Дорога, спускающаяся из Иерусалима к Мертвому морю, пролегает по горам Иудейской пустыни. Возникли они сравнительно недавно, всего каких-нибудь семьсот тысяч лет назад, и, может, оттого, что жизненный процесс их еще не прекратился и время от времени они начинают дышать и двигаться, пустыня похожа на огромный, погруженный в длительный сон гарем. Долгие покатые бедра, крутые зады и упругие груди, нежные животы, прельстительные складки паха, подмышек и шей засыпала розовая на закате, золотисто-белая в полдень пыль. Спят обитательницы гарема, но не вечен их сон, и когда пробудятся они и восстанут, те, кто не умер раньше, проклянут свою участь и позавидуют мертвым. Однако, покуда не вздыбились горы, пока не треснула их сухая шероховатая кожа, по тусклой полоске асфальта, которая соединяет висящую над Иерусалимом синюю жесть неба с эмалевой зеленью Мертвого моря, снуют, даруя любознательным иностранцам несколько часов волнующих переживаний, автобусы — цветастые челноки туристического бизнеса, трудолюбивые грузовики везут из Калии и Эйн-Геди в Иерусалим нежные плоды финиковых пальм и спешат обратно, нагруженные ужасными газированными напитками, сосисками и гамбургерами, которые будут проданы тем самым туристам по грабительским ценам. Военные люди тоже пользуют эту дорогу, утюжат ее своими джипами и командкарами, следят за порядком и безопасностью. Их лица несут на себе печать бессонных ночей и огромной ответственности, и нет у них ни сил, ни интереса любоваться украшенной черным орнаментом бедуинских палаток золотисто-розовой оторочкой серой асфальтовой полосы.

Все эти люди — туристы, военные, водители грузовиков, бедуины, а также и другие, ранее нами не упомянутые, такие, как, например, г-жа Мирав Ханауи — кассирша Музея мозаик, что на месте Приюта доброго самаритянина, продавцы киосков с напитками, официанты тоскливых кафе с казенными салатами, хумусом и чипсами, владельцы сувенирных магазинов с бусами, хамсами, кремами от загара и пляжными принадлежностями, хозяин верблюда, равнодушно лежащего у отметки «Уровень моря», да и сам верблюд, паломники и, не дай бог, террористы, которые вполне могут случиться, ибо легко маскируют свою внешность под любого из вышепоименованных, — все они утром двенадцатого числа месяца Нисана по еврейскому календарю могли наблюдать маленькую старую белую «мазду», которая торопливо спускалась из Иерусалима к Мертвому морю. Могли и, может, даже заметили, но вряд ли это событие отпечаталось в их памяти, ибо кому какое дело, что за машина, тем паче такая невзрачная, и куда она спешит, по какой такой надобности, и кто в ней сидит, и чего ему в этой жизни надо. Было бы странно, если бы люди имели основания задаваться подобными вопросами, а затем о них размышлять. Более того, позволительно задать встречный вопрос: буде задавались бы люди подобными вопросами, во что превратилась бы их собственная жизнь и, далее, не является ли жизнь как таковая вообще не чем иным, как попыткой увернуться от возможно большего количества вопросов? Этот вопрос сам по себе отнюдь не бессмыслен и не безынтересен, но, если мы сейчас им займемся, он, безусловно, увлечет наше повествование с дороги, на которой мы пытаемся его удержать, на тропинку, с которой нам вряд ли удастся на дорогу эту вернуться. А раз так, то, с сожалением отказавшись от соблазна отправиться в неведомые дали, мы продолжим путешествие по дороге номер 90 (а именно такой номер имеет дорога, идущая из Иерусалима к самой южной точке страны — городу Эйлату на Красном море) и, пользуясь случаем, поинтересуемся водителем упомянутой грязной старой машины.

Человеку, сидевшему в автомобиле, на вид можно было дать лет пятьдесят пять — шестьдесят с хвостиком. Лицо у него было благообразное, чисто выбритое, с карими, небольшого размера, круглыми, птичьими, под необычайно подвижными кустистыми черными бровями глазами. Брови эти то разбегались в разные стороны, то сосредоточенно хмурились, то, сдвигая собранную в глубокие складки кожу лба к вьющимся седым волосам, жалобно приподнимались домиком (причем правая всегда выше, чем левая). Небольшой, даже коротковатый, с горбинкой нос резко выдавался вперед, придавая своему хозяину явное сходство с попугаем. Рот же был мягкий, даже, пожалуй, вялый, и влажные губы жили жизнью, казалось, от владельца совершенно независимой, то складывались куриной гузкой, то удивленно открывались, обнажая неровные желтоватые зубы, а нижняя губа имела обыкновение обиженно выпячиваться вперед. В общем, лицо это, выдавая характер нежный, чувствительный, тонкий даже, производило впечатление скорее положительное, нежели наоборот, хотя набухшие, стекающие отечными складками на впалые щеки мешочки под глазами сообщали внимательному наблюдателю непреложный факт: художник Александр Каминка (а именно так звали нашего героя) был человеком пьющим, а человек пьющий и в сорок может выглядеть и на пятьдесят и на шестьдесят даже лет. Однако если определение возраста могло представить определенную трудность, то страдальческий излом нахмуренных мохнатых бровей, сосредоточенный мрачный взгляд глубоко ушедших в глазницы глаз и побелевшие суставы крепко вцепившихся в руль пальцев с очевидностью сообщали, что в настоящий момент художник Каминка был чем-то серьезно озабочен. И сообщение это было исключительно правдивым: неприятности у художника Каминки имелись, и немалые.

Все началось с революционных преобразований, проводимых в иерусалимской Академии художеств «Бецалель» новым начальством. Ну запретили преподавать перспективу, большое дело! Да и не то чтобы совсем запретили, на факультетах дизайна и архитектуры в черчении она осталась… Год назад совет попечителей вместо вышедшего на пенсию Юваля Янгмана избрал ректором профессора Дуду Намаля, человека, которого в академии недолюбливали и побаивались.

Первым делом Намаль отменил преподавание истории искусств как дисциплины, сковывающей творческий потенциал и волю студентов, заменив ее предметом под названием «Креативное мышление». Затем он взялся за академический рисунок. Для начала при поддержке феминистских и религиозных кругов он запретил пользоваться женской обнаженной моделью, поскольку это является сексистским и шовинистским использованием женского тела. Мужская модель осталась как демонстрация проявления терпимости и мультисексуальной культуры. Затем было запрещено преподавание итальянской перспективы как дисциплины, мешающей развитию индивидуальности студента.

— Согласно этой перспективе, — выступая на общем собрании, посвященном началу учебного года, сказал Дуду, — параллельные линии стремятся в одну точку схода на линии горизонта. Но почему именно на линии горизонта и почему в одну? Мы стоим за то, чтобы наличие количества точек не ограничивалось — чем больше, тем лучше! Да и линия горизонта в скрижалях Завета отнюдь не упомянута! И пусть каждый, — Дуду простер в зал руку, — да, каждый выбирает столько точек, сколько требует его творческая индивидуальность! Впрочем, вообще следует обратить внимание на преподавание рисунка. К сожалению, в нашей академии оно ведется крайне консервативно. Бумага, карандаш, уголь… Нет, я не против, почему бы и нет: в конце концов, традиции — важная часть нашего культурного наследия. Но они не должны превращаться в кандалы на ногах юного поколения, которое обязано смотреть только вперед! Идти по улицам города — разве это не значит прокладывать невидимую, но существующую в сознании и времени линию? Кто осмелится сказать, что это не есть рисунок?

Водить студентов по улицам художник Каминка не стал, но перспективе обучать перестал, про горизонт не упоминал и замечаний на этот счет не делал. В конце концов, до пенсии ему оставались считаные годы. Однажды в середине первого семестра, после урока, на котором он по ходу дела процитировал фразу немецкого композитора Пауля Хиндемита: «Когда мне заказывают траурный марш, я не душу свою жену, чтобы испытать скорбь и отчаянье, а когда мне заказывают свадебный марш, не бегу на улицу искать девушку, чтобы влюбиться. Я знаю, как это делается», — к нему подошли два студента. Один из них, с вязаной зеленой кипой на стриженой голове, набычась, сказал:

— Мы хотим уметь рисовать табуретку как она есть.

А второй, высокий, с длинными вьющимися волосами и веселыми глазами, добавил:

— Самовыражаться мы можем где угодно, а здесь мы хотим научиться, как это делается.

Художник Каминка в растерянности смотрел на стоящих перед ним юношей. И вдруг вспомнил, как давным-давно зимним вечером, вцепившись окоченевшими руками в тяжелую папку своих работ, тащил ее по гудящему, остро бьющему снегом в лицо переулку на показ художнику Ватенину, тогдашнему своему кумиру. Он, словно отгоняя наваждение, мотнул головой, неуклюже повел руками и неожиданно для себя самого сказал:

— Ну что ж. Приходите в мастерскую. Это около главпочты. В пятницу. Там и стоянку легко найти.

Довольно быстро у него набралась группа в полтора десятка человек. Художник Каминка рассказывал им, что перспектива — это не точка схода на горизонте, а способ перевода с языка трехмерного пространства на язык двухмерного. Что, как любой перевод, это не копирование, а творческая работа. Что перспектива есть не что иное, как пластический эквивалент мировоззрения определенной эпохи, поэтому перспектив много, поэтому нет «правильной» перспективы, и что в каком-то смысле запрет на итальянскую иллюзорную перспективу справедлив, ибо она не отражает индивидуалистический дух эпохи. Что научиться рисовать табуретку как она есть не самоцель и что учить законы надо для того, чтобы уметь их обходить, ибо каждый хороший художник — преступник, а преступнику необходимо знать законы, иначе он неминуемо попадается… На выставке в конце года работы его группы настолько отличались от работ остальных студентов, что Дуду Намаль заподозрил что-то неладное. После короткого расследования правда о пятничных уроках выплыла наружу и разразился скандал…