Общий вагон. Напоминает тот из города Шахты в Ростов, на аборт. Так же накурено, так же копошатся немытые люди, сейчас, правда, захрапели. Глубокая ночь. Сидеть не могу. Ходить негде, везде торчат ноги, мешки, сумки. Смотрю в черноту ночи, ни звездочки, ни всполоха. Остается час. Как пересаживалась в Ленинграде, до сих пор не могу поверить: чьи-то добрые руки бросали мои котомки, тащили сумки. Прямого поезда из Москвы в Медвежьегорск нет, есть скорый и курьерский на Мурманск, они в Медвежьей Горе не останавливаются, это полустанок, даже наш поезд стоит две минуты. А если меня никто не встретит? А как я успею сбросить свои неподъемные сумки? Поезд замедляет ход. В тамбуре оказался еще один человек, совсем пожилой, седой, благородной внешности, болезненно бледный, может быть, не от болезни, от волнения, тоже с сумками… Как он-то сойдет, я все-таки молодая, здоровая. Проводница открывает дверь: пахнуло морозом, где-то внизу белеет земля, дальше ни зги не видно. Чьи-то сильные руки подхватывают меня, кто-то сбрасывает мои вещи. Прошу снять старика, гудок — и поезд застучал. Вглядываюсь в лица. Их двое.
— Ну, Татьянка-обезьянка, с приездом! — Голос тихий, спокойный, лицо доброе, открытое.
— Василий Иванович!..
Бросаюсь ему на шею.
— Ну, ну, ну! Видите, как все хорошо, и поезд не опоздал, и вагон мы точно высчитали, и все уже позади! А у старика есть куда прислонить голову?
— Не знаю, я не успела с ним слова сказать.
— Ничего устроим, не бросим его.
Здесь же рядом похрустывает лошадь. Все усаживаемся в розвальни. Куда-то завозим старика, он плачет от волнения, а в моей голове понеслось вихрем такие же розвальни нас с Левушкой, маленьких, укутанных, несут перелесками, полями в деревню к куме… Левушкин рев басом. Мысли рвутся, наплывают…
— Ну, приехали!
Выскакиваю из саней, влетаю в избу, в углу под иконами Левушка, стою, как во сне, шевельнуться не могу, голоса нет.
— Братец мой… Левушка…
— Сестрица… Татьяшка…
И ноги мои, и голос, и сила, и счастье, и я на руках у Левушки, кричим, плачем.
— Лев Николаевич, нам пора…
И уехали. А я, не вытерев слез, падаю на скамейку и засыпаю. Жена Василия Ивановича раздевает меня, укладывает…
Открываю глаза и не понимаю: сплю я или это явь — изба, иконы, стол, накрытый скатертью, заваленный, как в сказке, яствами, за ним сидят пять мужей, причесанных, выбритых. Уселись и ждут, когда я проснусь сама.
Знаю, что мешаю Левушке есть, знаю, знаю, едят-то руками, и все равно держу его руку в своей и лицо глажу, и волосы… Как он изменился! У него и у взрослого и улыбка, и выражение глаз детские. Теперь в глазах печаль, улыбка горькая и виски седые в 24 года!
Начала потихоньку всех рассматривать: старший друг Левушки, начальник, наставник, сидит уже пять лет, крупный инженер, лет сорока, красивый, даже в этой одежде — «экономическая контрреволюция, срок — 15 лет». Здесь он прораб, Левушка числится его помощником, а Василий Иванович — вольнонаемным десятником. Двое других за столом тоже славные, симпатичные: химик и экономист, ничего в строительстве не понимающие, но всеми правдами и неправдами, в основном взятками, устроенные в эту же стройбригаду, чтобы спастись от уничтожения на общих работах. Строят особняки начальникам, баню, клуб…
«Дело» Левушки: оказывается, весной 38-го года арестовывали во всех институтах самых талантливых, умных, смелых студентов. Лестно, конечно, что Левушка подпал под эту категорию, а «дела» и не нужно было и не было его — он в институтской курилке рассказал какой-то смешной анекдот, донос написал однокурсник. И действительно, это счастье, что срок дали пять лет, а не десять, не пятнадцать.
Слушаю, смотрю — я в аду. Какие они голодные… Как они ожили, разрумянились, посветлели, повеселели, отошла горечь… Как мало нужно человеку… Тепло, дружба, быть сытым. Сердце разрывается от жалости, скорби, от невозможности ничего изменить, помочь… что же будет с русской интеллигенцией дальше… у этого первого поколения после революции есть еще и честь, и честность, и родина, а семья… а как же будет с их детьми, выращенными комсомолом, детскими домами, а дети детей? Что же, вообще уже не будет интеллигенции?.. Интеллигенция осталась без мыслителей, без учителей, без примеров… Ведь и прораб, и Василий Иванович проявили величие души, рискуя собой, подкупая всех подонков, вплоть до начальника конвоя, иначе мое свидание с Левушкой было бы невозможным…
Три дня… нет не дня… вечера… девять часов… Еще я могу увидеть Левушку в щелку занавески, когда их проведут на работу мимо избы Василия Ивановича. Сижу у окошка с шести утра… ночь не спала… и как в плохом фильме, в котором все должно быть совсем плохо, началась пурга… Договорились, что Левушку поставят крайним к моему окошку: слышу, какой-то страшный, нет, не лай, рев собак, там на свободе они так не лают… наконец пошли… пошли… пошли… тысячи… рядами… рядами… рядами… они не сказали мне, как, где искать Левушку… Вдруг в пурге рванулись к окошку те детские сияющие глаза, улыбка! Села на лавку счастливая от видения, мыслей собрать не могу… может быть, это было действительно только видение… что же это происходит… я ведь думала, что в лагере сто, ну двести человек, а здесь же тысячи…
Задремала, и то ли действительно видение, то ли сон: в пурге Папа, Баби, Левушка и я идем, взявшись за руки под конвоем… а потом сразу солнце, нет, я одна с котомкой в нищей одежде стою у «кукушки», на которой приехала… Скорей бы вечер, сегодня мы с Левушкой будем одни и будем говорить, говорить, говорить, говорить… а завтра прощание…
За окошками Карелия, так я ее и не увижу. Это очень красивая северная страна — не увижу, я тоже в заточении: если кто-нибудь узнает, что я в избе у Василия Ивановича, он может сам попасть в лагерь за связь с заключенными.
Целый вечер вместе! Смеемся… вспоминаем… плачем… мечтаем… Василий Иванович увел Левушку к отбою в лагерь, а завтра его привезут только попрощаться со мной перед поездом.
Как представлю, что он сейчас входит в барак, ложится на нары, ничего не соображаю, мечусь по избе… Глаз не сомкнула…
Все! Воля моя рухнула! Реву в голос, цепляюсь за моего «чемордана», за «шерлохладку». Дверь за ним захлопнулась, и что-то захлопнулось во мне.
Борис встретил, соскучился, расспрашивает, а я ему и рассказывать-то не хочу. Мало того что он не проводил меня до Медвежьей, он даже письмеца Левушке не написал. Так стыдно за него! Все отговаривал ехать, а письмо почему не написал? Боялся, что меня обыщут и узнают его почерк?!