В те годы, дальним эхом бесед трактирных русских мальчиков Достоевского, на кухнях Москвы, Питера, да и многих других городов России велись бесконечные, нескончаемые разговоры. Вечера на кухне художника Камова, куда зачастил художник Каминка, отличались не только интенсивностью интеллектуального накала, страстностью дискуссий, но и высотой взятой темы. Пустого суесловия, всех этих анекдотов, сплетен и бессмысленных, абы выпить и закусить, застолий Камов не терпел и по приезде в Израиль Каминка долгое время не мог привыкнуть к обычному для местных компаний бессмысленному, бессодержательному small talk.
Однажды, припозднившись, художник Каминка обнаружил на кухне незнакомого человека с синяком под глазом.
– Анатолий Кляйман, – поднялся он навстречу, и художник Каминка с уважением пожал протянутую руку.
Кляйман был личностью известной. Фотография, запечатлевшая его висящим на ноже бульдозера, сметавшего выставку в Измайловском парке, обошла все важнейшие газеты мира. Невысокий, но крепко сбитый, с живыми черными глазами, коротким носом, растянутым ртом и квадратной челюстью с выступающим подбородком, он был похож на бульдога или скорее на боксера.
Храбрости этому крепышу было не занимать. Его воспитала Марьина Роща, и только случайность, да еще, пожалуй, живой любознательный ум вкупе с любовью к чтению и искусству помешали ему разделить участь дружков его детства и юности, теперь по большей части уже тянувших срока по тюрьмам и лагерям, кто за воровство, кто за бандитизм, а кое-кто и за убийства.
Любимым литературным героем Кляймана был Чичиков. Его восхищала не только гениальность идеи добывания денег из ничего, но и характер: бульдожья хватка, твердость в достижении цели.
Закончив школу, он поступил в Строгановское училище на отделение живописи, но основное свое время проводил в мастерских неофициальных художников, где в свое время и свел знакомство с художником Камовым. На одной из очередных пьянок он познакомился с известной в авангардистских и интеллектуальных кругах Москвы Кирой Овсяннико-Куликовской. Родилась Кира в семье знаменитого композитора и с детства вращалась среди наиболее влиятельных и интересных людей Москвы. Закончив филфак университета, сотрудничала в «Литературной газете», в журналах «Новый мир», «Вопросы философии» и сразу завоевала репутацию умного, проницательного критика и специалиста по российскому футуризму. Внешне она была малопривлекательна: корпулентного сложения, с коротенькими ручками, ножками-бутылочками, небольшой головой, на которой над широким, с мелкими острыми зубами ртом выделялся чувствительный, все время двигающийся, словно бы живущий своей отдельной жизнью, нос, а по обе стороны его бегали маленькие блестящие черные глазки. Вместе с тем, в ней было то специальное обаяние, что порой свойственно некрасивым, умным и уверенным в себе женщинам, и стоило ей заговорить, как ощущение некрасивости напрочь исчезало. Несмотря на разницу в возрасте (Кляйман был ее на пять лет моложе), между ними сразу же вспыхнул страстный роман, и не прошло трех месяцев, как они поженились. С какой-то даже материнской страстью Кира принялась обучать талантливого, малообразованного, но охочего до наук мужа. Его быстрый цепкий ум жадно, легко схватывал и усваивал необходимую информацию, и вскоре семена, посеянные Кирой, дали обильные и подчас неожиданные всходы. В частности, Анатоль – так его звала Кира, а вслед за ней и все остальные, – внимательно изучив историю футуризма, пришел к выводу о необходимости всегда и любой ценой находиться в центре внимания, на переднем крае авангарда, и свято уверовал в великую силу скандала как залога и необходимого условия успеха. Разумеется, скандалы случались и до футуристов, взять хоть скандалы вокруг Делакруа или импрессионистов, но отнюдь не художники были их инициаторами. Более того, они искренне искали признания со стороны истеблишмента и были в достаточной степени обескуражены и даже уязвлены приемом, оказанным их работам.
Первыми благотворный потенциал скандала осознали футуристы. Кстати, спустя много лет это дало возможность Кляйману объявить Жириновского не политиком, а величайшим художником новой России, идейным последователем и прямым наследником футуризма.
Но одним из важных достижений Киры стало то, что ей, используя непомерное честолюбие Кляймана, удалось победить анархистское начало, свойственное ему в высшей степени. Она сумела заставить его понять, что все: темперамент, талант, интеллект – следует подчинить достижению цели и что достижение цели невозможно без суровой дисциплины. Цель Кляймана была слава – деньги ей сопутствовали, не более того. Кира научила его тому, что люди относятся к человеку ровно так, как он сам относится к себе, то есть так, как он себя позиционирует. Кляйман завел дневник, в который ежедневно заносил события, а также, принимая во внимание будущих исследователей, свои мысли и сведения о физиологической жизни своего организма. В целях укрепления самодисциплины он каждое утро делал зарядку, после чего ел приготовленную ему женой овсяную кашу. К каше он пристрастился до такой степени, что в редких случаях, когда Кира по какой-либо причине – болезнь, отъезд к внукам – не могла ее ему приготовить, Кляйман впадал в состояние близкое к трансу и писал стихотворение. В дальнейшем, собранные вместе, они составили знаменитую «Книгу ламентаций», получившую Букеровскую премию и переведенную на несколько языков.
На тот случай, если читатель не знаком с этой замечательной книгой, мы приведем три ламентации, те, которые с момента публикации неизменно включались во все антологии русской поэзии.
ЛАМЕНТАЦИЯ 13
написанная на отъезд жены к маленькому внуку, пребывающему с родителями в США (драматическая по форме и содержанию)
На сцене муж с измученной внешностью и резонер
Резонер:
Муж:
Р.:
М (горестно):
(Закрывает лицо руками.)
(Шмыгает носом.)
(Исторгает слезу.)
(Рыдает.)
(Испускает душераздирающий стон.)
(Рвет рубаху в клочья.)
(Падает навзничь, резонер подносит ему стакан воды.)
Р.:
(Муж, всхлипывая.):
(Без сил падает ничком.)
Резонер (указывая на простертого мужа):
(Утирает случайную слезу.)
Муж (простирая руки к небу):
(Падает.)
Резонер (глядя на тело, задумчиво):
(Уходит.)
ЛАМЕНТАЦИЯ 47
ЛАМЕНТАЦИЯ 76
* * *
К тому моменту как художник Каминка познакомился с Кляйманом, тот уже почти полгода находился в ожидании разрешения на выезд. Понимая, что акции любого человека, в том числе и художника, растут по мере его продвижения по иерархической лестнице и что, в частности, позиция вождя группы изначально ставит его на более высокую ступеньку, он пытался создать хоть какую-нибудь группу в Москве, но, поскольку был молод и недостаточно авторитетен, затея эта не удалась. Тогда он приехал в Ленинград и, представившись руководителем нового авангарда, предложил ленинградским художникам объединиться в группу под его руководством. Собственно, его вполне устраивало не столько действительное существование группы, сколько ее название, манифест и имена. Поначалу, выслушав предложение Кляймана об организации через дипломатов канала переправки работ на Запад с целью выставок группы в лучших музеях США с последующей продажей, питерцы пришли в большой ажиотаж, но все дело испортил змей Зелинский, у которого имелись свои взгляды на то, кто именно должен быть вождем питерских нонконформистов. Взяв слово, он заявил, что Толян хоть и хороший парень, но всего-навсего мелкая московская шпана и фарца и в качестве таковой никакого доверия не заслуживает. В прошлом, подчеркиваем, – в прошлом, Кляймана, может быть, и можно было назвать шпаной, но даже если так, то это давно уже не соответствовало истине, что же касается фарцовки, то хоть это и было правдой, но к делу тоже никакого отношения не имело, и возмущенный Кляйман с ходу профессионально – сказались уроки Марьиной Рощи – саданул Зелинского по зубам, отправив его в глубокий нокаут. Разочарованные художники, несмотря на протесты Кляймана, спустили его с лестницы и напились. Печальную эту историю и услышал художник Каминка на кухне у художника Камова, который на собрании отсутствовал по причине обхода своих лифтов.
– Пустое, Анатоль, – успокаивал он Кляймана, но тот, потирая ушибленное плечо, злобно сказал:
– Пустого в жизни не бывает. Попомнят они мне эту лестницу.
Вернувшись в Москву и узнав, что разрешение на выезд до сих пор не получено, Кляйман поскандалил в ОВИРе, был арестован и за мелкое хулиганство получил пятнадцать суток. Выйдя, он созвал знакомых корреспондентов на акцию протеста. Акция проходила за городом, в Овражках. День был пасмурен, накрапывал мелкий дождик. Когда журналисты, приготовив камеры, выстроились вокруг, Кляйман сел на траву. Кира, символизируя собой нагую истину, скинула пальто и, оставшись в прозрачной черной комбинации, чей цвет означал траур по правам человека, поеживаясь от холода, взяла в руки красный огнетушитель, цвет которого, в свою очередь, символизировал советскую власть. Кляйман огляделся, достал из кармана куртки два флакона «Красной Москвы», один флакон «Шипра», один «Серебристого ландыша», и вылил их на себя. Французская корреспондентка, побледнев, начала оседать на землю, тем самым чуть не погубив всю акцию. Француженку быстро привели в чувство, и далее она вела репортаж, прикрыв лицо мокрым носовым платком. Дождавшись тишины, Кляйман обвел присутствующих пристальным взглядом.
– Никто не имеет права тушить огонь, который пылает в душе художника, – проскандировал он и щелкнул зажигалкой.
Несмотря на одеколон и духи, огонь никак не хотел прихватывать влажную куртку, тогда Кляйман попросил шарф у Стэнли Длинного, телеоператора Star News, перепоясался им и поднес зажигалку. Шарф занялся. Защелкали камеры, и тогда Кира врубила огнетушитель. Через секунду Кляйман был весь покрыт белой пеной.
Назавтра европейские и американские газеты вышли с репортажами о преследовании одного из виднейших авангардистских художников СССР и попытке самосожжения. Тексты сопровождали эффектные кадры Кляймана в пылающем шарфе и его легендарный снимок на ноже бульдозера.
Вечером того же дня Кляймана вызвали в ОВИР и объявили о выдворении из СССР в течение двадцати четырех часов. На следующий день чета Кляйманов вступила на землю Франции.
По приезде Кляйман дал несколько интервью и издал брошюру, в которой опубликовал составленный им список художников Третьего Авангарда, чьим вождем обозначил себя самого. Излишне говорить, что ленинградцев там не было – переходить дорогу Кляйману не рекомендовалось.
В центре Помпиду как раз в это время открылась выставка «Москва – Париж», так что введение термина «Третий Авангард» оказалось исключительно удачным.
Содержание интервью и брошюры сводилось к тому, что сегодняшнее московское нонконформистское движение есть не что иное, как реинкарнация российского авангарда, уничтоженного советской властью. А поскольку между Первым Российским Авангардом и его возрождением лежала выжженная полоса, которая должна была стать вторым, то возродившийся должен считаться Третьим. Тексты эти, разосланные по кафедрам славистики и искусствоведения ведущих западных университетов, послужили фундаментом бесчисленных исследований и диссертаций, посвященных русскому искусству XX века, и тем самым, создав множество рабочих мест, приобрели сакральный статус. Если оставить в стороне завистливое шипение отдельных недоброжелателей, надо признать, что, безусловно являясь удачным пиаровским ходом, теория Киры и Анатоля была достаточно близка к истине, но, может быть, все-таки недостаточно радикальна.
К середине двадцатого века авангард на Западе прекратил свое существование, став пустым бессмысленным термином. Своим мирным концом он был обязан причине, точно сформулированной Пикассо: наибольшей проблемой авангардного искусства является отсутствие мощной жизнеспособной академии. Исчерпав свой жизненный потенциал уже к середине девятнадцатого века, академия, протянув по инерции еще несколько десятков лет, тихо и незаметно скончалась уже в начале двадцатого. К тридцатым годам о ней остались только ностальгические воспоминания. Лишившись соперника, авангард попросту переродился в академию и сам стал тем истеблишментом, против которого когда-то боролся. Его единственным отличием от поверженного врага был изумительный инстинкт самосохранения: любое возникающее движение немедленно им легализировалось, абсорбировалось и, приобретя лоск и солидность, становились импотентным. В этой ситуации единственным и подлинным авангардом был российский нонконформизм 60–70-х годов. А то, что многое в нем было вторично, заимствовано у Запада или у того же русского авангарда, никакого значения не имеет.
Однажды, на одном из фуршетов к Кляйману подошел старый, еще крепкий невысокий человек с редкими, зачесанными назад седыми волосами на крупной голове и голубыми, за стеклами очков в золотой оправе, глазами. В петлице его пиджака поблескивала розетка ордена Почетного легиона.
– Вы ведь Кляйман? – спросил он по-русски и, получив утвердительный ответ, сказал: – Я – Эфраим Ильин. Наслышан о вас. А не желаете ли отобедать со мной?
Удивленный и заинтригованный Кляйман согласился. Через полчаса они сидели за столиком в ресторане «Доминик». За ужином Ильин расспрашивал Кляймана о Москве.
– Знаете, – сказал он, – я ведь в России почитай и не был. Родился в Харькове, а мальчишкой, в начале двадцатых, оказался в Палестине. Сюда я попал в тридцатые. Учился в Льеже и частенько наведывался в Париж. Вот здесь, – он повел рукой, – тогда можно было пообедать за сущие гроши. Борщ, котлеты и на десерт – яблоко. – В его надтреснутом голосе звучали ностальгические нотки. – Здесь и мое коллекционирование началось. Вон за тем столиком. Тогда, знаете, на Монпарнасе в кафе, рестораны часто заходили консьержки, модели. У них в обычае было подбирать выброшенные художниками листы, или за уборку, за позирование они брали работами. Тот первый лист, который я купил, мне обошелся в три обеда. Совсем пустяки.
– Чей же? – вежливо поинтересовался Кляйман.
– Модильяни.
– Модильяни? – поперхнулся Анатоль.
– А… – пальцы Ильина сделали в воздухе несколько кругов, – тогда его еще никто как следует не знал. Да и я не знал. Просто понравилось.
– А можно его как-нибудь посмотреть? – осторожно спросил Кляйман.
– О чем вопрос, – пожал плечами Ильин, – да хоть сейчас. Гарсон, счет!
Через сорок минут они сидели в гостиной дома напротив парка Монсо. На стенах висели работы, каждая из которых стоила состояние: большой, метра два в высоту, портрет Хохловой – рисунок на холсте Пикассо, два пейзажа и интерьер Матисса, натюрморт Брака, работа раннего де Кунинга, довоенный Шагал и в золотой барочной раме рисунок Модильяни. У камина стояла бронзовая, в человеческий рост, скульптура Джакометти.
– Вы мне исключительно симпатичны, Анатоль, – держа в руках бокал с коньяком, задумчиво сказал Ильин. – В вас есть темперамент, воля, ум, талант и, знаете это еврейское словечко – ахуцпе, да, да, хуцпа – наглость, непременно нужное художнику качество. – Он покачал головой. – Я старый человек, я много видел, многое делал. И если позволите, я хотел бы вам кое-что сказать. Дело в том, что, хотя я в России, почитай, и не жил, я очень, очень люблю русских, да я и сам русский человек. Щи да каша – пища наша! – Он хмыкнул. – А мы, русские, мы все романтики, да-да, и я тоже романтик… Но если вы хотите преуспеть, вам надо знать, как это здесь делается… Много лет назад я открыл де Кунинга. Да-да, его никто не знал, никто не видел. Я купил у него работ сразу на сто тысяч долларов. Это в пятидесятых! И я сделал ему первую выставку – вот здесь, в Париже. Так вот, – он подался вперед, – я не то что ни одной картины не мог продать, я не мог продать гвоздь, на котором эти картины висели! Да… так о чем мы? А… Вот-вот! Вы знаете, в начале века несколько умных людей придумали проект под названием Peau d’Ours — «Шкура медведя», ну вы понимаете, ведь по-русски тоже так говорят: шкура неубитого медведя?
Кляйман кивнул головой.
Ильин удовлетворенно хмыкнул.
– Они купили картины. У неизвестных, но подающих надежды достаточно молодых художников. Совсем недорого. Через несколько десятков лет кто-то из них прославился, кто-то потерялся, но общий выигрыш вложенной суммы обозначался сотнями, вы слышите, сотнями процентов! – Он опять задумался.
Кляйман сидел, не шевелясь, сжимал в руке бокал с коньяком.
Через какое-то время Ильин продолжил:
– А затем британские профсоюзы разделили свои деньги на три части и вложили их в недвижимость, акции и искусство. Через пятьдесят лет выяснилось, что самую большую прибыль дало искусство. И наконец, – он пригубил коньяк, – в Соединенных Штатах был принят закон, согласно которому человек, пожертвовавший произведение искусства музею, освобождается от налогов на сумму, в которую оно оценивается на сегодняшний день. Понимаете?
Кляйман неуверенно повел головой.
– А, – усмехнулся Ильин, – подумайте! Ведь у вас хорошая голова! Вы покупаете работу сегодня за икс денег, а через двадцать – тридцать лет получаете икс, умноженный на тысячи процентов, с привязкой к индексу и прочим неведомыми вам сегодня вещам…
Он опять пригубил коньяк и поставил бокал на низкий столик около своего кресла.
– Поэтому не нефть, не алмазы в этом мире дают самую большую прибыль… Самую большую прибыль дают одноразовая посуда и искусство. Вот так! Это рынок, где крутятся самые большие деньги в мире. Сколько стоит Ван Гог? Миллион? Семьдесят миллионов? Абсурд! У Ван Гога вообще нет цены. У Рембрандта есть цена? А теперь скажите, сколько есть Ван Гогов? Сколько есть Рембрандтов? То-то. И все они по большей части пристроены. А рынок требует новой крови, ему без нее нельзя, рынок должен расти. Поэтому должны все время появляться новые фигуры – не слишком много, иначе цены упадут, – чьи работы станут тем, во что имеет смысл вложить деньги…
– Чичиков, – пробормотал Кляйман.
– Что-что? – приложив ладонь к уху, спросил Ильин.
– Нет, это я так.
– А, так вот: величайший гений нашего века не Пикассо, не Брак. – Он повел рукой по стенам. – Они изумительные, великие художники, но гений… – он помедлил, – гений – это Энди Уорхол. Его работы – говно, между нами, – стоят миллионы, но никто это не скажет, потому что нельзя дать рынку упасть, потому что в этом виртуальном рынке крутятся такие деньги, что он должен, он обречен только расти.
Какое-то время они оба молчали. Потом Кляйман одним глотком осушил бокал. Ильин неодобрительно покачал головой:
– Ну кто же так пьет коньяк, молодой человек? Да еще тридцатилетний «Отар»… Ну ладно… Короче, – он встал, и вслед за ним поднялся Кляйман, – думайте, молодой человек, какую карту и как вы будете разыгрывать, иначе затопчут. Поздно уже. Я скажу Джонни, чтобы он вас отвез.
Ильин взял со стола колокольчик и позвонил.
– Да, а фамилию вы укоротите. Зачем вам этот «ман»? Кляй – звучит короче, неожиданнее и запоминается лучше. Мелочи, они, знаете, важны. И помните, сделать – мало. Сделать, для этого талант нужен, не более. А вот продать – для этого, мил человек, нужен гений. Вы, надеюсь, не будете возражать против того, что в потребительском обществе все является товаром – люди, вещи, идеи?
Кляйман утвердительно кивнул головой.
– Искусство, – разумеется, не исключение. – Ильин поднял бокал, поднес к носу и поставил назад на столик. – Доблесть в потребительском обществе – продать товар. Высшая доблесть – ничего не стоящий товар продать за бешеные деньги. Вот так-то. А для этого нужны слова. Как говорил Шекспир, слова, слова, слова. В положительном смысле слова, конечно. И еще. Учтите. Здесь, в Париже, все делается через постель. Женскую, мужскую – не важно. Но через постель.
* * *
В середине восьмидесятых художник Каминка получил студию в парижском международном центре искусств «Ситэ». Через какое-то время судьба вместе с еще несколькими выходцами из СССР свела его с Кляйманом, точнее, уже с Кляем. Дела у того шли отлично. Он широко выставлялся, а жена его Кира издавала на трех языках интеллектуально-провокационный журнал «Матадор». Кляй, у которого только что открылась выставка в «Отель де Билль» – одном из самых престижных залов Парижа, – был в хорошем настроении. Они сидели на левом берегу в кафе «Паллет», неподалеку от Академии художеств, и Кляй щедро делился с бывшими компатриотами советами:
– Главное, чтобы имя звучало. Все время. Любой ценой. Хвалят, ругают – безразлично…
За то время, что художник Каминка его не видел, Кляйман заматерел, у него появилось брюшко, но все так же упрямо выпирал квадратный подбородок, все так же блестели черные глаза, все так же вперед по-бычьи была выдвинута голова.
– И ничего обычного, ничего стандартного. Вот у меня в мастерской – земляной пол. У единственного! Не было журналиста, который про этот пол не написал. А что? В центре Парижа – земляной пол! Да, говорю, земля-то она из России и еще из Израиля. Из Иерусалима. – Он улыбнулся Каминке. – Так сказать, две родины. И я, как Антей, черпаю из них свою силу, свое искусство. Не пытаюсь под этих французов косить. У них свое, у меня свое. Человеческое достоинство, мальчики.
– Скажи, Кляй, – уважительно спросил кто-то из художников, – а как тебе удалось в «Отель де Билль» выставку пробить?
– Атак. Роман. Любовь. С секретаршей Ширака. Она, признаться, грымза. Старуха. Но приходится идти на жертвы. Я ее деру, она подо мной разваливается, а я продолжаю и думаю об искусстве.
– Ну ты, Кляй, даешь, – восхитился художник Каминка. – Какой ты художник, еще можно спорить, но в этом деле, – он сделал жест средним пальцем, – ты настоящий сперматозавр! У меня бы, – подумав, добавил он, – у меня бы не встал.
– Не встает, вот и сиди в говне, – отрезал Кляй.
К этому времени Кляй жил на два дома, вернее, на две страны. Пару лет назад он неожиданно для всех объявил себя родоначальником еврейского искусства и совершил алию в Израиль. Его новое направление называлось «кабаларт» и основывалось на каббалистических знаках, формулах и таблицах, в которых он время от времени помещал написанное ивритскими буквами русское слово, короче всего обозначающее мужской детородный орган. Первым делом он создал группу под названием «Шор а бар». В группу вошло несколько преданных хасидов Кляя и пара художников, как рыбки-прилипалы рассчитывающих поживиться возле крупной акулы. Группа занималась перформансами, выставками, но свое время Кляй в основном тратил не на разработку акций, хотя всегда появлялся там в качестве вождя группы, а на написание текстов: манифестов, статей и прочего. Все это он публиковал в своем журнале «Матадор», средства на которые сумел выбить из израильской организации профсоюзов под названием «Гистадрут». Секретарю «Гистадрута», бывшему киббуцнику Шломо Зингеру, было лестно знакомство со знаменитым художником, и репутация мецената, патрона искусств и литературы также грела его любвеобильное еврейское сердце. Главным редактором остропровокативного журнала, посвященного проблемам современного искусства и литературы, стала Кира Овсяннико-Куликовская. Однажды они в сопровождении нескольких человек зашли на выставку к художнику Каминке. Посмотрев по стенам, Кляй сказал:
– Ну чем ты занимаешься, Каминка? Ну, красиво, ну, технично, но к чему все это? Это же все ваниль, нафталин! Время летит, спешит, и, если ты хочешь быть замеченным, надо лететь вместе с ним… Но ты ведь у нас пешеход, верно?
Художник Каминка покорно кивнул головой.
– Романтик сраный. Он сделал, видите ли, хорошие работы. Знаешь, Каминка, сколько хороших работ в мире за последние три тыщи лет накопилось? Сотни тысяч! Миллионы! Ну так будет их еще на два десятка больше. А толку что? Кому они сегодня нужны? Сотне занафталиненных романтиков вроде тебя?
– А Чаплин? – вдруг ни с того ни с сего брякнул художник Каминка. – Вот сто лет прошло, а он так и остался абсолютом и никто…
– Господи! – в сердцах воскликнул Кляй и выпятил нижнюю челюсть. – Да ты неисправим! Пойми, важно не то, что хорошо и что плохо, а только то, что идет в ногу со временем, важно только то, что происходит в настоящую минуту, сейчас! – Он топнул ногой. – При чем тут какое-то дурацкое «абсолютное» качество? Что это такое? Кто и на каких основаниях его определяет? Абсолют – это то, что происходит сейчас. Завтра будет другой абсолют, и если ты хочешь быть истинным художником, то плюнешь на тот, которому служил сегодня, и начнешь служить новому. Нет ничего более относительного, чем абсолют. Если сегодня пластиковая тарелка говорит сердцу человека больше, чем севрский фарфор, то абсолют – это сраная пластмасса! Если мир – бордель, то абсолют – проститутка, желательно дорогая; если время – говно, абсолют – говно, желательно стопроцентное! Сегодня важно не то, что когда-то делал твой Чаплин, а что и как делает наш с тобой современник Вонючкин! И пахнуть от него, в соответствии с духом времени, должно не духами, а дерьмом. И кстати, твой Чаплин, в свое время он-то и был тогдашним Вонючкиным! Когда будут писать книги о нашей эпохе, про Чаплина не напишут, потому что его здесь попросту нету. И про тебя не напишут, потому что ты время презираешь. А о Вонючкине напишут, потому что он здесь и сейчас, и занимается не какими-то там абсолютами, а конкретными проблемами конкретного времени и говорит о них не любезным тебе языком Пушкина и Державина, а языком этого времени, языком убогим, жалким, претенциозным. Но именно поэтому Вонючкин останется в истории, а ты со своим «абсолютным» чистоплюйством останешься за бортом. – Кляй сплюнул художнику Каминке под ноги, погрозил ему пальцем. – Со временем, Каминка, шутки плохи. Оно не прощает. Оно всегда, ты слышишь, дурак, всегда выигрывает. Быть – значит быть на стороне победителя. А это значит говорить на языке своего времени, даже если это волапюк, от которого тебя тошнит. Не хрен строить из себя принципиальную цацу, тоже мне: умри, но не давай поцелуя без любви! Нет, голубчик, времени надо подмахивать, меняться вместе с ним, всегда балансировать наверху на верхней точке вертящегося колеса, а не удержишься, не захочешь, оно тебя уничтожит, раздавит. Сегодня ты белый, время прикажет – станешь красным, зеленым, в клеточку!
Кляй перестал кричать. Вокруг них стояли зрители, завороженные происходящей на их глазах сценой.
Кляй обвел их взглядом, еще раз сплюнул и, обращаясь к художнику Каминке, спросил:
– Кто-нибудь писал о твоей выставке?
– Вроде нет, – пристыженно сказал Каминка.
– А тогда зачем ты ее делал? Если о ней не написано, то, почитай, ее все равно что нету.
– Ну, вот ты и напиши, – неуверенно сказал художник Каминка.
– Я? А о чем тут писать? Разве что о том – как ты там в Париже говорил? – что у тебя не стоит? Ну так об этом никому неинтересно. Интересны люди, у которых стоит. – Он показал Каминке средний палец. – Дурак ты, Каминка. Ну, будь здоров.
Кляй повернулся и, сопровождаемый своими адъютантами, пошел к выходу. Кира улыбнулась, показав мелкие острые зубы, пожала руку Каминке и поспешила за ними.