в пятьдесят четвертом, Что новых далей я не обниму. Я сам себе казался полумертвым. И в том признался я ему. Сказал он: «Что же, чувств остуда Там вмиг исчезнет.                   В добрый путь! Туда доедешь, а оттуда Уже к печалям не вернуть! Там далеко с вершины видно При безнадежности любой. Одна дорога —                   на Мтацминду! Взойдешь там над самим собой, Над временным, над суетою И над безверием своим… Поймешь, что мудрость много стоит. А жажда славы — призрак, дым… Там будешь к вечному стремиться, Успех —                  лишь видимость высот Грузин Галактион Табидзе Твою там искренность спасет». Луконин,                 родственную душу Ты в нем постиг чутьем, умом: «Веселость древняя, пастушья» — Она была в тебе самом. Ты понял суть в Галактионе, Как он, все главное решил: Бывает, жизнь с вершин и гонит, Но разве стих согнать с вершин? Пусть годы гнут,                пусть беды клонят, Стих сам —               вершина всех вершин.

 

ГОВОРИТ ЛУКОНИН

— Поедем в Грузию к Ревазу Маргиани, В грузинский дом, где ждут всегда заране, А что                в основе этой широты? Здесь ничего от тоста, от парада, От Волги что-то есть, от Сталинграда, Где веришь, если перейдут на «ты»… Поедем, да чего уж там, нагрянем, Я жил, как свой, в семье у Маргиани, Я не ходил на цыпочках с утра, Чего стесняться, я не на смотринах, Корзину взяв, я уходил на рынок, Где ликованье красок и добра. Не знаю, был я правый, виноватый, Бродил, смотрел и покупал цицматы [1] . В корзине все: от трав и до приправ. То не экзотика, то не афиша. Я и во сне все эти краски слышу, Там, все забыв, был молод я и здрав. Казалось, что я жизнь начну сначала, А на пороге вся семья встречала, Кричала: «Миша! Миша!»                 Тот задор, То дружество порой необъяснимы В стихах.                 Я с Грузией, с друзьями,                                           с ними На всех путях-дорогах. До сих пор. Поедем в Грузию к Ревазу Маргиани, Вернусь из Львова, прилечу от Ани, Денек, другой… тогда и в этот путь… Сначала — Волга — вечная награда. Потом и в Грузию махнем из Сталинграда! Поедем!..             …Может быть…                                 …Когда-нибудь…

 

«Мы смотрим на обыденность с опаской…»

Мы смотрим на обыденность с опаской. И каждый чем-то от нее спасен. Хоть раз, но с каждым приключилась сказка, Которой на вершину вознесен. Я знаю: где-то и во мне таится Такое, что случилось только раз. От той страницы мне не отстраниться, Хоть свет ее необъясним для глаз. Роса, лучи и тающая дымка. Та быль, что в облака занесена. Какого-то загадочного снимка Непроясненность. Очертанья сна. Как будто явь ревнует. Ей завидно, Что ей уже не подчинен предел, Когда почти парил, когда с Мтацминды Впервые на Тбилиси поглядел. Мне снилось в детстве: я лечу. И этим Свой рост я торопил в ночной тиши. Но тут другое. Тут я был свидетель Произрастания своей души. При восхожденьи — радость. Восклицанья. Но тут постиг я силу чувств немых. Все междометья встретив отрицаньем, Я был причастен к вечности на миг. Я вниз сошел, и женщина спросила: «Ну, как?..» И не сумел я дать ответ. Была в моей беспомощности — сила. Я это понял после стольких лет!.. И вот теперь не знаю каждый день я Покоя. И близка одна лишь даль: Хочу, чтоб повторилось восхожденье. Вторичность сказки? Можно ли? Едва ль… Неужто изумлюсь былому следу И той строке, что знаю наизусть?.. И все-таки пойду на риск. Поеду. И на Мтацминду снова поднимусь.

 

«Улица Марджанишвили…»

Улица Марджанишвили. Тишина. Уют. Где меня уже забыли, Где меня не ждут. Не смутил прибоем пенным Гладь спокойных вод. Только зыбью был мгновенной Каждый мой приход. Тишина там в полной силе. Тишина. Уют. Там меня уже забыли. Там меня не ждут.

 

МИХАИЛУ КВЛИВИДЗЕ

Грузин не тот, кто полстолетья Не выезжает из Тбилиси. А тот, кто всюду, в целом свете Где б ни был — Грузию возвысил. Грузин не тот, кто лишь в застолье Блеснуть способен широтою. Кто мудростью не обездолен — Тот Грузии доверья стоит. И тост ее земли и неба Ему лишь поручают боги. Кто в Грузии ни разу не был, Но встретится с тобой в дороге, Поймет, что ширь и чувство меры Лишь только вместе всемогущи. Характер твой вселяет веру Во все, что Грузии присуще. Порыв к содружеству и жажда. Чертами Грузии отмечен, Нет, ты сближаешься не с каждым, Хотя и всем спешишь навстречу. Твой выбор строг. Но денно, нощно, Ты рад с душою чистой слиться. Ты не всеядный, ты всеобщный, Космический грузин — Квливидзе. Москвич и мой знакомец давний, Я рад тебя постигнуть внове. Я нашей встрече рад в преславном, В пресветлом городе Тамбове.

 

«Мы вверх карабкались…»

Мы вверх карабкались, и на предгорье Вдруг зрение приобретало слух. Когда мы вниз взглянули на Иори, Нам глубина перехватила дух. И как-то сразу потеряли цену Восторги, обветшалые слова. Здесь не спешат века.                   Здесь все степенно И просто все: и камни и трава. Заносчивость в былое уходила. Иначе понималась высота. Мы прочитали надпись: «Сосадило» — О, как земная истина проста! Ведь это значит — «место для обеда», Здесь будничное отыскало высь. Не только хлеба — мудрости отведай, Мол, путник, не спеши, остановись. Слова и чувства требуют отбора, Ведь ради насыщения души Тебе подняться предстоит в Гомборы, А потому, мой друг, не мельтеши. Подумай, научиться здесь не поздно Не только лишь собою дорожить. Здесь людям служат родники и звезды, Попробуй-ка по их примеру жить. Нет, истины простые не стареют, И как на них ни смотрим свысока,— Не будет дела на земле мудрее, Чем воду брать в кувшин из родника. Не знаю, сколько проживу на свете я, Но постигать заветное, простое, Коль в прилежаньи я хоть что-то стою,— Возьми меня в ученики, Кахетия.

 

БЕРЕЛИДЗЕ

Есть один знакомый у меня. Бывший летчик.                   Если что случится, И беда, как гром средь бела дня, — Говорит: «Сюда бы Берелидзе». Если кто-то подвиг совершил, Вмиг знакомец мой возвеселится:  «Во дает! — воскликнет от души.— Ну, силен!                  Почти, как Берелидзе!» Удаль, риск заметив — сам не свой, Как же тут восторгу не излиться: Все оттенки хватки фронтовой, Все сольется в слове «Берелидзе». Все порывы лишь ему вдогон, Память от него не отрешится. — Я ведомый, а ведущий он, Он хозяин неба — Берелидзе. Я ведомый, но не удалось Взять меня обманом и испугом. Не зевай, тут все не на авось. В небе выручали мы                 друг друга. Гость непрошеный — фашистский ас, Хоть храбрец, а все же убоится, Нет, не увернется он от нас: Получай «привет» от Берелидзе! Сколько лет прошло!               Но с каждым днем Чаще говорит о побратиме. И уже в сознании моем Это не фамилия, не имя, Этот символ лучшего всего В боевом испытан самолете. Это в душах прочно залегло, Ничего надежней не найдете. Побратались русский и грузин. Никогда вам не разъединиться. Путь у вас в грядущее один. Стих мой —                тост во имя Берелидзе.

 

«Не прорицатель, не оракул…»

Не прорицатель, не оракул, Не тамада, что жив в веках: Гость — македонец Симон Дракул Поднялся с чашею в руках. Он чтил грузинское застолье — Ту широту, что без границ. Но озорство и своеволье Грозили нам из-под ресниц. Не то, чтобы ввязаться в драку, Но, спор затеяв, плачь не плачь, Был неуступчив Симон Дракул, Задира, великан, силач. Сказал ученым и поэтам, Сидящим с важностью вокруг, Что ни совета, ни ответа Не ждет от докторов наук. Что предпочтет всегда он дома, Да и от родины вдали, Изысканному, неземному Простые запахи земли. Что нас он уверять не станет, Что все мы в сердце навсегда… …А вот грузинские крестьяне — Навеки, а не на года… Все помнит: как спокойны руки, По-доброму насмешлив взгляд: — Не мудрецы для них мы — внуки. И им не жалко… пусть шалят. Их трудолюбье вековое, Терпенье — им не зря дано. Известно что-то им такое, Что нам неведомо, темно. Их — близких для земли — не сгубишь Ничем. Они сильнее нас. Вот с дружеским недружелюбьем С меня не сводит Симон глаз. В меня прицеливаясь стоя, Вдруг крикнул: — Ты не хулиган!.. Ну, вот скажи мне, что ты стоишь? Босым ты бегал по лугам?.. Умел без повода и страха Полезть, коль надо, на рожон?.. Ты не охотник, и не пахарь. Обманщик! Пьешь и пьешь боржом!.. А Драгица — жена — с опаской Сигналы мужу подает: Мол, здесь банкет, а он неласков, Да и боржом совсем не пьет… Не надо, Драгица, не надо! Воинственный уместен пыл. Ведь искренность таким зарядом Банкет наш превратила в пир. Он яростен? Так что ж такого? Обиды — детская игра. В нем прямота мастерового, Вся эта грубость от добра. Кто буйство красок с пира сманит? Кто в рог дерзанья не трубил? Был осторожным Пиросмани? А тихим Леонидзе был? Где Грузия — там чувства на кон! Сердца и горы — все размах!.. Гость — македонец Симон Дракул Пирует с чашею в руках!..

 

«Когда-нибудь скажут…»

Когда-нибудь скажут,                что от старости                             себя я не спас, Не зная,               что с юностью                            в вечном союзе я Есть у меня               неприкосновенный запас —                           Грузия! Если задор              над стихом моим                          не властелин, Если я сник от бессилья, Знаю,             где в дар получу не костыли —                           крылья!.. Знаю,            где людям важнее                           прихода невест Новых строк появленье. Знаю,            где, слушая стих,        поднимаются с мест                         от удивленья. Знаю,            где даже и в грозы,                         и в дождь проливной, Даже когда старикам            померещится конец света, Все же дойдут,            доберутся любою ценой,                       чтобы услышать поэта. Знаю, где женщину встретив —            готовься, держись: Взгляд мимолетный…            И прошлое все обмельчало!.. Знаю,           где вся начинается жизнь                      только сначала!

 

КАЖДЫЙ ГОД ЭТОТ ЧАС НАСТУПАЕТ.

Давность, давность. Ну, что она значит?.. Это горе на вечной тропе. Неизвестная девушка плачет В изумленно-безмолвной толпе. Пушкин умер! — сказали впервые. Голос дрогнул, осекся, замолк. Пали слезы ее горевые На простой, домотканный платок. И с тех пор свое горе не прячет, Каждый раз, те услышав слова, Неизвестная девушка плачет, В безутешности вечной права. Каждый год этот час наступает… И едва лишь напомнят о том, Не стыдясь, свои слезы глотает Пересохшим, немеющим ртом. Век тридцатый. Но все не иначе, Та знобящая боль не стара: Неизвестная девушка плачет Так, как будто он умер вчера.

 

В ТАРХАНАХ

Тарханы.               В наши думы, в нас Экскурсовод проник глубоко. Вся грусть моя — его рассказ. И весь вниманье — Виктор Боков. Печаль — наш жребий, наш удел. Но оглянувшись, ненароком, Я вижу: друг мой обомлел. — Но что с тобою, Витя Боков? Он ошарашенно кивнул В толпу,                настолько изумляясь, Что, любопытствуя, взглянул И я туда же.                И уставясь, На чудо то, что в трех шагах, Впервые понял: мой убийца — Мой поздний возраст. Вот где крах: Я стар. И ничему не сбыться. …При чем здесь мы? Мы ни к чему? Был Лермонтов на белом свете. Сомненья нет — она к нему Пришла из нашего столетья.                 Она могла б спасти!                              Она?                 Все может!                             Что сравнится с нею?                 Идет к нему сквозь времена.                 Такая, как она, сильнее Судеб, царей, оков, веков, Я вижу с полувзгляда: Боков, Меня ты понял.                 Да, таков Ее был облик.                 Словно током Пронзила всех!..

 

«Когда писать не хочется»…

«Когда писать не хочется» — Земля, что нет мертвей. Планета одиночества В галактике твоей. Там все на месте топчется, Там дней гнилые пни… «Когда писать не хочется» — Боюсь той западни. И опыт мой упрочится И зримей и грубей, А вот писать не хочется, Ну просто хоть убей! Когда душа отчается — Покажется на миг, Что все не получается Вот так же у других. Что даже и у гения В строке поблекший цвет. Вот это озлобление Опаснее всех бед. Поддашься — все источится, В тебе добро губя. «Когда писать не хочется» — Тень самого себя! Все то же имя, отчество, Все те же дух и плоть, Ну, а писать не хочется… Не приведи, господь!..

 

«Поэзия — искусство вычитания…»

Поэзия — искусство вычитания. Избавь от фраз и научи молчанию. Слова мне дай, словесность отними, Чтоб так же, как деревья, пред людьми Они и молча явственно звучали Безмолвием и естеством печали. Не поучая, как входить в сердца, Не договаривая до конца. Ты обошлась без слов. И в этот миг Молчанья твоего я ученик.

 

«Нам не флажки нужны, а флаги…»

Нам не флажки нужны, а флаги. Не новизна нужна, а новь. Не экскурсанты, а бродяги. Не увлеченье, а любовь. Нужны нам споры, а не войны, Не примиренчество, а мир… …И если человек не стройный, Ни фрак не скрасит, ни мундир. Он, неуклюжий, рябоватый, Умом и силой не зачах. Так и поэзия — без ваты Ты костью широка в плечах…

 

СТАРОМУ ДРУГУ

Ты поучаешь: плюнь на миражи. Стань наконец солидным человеком, Перед девчонкой этой не дрожи. Железным будь, шагая в ногу с веком. Мы разные с тобой, мой старый друг. Владей и дачами и гаражами. И знай: совсем напрасен твой испуг, Что буду я погублен миражами. Оставь тревоги, полные предчувствий, Для беспокойства не ищи причин. Я занят делом. В министерстве грусти Имею я высокий, важный чин. С утра спешат все люди на работу. И я спешу: один для всех закон. И пусть бездельником меня считает кто-то. Я очень, очень занят. Я влюблен.

 

«Читаю строки, что всю жизнь вмещали…»

Читаю строки, что всю жизнь вмещали И как впервые на тебя смотрю: «Прощения тебе не обещаю, Но вечное прощание дарю». Кто это написал? Петрарка? Данте? Я думаю не только о таланте, Такое чувство, как не назови, Тут рыцарство врожденное в крови, Вселенная на этом небосклоне, Сентиментальным не был ты, Луконин, Ты собственной стеснялся доброты, Отшучивался… Я в твои черты Вновь вчитываюсь: и в тебя, и в строки. Ты к женщине не обращал упреки. Хотел ты, чтоб она была сильней. Не о себе тревожился, о ней. О мелочной, пустой ее судьбе Жалел. Свою же боль не вспоминая… . . . . . . . . . . . . . . Я думал: все я знаю о тебе, Я о тебе еще так мало знаю…

 

ЧТО ТАКОЕ ПОЭТ?

 

I

Что такое поэт? Вроде чуда и нет… Произносит слова: город, женщина, море. И мы слышим едва Те простые слова… Почему же мы чувствуем: радость и горе? Что такое поэт? Без особых примет. Он такой, как и все: смотрит, думает, дышит. Он совсем не герой, Незаметен порой, Он читателей шумных порою потише. В чем же этот секрет, Что такое поэт? Объясненье, пожалуй, любое здесь ложно. Но когда безгранична отчаянья власть И уже остается одно лишь: пропасть,— Он придет, он докажет, что жить еще можно. Хоть ответа и нет, Что такое поэт, Но пока мы с тобой рассуждаем об этом; Там, где врач не помог, Где бессилен и бог, Там последнее слово за ним — за поэтом!

 

II

Он ничем не особенный. Нет никаких Исключений из правил. Он самый обычный. От поэта всей жизни потребует стих. Потому он на многое смотрит трагичней. Изумленья его — то всегда не пустяк. Человеком его изумленья бессчетны. Больше женщиной? Что ж отрицать. Это так. Но всегда эта искренность не мимолетна. Он услышит порою: «Красотка! смотри!» Он увидит в ней то, что и вечно и кротко: И какие тут шутки? немея замри — Здесь величие явно, при чем здесь «красотка?» Если уж красота — то без всяких границ. Не спугнет ее взглядом, до пошлости жарким. Не ломает комедию, не падает ниц. Он вдали, но он близок к трагизму Петрарки. Вот исчезла. Смеются. А он изумлен. Переполнен одним только чувством — потери! Только миг, но великий! что чувствует он, Затаит. Лишь стихам свою тайну доверя. Скажут: фокусы! современный поэт Мелкотемьем считает такие мгновенья, Ищет яркость! Сплошной ослепительный свет Только там, где бессмертен инстинкт преклоненья.

 

ВЛЮБЛЕННЫЙ ЧЕЛОВЕК

Город Пермь. Люди прибыли в командировку. Осторожность, упрямство, смекалку, сноровку, Горячась, умоляя, ликуя, кляня, Все исчерпать успели в течение дня. Почитали газеты. Заняться им нечем. Угрожающе надвигается вечер. «Ведь не зря домино людям богом дано»,— Молвил первый. Второй: «А не лучше ль в кино?..» Третий пивом с таранькою души таранил. А четвертый витал в облаках — в ресторане… Пятый — странный и чуждый страстям гражданин — Хочет в город поехать, остаться один. — Странный тип! Простофиля! Ходи да зевай… Странный тип — простофиля — садится в трамвай. Хоть никто и не звал его в гости. А все же Он спешит, как мальчишка, волнуясь до дрожи. Никогда не откроет: зачем, почему Нервно улицу ищет. Что нужно ему? Все приметы сойдутся. Вот сквер. Вот аптека. Это улица Дальняя? У человека Есть примета. Но точного адреса нет. Третий дом от угла. Окна. Таинства свет. Двор. Ковер на веревке. И кот на скамейке. Чей-то голос: «Все пропил, ну все до копейки!» Две старушки толкуют о том и о сем, Про нескладных зятьев и приснившийся сон. Спросит их человек неприметного вида: — Проживала когда-то здесь девушка Лида? — Лида Тузова? Что ты, свалился с Луны? Проживала она еще в годы войны!.. Столько лет!.. И, кажись, не жила она даже, Вон их окна на улицу. Там — в бельэтаже! …По Луне пробирается луноход, По земле человек-открыватель идет. На земле есть загадочная планета, Что тревожно зовется — любовь без ответа. Где космический холод всех Таней и Лид Сердцу много великих открытий сулит. …Вот за домом пустырь, освещенный луною. Здесь мальчишки со всею враждою земною Насмерть бились, отстаивали авторитет Перед дамой прекрасной пятнадцати лет… Он поздней ее встретил. И был ей не нужен. И давно укатила в Литву она с мужем. Никогда не была с ним добра и нежна… Так зачем же ему ее юность нужна? Это самая светлая тайна на свете, Пусть проходят столетья, тысячелетья,— Люди вырвут загадки у дальних планет, Но земля не откроет им этот секрет.

 

ЭЙЖЕН ВЕВЕРИС

[2]

О ЖЕНЩИНЕ

Он мне читал свои стихи о женщине. И в том, как описал ее он путь Сквозь дымы крематориев зловещие, Совсем нет сочинительства. Ничуть. Хотели, прежде чем убить, унизить, В непогрешимость веру изменить. Что смерть могла? Бессмертие приблизить. Так надо раньше смерти — очернить. И низменность инстинкта, разъярясь, Стыдливости раскалывала колокол, Недосягаемость тащила волоком, Обожествленье втаптывала в грязь. Как прежде облик женщины был светел. Он видел все. Но был он не свидетель. То не для наблюденья высота. Непререкаемо звучит: «Чиста…» Тогда с вершины сказанное свято, Когда ты все увидел, сам распятый, Когда глядел со своего креста.

 

«Странная логика…»

Странная логика… нет у ней прав И для нее не написан устав. Странная логика… Стройность видней В смуте ошибок, в хаосе дней. Ох, эти люди — странный народ В жизни все делает наоборот. Странная логика: трудной порой Думали, трус, оказался — герой. Странная логика: был тише всех Не замечали — какой там успех! Не ожидали — скрытен, бескрыл… Тайну в науке взял да открыл. Странная логика — жил-был поэт, Все уверяли — искры в нем нет. Не обижался. Беда не беда, Умер. Вчитались: «Гений! Звезда!» Странная логика — скажут про тех, В ком после плача взрывается смех, Странная логика — то не игра; Косноязычье любви и добра. Странная логика… Та, что не ждешь, Женщина та, что не ставил ни в грош, В счастье не явится, чувство тая, Если ж нагрянет погибель твоя, Стать одному тебе участь дана. Тут же стук в дверь. Догадались?.. Она! Странная логика… не обессудь, Логика жизни — истины суть.

 

«Да здравствует пауза!..»

Да здравствует пауза!.. Остановись! Смекай на распутье: где пропасть, где высь. Всего лишь, всего лишь мгновенье. Оно Судьбою тебе для прозренья дано. Как вздох, как встревоженность бытия У листьев деревьев, у капель дождя. Я Вас… вот и все. И на том оборви. И в этом вся сила признанья в любви. И пусть все ни к месту. И все невпопад. Но ты сомневаешься: — А водопад? Он шпарит вовсю. Низвергается вниз. С прозрением зрения ты породнись. Есть миг незаметный, последний в пути, Любому потоку его не пройти. И прежде чем с грохотом сверху слететь, Есть миг замедленья — не миг — только треть. Неведомый голос скомандует: стоп! Да паузу ведает даже потоп. А пуля? Ни вздоха, ни выдоха. Глядь: И точка. Тут истина. Поздно вилять. Не поздно. Не в «яблочко» наверняка. Коль цель не осмыслена — дрогнет рука. Во что же ты целишься — знать надо всем. Во имя чего, и куда, и зачем. Вслепую любой проиграешь ты бой. Ведь даже и сердце дает перебой. Когда самолет рассекает простор И вдруг на секунду заглохнет мотор, Когда все, чем жил, не держал ты в цене, В тот миг ты оценишь вдвойне и втройне. Ведь смерть только пауза. Что же ты сник? Бессмертье за ней, коль ты духом велик!

 

«…Она обманула. А я простоял под дождем…»

…Она обманула. А я простоял под дождем… Влюбленные люди, чего мы от женщины ждем? Едва лишь узнает, что кто-то надежно влюблен, И чуткость срывается с рельсов, летит под уклон. И дружеской ласки легко обрывается нить. Уже не захочет в обещанный срок позвонить. Хоть взвой по-собачьи, хоть по-человечьи заплачь, Но в ней просыпается средневековый палач. И знает она, что нельзя так, нельзя так, нельзя. И чуткость придет на секунду, всем зверствам грозя. Но только заслышит, как молит мужской наш народ, Презрительно взглянет, холодным ехидством убьет. Что хочешь — разбейся, состарься иль даже умри, — Но с нею, как нищий восторженный, не говори. Собрат по мученьям, влюбленный родной человек! Любви не поможет грядущий сверхатомный век. Хоть женская воля врезается в космос уже, Орудия пытки у женщины те же в душе, Что были в ходу у далеких, забытых эпох… И женскую душу ничто не застигнет врасплох. Она не предаст первобытное дело свое, Страдаю, но славлю величие пыток ее!

 

«Что это? Знаю, что она предаст…»

Что это? Знаю, что она предаст, Не только подведет, но и продаст. И жизни не сулит, а только смерть. И все ж хочу лишь на нее смотреть. Смотреть, встречая наглый вызов глаз. В нем все: и обещанье, и отказ, Дразнящая усмешка, злость и страсть. И тянет к ней, и хочется пропасть. И наплевать на доводы друзей, Что я слепец, безвольный ротозей, А все, что есть в ней, все не от души, В сравненье с ней — все бабы хороши; И только лишь она — жалка, мелка, Не верь слезам — то брызги коньяка. Свихнешься, пропадешь, пойдешь на дно. Ее смешит твоих стихов вино. Пойми, чудак, пойми, ей грош цена… Все — правда. Обесценена она. …Но почему с той правдой невпопад, Ее увидев, стал я так богат, Что без нее мне нищ весь белый свет? Я нищий без нее. А с ней — поэт.

 

«Вы говорите Дон-Кихот?..»

Вы говорите Дон-Кихот?.. Но раз такое вдруг замечено, Мой Санчо Панса будет женщина… И с ней отправлюсь я в поход. Что озираешься с тоской, Печальный рыцарь — род мужской? Опоры нет? Судьба изменчива?.. Да. Как ни вечен книги след, Но в прозе жизни Санчо нет… А если есть, то это — женщина.

 

«Если любишь, покажутся мелкими…»

Если любишь, покажутся мелкими И хвала, и хула. Тихо, мерно бьют переделкинские Колокола. Только верящему, а не верующему Ты, как крест. Я пойду к патриарху… Что делать еще?.. Ведь не съест. Я пойду к патриарху Алексию На поклон. «Нет, в любви вам не будет весело», — Скажет он. Даже бог не прибавит силы нам, Зови не зови… Никогда не дождешься помилованья От любви. Страхом душу не исковеркаю. Была не была! Отпевают меня переделкинские Колокола.

 

«Я в безнадежном списке состою…»

Я в безнадежном списке состою, При мысли о прощании немею: Билет обратно в кассу я сдаю — Я от тебя уехать не умею. Моим признаньям верьте иль не верьте: Не научился я в любовь играть. В тебе есть все для жизни и для смерти, Я остаюсь, чтоб жить и умирать.

 

«Желаю я не много и не мало…»

Желаю я не много и не мало: Чтоб честность на часах всегда стояла, И в жизни мне не так уж много надо: Чтоб смог смотреть, не уклоняя взгляда От глаз твоих, задумчиво-тревожных, И чтоб любовь не омрачалась ложью. Чтоб сердце было для тебя открыто, Чтоб в смертный час припасть щекой небритой К твоей щеке, и чтоб смогла тогда ты Узнать, понять, какой ценой солдаты За верность платят, платят полной мерой: Всей жизнью, всей любовью, всею верой.

 

«Сбыться счастью земному тогда лишь всему…»

Сбыться счастью земному тогда лишь всему, Если двое придут вдруг к пути одному. Для двоих — сень лесов, шалашей и квартир. От двоих, от их встречи зависит весь мир. Почему ополчается мир против них?.. Уготовил он тысячи бед для двоих. И века продолжается эта война, Чтоб скорее расстались бы он и она… Это свет и добро, если двое вдвоем, И когда их нечаянно мы застаем, Выволакивать тайну не надо на свет. Пусть обсудят их птицы. Смутит их рассвет. Им друг другу в глаза все смотреть и смотреть. Если двое вдвоем, не страшна даже смерть. Я стою на своем, я стою на своем, Я хочу, чтобы двое остались вдвоем. Это честь — не соваться в святая святых. Никого не касается тайна двоих.

 

ЛАТВИЙСКАЯ СОСНА

Как свои иглы превращает в звезды? Как поит ароматом? Как с руки Целебным зельем насыщает воздух? …Ту терпкость перенять бы для строки. А после раздарить бы безвозмездно, Чтоб совесть, как у ней, была чиста. Тайн у нее ведь бездна. Всяких бездна Глубин. Не потому ли так проста? Поверхностность всегда высокомерна. На друга, на себя ты оглянись: Заносимся.               Сосна во всем пример нам. А вот на нас не смотрит сверху вниз.

 

ГИПОТЕЗА

О человек, ты не готов Ответить, что бы означали Вселенская тоска китов, Ширь океанская печали?.. Какие тут найти слова, Кто космос той тоски измерит? Материки и острова Выбрасываются на берег. Непостижимых бедствий пир, Их крик, спрессованный веками. И если даже ты Шекспир — Ты только разведешь руками. Что это? Будущего весть? Предупрежденье сил природы? Чтоб знак судьбы своей прочесть Смогли, опомнившись, народы? Чтоб сразу спохватились те, Чья слепота всего нелепей: Подумать только! Красоте, Земле сулят лишь пепел. Пепел! Природа, ты опять, опять Шлешь волны бурь, буранов ветры, Но разве чем-то нас пронять? И вновь ты сотрясаешь недра. Когда же не помог и страх, Чтоб вечности не рухнуть сводам, — Твой взгляд, твой выбор на китах. И вот по выбору природы — Ее Величества Природы — Они — фанатики-киты Не властным идолам в угоду, Во имя вечной красоты, Чтоб прояснить все в этой драме,  — Идут не дрогнув, будто в бой, Не в одиночку, а стадами Плывут и жертвуют собой. Пусть тайна скрыта и не там. От тяжких дум не отвертеться. И к погибающим китам По-братски я склоняюсь сердцем.

 

К ПОРТРЕТУ «НЕИЗВЕСТНОЙ В РУССКОМ КОСТЮМЕ»

(картина И. Аргунова)

В разных землях в возвышенной силе Неразгаданных много богинь. Но лишь только, лишь только в России Величавость на лицах рабынь. Неизвестная эта известна: Шла, приниженность преодолев, По лугам и полям повсеместно Королевственней всех королев. Вдруг сверкнет огонечек неробкий В уголках чуть насмешливых губ. И в ответ разъярится — холопка!— Оплеухой в лицо душегуб. День, другой, и вот снова роскошно Выплывает она на крыльцо. Обрамляет высокий кокошник Высоту ее духа — лицо. У судьбы ее правила жестки, (Все надежды свои изгони): Разрешалось царить на подмостках, Но чтоб в жизни такое — ни-ни! Если так, то и это немало, Затаенно решала ты, что ж, И такие пласты поднимала, Повергала властителей в дрожь. Крепостная актерка Электрой Будто громы свергала с небес. И казались дешевым эффектом Все ужимки природных принцесс. Будто мстила размашисто, хлестко, Устрашая вельможей самих. Ведь не стащат,                       не стащат с подмостков В этот в вечность единственный миг. Неизвестная в русском костюме, Шла и шла ты, столетья тесня. Добрела до моих ты раздумий, До восторгов моих, до меня. И когда вдруг строка бездыханна, Верь не верь ты, но не утаю — Талисман свой со дна чемодана, Ненаглядный твой лик достаю. Все решится во мне, в тугодуме, Все продлится: и строки и дни. Неизвестная в русском костюме, Укрепи, не оставь, осени!

 

Надя РУШЕВА

I

Я знал, что в слове есть и звук, и цвет. Что в слове — все. Его сильнее нет. Что всех опередит. За ним плестись Обречены и карандаш, и кисть. Поколебала, если не разрушила Уверенность такую Надя Рушева. Но как же можно думать о таком? Ведь не был я с художницей знаком… Не странны ли подобные контрасты? С другими смолкну, речь начав едва, Про Надю говорят, что не жива… Но с ней я разговариваю часто. Видений лик не мрачен. То ошибка. Нет, не всегда туманен он и мглист. В руках у Нади белоснежный лист. Ясна, хоть и загадочна улыбка. Колдунья юная, почти дитя… Я не пойму, всерьез или шутя Вдруг скажет — В предсказаниях слабы Гадающие по руке цыганки. Не настроенья ждут — иной приманки… Хотите видеть линию судьбы?.. И провела решительно прямую. Задумалась и стала вдруг тиха… В себя ушла, в предчувствии штриха… — О чем ты, Надя?..                        — Просто так. «Рифмую»… Вот видите крючок? Ловись-ка, рыбка!.. Застенчивая, милая улыбка… — Готов рисунок!..                       — Ох, какой улов! Ведь это Пушкин… И поры лицея… И столько прочитал в его лице я, Что просто никаких не надо слов. Да, я не видел Пушкина такого, Настолько нового, совсем живого! И можно ли поверить чудесам — Гляжу и дорисовываю сам. Я вижу, что наивен и велик, Что озорной и не по-детски мудрый. …И создано все это за минуту. А сколько мы о том читали книг? От изумления сойдешь с ума: Два-три штриха смогли затмить тома..

II

Нет, это не каприз карандаша. Не линия бежит, бежит, спеша,— То искра тока, перенапряженья, Бикфордов шнур, струна самосожженья. …Вот ей семнадцать лет. И, озарив Прощальным взглядом, не услышит взрыв. Уйдет, едва лишь распростившись с детством, Свой каждый миг оставив нам в наследство. Рисунков-озарений десять тысяч. Улыбку, что на мраморе не высечь. …Какой же в жизни правильней обет — Прожить, как Надя, лишь семнадцать лет Иль умолять судьбу свою, как идола, Чтоб долголетие, как милость, выдала? Гореть и не сгорать — пуста затея. За краткий век смешно судьбу винить. Путь Моцарта и жребий Прометея Ни выбирать нельзя. Ни отменить. Остановить нельзя метеорит. Спасти нельзя. Он все равно сгорит.

 

ИТАЛЬЯНКИ ЭМИЛИО ГРЕКО

Их из музея увезли В другие города. Но как во мне они смогли Остаться навсегда? Как удалось меня пленить, Найду слова — солгу. Нет, это точно объяснить Я все же не смогу. Условно все, но мастер прав. И в каждой из скульптур И утонченно гордый нрав И избранность натур. Взглянул — и сразу обожгло. Чей облик тут? Чья стать? Не мог же он из ничего Ту искру высекать. Художник не ловил ворон, Он шел, искал, глядел, А люди думали, что он Слоняется без дел. Свой у искусства произвол И свой предчувствий дар: Старинной площадью прошел И вышел на базар. Верней на рынок. И толпа. И апельсинный рай. Но мастера ведет тропа На самый, самый край Судьбы. Удачи. Как удар — Вдруг профиль. Лишь на миг. И совершенства, а не чар — Вершинности достиг. Тут, как глупец, раскроешь рот. — Сеньора!..                   — Что, сеньор? Осанка. Шеи поворот… И взгляд. Не взгляд, а взор. Богини взор. С нее пиши! Мадонна пред тобой! Есть клады в тайнике души У женщины любой. То мастеру, как бес в ребро. Ему ли не суметь: Он там увидит серебро, Где остальные — медь. …А может, было и не так. Но я — что извлеку? Он подарил мне не пустяк — И счастье, и тоску По тем, что в дальней стороне. Но власть их велика. И не дает покоя мне Счастливая тоска.

 

СТРАЖ «ДЖОКОНДЫ»

Я прошу, вы в балладу мою загляните: Я поведать хочу, как музейный служитель Выбрал высшее благо: являться свободно К божеству совершенства, чье имя — «Джоконда». Но «свободно», конечно, не точное слово. Каждый раз он волнуется снова и снова. Двадцать лет неприметный служитель музея На посту там, где толпы проходят, глазея И трактуя улыбку ее, как угодно. Не заметили, как шевельнулась «Джоконда», Иронично, загадочно смотрит, но зорко Мимо дам, знатоков и банкиров Нью-Йорка, Что не могут, ценя идеал абсолютный, Не оценивать в долларах тут же и фунтах, Смотрит мимо и тех, восклицающих: «Гений! А каков колорит! А игра светотени!» Смотрит, смотрит она, любопытных минуя, На того, кто влюбился в нее, как в живую, И кто в утренний час, когда спят парижане, Двадцать лет к ней подходит с немым обожаньем. Кто однажды решил все вопросы, ответы И ушел из директорского кабинета. Навсегда. Не колеблясь. И не был печален. Ну, а люди вокруг головами качали. Говорили о том, что он болен, бесспорно, Что поступок его — отклоненье от нормы. О, блюститель рассудка, о, праведник хмурый, Отклоненье от нормы Петрарка с Лаурой? Отклоненье от нормы Беатриче и Данте? — Но ведь он — рядовой! Ну а те-то — гиганты! Будет ханжеский голос твердить мне усердно. Нет, по праву любви он такой же бессмертный! Он — кто счастье всей жизни обрел в ее лике. Самый обыкновенный. И самый великий.

 

ЛУНА-ПАРК В ДЗИНТАРИ

(новелла в стихах)

Луна-парк, ты проверка на детство И, быть может, последнее средство, Чтоб спастись от старенья души. И пришла сюда женщина с мужем. Ох, поход в Луна-парк ему нужен. Тормоши его, тормоши! Обреки его на веселье, Хоть на чертовой карусели, Хоть на дьявольском колесе, Чтобы смог позабыть все на свете, Внял тому, чем сильнее нас дети, Чтоб на миг стал таким же, как все. Он художник. Он все понимает. Будто мед с настроенья снимает Зоркий, все примечающий глаз. Она ждет ну хоть миг отвлеченья, Чтоб забыл о своем назначеньи, Чтобы душу ужалил хоть раз! Как азартно она его тащит, Чтобы стал ошалевшим, шалящим, Спутал краски, поступки, слова. Было все с ним достойно и ярко, Не хватало лишь Луна-парка, Вакханалии озорства. Я хочу, чтоб они все забыли, И подталкиваю к автомобилю: Только детства спасительна быль. На рискованном повороте Настоящую близость найдете, Сев в игрушечный автомобиль. Он себя пересилить не может. И она восклицает: «О, боже!..» И садится, и правит сама. Может, трезвость всей жизненной сути В том и есть, чтоб отдаться минуте, Чтоб казалось, что сходишь с ума. Беды, горести, лихолетье — Все машины повытрясли эти. Как смешно и забавно снуют. Для нее это только паренье. У него же работает зренье И рождается новый этюд. Так увлекся он, что не слышит, Как зовет она, как мальчишки И толкаются, и кричат. Не смешно ей. Чего-то ей жалко. И уходят, уходят из парка Навсегда. И о чем-то молчат.

 

ПАМЯТНИК НА МОГИЛЕ ЯНА РАЙНИСА

Секрет искусства… Он совсем не прост. Пришел, смотрю я: юноша-то встанет… Его я не увижу в полный рост, А все ж поверю, что до самых звезд Не кто-нибудь другой, а он достанет. Но почему так вера зазвучала — Ведь тут движенья только лишь начало… Начало! Но теперь всегда во мне Есть чувство завершенное вполне. Пусть горе безысходное нагрянет, Спасенья нет… И вот, как в полусне, Мелькнет надежда: юноша-то встанет… Судьба мне скажет: ничего не жди… И ничего не будет впереди, И все, что в жизни ждал, тебя обманет, И все же дух повергнутый — воспрянет, Едва, как в детстве, защемит в груди, Едва лишь вспомню: юноша-то встанет… Тот юноша, он все еще встает, Он говорит со мною, он зовет: — Иди своей дорогою бескрайней,— Все дальше от кладбищенских ворот, Не на меня смотри, смотри вперед, Заката в жизни нет — один восход. Запомни, имя этой веры: РАЙНИС.

 

БАЛЛАДА УЛИЦЫ ПИЛС

I

Так было, так есть и так будет всегда: Нас женщина вводит в стихи, в города… Помедлила. Тихо спросила — Начнем?.. Но только не спрашивайте ни о чем!.. И если мы с вами за Ригу взялись,— Пойдемте сначала на улицу Пилс. И я подчинился, пошел за ней вслед, Ступая на плиты неведомых лет. И прежде чем нам в переулок войти, Она выбирала подходы, пути. Где улица уже, где зданьям тесней, Казалось, меняется почерк теней. Где в небо острее вонзается шпиль — Загадочней ржавчина, внятнее пыль. И медное двери старинной кольцо Порою значительней, чем лицо. Входила под своды, и сквозь полумрак Века подавали какой-то свой знак Ей лично, и воздух казался сырей. В едва уловимом движенье ноздрей Загадка ее нетерпенья проста: И жадною может быть доброта. Ей в лестнице каждый был нужен уступ. Хоть каменный дворик был красками скуп. На стену взглянув, обмирала она… А мне-то казалось, стена как стена… Конечно, я не был совсем бестолков, Хоть смутно, но видел я шрамы веков, Но слышать (ей запахи были слышны) Сырое поветрие тишины… Хоть горько признаться, — но я не умел. …У ней же и камень свой голос имел. …О, камни! Хоть камни истории вы, Ничто вы без женщины этой. Мертвы.

II

Отзывчивее то, что с виду строго Пред музыкою, как перед венцом. И женщина, не верящая в бога, И вовсе не с молитвенным лицом, Не торопясь, в воскресный день июня В полдневный час вошла со мной, в собор. Ведь день вели мы молча разговор. Всю Ригу исходили накануне И поняли, что наша близость в том, Что в самом незаметном и простом Одновременно, для других незримо, Нас поражал один и тот же ток, Где все равно, от Риги и до Рима, Была бы музыка — всему исток.

 

«Твою игру я слушаю…»

Твою игру я слушаю, В твое лицо гляжу — Беспечною, воздушною Тебя не нахожу. Кто легким быть обяжется, Окажется ничем. Гордись такою тяжестью: Она дана не всем.

 

«Когда уже ничто не растревожит…»

Когда уже ничто не растревожит, Остынет память. Угли не раздуть. Дать искру только музыка и может. Былое только музыке вернуть. Ни дерзости у зренья, ни размаха. И многое затмилось навсегда. Но вспышка Моцарта, подсказка Баха — И оживают лица и года. И вновь передо мною ваши лица, И голоса звучат наперебой, Друзья литинститутцы и ифлийцы, И сверстницы, что вышли в первый бой. О сверстницы! богини поколенья! Вам, жизнь отдавшим, имя — легион. Но там, где музыка, — там нет забвенья. Звучит бессмертье — музыка времен. «Аве Мария» Баха льется в душу… И ничего не делал. Я молчал. Я ничего не делал. Только слушал. И музыке, как смог, так отвечал.

 

МУЗЫКА

Ты внешне не изображал величья и размаха. Не рассуждал ты о космическом звучанье Баха. Ты женщине сказал: «Ты музыка во мне…» Расслышал в музыке победу на войне. Год сорок первый. Август. Зал полупустой. Чайковский. Скерцо из симфонии шестой. Мы в истребительном. Зашли и приказали Плотнее шторы опустить в консерваторском зале. Всмотрелся, вслушался. Стал замкнут, нелюдим. И сам себе сказал вдруг: «Победим». И те слова, не знавшие сомненья, Свели на нет всю горечь затемненья.

 

СЛУШАЯ БАХА

Мы слышим предсказанье вышины. И знаем оба: мы обречены. Молчим. Пусть наши мысли не слышны, Но слышим: на любовь обречены… Мы ничего друг другу не должны, Но встретились, и мы обречены. Не все ль равно — то явь иль только сны! Нам лишь бы знать, что мы обречены.

 

«Концерт для голоса с оркестром…»

Концерт для голоса с оркестром… Молчим и слушаем… себя. Нам неизвестно, неизвестно, За что, ликуя и скорбя, Мы привязались так друг к другу, Что, кажется, года, века Сквозь версты чувств, сквозь мыслей вьюгу Идем, идем издалека. Глаза в глаза. Идем навстречу. Вот, кажется, уже близки, Бери — вот счастье человечье: Оно в пожатии руки… Но все не так… Не так сказали, Не так взглянули — и опять Вспугнули стих… Ты в дальней дали — И не обнять и не понять…

 

«С детства я приближался к тебе постепенно…»

С детства я приближался к тебе постепенно. Я не знал, что к тебе я иду. Просто слушал Шопена. Что-то мне предрекала гроза неразборчиво, хрипло. Листья знак подавали. Не понял я шифра. Думал: птицы толкуют поверхностно новости в мире… И откуда мог знать, что они о тебе говорили. …Так о чем говорили и люди, и птицы, и камни?.. Вот ведь что оказалось; они обещали тебя мне.

 

«Ты надейся…»

Ты надейся. Стихи уже начали путь. Ты не дай себя ложной строкой обмануть. Пусть научит тебя — нет, не требовать, — ждать Тот, кто Моцарту реквием смог заказать. Кто он? Кто он? И можно ли встретиться с ним? Пустотою твоей он не раз был гоним… Все же он не отступит. И, ожесточась, Он без стука войдет в предназначенный час. Он любовь. Он и смерть… Ты готовою будь К этой встрече. Стихи уже начали путь.

 

«Вам приходилось хоть раз за беседою…»

Вам приходилось хоть раз за беседою Вдруг различить и узнать в отдаленье, Как человека, Вальс Грибоедова И удивиться его появленью?.. Вы торопили свой отклик ответный, Слыша и чувствуя: он за плечами? Вам не казались богатством несметным Ваша растерянность, ваше молчанье? Музыки голос… Разве мы ведаем, Как от него мы порою зависим? Спорим, мудрим… И вдруг Вальс Грибоедова — Искренней всех человеческих писем. Он обращается к памяти, к совести: К сердцу прислушайтесь — адрес проверьте. Ясно ли, что одолимы все горести, Что над любовью не властвовать смерти? Слышите, как торжествует над бедами Ваша дорога, ваша тревога?.. Вальс Грибоедова, Вальс Грибоедова — Как это много!

 

ПЕТР ИЛЬИЧ ЧАЙКОВСКИЙ

I

…И если я кому грубил, То сумерки меня смягчали. Они, как музыка, звучали. О, как я сумерки любил!.. Я счастье высшее пойму — Чайковского. Как правду сказки… И сумерки, и грусти краски, Как вы обязаны ему.

II

Он занял дом. И, окрыляя звуки, Заворожил слух ветра и реки. Тогда природа опустила руки И перешла к нему в ученики.

III

Не от города. Все — от села… Чем бы сердце вскормил горожанин Чайковский, Если б «Во поле не стояла березка…»? Если б с песней судьба не свела?..

 

«— Все нежности это!.. — сказал мне один человек…»

— Все нежности это!.. — сказал мне один человек, Я музыку не понимаю… Отец был таежный простой дровосек, Натура крутая, прямая. С годами в тайге огрубел лесоруб: — Что музыка?.. Вымысел вздорный! Вот так же и я неотесан, пожалуй, и груб, Такой же породы топорной!.. …Сказал и пошел вдоль реки…                   Но, услышав: «Спасите, тону!..» — Рванулся на помощь, о жизни чужой беспокоясь, Мгновенно откликнулась на звуковую волну Его музыкальная совесть. Своей он считает чужую беду, Угрюм пусть и немногословен… . . . . . . . . . . . . . . . . …Ведь именно это имели в виду И Моцарт, и Григ, и Бетховен!..

 

«Голос диктора спокоен, ровен…»

Голос диктора спокоен, ровен. Это лишь предгрозовой покой: — Дом, в котором родился Бетховен, Подожжен наемною рукою. Спохватились! Поняли, что «Эгмонт» Бьет в набат: фашизм еще не свергнут…

 

БЕТХОВЕН

Мы внимаем той истине, что установлена. Веришь истине? Не прекословь — Будто адская жизнь была у Бетховена: Глухота, без ответа любовь. Сколько зла, отчуждения, непонимания, Но откуда же мощи заряд? Мегатонны бетховенского страдания — Это музыки взрыв, это ад? Это ад, если в Муках ты стал всемогущим, Переплавил вселенную в звук? Что в сравнении с этим все райские кущи? Рай, конечно, заманчив… но вдруг Отшатнешься ты, вскрикнешь, пронзенный прозрением: Адом, адом судьба покарай!.. Беспощадная, адская жизнь вдохновения Только это лишь — истинный рай.

 

ПАВЕЛ НЕЧИПОРЕНКО ИГРАЕТ БАХА

Элементарно: балалайка. Услада сельской стороны. Гляди, эстет, гурман, всезнайка,— Та самая, что в три струны. И ты и многие мудрили: — Есть свой предел, своя среда. И дальше польки и кадрили Ей не пробиться никогда. Сейчас свою поймешь ты косность. Смотри — она в таких руках, Что будет несомненный космос И неопровержимый Бах. Тут не бренчанье балагура… Твои глаза изумлены: — Да тут рояль. Клавиатура!.. — Та самая, что в три струны. Ты в руки взял: совсем неплохо… Заглядываешь, что внутри… Считаешь — нет ли тут подвоха… Элементарно: только три. Считай, но все-таки смекай-ка Своим заносчивым умом, Не сколько струн на балалайке, А сколько струн в тебе самом.

 

БЕРЕГИТЕ «СИНЮЮ ПТИЦУ»

Как хочется к истоку возвратиться… К истоку чувства путь совсем простой: И я иду на встречу с «Синей птицей». — В который раз?.. — вы спросите.                                     — В шестой! В шестой! Но как на первое свиданье, Как будто повторений в жизни нет. О, эта первозданность ожиданья! Притихли дети. В зале гаснет свет… Сейчас начнется!.. Но едва в кроватках Проснувшись, прыгнули Титиль, Митиль, Как пыль, взлетев, все съела без остатка. Лежалая, не сказочная пыль. И сник сосед мой. Чем же оправдаться За причиненное мальчишке зло?.. Убийственное слово: «Декорация!» Мне было страшно слышать от него.

 

«Идет французский фильм…»

Идет французский фильм. Смотри не опоздай. В Москве тбилисский гость. Ты и его проведай. Прощается Апрель. Сулит премьеры Май. Спеши. И каждый день считай своей победой. Я фильмы прозевал. Я медленней живу. Коротких встреч с тобой, листаю я страницы. Тебе не до меня. Бреду через Москву И верю: о тебе опять мне сон приснится. Ты дома, иль в гостях, иль снова входишь в зал, Где через пять минут угаснут искры люстры. …А то, что я вчера тебе не досказал,— Ведь это только жизнь… а ты живешь искусством. Но будет час, когда сквозь призрачный экран, Сквозь зыбкость миражей изображенной страсти Проступят раны строк, проступят строки ран. Последней в этот раз ты не досмотришь части. И осенит тебя: «Помилуй и спаси!..» Но в страшный миг, когда такое произносят, Троллейбусы полны и не найдешь такси. Трамвай, хотя б трамвай!.. Но где-то черти носят! Не новый вариант. Он был во все века. — Что я наделала!.. — …И, если ехать прямо, В ловушку попадешь наверняка: Ворота раскрывает мелодрама. …Но мы затормозим на всем скаку. И смерть мою опередим минуты на три. Не кайся. Не вгоняй себя в тоску. Не суетись. Сиди себе в театре…

 

«Москва. Февральский вечер…»

Москва. Февральский вечер. В человеке Раздумья поднимается волна. Когда он видит, как играют греки, Трагедией сближая времена. Когда Электра требует возмездья За боль, за кровь, за брата и отца — Нет зала, нет!.. Лишь небо и созвездья… Лишь небо, и созвездья, и сердца… И вторит хор металлу заклинаний — Эллады зов не смолкнет никогда. И слышатся все голоса страданий: И каждый стон, и каждая беда.

 

О МУЖЕСТВЕ

Вас упрекнут:                 — Вы слишком сентиментальны… И вы тут же откажетесь                 от грусти и тоски. Чтоб выглядеть сурово,                 но не печально. Чтоб это получилось                 достойно, по-мужски. Чтоб от осанки                 веяло волей и силой. И под пристальным взглядом                грядущих эпох, Чтоб, как говорится,                спаси и помилуй, Не вырвался из груди                нечаянный вздох. Жизнь чувствам готовит                ловушек бездну, Жалобно                сердце сжимает в тиски, Но вы поклялись                быть «абсолютно железным», Чтоб это получилось                достойно, по-мужски. Гибнут влюбленные,                страдают дети — Вы в театре.                И чтоб ни в одном глазу! Чтоб никто, никогда                не заметил Внезапно                нахлынувшую слезу. …А всегда ли в театре                слеза бесполезна? От нее не ржавеет                мужества сталь… И тот, кто в зрительном зале                «абсолютно железный», Способен ли                в жизни на подвиг?                                     Едва ль…

 

«…И начал главный режиссер…»

…И начал главный режиссер — Опасно В военных сценах сеять только страх… А сам подумал: «Да, она прекрасна… Недостижима, хоть и в двух шагах…» Завлит сказал о том, что сцена казни Запомнится сильней батальных сцен… И понял вдруг: строга, а чем-то дразнит, Вот хоть бы на день мне попалась в плен… А режиссер второй спросил — Не слишком Мы увлеклись приемами кино?.. И рассудил: «Ох, было бы не лишним Жениться бы на ней давным-давно…» Лишь ничего не говорил четвертый. Не строил планов. Не искал побед. Он был от восхищенья полумертвым. Он просто погибал. Он был — поэт. И женщина решила: — Недалекий, Ты ищешь смерти?.. Так тому и быть!.. Ведь не считали римлянки жестоким — Повергнутого до конца добить.

 

«Она сказала: «Что за цирк без риска?..»

Она сказала: «Что за цирк без риска?.. Тоска в благополучии таком». Поверившую в жребий свой артистку Работать с сеткой обязал местком. Но то, что лишь опасностью чревато, Рождает артистический задор, Все то, чем раскалялся гладиатор, Все то, чем заряжен тореадор,— Все своего достигнет апогея, Когда на риск имеешь ты права, Здесь просто надо стать Хемингуэем, Здесь не помогут громкие слова. Вот натянули сетку. «Что ж, отныне Изображать мне дерзости накал?.. Меня бы на смех поднял Паганини. Он молнию из скрипки высекал». Все высшее работает без сетки И презирает в творчестве покой. Верните риск! — и станут руки цепки. А ты, поэт, ошеломляй строкой! Любовь впервые. Ты в оцепененье. Ты в слове нерешителен и скуп. Но миг еще — ив пропасть объясненья Отчаянно твой стих слетает с губ.

 

ЯПОНСКИЙ ТЕАТР

Возьмет с собой память в далекое завтра Гастроли в Казани японского театра. Все помню. Хоть это было давно: Вот выплыла женщина в кимоно, Вот с веером выплывает другая. И веер, игре колдовской помогая, Приковывал так он к себе нас порой, Как будто в спектакле он — главный герой. В сюжете той пьесы старинной событья Полны были трогательного наитья. Казалось, что жесты людей и слова Вершина изящества и естества. Вот музыка смолкла. Актрисы застыли. Но верилось: это в японском все стиле. Вдруг вышел японец. И сделал поклон. А с ним переводчик. Растерян, смущен. Несчастье? Пожар? Что такое случилось? Японец, как будто вымаливал милость, За то, что, мол, не имеют лица Сегодня вишневые деревца. Все делал поклоны, просил извинить: В игре у артисток фальшивая нить. Не так, мол, одна головой покачала; Другая не так, мол, как нужно молчала. И вот по сему через пару минут, Простите, спектакль сначала начнут. Вину признавая свою в полной силе, Японки с молитвою робкой просили, Просили с поклоном, ладони сложив, Прощенья за то, что спектакль был лжив. Все это настолько до слез было мило, Что просто всех зрителей ошеломило. …Но вот что: от умиленья не млей, Подумай-ка лучше о жизни своей: Что, если не пьесу проигрывать заново, А жизнь свою, ту, что уж в прошлое канула. От мысли той сладостно холодей. Неужто возможно? Идея идей! О, если б сначала… прозрели бы чувства. Нет, сцена пуста. В зале холодно, пусто. Теперь уже поздно. Хоть ангелом будь. Спектакль окончен. Ничто не вернуть. Нет, в жизни сначала ничто не начнется. И все же спасибо артистам-японцам За то, что будили, будили опять В нас совесть, как высшую благодать.

 

СЕРДЦЕ

Вечно воюет сердце поэта, За перевалом берет перевал. Мирные годы — бесшумные пистолеты — Бьют прямо в сердце, бьют наповал. Там, где «Обугленная граница» [3] Или «рабочая круговерть», Сердце может остановиться… Что это? Это — солдатская смерть! Кончено. Не прощупаешь пульса. Реаниматоры смущены. С финской вернулся. С Великой вернулся. С третьей своей не вернулся войны.

 

ЗДЕСЬ…

Здесь я. Годы нас не разминули, Здесь. Стою в почетном карауле. Пережил тебя я, ты прости. Ношу мне тяжелую нести — Скорбь.             Все память вновь переоценит, Но никем тебя мне не заменит. Так вот: хоть и ждут еще дела, Но с тобою жизни часть ушла. Дотяну до самых ли седин, Или нет, все будет: даль, дорога… Будут и друзья. Их разных много. А Луконин был и есть — один.

 

СЕРГЕЙ НАРОВЧАТОВ

В богатырство был влюблен и в удаль, В ту, что из былин или легенд,— Хоть корнями духа весь оттуда,— Русский витязь, но интеллигент. Говорят, что это не бывает. Если ширь — то уж лихая ширь. Забывают люди, забывают: Духом, статью русский богатырь Мог являться новым в каждом веке. И по-новому могла предстать Удаль в современном человеке, Не лихачество, а духа стать!

 

НИКОЛАЙ МАЙОРОВ

Голос друга… Он так нам дорог… И ничем его не заменить. Мог бы, мог бы Коля Майоров Своим оканьем нас пленить. Не прощаю ошибку такую И по Коле впадаю в тоску: «То ли тетерева токуют В ночь такую на току». И словно прошлому вдогон Лечу несбыточными снами: «Как полон женщиной вагон, Когда та женщина не с нами». Читал он: «Женщина», душа Стеснительно шаля, шалела И, хорошея в букве «Ша», Прошелестела, отлетела… О, кто бы голос записал И протянулись с неба нити… Не только реки и леса,— Храните голоса, храните.

 

ИОСИФ НОНЕШВИЛИ

Не мыслю Грузию без Нонешвили, Не мыслю Грузию без Грузии самой. Про сверхдоступность некие язвили, Что с каждым внешне друг — товарищ мой. В нем озорство и дружество так манят, Не хитрость — детскость основной мотив. Такая простота от Пиросмани, Открытость чувства, а не примитив. Нет, я не вижу без него Тбилиси: Мелькнет в толпе — и сразу узнают. Приветливость вслух высказанной мысли, Веселость нрава — города уют. Бывают чувства, а бывают фразы О чувствах, а самих-то чувств и нет. И объяснить себе хочу я сразу, Что значит: популярность и поэт. Ворчали недруги, что слишком любит моду, Успех в народе брали в оборот. Он, говорят, подыгрывал народу. Он просто был по сути — сам народ. Вот туфли девушек покрыты пылью. Село грузинское. Людей река: Чтоб только посмотреть на Нонешвили, Спускались с гор и шли издалека. — Приехал? — столько радости во взгляде. По Мачабели весело идем. — Ведь, говорят, Луконин в Сталинграде, Так что ж вы не приехали вдвоем? — Луконин вылетел в Москву. Правленье. Ведь вышел он теперь в секретари! Ты тоже секретарь, и… тем не менее. — А дальше?.. Мол, не очень нос дери?.. Ведь именно хотел сказать ты это?.. Так истину кладу я на алтарь: Тот, кто забыл свой высший сан — поэта,— Не патриарх. А жалкий пономарь. Пойдем ко мне, к Медее и Сандалу. Каким красавцем юношей он стал! Ты помнишь, как ему внушал, бывало: «Сандал, ты не устраивай скандал!..» Как друг был счастлив среди тех людей я. Смотрела то шутя, а то грустя, Божественная женщина Медея На плачущее на свое дитя.

 

ЮРИЙ ТРИФОНОВ

Трифонов!                 В ком яростность в расцвете, А правдивость — не найти острей! Нет, незаменимы люди эти!.. Ты, приспущенное знамя, — рей! Взвейся, кровью сердца их отплакав, У людей-творцов свой Сталинград. Ведь не зря же нам сказал Булгаков: «Рукописи» все же «не горят»! Что такое счастье?                 Это другу Радость принести, пока он жив, Чтобы Вас на вечную разлуку Не обрек, по свету покружив, Вот тогда уж поздно!                Нет, я не был Близок Юре так, как побратим. Но в лицее ведь, под нашим небом, Все однополчане, как один. И сказал однажды я:                — Дружище! — Непритворно я его вскрылил: — «Дом на набережной». Сцена на кладбище, Это уже подлинный Шекспир. Я успел ему сказать вот это! Понимаете? Успел сказать! Кто успеет — будто больше света. И нисходит в душу благодать.

 

НЕТ КСЕНИ НЕКРАСОВОЙ, НЕТ КОЛИ ГЛАЗКОВА

Поэзия стала бедней от такого: Нет Ксени Некрасовой, нет Коли Глазкова… Ее — не себя — им хотелось прославить, Пред ней не могли ни хитрить, ни лукавить. Молились, как идолу, ей сокровенно С языческой верою самозабвенной. И сердце к ее алтарю приносили. Взамен для себя ничего не просили. Жила наша Ксеня безденежно, бедно. Но голову гордо несла и победно. И было признаньем и неба наградой, Когда нас одобрить она была рада. Мучительным, страшным казалось паденьем — За что-то ее получить осужденье. Но некие спрашивали надменно: Какое блаженство нашли вы в блаженной? О, нет, не скажите. Тут мудрость наитья. И только лишь в нем все прозренья, открытья. Ведь в древности люди в такой вот, как Ксеня, Искали пророчество, даже спасенье… . . . . . . . . . . . . . . . . …Порою услышишь шутливую фразу. Но в тайну глубин ее вникнешь не сразу. Вот Коля Глазков, в суете повседневной, Однажды сказал мне, что он — Агаме́мнон. — Не веришь?.. (Мне что-то тогда помешало Ответить… ведь был «председатель земшара», Был Хлебников… жил он в «чинах», не освоясь, И вел он свой вечный поэзии поиск. А тут — Агамемнон…) — Не веришь?.. Не надо… Прощай!.. —  Озорная насмешливость взгляда. Теперь, постигая всю горечь потери, Кричу вслед ушедшему: — Коля! Я верю! Я вник: новизну ты принес вечной теме: Лишь тот царь царей, кто поднялся над всеми Уродствами чувства. И злоба, и зависть, И ханжество — где-то внизу там остались, Вся низость, все жалкое, в чем-то смешное, Вся суетность —> это несчастье земное. Встречал ты с иронией и сожаленьем. Царил! Вот и смысл твоего воцаренья. Мудрец! Хоть и слыл средь людей балагуром,— Все письма твои, все твои каламбуры Читать, перечитывать снова и снова… Нет Коли Глазкова, нет Коли Глазкова!..

 

МИХАИЛ КУЛЬЧИЦКИЙ

I

Здравствуй, Миша Кульчицкий, товарищ и брат, Мы с тобою пройдем через весь Сталинград. Нас с тобою московские улицы ждут. На бульваре Тверском — наш родной, институт. Помнишь, как в Лианозово мы на двоих Все делили по-братски — от хлеба до книг. Мог ли знать я, что час приближается наш, Что за Волгу, за город мой жизнь ты отдашь? Харьковчанин, поверь: я свой долг не забыл. Ты был в сердце, когда я в твой Харьков входил. Я на Конную площадь вступал поутру. И вдруг встретил твою там Олесю, сестру. Нелегко уцелевшим бывает порой Повстречаться с погибшего друга сестрой. И приходом своим боль усиливать ран. Четверть века прошло. Спит Мамаев курган, Но не дремлет бессмертная память знамен. Я читаю: «Кульчицкий». Я вижу, что он Жив! Его к неумолкшим, к живым Причисляет Россия — воспетая им!

II

Вот, покинув Перловскую, прибыли мы В Лианозово утром с Кульчицким вдвоем. На руках есть письмо, и у чьей-то кумы Мы вольготно, роскошно теперь заживем. От предчувствия благ мы сходили с ума. Но хозяйка нас вышла встречать на крыльце, Все, что ждать мы могли, иронично весьма На надменном ее отразилось лице. Все черты говорили заранее «нет!», И в глазах отрицанье и в линиях рта. — Свет зажечь? Чай согреть? Ишь чего!                                              И в ответ — Все нельзя! И Кульчицкий сказал: — Красота! Вызов принят. Вчера ведь девчонка одна Искушала в своей озорной красоте: Если жаждет ее он, как сам сатана, Пусть с ней ночь просидит на могильной плите.

III

Но азартные годы не все кувырком. И студенты реально входили в беду. И Отрада с Копштейном в сороковом Разве умерли на романтическом льду?.. Разве Миша Кульчицкий — поэт и солдат — Был угодливо тих, деловито умен? Нет, совсем не тихони спасли Сталинград И остались на вечном граните знамен.

 

ИЛЬЯ ЛЬВОВИЧ СЕЛЬВИНСКИЙ

I

Мне Давид Кугультинов поведал о том, Было то в предвоенном, сороковом. Изумлялись (степные им краски новы) Наши гости — писатели из Москвы. И намечено было в один из дней Показать диковатых калмыцких коней. Неподатливость вечной загадки кляня, Вот выводят строптивое чудо — коня. Понимают умельцы и удальцы, Что поддела — стихию вести под уздцы. Вот он, вызов судьбы — необузданный конь. Укроти, усмири — и уйдешь от погонь. И пройдешь сквозь огонь, но попробуй затронь На взаимность глядит иронически конь. Вот один хоть и ловок, а все же слетел, И пытать снова жребий он не захотел. Чья же воля прикажет, рискнуть повеля? Кто второй?..                  — Да куда ты! Опомнись, Илья! Поубавь-ка азарт. Вновь за старое. Брось! И потом неприлично, подумай, ты — гость! Риск Сельвинского — это не риск новичков. Так решимость посвечивала из-под очков, Так, что Городовиков — сам хозяин легенд — Сомневался и медлил всего лишь момент. Понял сущность отваги, азарт извиня: Надо сесть на коня! Надо сесть на коня! Только вверх, только вверх на подъеме крутом А что будет потом — это будет потом! Хоть в отчаянье, с перекошенным ртом,— А что будет потом — это будет потом! Ждет читатель вполне приземленный ответ: Он свалился на землю? Свалился иль нет? Извините, у строк не такая здесь стать, Чтоб ушибы считать и ошибки считать. Было все: от обид, что не встретишь лютей, От ударов судьбы до разгромных статей. У России учился, а не у судьбы. Эпос, мощь — это зов не ее ли трубы? Он себя не щадил, на «Челюскине» был, С конным корпусом в дерзкие рейды ходил. Ошибался порой, ушибался порой, До последнего дня не покинул он строй, До последней строки, до последнего дня: Надо сесть на коня! Надо сесть на коня!

II

Как больно мне писать об этом дне… Что день? И век нам кажется коротким… — Я милого узнаю по походке,— На палку оперевшись, крикнул мне. — Совпало так, мы — вольные казаки, Мои в Москве… (таинственно изрек). Как засидитесь, в их глазах упрек И подают вам вежливые знаки. И, испытующе взглянув на миг, Доверил тайный вздох: «Люблю своих!.. Калитка пасть недавно растворила, А пусто без Оксаны и Кирилла…» [4] И помолчав — Когда же ваш отъезд? Вот тем, кому легко срываться с мест, Завидую. Что вам в такой награде? Сегодня здесь, а завтра в Волгограде. Когда легко, то это не в цене… Навеки это недоступно мне… Ему, прошедшему сквозь все фронты, Вдруг оказаться на плацдарме сжатом?.. И дрогнуть пред запретом широты?.. Нет, он в труде был смертником-солдатом, Творец простора, человек движенья, Арктические льдины пораженья Он взламывал. Ему платили дань Все времена, Полтава и Казань. Он хочет что-то вспомнить, сдвинул брови: — Ведь ваша мать в «Борисе Годунове» Когда-то пела Ксению? Ведь так? Потом поймете вы, что не пустяк Вопрос мой. Ну-ка расскажите снова: Итак, при появленьи Годунова Пугалась дочь?.. Пугалась не отца — Царя!..—                 Встал и прошелся до крыльца, Вернулся. Сам с собой о чем-то споря: — Не клеится чего-то в разговоре, И слова вымолвить вам не даю… …Беседу вы запомнили мою При Озерове и его питомцах, Что есть стихи земные, и от солнца В них только отблеск. Радужной игрой Они прекрасны.                   Но ведь есть порой Не строки, а живые организмы, В них свет своей, как бы отдельной жизни. Всю чашу будто дал поэт испить… И вдруг: «Хорошо бы собаку купить…» Не Бунин тут, не сочиненье это. Такое выше самого поэта. Замолк. Глядит. И вдруг, смутившись, встал. Смутился оттого, что так устал. И покачнулся, над собой не волен. Мне стало стыдно: он смертельно болен И так устал! И в том моя вина! И я сказал, что ждет меня она, И мне пора идти. Он эту фразу, Конечно, как уловку, понял сразу. Спросил — Она жестока, как всегда? Но не горюйте, это не беда, Вот бедствие, — сказал он убежденно.— Вот полный ужас — стать вдруг не влюбленным. Прощайте, Окунев!.. — Я вздрогнул: здесь зерно Догадки, что уже не будет встречи?.. Сентиментальности нам не дано. Как ложный стыд порою нас калечит! Не обнял я его. А так хотелось! Бездарна и тупа моя несмелость. Я это не прощу себе вовек, Я не прощу. И это хуже пытки. Пошел я. Оглянулся у калитки: Родной, незаменимый человек Стоит и не уходит…

 

ТЕПЛОХОД «ИЛЬЯ СЕЛЬВИНСКИЙ»

Ты новосел морей. Тугие стяги Романтики ветрами наполняй! Не вальсами — симфонией отваги Перед тобою голубой Дунай! Живое сердце — вот он твой локатор. «Сельвинский» — ты! Не зря так наречен. Засады шторма, гребни, перекаты Ты по Сельвинскому сдвигай плечом! Он труженик был силы исполинской. И в трюм души он брал рекордный груз. Я на борту твоем, «Илья Сельвинский», В грядущее твое не насмотрюсь! Предела нет. А есть преображенье Энергии, что вдаль стремит, веля Осуществляться вечному движенью От колыбели и до корабля.

 

КОРНЕЙ ИВАНОВИЧ ЧУКОВСКИЙ

Высокий. Всех скромней, но выше. Хоть старше, но и всех новей. Так свеж, как бы из леса вышел, Из тайн заснеженных ветвей. Нес в жизнь, в поэзию, в науку Все обновляющий свой пыл. Как будто людям он, как внукам, Обновки к празднику купил. Что он ценил еще дороже, Чем самоцветы естества, На боль отзывчивый до дрожи, Насмешливый до озорства?.. Ну кто, ну кто не отзовется На искренний по-русски смех? Казалось, вместе с ним смеется Искрящийся на солнце снег. И эта детскость в нем навеки Быть людям щедрыми велит. Чтоб где-то в каждом человеке Жил добрый доктор Айболит.

 

СНОВА КИЕВ

Я в киевском парке творю над собой самосуд. Когда судят годы, они никогда не спасут: Эх ты, простофиля!                      Почти сорок лет был ты к Киеву глух. Прекрасные юные женщины                      превратились в старух. Но ты сталинградец —                      в душе подавляешь ты крик. Что делать! что делать?                      Признаться себе, что уже ты старик. Вот так. И не страшен тебе этот вывод простой. Ах, лиственный Киев, волшебной прохлады настой… Ты Лесе Украинке в очи смиренно смотри,                                                     Все в тиши…. Надейся: быть может, придет обновленье души. Простит тебе Киев и руку протянет:                                                    «Поэт, ты держись!» В минуты такие                       пройдут пред глазами все годы,                                                      вся жизнь. Ты вспомнишь прощанье:                       богини осанку, и облик, и стан. Была эта девушка дочь коренных киевлян. Смотрела в тебя,                       было то в сорок пятом году, И песня Италии тихо звучала в саду: Вернись, мол, в Сорренто…                       Гордыня, а все же молили глаза. На длинных ресницах едва удержалась слеза… Но ты не вернулся,                       другие сманили тебя. Теперь пред вратами Софии стоишь ты, скорбя. Простил тебя Киев, заметив раскаянья дрожь… Но юность,                       но лучшую девушку в мире,                                                      пойми: не вернешь!.

Ссылки

[1] Грузинская пряная трава.

[2] Эйжен Веверис — лауреат Государственной премии Латвийской ССР — бывший узник фашистского концлагеря.

[3] Поэма Луконина о Вьетнаме.

[4] Оксана и Кирилл — внуки И. Л. Сельвииского.

Содержание