Неужели Борис выдал Марию Прокофьевну?.. Стоп… стоп… стоп… тихо… тихо… надо в сотый раз все продумать… и только факты… только поступки: вот Мария Прокофьевна пришла к нам, Бориса дома нет; вот Мария Прокофьевна знакомится с Мамой, отдает ей письмо, пьют чай; вот Мария Прокофьевна уходит и из первого же почтового отделения дает нам в лагерь условленную телеграмму; вот Мама отдает письмо Борису… если он от меня отказался, он должен его оттолкнуть… но начинается Достоевский, его влечет на место преступления, и он письмо читает… и… или отдает Келлерману, или кладет письмо в стол, где его и находит рыскающий по ящикам Келлерман и несет прямо к Абакумову… такая честь мелкому стукачу, отдать документ самому министру… или сам Борис звонит Абакумову и приносит ему письмо… стоп… стоп… я не смею себе это представить — мне станет плохо… но, не увидев в столе письма… стоп… откуда Абакумов может знать, что была женщина в зеленой кофте с мальчиком… только Мама могла сказать об этом Борису… но хоть капля совести в Борисе должна же быть… ему стыдно идти к Абакумову самому… хотя как члену партии это тоже делает ему честь; вывести врага народа на чистую воду… уф… какой черный день… в камере духота… факт остается фактом: письмо адресовано Борису; лежит на столе Абакумова; а я погибаю здесь… надо было писать это письмо?! Надо! Что бы ни говорил Георгий Маркович — надо… это был последний шанс, последняя надежда помочь всем хоть чем-то… выше уже никаких инстанций нет… верю я, что Сталин не знает ни о чем?.. нет… надеюсь… если бы арестовали не меня, а Бориса, бросила бы я его после его клятвы в Переделкино, на коленях, в луже, «я за вами на край света»?.. бросила бы из-за семьи, но никогда не отказалась бы от него, делала все возможное, чтобы тайно его поддерживать… сколько бы я прожила с Борисом еще, чтобы не разрушать семью… ради Мамы… теперь Зайчишка повзрослела и все поняла бы сама… наша жизнь была терпимой, даже с проблесками радости… даже счастья… это, наверное, потому, что все одиннадцать лет в разъездах… и я незаметно для себя втянулась в нашу семейную жизнь…

Борис все-таки научился каждое утро менять крахмальные сорочки, но меня поражает, как от них с Костей все хорошее отскакивает… как орехи о стены… да и не только от них… от всего поколения, родившегося в революцию, ворвавшегося в жизнь и уничтожавшего то другое, которое все хорошее впитывало в себя… даже у способных, даже у талантливых, даже у добрых, даже с хорошим характером… пустота, интеллект отсутствует… и остальное тоже… манера разговаривать… жесты… все те же грязные ногти, руки… про бывшего министра культуры злые языки сочинили анекдот, очень похожий на быль: министр приезжает впервые в Париж, и горничная, специально к нему приставленная со знанием русского языка, спрашивает, в котором часу приготовить ему ванну, и он отвечает: «В субботу, матушка, в субботу!» Воистину «Не страшен министр культуры — страшна культура министра»… У Козьмы Пруткова есть афоризм: «У людей голова похожа на кишки, чем их набьют, то они и носят»… неужели Борис знал о моем аресте… он так метался по квартире в день моего ареста… он нервничал… он опаздывал в союз… а потом терзал всех домашних бесконечными телефонными звонками с вопросом, какая у меня температура, как я себя чувствую…

Браунинг! Браунинг! Зачем он его повез в Кишинев и выбросил… стоп… стоп… почему в последнее время стал везде со мной ездить… Боровое… Кишинев… почему у Бориса всегда в глазах какая-то настороженность… он не смотрит прямо в глаза… с ним нельзя сесть спокойно поговорить… он весь в делах… в карьере…

Где-то нечаянно услышала, как Борис, не видя меня, убеждал кого-то, что я взбалмошная, вздорная, видимо, сглаживая какое-то мое высказывание, не умещающееся в этих головах… почему ни у Бориса, ни у Кости не складывались отношения с интеллигентными настоящими писателями… те, наверное, считали их выскочками, журналистами, выплюнутыми войной… а действительно, что бы написали и Борис и Костя, если бы не было войны… о чем… и тех, других писателей, конечно, отталкивало печатание книг незаслуженными тиражами… как реагировал на мой арест Костя… последний раз я виделась с ним, когда он принес мне в театр свой рассказ «Ночь над Белградом», основанный на песне из этого фильма, и уговаривал, чтобы именно я его и прочла и спела эту песню… Япония их чем-то сблизила, я это чувствовала… но в доме у нас Костя так и не появлялся… новой квартиры не видел… где мои письма к Борису на фронт — он ими жил… я обращалась к нему в письмах «мой генерал»…

Невыносимо… ах, если бы сейчас тюрьму мог потрясти оркестр… Бетховен… «тебя я, знойный сын эфира, возьму в не-звездные края, и будешь ты царицей мира, подруга вечная моя!..» ничего более прекрасного, гениального на Земле быть не может!

Щелчок ключа.

На допрос.

Все. Без вещей. Расстрел. Колени не держат, сползла по стенке, из-под земли старший надзиратель, подхватили под руки.

— Сама пойду!

— Одевайтесь скорей! Скорей!

В щели «намордника» рассвет.

По коридору двенадцать шагов до железной двери на лестницу тюрьмы.

…какой смешной я была маленькой… кто выдумал про бесклассовое общество… чушь какая… я жила в классовом… не своем… чужом… Костя… Борис… Митя… все коммунисты… все вожди… это класс… чужой… мне… моей стране… моему народу… они специально калечат народ… отняли веру… родину….. семью… превращают в быдло… почему государством должны управлять рабочие и кухарки… почему не самые умные, талантливые, гениальные?..

До двери девять шагов.

…хорошо, что в нашем государстве расстреливают без суда, без следствия всех подряд… своих… чужих… и в затылок… интересно, что будет со мной, если в лицо… если сам Абакумов… упаду на колени, буду вымаливать не стрелять… нет уж, дудки… еврея ведут на казнь и спрашивают, чего бы ему хотелось в последний раз… спелой вишни… но сейчас зима… ничего, я подожду… что будет с Макакой, когда он догадается, куда меня повели… к Маше подходит профессор, седая мохнатая птица, в голосе его тихом вдруг просыпается медь, он начинает строго: Маша, вам надо учиться, а получается ласково: как вы будете петь… и голуби, голуби, голуби аплодисментов вылетели у зрителей из каждого рукава… стихи плохие, но я их читала с упоением… в фойе какого-то кинотеатра… в Горьком…

Семь шагов.

…красивое платье, сшитое Еньджей… зал взорвался от восторга, когда я появилась на сцене… в Белграде… какая сила занесла меня сюда… Папа… мой прекрасный, гордый, несчастный, единственный, любимый, бедный… Папа… его также вели… и Баби несчастную, талантливую, ясноглазую, домашнюю… ведь она-то никакой не царский офицер… моя шерлохладка, мой бурбон, мой братец, как ты смог вырваться из этого человеческого месива… без права переписки… кем-то гениально придумано… расстрел… Москва бы криком кричала… стенала… а так все непонятно, без права переписки… почему это они столько времени со мной возятся… к стенке, и всё…

Три шага.

…в душе просторно и гулко, как в огромном храме… есть какая-то схожесть Сталина с Гитлером… за дверью сразу все решится… в подвал расстрел… прямо к Абакумову… наверх к следователю… к какому следователю, у меня нет следователя… как должны жить на земле убогие, жалкие, глупые, бесталанные… за счет умных, талантливых, сильных… аристократия всего мира появилась из тех, кто догадался умом, талантом обрабатывать землю, умело воевать… узкая тропинка между расстрелянными телами, они еще теплые, шевелятся, я иду по этой тропинке боком, чтобы не касаться тел, их горы, они так высоко, закрывают мне солнце, ноги по щиколотку в теплой крови… Папа, конечно, стоял лицом, и я должна стоять лицом, даже глаза не закрою, пусть стреляют в глаза… говорят, что у некоторых убийц начинают дрожать руки, и они не попадают…

До двери шаг.

Щелчок ключа.

Наверх к следователю.

Жива.

Это не этаж Соколова.

Противный. Противнее Комарова. Разжиревший. Нагло меня рассматривает.

— Почему вы в следственной тюрьме с приговором?

Я не могу говорить, выдавить из себя слова.

— Ну!

— Е… а… ю…

— Все еще продолжаете валять дурака!

— А… А… А…

Я могу говорить! Я просто заикаюсь! Какое счастье! Телефонный звонок. По тому, как эта жирная тварь вскочила, звонок не простой, а может быть, даже «сам»: тварь побелела, вскочила, вытянулась в струнку, мысленно взяла под козырек.

— Рюмин! Извините, сейчас выведут заключенного! — Зажал трубку, заревел: Убрать ее немедленно!

В «наморднике» совсем рассвело.