«Ну чистый приемный покой», – подумал Каминка, оглядываясь вокруг. Белый мраморный пол, белые стены без окон. Мебель: письменный стол с экраном компьютера и телефоном, кресла и пара стульев с матовым блеском металлических ножек – все светилось нежной, без единого пятнышка, стерильной белизной. Единственным цветным пятном был портрет Мерилин Монро Энди Уорхола, к которому из прозрачного цилиндра, стыдливо прикрывая белыми лепестками зеленый стан, тянула стебель стоящая на низком журнальном столике орхидея.

Дверь в дальнем левом углу беззвучно отворилась, и в комнате появился высокий, худощавый человек в черных джинсах и черной безрукавке. Нимб вьющихся мелкими кольцами седых, с фиолетовым отливом волос светился вокруг темного, лошадиного, с крупным прямым носом и широкими чувственными губами, лица. Человек, легко проскользнув мимо письменного стола, подошел к вставшим ему навстречу Камову и Каминке:

– Искренне, искренне рад.

Широкая улыбка обнажила ровный ряд крупных, безупречно белоснежных зубов. Он энергично пожал руки настороженно глядящим на него художникам и тонкими пальцами загорелой руки сделал стремительный жест в сторону кресел и журнального столика.

– Итак, господин Каминка, господин Камов… – Если бы не острый, ироничный взгляд выпуклых глаз, его можно было бы принять за ожившую фотоиллюстрацию к статье модного журнала, посвященной успешным, богатым людям лет пятидесяти – пятидесяти пяти. – Исключительно приятно! Замечательный ход эти ваши лыжи, господин Камов, просто замечательный.

Доброжелательная улыбка опять осветила смуглое лицо.

– Если желаете, поставьте их там в углу или положите на пол, здесь, ха-ха, все свои, не так ли?

Художник Камов не двигаясь молча смотрел на человека.

– Ах да! – Человек поднял руку ко лбу. – Что же это я… Английский? Французский? Итальянский?

Камов молчал.

– Увы, с русским у меня проблемы… хотя предки с материнской стороны у меня из России, но, увы, увы… Господин Каминка, вы не откажете мне в любезности по мере возможности держать господина Камова в курсе нашей беседы? Спасибо, спасибо… Чай? Кофе? – Он нажал кнопку на подлокотнике кресла: – Крепкий черный чай господину Камову, пожалуйста, двойной эспрессо господину Каминке – вы ведь это предпочитаете, господа? Холодный зеленый чай мне и… – он бросил взгляд на часы – три кампари-сода с лимоном. Час аперитива, не так ли, господа?

Человек сел, вытянул длинные ноги, подвигал обутыми в сандалии «Танахи» ступнями, скрестил их и откинулся на спинку кресла.

– Мы ведь не курим, не так ли? Глупейшая манера соответствовать этим дурацким стереотипам, пить как свиньи, развратничать, курить всякую дрянь… То ли дело, – он с одобрением покосился на лыжи, которые художник Камов, прислонив к левому плечу, придерживал рукой, – спорт, режим, здоровое питание. Итак… – Человек подергал левой ступней и благодушно сложил крупные кисти рук на животе. – Я Став Альперон. Верховный куратор. Для друзей, коллег, для уважаемых гостей, – одна из рук плавно повела в сторону Камова и Каминки, – для художников – Стиви.

В комнату, толкая перед собой сервировочный столик на колесиках, бесшумно вошел Николай Николаевич. Разложил на журнальном столе салфетки, соломенные подстилки, поставил на них небольшой темный чугунный чайник, керамическую, с зеленым отливом глазури чашку, кампари с прозрачными ломтиками лимона, насаженными на край запотевших высоких стаканов, чашечку эспрессо, стакан чая в серебряном подстаканнике, подмигнул художникам, повернулся к Альперону и, коротко поклонившись, бесшумно исчез.

– Ну что ж, – нарушил тишину мягкий голос Альперона, – как это говорят у вас, будем здоровы!

Он поднес высокий стакан ко рту, пригубил красную жидкость и кинул лимонную дольку в рот. Прожевал, вытер салфеткой мокрые губы, взглянул на тихо сидевших напротив художников и тепло улыбнулся.

– Давайте поговорим начистоту. Я знаю, Каминка, что вы меня терпеть не можете. Да и я, по правде говоря, к вам нежных чувств не испытывал. – Он поднял указательный палец левой руки. – Не испытывал, и хочу, чтобы вы поняли почему. Не потому, что вы считали и, возможно, до сих пор считаете меня карьеристом, спекулянтом, снобом, жуликом – достаточно? Меня, поверьте, мало заботит, что обо мне думают люди вашего сорта. Причины, по которым мы с вами находились по разные стороны баррикад, гораздо глубже таких, в сущности, поверхностных категорий, как личная неприязнь. Более того, я даже отношусь с симпатией к вашему упорству, вашему, – он приподнял бровь, – старомодному романтизму. Поверьте, и вы, и ваш друг, вы даже заставляете меня любоваться вами, словно двумя прелестными редкими бабочками, порхающими в чудесном заповедном саду. Но! – Указательный палец левой руки вознесся вверх и несколько раз угрожающе качнулся сверху вниз. – Но любоваться, еще не значит не отдавать себе отчет в том, что два этих прелестных создания несут в себе смертельную угрозу! Ибо они отложат сотни яиц, из которых вылупятся сотни прожорливых гусениц, и тогда конец чудесному заповедному саду.

Альперон поставил запотевший стакан на стол и встал.

– Сидите! – повелительно бросил он начавшему было подниматься художнику Каминке. – Сидите!

Он сделал несколько шагов, остановился, сунул руки в карманы и, словно говоря сам с собой, произнес:

– Ведь в чем суть проблемы? Исключительно, как смешно это ни звучит, в счастье человека. Желательно каждого человека. Или, будем реалистами, возможно большего числа людей. Как же достичь этой цели? Согласимся, что прежде всего человек должен быть сыт: «Нет Торы без хлеба». В отличие от прошлых времен, наше эту проблему решило. Мы можем прокормить всех, и если сегодня где-то случается голод, в Африке, в Северной Корее, то это происходит не по причине нехватки еды, но по причине безобразного функционирования местных политических режимов. В чем же причина несчастья сытого человека? Она состоит в чувстве зависти, вызванном неравенством распределения кормежки. Тот, кто ест черный хлеб, страдает от того, что другой ест белый; тот, кто имеет белый, завидует тому, кто жрет пирожные; тот, в свою очередь, тому, кто лопает пирожные с кремом. А пожиратель пирожных не может успокоиться от того, что тот, кто раньше питался пирожными, поднялся до уровня, где к пирожным относятся презрительно и вместо них едят черный хлеб, но не просто черный хлеб, а специальный, редчайший, каждый кусочек которого стоит немыслимых денег. И этот человек, в свою очередь, несчастен оттого, что нет никого, кто имел бы нечто, чего у него нет, и таким образом его существование лишается всякого смысла и перспективы, то есть цели, ради которой имеет смысл существовать. Потребительское общество накормило людей, реализовав тем самым если не все, то главные задачи коммунистической мечты, застраховало себя от социальных потрясений, ибо сытый человек неохотно лезет на баррикады истории, но, накормив, не сделало его счастливым. И не могло сделать, ибо при сытом, обутом и одетом теле свои права заявляет душа. Ей тоже нужна пища. Пища, отвлекающая ее от чувства зависти, присущего человеческим существам, пища, успокаивающая этого злобного, вечно голодного червя, гложущего душу каждого человека. И единственной пищей, которая может справиться с этой главной проблемой, является творчество… Человеку имманентно присущи какие-то эстетические побуждения. Однако не будем забывать – это чрезвычайно важно, – что изначально они проявляются как составная часть разнообразных магических ритуалов. Со временем эти ритуалы, по большей части утратив свою актуальность в качестве средства достижения задач (завлечь зверя, избавиться от соперника, спастись от опасности), кристаллизовались в форме различных – музыка, танец, живопись, скульптура – искусств. Именно искусство унаследовало силу древней магии и направило ее на врачевание души. Я полагаю, господа, до сих пор разногласий у нас нету?

Художники согласно кивнули головами.

– Чудесно. – Альперон поставил на стол пустой бокал, сел, открыл крышку чайника, вдохнул аромат, покачав головой, закатил глаза, налил чашечку чая, отпил, выдохнул: «Божественно» – и продолжил: – Однако вы – он ткнул пальцем в сторону Каминки и Камова, – вы, жрецы искусства, что вы сделали? Вы направили все свои силы, все таланты на излечение крохотной кучки людей, и это ваш первый грех. Чтобы восхищаться теми же Понтормо, Филоновым, Пикассо, да даже и вашими, друзья мои, работами, необходимо быть образованным, чувствующим, думающим человеком, человеком, с младенчества воспитывающим и развивающим вкусовые сосочки своей души. Откуда, скажите, несчастному современному человеку, с его постоянной занятостью, убогим средним, да и высшим образованием, с его вечной нехваткой времени, взять средства, время, желание, наконец, – ведь о своем убожестве он и не подозревает – на возделывание собственной души? Итак, ваш первый грех – это сугубый антидемократизм, презрение к людям. Нехорошо, друзья мои, нехорошо… Второй грех – это желание сделать творчество привилегией узкой группы профессионалов. Сколько людей способны достичь виртуозности Рубенса? Кто способен сотворить немыслимую гармонию капеллы Четок? Наконец, господин Каминка, много ли людей способны владеть меццо-тинто, как вы? Вы, – он сделал широкий жест рукой, словно бросая обвинение в лицо, – вы узурпировали лучшее из того, что существует в этом мире, – творчество! И тогда на помощь людям пришли мы. Мы взяли на себя самоубийственную роль Прометея. Впрочем, прежде чем говорить о нашем поле, я хотел бы на скорую руку обратить ваше внимание на соседние делянки. Как у вас обстоит дело с хореем, амфибрахием, ямбом? А с рифмами, мужскими, женскими? Способны ли, к примеру, вы, господин Каминка, создать приличный венок сонетов?

Каминка пристыженно втянул голову в плечи.

– Не можете. Ибо для этого следует быть профессионалом. Меж тем, чуть перефразируя вами, разумеется, любимого Сент-Экзюпери… Вы ведь должны любить Сент-Экзюпери?

Каминка молча кивнул головой.

– Вот и отлично, – удовлетворенно улыбнулся Альперон. – Итак, «в каждом человеке погиб Моцарт». Вы ведь не будете возражать?

– Ну, наверное, не буду, – просипел Каминка.

– Отлично! А с какой стати он должен погибать? Только потому, что вы…

Художник Каминка несколько развел руки в стороны, показав свои вспотевшие ладони, словно демонстрируя тем самым непричастность к предъявляемым обвинениям.

– Нет, разумеется, не вы лично, – плечо Альперона раздраженно дернулось, – но такие же, как вы, профессионалы от словесности, забаррикадировали перед человеком вход в сад литературы выдуманными ими правилами? Мы освободили поэзию от ритма, от метра, от рифмы, от смысла, наконец, и теперь она не знает границ! Всё поэзия, все поэты! Кто хочет, конечно, и кому есть что сказать…

Он достал из кармана салфетку, высморкался и легким щелчком отправил ее под стол.

– А музыка? Да посмотрите на ваши концертные залы! Вы хоть раз обращали внимание на средний возраст слушателей? А свободные места? Меж тем, дорогой господин Каминка, на выступлении рок-группы, не в зале – на стадионе, свободных мест не будет. Изысканность математически утонченного ракообразного хода фуги, тончайшее плетение многоголосья, драму разрешения доминант-септаккорда, страсть Верди, легкую мудрость Моцарта – все эти радости и услады единиц мы заменили четырьмя бесхитростными аккордами, доступными даже сознанию имбицила словами, четким ритмом и максимальным уровнем децибелов, который способна выдержать барабанная перепонка. – Альперон вскочил с кресла. – Тысячи, миллионы впервые обрели голос и счастье самовыражения. Неважно есть у тебя слух или нет. Какое значение это имеет в многотысячном хоре? Твой голос – это голос миллионов, голос миллионов – твой! Исчезает искусственный заповедник лишенных детства несчастных женщин и мужчин, обреченных на диету, железную дисциплину и бесконечные упражнения у станка лишь для того, чтобы вечером, в течение пары часов, – как там у вашего классика? – стричь ногами. Все эти ваши па-де-де, плие и фуэте никому не нужны. Эстетика современной хореографии отвергает насильственно выращенное совершенное тело: любая кривоногая халда с отвисшими сиськами и раздутой задницей, буде у нее на то желание и воля, может сегодня стать звездой балета!

Он замолчал, словно прислушиваясь к затухающим в углах комнаты отзвукам прогремевших слов.

Пауза длилась томительно долго, и, когда тишина стала совершенно невыносимой, Альперон еле слышно сказал:

– Поверьте, господа, и меня до слез трогает Рембрандт, и я в потрясении замираю перед волшебными сплавом интеллекта, воли и страсти в последних пейзажах Сезанна. Но, будучи истинными гуманистами, мы знаем, что это искусство должно быть уничтожено. Раздавлено. Стерто! – Его голос зазвенел. – Бессмысленно идти против времени, оно вас раздавит! Мы живем в потребительском обществе, и искусство в нем либо товар, либо наркотик (что тоже товар). Величайший гений человечества Энди Уорхол доказал, что банка колы выше Рембрандтов, Сезаннов и Венер! Выше и важнее, ибо простая банка колы – это и есть мечта, любовь и ум человечества! Мы и только мы говорим с людьми на доступном им языке. Мы освободили искусство из плена у жалкой кучки профессионалов. Для нас нет запретов, нет никаких табу! Величайшее достижение нашей эпохи – это то, что человек, вы слышите, каждый человек, называющий себя художником, им и является. Впервые в истории мы дали каждому человеку возможность быть Моцартом. Каждая личность уникальна, ее бесценные переживания заслуживают внимания, причем именно что они, а не та форма, в которой они выражены. Важно, что находится у человека в голове, а вовсе не то, что он умеет делать руками. Была бы идея, а уж реализовать ее не проблема, для этого есть всевозможные техники, компьютерные программы. Ну и конечно, так называемые эстетические потребности не забыты. Покрасьте стену желтой краской – вам это кажется красивым? – и назовите «Мама упала в обморок в три часа восемнадцать минут пополудни». Прекрасно! В начале было слово, господа, не забывайте этого! И вот, после долгого, многотрудного пути, мы к нему вернулись. Мы вернулись к Богу.

Он перестал бегать по комнате, сел в кресло, жадно выпил чай, вытянул ноги и закинул руки за голову.

– Вы знаете, Саша… – обратился он к художнику Каминке. – Можно я буду вас так называть?

Каминка робко кивнул в ответ.

– Замечательно. Так вот, Сашенька, вообще-то жюри хотело дать премию Асафу. Понимаете, концепция пустоты, выраженная через смерть, то есть уход в пустоту, реализованный в текстах и изображениях конкретных людей, это сильный ход. Особенно документация вскрытия трупа, что в нашей стране является отважным прорывом сети общественного согласия, разрушением очередного табу. Но я настоял на том, чтобы премию дали вам…

Художник Каминка пытался что-то произнести, но Альперон высвободил правую кисть руки из-за затылка и помахал ею в воздухе:

– Не надо… Я хочу, чтобы вы поняли, как высоко мы ценим ваш переход в ряд сторонников современности и прогресса. Позвольте быть с вами совершенно откровенным. В конце концов, сам факт вашего участия в выставке был вполне достаточен для того, чтобы убедить все еще сомневающихся и укрепить наших сторонников в истинности нашего пути. После этого про вас, простите, можно было бы и забыть. Но мы не циники, как это может показаться, Саша, нет! Мы видим ваш проект не только как ценный вклад в современное искусство, не только как очередное доказательство нашей правоты, но и как начало долгой и плодотворной совместной работы на благо людей, на благо общества.

Художник Каминка почувствовал, что ему исключительно приятно слушать слова Верховного куратора. В конце концов, если вдуматься, в его словах было много правды Правды малоприятной, но от этого не перестающей быть правдой. Разве не нелепо цепляться за ценности, которые тебе милы и понятны всего лишь по одной причине – ты был на них воспитан, – и у тебя нет мужества признаться самому себе, что они обветшали, даже стали слегка смешными и совсем не отвечают требованиям сегодняшнего дня? А разве отряхнуть с ног вчерашний прах и смело пуститься в неизведанный, но живой сегодняшний мир, разве это не прекрасно? Не смело? Не завлекательно? Разве признать свои заблуждения – позор? И разве отважиться оставить привычный, уютный, но знакомый до последних деталей мир, мир, в котором нет и никогда не будет места неожиданности, сюрпризу, разве это не благо? Ах, как замечательно будет вновь ощутить щекочущие движения шампанских пузырьков в начавшей густеть крови, кинуться навстречу неизвестности, всей душой ответить на вызов времени…

– А также творчество господина Камова. Не удивляйтесь, мой друг. Мне известны ваши работы, и я счастлив найти в них качества резонансные нашим сегодняшним идеям. В сущности, господин Камов, между нами разницы нету. Ваш нигилизм, ваша готовность, сметая все, идти до конца не многим отличается от наших устремлений. В конце концов, это вы уничтожили так называемое классическое искусство. Это вы довели самовыражение личности до абсурда, и разница лишь в том, что вы разумеете личность как исключение, как личность «гениальную», а мы распространяем гениальность на всех: Моцарт не исключение, он правило! Мы, господин Камов, позвольте я буду называть вас Мишей, мы с вами.

Изящный столик отлетел в сторону, звонко покатился по полу чугунный чайник, брызнули осколки хрусталя и фарфора, и на ослепительно белом полу образовалась неопрятная лужа непонятного цвета.

Художник Камов выпрямился во весь свой немалый рост, его глаза сверкали, его щеки пылали. Всем видом своим он напоминал известную статую Зевса-громовержца, но одетую в ватник. Левая рука его была вытянута вперед, а правая, с зажатой в ней на манер копья лыжной палкой, поднята над головой.

Художник Каминка вжался в кресло.

– Скотина! Сатана! Предатель! – проревел художник Камов, и его правая рука пришла в движение…