Голова разорвется от догадок.

— На выход с вещами.

…расстреливать не поведут с вещами… а могут и повести… едем долго… вносят под руки в комнату, я должна назвать себя, статью, срок, еле выдавливаю буквы, полковник не выдерживает и читает за меня по формуляру, а я киваю головой. От моего несходства с той, какой меня знали, он тоже начал заикаться.

Притащили в большую, светлую камеру, два окна, вместо «намордников» стекла замазаны белой масляной краской, просвечивает солнце, настоящее, слева у стены железные койки, впаянные в пол… зачем?.. это не похоже на Лефортово, это с широкими коридорами довольно симпатичная тюрьма, притащили на второй этаж, надзирательница женщина.

— Ложитесь и если не сможете постучать в дверь, окликните меня, я все слышу.

…Шерстяные одеяла… почти белое белье… уж не сад ли это пыток по Октаву Мирбо… жду, когда на лоб упадет капля воды… заснуть не могу…

Щелчок ключа.

Кто-то в белом халате, женщина, почти приветлива.

— Примите снотворное, поверьте мне, вы столько вытерпели, а теперь можете сломаться.

— Нет. Засну сама.

И пошли по всем пустыням мира верблюды… один… два… тысячи… и Нэди их погоняет…

За окнами темно… ночь или вечер… не будили даже поесть.

И опять эта великая дама — надежда где-то промелькнула тенью.

Меня откармливают больничным питанием, не трогают, дают лежать, спать, вывели под руки на прогулку…

Уже, оказывается, глубокая осень, а меня привезли на Лубянку прошлым летом… прогулочный дворик тоже странный, маленький, только что сколоченный из свежих досок, в углу большого двора… даже скамейка… может быть, меня откармливают, как индейку к Рождеству.

Щелчок ключа.

— На допрос.

Так же стул и столик около входной двери, как на Лубянке, напротив в пандан к тюрьме довольно симпатичный молодой мужчина в военном…

— Здравствуйте! Я полковник юстиции прокурор Кульчицкий, я буду пересматривать ваше дело, вы уже совсем молодцом! А пока вам трудно говорить, попробуйте писать, врачи говорят, у вас простое заикание, можно даже как бы напевать, тогда легче выговаривать слова, у нас вы можете говорить все, вы под защитой прокуратуры. Расскажите мне, какие отношения вас связывают с Абакумовым?

— Н… ка… ие.

— Не волнуйтесь, не надо говорить, мы вам дадим в камеру бумагу и ручку, и вы все напишите. Договорились?

Что же опять происходит? Что же опять делать? Передо мной бумага и ручка, и я могу повторить дословно все, что в письме на столе у Абакумова…

Я совсем сдурела… увидела чистое белье и совсем сдурела, это же опять абакумовский допрос, он хочет знать, сломалась я в одиночке или еще нет… и протоколы, составленные гэбэшниками, не документы, а ведь здесь-то все будет написано моей рукой с моей сознательной подписью… куда мое писание попадет… опять на стол к Абакумову?..

Кульчицкий производит впечатление человека порядочного, но после гэбэшников все военные будут мне теперь казаться интеллектуалами, даже милиционеры.

Писать о письме из лагеря категорически не надо… о пощечине тоже… кроме Георгия Марковича никто о ней не знает… научиться говорить… с утра до вечера и с вечера до утра и во сне тоже повторять буквы, которые заедают.

Написала записку Кульчицкому: «Писать нет сил, подождите, я скоро смогу разговаривать».

Заедает буква «п», будь она неладна…

Меня рвет от больничного яйца и масла, так же было и с Нэди, — не ем, но зато досыта наедаюсь щами не из гнили и кашей. Завтра напишу Кульчицкому, что уже разговариваю, неизвестность мучает…

Лекарств никаких не пью и уколы делать не разрешаю.

Где-то близко мужские голоса, хохот, мат… как это может быть… на Лубянке могильная тишина… в дежурство моей надзирательницы подошла к форточке и сколько есть сил запела: «Кто рядом?» Пауза. «А где ты сидишь?» «Не знаю». Гогот. «А, в нашей камере сидишь, нас оттуда вышвырнули». — «А где я?» — «В Матросской Тишине».

Щелчок ключа, надзирательница укоризненно смотрит на меня, я ее подвожу, а она меня на плечах притащила из туалета, когда мне стало дурно, не оставила лежать на каменном полу, пока прибежит подмога: она моя поклонница и все шепчет про себя: «За что вас-то». Она знатная ткачиха из Иванова, комсомолка, ее по комсомольской линии мобилизовали, срочно обучили всему этому, она ничего не понимает, в шоке от того, что видит и слышит.

Эта знаменитая уголовная тюрьма… эта надзирательница… почему уголовников переселили… мы, сидящие в этих камерах по одному… кто эти «по одному»… зачем…

Щелчок ключа.

На допрос.

Кульчицкий вежлив, даже приветлив, расспрашивает про Лубянку, про Абакумова, опять о моих с ним взаимоотношениях.

…почему о Лубянке… если он гэбэшник, он же все должен о Лубянке знать… и вдруг о моем нелегальном письме из лагеря, писала ли я такое письмо… откуда он может знать о нем…

Я смертельно устала, а у него, по-моему, от моих песнопений началась адская мигрень, он побледнел и в глазах Иисусова мука.

— У вас есть просьбы?

— Сообщить домой, что я жива, после двух писем из Джезказгана они ничего обо мне не знают, им в голову не может прийти, что я полтора года сижу в одиночке, рядом с ними, и если я здесь для пересмотра дела, почему опять в одиночке?

Щелчок ключа.

Вводят молодую, хорошенькую женщину, я почему-то ей совсем не обрадовалась… странная она… без конца болтает, уговаривает меня есть, арестована за какой-то анекдот, когда я спросила, почему она в прокурорской тюрьме, сказала, что подала заявление о пересмотре своего дела, и таинственно сообщила, что она любовница Абакумова и что по-настоящему ее арестовали за то, что болтала об этом, «похвалялась», абсолютно неинтеллигентна, «гапка», но аппетитная, крашеная блондинка, не без секса, душка во вкусе военных, и наконец сказала, что на свободе она слышала, что и я была любовницей Абакумова, правда ли это?.. для «наседки» она уж слишком глупа.

— А сколько вы сидите?

— Уже год.

Я улыбнулась: темные корни ее крашеных волос не отросли ни на миллиметр и с ногтей только что снят лак.

Написала записку Кульчицкому: «Заберите вашу прекрасную даму, я ее ночью задушу». И дамы не стало…

«Наседка»… зачем… бедная Нэди, ей приходилось годами терпеть таких…

Я опять одна.

Доламывает бессонница. Тысячи верблюдов прошли вдоль и поперек все пустыни мира, но снотворное принимать не буду.

Повалил снег, моя вторая зима в Москве. Спрошу у Кульчицкого, какой год, месяц, день и сколько я уже в Москве…

В камере тепло и сухо…

Щелчок ключа.

На допрос.

Кульчицкий не один, с ним тоже довольно симпатичный пожилой мужчина в генеральской форме.

— Здравствуйте, я Главный военный прокурор Советского Союза, мне надо задать вам несколько вопросов. Вы были близки с Абакумовым?

— Нет.

— И он не посягал на близость?

— Нет.

— Вы писали нелегальное письмо из лагеря?

— Нет.

— По окончании дела зачем вас привезли из Бутырской тюрьмы на несколько суток обратно на Лубянку?

— На допрос.

— Допрашивал Абакумов?

— Да.

— О чем он спрашивал?

— О приеме у Тито.

— В который раз?

— Не помню.

— И потом обратно отвезли в Бутырскую тюрьму?

— Да.

— Сколько раз вас вызывал на допросы Абакумов?

— Не помню.

— Где происходил последний допрос — на том же месте, где и предыдущие? На положенном месте?

— Не помню.

— Кто вас в последний момент не выпустил с театром в Югославию? Из-за вас же театр пригласили в Югославию.

…мог и Берия… мог и «сам», если ему доложили о Тито…

— Не знаю.

— Кто изъял вашу фамилию из списка награжденных югославскими орденами?

— Не знаю.

Увели.

Что происходит теперь… если это пересмотр моего дела, почему опять все об Абакумове… и почему пересмотр… я же в инстанции не писала… как работает эта адская машина… откуда Соколов и все они могут знать о пощечине Абакумову… о приеме у маршала Тито… о том, что меня в Югославию не выпустили… и уж тем более что изъяли из списков награжденных… об этом мог знать только Берсенев… я не знала… интересно… знали Борис и Костя… Валя орден получила… значит, до официального дела у них существует какое-то «поддело», в котором есть все обо всех… привычки, вкусы, но нас же двести миллионов… или только на нужных им… выборочно… на несогласных…

Попробовала черенком ложки процарапать дырочку в масляной краске на окне и отшатнулась — краска поддалась, она свежая и прямо передо мной в дырочке дверь из тюрьмы и кусочек прогулочного дворика…

Первой увидела Лину Соломоновну Штерн, еще более постаревшую.

Увидела мужчину в генеральском измятом мундире с оторванными погонами… не знаю его или не узнаю.

Через два дня узнала академика Юдина, знаменитого хирурга Института Склифосовского…

Женщин пока больше нет…

В дырочке появился Абакумов в пальто с меховым воротником, какое счастье, что я ничего о нем опять не написала! И вдруг за ним в двери автоматчик… не может быть, невозможно… я сошла с ума, не могу доползти до кровати, белые халаты, уколы…

В камеру вошел, как мне кажется, начальник тюрьмы, но не тот полковник, который меня принимал, этот и моложе, и по чину ниже, любопытный, нездешний тип, подтянутый, высокий, форма как влитая, живой, размашистый, открытый, совсем не похожий на гэбэшника, он два или три раза заходил в камеру, на Лубянке это невозможно, хвалил меня за то, что я выправляюсь, а один раз зашел и начал рассказывать о вчерашней воскресной охоте с друзьями и вдруг: «Вы обязательно должны испытать эту страсть» — и быстро ушел, а в камере остался запах его вчерашнего веселья и непонятного моего полета неизвестно куда.

Вошел быстро и сел на соседнюю койку, смотрит мне в глаза.

— Татьяна Кирилловна, ну что вы, что опять случилось, вы же были уже совсем молодцом, помните, я рассказывал вам об охоте, так ведь не садист же я, я говорил, чтобы вы поняли, что это будет! Абакумов арестован, сидит в этой же тюрьме, для него она и создана, и вы скоро будете дома, вы столько перенесли и сломаться сейчас, извините, глупо, вы же уже были в порядке, что опять случилось?

…в голове гудит, слова расплываются… я, значит, видела не привидение, а настоящего Абакумова… и мои соседи по камерам незаконно арестованные им люди…

Щелчок ключа.

На допрос.

Кульчицкий и тот же генерал, он ходит, в руках какой-то конверт, подходит ко мне, вынимает из конверта несколько обрывков и кладет их передо мной на столик: обрывки моего письма из лагеря, обрывки знакомых слов… все закружилось…

— Это обрывки вашего письма?

— Да.

— Расскажите, о чем вы в нем писали.

— О том, что я увидела, узнала, поняла.

— Кому было адресовано письмо?

— Горбатову, чтобы он или Симонов передали его товарищу Сталину в руки.

— Как оно попало на стол к Абакумову?

— Не знаю.

— Теперь, чтобы вас не мучать допросами, вы сможете обо всем, что было в письме, написать нам?

— Да.

…что значит «теперь»… значит, начальник тюрьмы мне специально рассказал об аресте Абакумова, чтобы я его не боялась…

— И вспомните, пожалуйста, последний допрос Абакумова, когда вас специально для этого вернули из Бутырской тюрьмы на Лубянку, как он происходил. Он происходил на обычном месте?

— Нет.

…я тогда была удивлена мизансценой: в конце стола для заседаний за спиной Абакумова был то ли какой-то старинный камин, то ли лепная дверь… тогда мне пришло в голову, что на меня оттуда кто-то смотрит или слушает меня… и опять о приеме у маршала Тито, все давно известное до мельчайших подробностей…

— Напишите все подробно с вашими мыслями обо всем этом. Я верю вам, что у вас никаких взаимоотношений с Абакумовым не было, но не верю, что вы с ним до ареста нигде не сталкивались. Вспомните, пожалуйста, и об этом. Желаю вам скорейшей поправки.

И вышел.

Кульчицкий лукаво смотрит на меня.

— Дома знают, что вы живы и здоровы, и вам разрешили продуктовую передачу.

— Не надо еды, я совсем без чулок.

— Ну, чулки вы наденете уже дома новые, и надо было просить из Джезказгана не концертное платье, а чулки. А Зайчик ваш выходит замуж, вы ее и не узнаете, она совсем взрослая, красивая девушка.

Надзирательница не успевает за мной! Лечу! Задыхаюсь от счастья! Свобода! Зайчик — замуж! Ей же только восемнадцать, а я сама?!

Почему, когда я спросила, за кого Заяц выходит, Кульчицкий ответил уклончиво…

В камере на столе корзиночка, перебираю еду, а вдруг где-нибудь записка… икра, масло, Мамины пирожки еще теплые…

Я все написала.

Щелчок ключа.

На допрос.

Кульчицкий просматривает написанное мной, в некоторых местах не может оторваться…

— Все хорошо. А вам разрешено свидание с дочерью! Только соберите все силы, ни одной слезы, никаких истерик, свидание тут же будет прекращено. И есть разрешение перевести вас в другую камеру к молодой женщине, тоже незаконно арестованной, пока кончится следствие по делу Абакумова. И привезли вам с Лубянки книги.

— Вы в прошлый раз не сказали мне, за кого выходит замуж Зайчик…

Кульчицкий стал фальшивым.

— Да вы его, наверно, знаете…

Тянет, ему не хочется говорить.

— Сын известного гомеопата…

— Дима?

— Дима.

Как горько… известный кутила на отцовские деньги, бабник, бездельник, картежник, ему, наверно, уже за тридцать, по возрасту он ближе ко мне, я была с ним знакома.

— Я хотел вас подготовить и не сказал, что она уже замужем.

Кульчицкому тоже горько.

Завтра свидание. Боже, дай силы пережить радость, горе пережить — пустяк, оно уже позади.

Щелчок ключа.

На допрос.

Надела все ту же венскую кофточку, причесалась, как смогла.

Вводят…

У стола Кульчицкого сидит Зайчик и рядом стул для меня. Сажусь. Взялись за руки, впились друг в друга, шевельнуться боимся, заговорить боимся, лавиной прорвется страдание. Как выстрел голос Кульчицкого:

— Надо прощаться…

Зайчик зашептала:

— Потерпи еще немного, скоро ты будешь дома, все будет хорошо…

Я встала. Пошла. Твердо.

Щелчок ключа.

— На выход с вещами. Не одевайтесь. Вас переводят в другую камеру.

Совсем молодая женщина, лет двадцати пяти, некрасивая, обыкновенная… неужели была любовницей Абакумова?.. Нет хуже: дочь начальника госбезопасности в Донбассе — Зеленина Нина. Пуста, неглупа, не без искорки, и начинается фантастический рассказ о ее судьбе: отец — чудовище, пьяный избивал ее и мачеху до полусмерти, своей матери не знает, мачеха — красивая женщина, много моложе отца, жили в особняке, с прислугой, дом распирало от благополучия, война, немцы рядом, отец бежал, бросив ее с мачехой; выуживаю из фантазий и лжи правдоподобные факты: то ли сами они подались с мачехой в Германию, то ли их силой увезли, но они стали работать на каком-то заводе, мачеха вскоре сошлась с немцем и исчезла, Нина сошлась с пленным, работающим на этом же заводе, они бегут к его родным в Польшу, она в пятнадцать лет вот-вот должна родить, добираются до родителей, и оказывается, это милая, интеллигентная семья, обезумевшая от счастья: единственный сын воскрес из мертвых; в ужасе от Нины, Нина рожает мальчика, мы захватываем Берлин, и выплывает папа, он заместитель начальника СМЕРШа Абакумова — они старые друзья, Абакумова отзывают в Москву, и папа становится начальником, разыскивает Нину, находит, и под особой охраной через все границы и комендатуры ее привозят с ребенком в Берлин к папе; смеясь, рассказывает, что творил в Берлине папа, как контейнерами отправлял наворованное у немцев, как зверствовал над немцами, Нину папа выдает замуж за подчиненного, делает его отцом ребенка, чтобы скрыть все, что произошло с ней, мачеху тоже находит, и всей милой семьей они опять в Донбассе, пленные немцы «отгрохали» им дом, как дворец, «красивше» прежнего, на новоселье прилетел сам Абакумов, и стали жить-поживать, еще добра наживать, да вот пришли и всю семью арестовали, где сын, она не знает, муж исчез, он ненавидел и ее, и ее сына, — и так хорошо они зажили, так хорошо, но посадили их в самолет и привезли сюда.

Ее болтовня отвлекает, ждать свободу труднее, чем расстрел.

Щелчок ключа.

На допрос.

Странно, ночью, здесь ни разу ночью не вызывали.

Вводят. У Кульчицкого на столе горит лампа, он бледен, наверно, мигрень, сидит, закрыв лицо рукой, не здоровается, мой стул не на месте, у двери, а у его стола.

— Садитесь!

Вздрогнула от отвратительного голоса за спиной.

— Не поворачиваться!

Обернулась, в углу налево большой мужчина в коричневом костюме, ступни, как лопасти.

— Я что сказал! Не оборачиваться! Твари! Распустились здесь! Это надо же так оклеветать министра государственной безопасности! Абакумова! Оклеветать власти! Да вас тут же на месте надо пристрелить!

Бедный Кульчицкий!

Привели в камеру, Нина кидается ко мне, она в ажиотаже, не видит моего лица: ее тоже вызывали и сказали, что они всей семьей скоро будут дома.

Щелчок ключа.

— На выход с вещами.

Опять долго везут, грохот железных ворот Лубянки, железная дверь женской тюрьмы, ведут по коридору… направо камера № 14. Нэди! Направо! Щелчок ключа… камера бездонно пуста… неумолимая истерика, подбрасывает с кровати, кричу, головой все понимаю, сделать с собой ничего не могу, задыхаюсь, кляп, укол.

Сорвалась. Хорошо, что не в Макакино дежурство, я сгорела бы со стыда. Судя по надзирательнице, он дежурит завтра. Конечно, он узнает обо всем, когда будет принимать смену. Как он меня встретит…

Обход, щелчок ключа, входит.

Вот это да! Все такое же железное, но из глаз полыхнул на меня свет. Этот свет не загасишь — это сама жизнь. Как стать такой же, как Макака!..

Привезли обратно на Лубянку, потому что в «Матросской» расстреливать негде… значит, кто-то реабилитировал Абакумова… это мог сделать только «сам» или Берия… обрывки моего письма… значит, Абакумов чувствовал арест и рвал письмо… почему не сжег… почему столько спрашивали об этом то ли камине, то ли двери за спиной Абакумова при последнем допросе… может быть, это комната свиданий… или кто-то видел меня и слушал, как я самолично рассказываю о приеме у Тито…