Березовая улица стала передышкой хотя бы от внешних кошмаров, пусть и не от тех, которые плело мое подсознание. Тем не менее такое затишье просто означает, что приближается новое испытание. Когда мы уходим из дома, уходим из района, прорезанного улицами, названными в честь деревьев, я пытаюсь угадать, дожидаются ли устроители сигнала от паренька, или же мы должны дойти до какого-то определенного места.

Ближе к полудню мы туда попадаем – это место обустроили так, как мне еще не доводилось видеть: оно не брошено, а разгромлено. Окна перебиты, вывески сорваны. То, что я поначалу сочла неуместным валуном, оказывается машиной, разбитой о кирпичную стену. Я чувствую, как моя спина опасливо сгибается. Стараюсь не моргать на ходу. Вид этой машины заставил меня вспомнить выпускной класс школы: тогда школьный союз по борьбе с наркотиками договорился с пожарным отделением изобразить аварию пьяного водителя, использовав разбитый пикап. Добровольцы вымазались в крови из киселя и орали из машины, пока ее резали специальными ножницами. Помню, как мой приятель Дэвид выполз с водительского сиденья, с трудом выпрямился и, покачиваясь, пошел к пожарным. Пассажирка с переднего сиденья, Лора Рэнкл, «погибла». Она была милая, в отличие от большинства школьных красавиц, и Дэвид так вопил, когда ее вытащили из машины, что это оказалось ужасно мучительно. Я все твердила себе, что это не на самом деле. Старалась спрятать слезы от одноклассников, и только потом заметила, что большинство тоже прячут слезы. Мой папа знал про эту постановку. Помню, как он спросил про нее тем вечером за ужином. Не успела я ответить, как мама начала говорить о том, что, по ее мнению – по ее убеждению, – это спасет кому-нибудь жизнь и что пикап разбился именно ради этого. Я собиралась рассказать, насколько впечатляющим было это событие, но после ее слов только пожала плечами и обозвала его чересчур драматизированным.

Через несколько кварталов после первой разбитой машины столкнулись сразу несколько автомобилей. Цвет автобуса в центре этой свалки очень характерный: мне даже не нужно присматриваться чтобы понять: школьный. Школьный автобус и несколько легковушек. Когда мы оказываемся ближе, я вижу обугленный реквизит, свисающий из передней двери почерневшего седана. На мгновение мне представляется, что у него лицо Лоры Рэнкл: не то осунувшееся и неизменно печальное лицо, которое у нее появилось после того, как она забеременела, а отец ребенка ее бросил, а то лицо, которое было у нее в школе: веселое, полное радостного ожидания и любви.

– Майя, – окликает меня паренек, – в чем дело?

Это абсурдный вопрос, рассчитанный на то, чтобы заставить меня говорить. Я уже готова приказать ему заткнуться, но потом решаю, что, если я дам им интересный сюжет, меня оставят в покое. Может, если буду говорить, то смогу не приглядываться – и, может, в этом и будет заключаться все испытание. И я ему рассказываю. Подробно рассказываю ему про Лору Рэнкл и Дэвида Моро. О поддельной крови и искореженном металле, о жутком сплаве выдуманной трагедии и останков реальной.

– Потом, когда один из пожарных помог Лоре выйти из машины «Скорой помощи», она нервно так улыбалась и была в полном порядке. Это был просто сюр, – говорю я. Мы уходим чуть в сторону, огибая перевернутую тележку из супермаркета, и я продолжаю: – Я знала, что это просто игра, но все оказалось достаточно реальным, чтобы создать такое ощущение, от которого трудно было избавиться, пока все не закончилось.

Я смотрю на паренька. В конце концов он говорит:

– Ужасно странно.

Ну, хватит! «Странно». Я впервые рассказала ему нечто совершенно правдивое, а он смог сказать только, что это странно. Наверное, я это заслужила, обращаясь с ним как с личностью, а не как с живой бутафорией. Сама виновата.

Может, дело в моей близорукости, но, несмотря на то что мы уже рядом с автобусом, он все еще кажется очень далеким. Я ощущаю некую отстраненность – именно такую, какой мне хотелось, но не удалось испытывать школьницей в той инсценировке аварии. Приближаясь к нему, я обнаруживаю, что мне плевать на автобус, плевать на то, что внутри. Это не моя жизнь. Это не на самом деле.

Пока я росла, учителя и школьный психолог говорили о «настоящей жизни», словно это было нечто отличное от школы. То же происходило и в университете, хоть я и жила самостоятельно в городе с восемью миллионами жителей. Я не понимала этого тогда, не понимаю и сейчас: что это за «настоящая жизнь», если не та, которой ты живешь? С чего вдруг ребенок не такой настоящий, как взрослый? «Когда я вернусь в настоящую жизнь, – сказала мне Эми в тот вечер, перед тем как произнести страховочную фразу, – я буду болеть за тебя». Тогда мне эти слова не показались слишком странными. В тот момент испытания имели структуру, начало и конец, которые легко было опознать. Какой-то человек причал «Марш!» или «Стоп!». Мне этого очень не хватает. Сейчас все как будто одновременно поддельное и настоящее. Мир, в котором я перемещаюсь, искусственный, управляемый и обманчивый, но в нем были тот самолет, и деревья, и белки. Дождь. Мои вроде бы задерживающиеся месячные. Вещи слишком крупные или слишком мелкие для управления – и они одновременно вносят свой вклад и создают конфликт. Этот созданный ими пустой мир полон противоречий.

Мы дошли до автобуса. У меня бегут мурашки. Желтый нос автобуса сливается с серой стеной, но мне кажется, что между ними есть небольшой проход. Должен быть.

– Майя, давай лучше обойдем, – говорит парнишка.

– Я и так обхожу.

– Я имел в виду – по другой улице.

Я знаю, что он имел в виду. Я иду к задней части автобуса.

– Майя, ну, пожалуйста! Разве ты их не видишь?

Он говорит про крошечных манекенов, вываливающихся из заднего аварийного выхода. Я вижу пять или шесть. А внутри, наверное, есть еще. Я и запах их чувствую: такой же, как у предыдущих, только еще с углями.

Я смотрю на паренька. Он реагирует чересчур бурно, трясется. Мои одноклассники были более убедительными.

– Кончай это, Бреннан, – говорю я.

Я использую его имя, потому что, похоже, имена его успокаивают. Он называет меня Майей чуть ли не в каждой фразе – так часто, что создается впечатление, будто это и есть мое настоящее имя. Настоящее. Опять это слово! Когда поддельное более реально, чем настоящее, что истинно? Не хочу знать. Я сую руку в карман, тру линзу от очков и иду.

Паренек следует за мной молча. Такой неприятной бутафории у меня еще не было: распухшая и лопающаяся, почерневшая от гниения. Повсюду копошатся личинки мух: я их не вижу, но ощущаю, будто они извиваются у меня в желудке. Куча газет и мусора скопилась у заднего колеса автобуса, словно снежный занос. Я наступаю на какой-то бумажный пакет – и что-то хлюпает у меня под ногой. Ощущаю мясистый хлопок и что-то тонкое, длинное и твердое у меня под ступней.

Это не важно. Не смотри.

– Майя, я не могу.

Я уже миновала автобус.

– Иди, – требую я.

Мне не хочется поворачивать обратно.

– Не могу!

Голос у него стал пронзительным. Я заставляю себя повернуться. Я смотрю прямо на паренька, намеренно сужая свое поле зрения. Он – красно-коричневый сгусток, опознаваемый как человек, но и только.

– Майя, ну, пожалуйста!

Он просто очередное препятствие, очередное испытание. Записывающее устройство, изображающее истерику.

– Прекрати, – говорю я.

– Но я…

Он давится рыданием. Не вижу его лица, но я уже много раз видела, как он плачет. Я знаю, как кривятся у него губы, как течет из носа. Мне не нужно смотреть, чтобы знать, как это выглядит.

«Оставь его».

Не могу.

«Не хочешь».

Мне не позволят. Они хотят, чтобы он был со мной. Ему нужно быть со мной.

– Ты справишься, Бреннан, – говорю я, заставляя свой голос звучать мягко. Этот тон кажется искусственным, потому что он и есть такой. – Они тебе ничего плохого сделать не могут. Просто поторопись – и мы отсюда уйдем.

Паренек кивает. Я рисую себе, как он кусает губу – потому что он часто это делает.

– Нам осталось идти всего несколько дней, – говорю я. – Очень скоро будем на месте.

Я вижу, как он поднимает руку к лицу, а потом становится больше и четче – приближается. Спустя пару секунд он уже рядом со мной, и я вижу, что – да – он плачет. И еще он двумя пальцами зажимает нос.

– Пошли, – говорю я.

Уже через несколько минут эпицентр разрушений остается позади. Мы вернулись к простой заброшенности. Столько трудов, столько денег – а нам всего-то надо было пройти мимо автобуса. Не то чтобы это было легко, но их расточительность меня раздражает.

– Майя, – спрашивает парнишка, – а почему мы не на шоссе?

Его вопрос пополняет груз моего беспокойства. Он как будто пытается заставить меня нарушить правила.

– Машиной пользоваться нельзя, – отвечаю я.

– Ага, да. – Он немного молчит и спрашивает: – А просто по нему идти? Должно получаться быстрее, чем здесь.

Неужели это подсказка? Они и шоссе перекрыли? Это слишком масштабно. Слишком. Я ему не верю: это подстава.

– Вот здесь как раз знак, – говорит парнишка. – Наверное, оно близко.

– Нет.

– А почему нет?

Я не могу ему ответить. Я не знаю ответа.

– Майя, почему?

Я просто иду дальше.

– Майя?

Это имя меня обжигает.

– Майя?

Я чувствую, как его пальцы ползут по воздуху, приближаясь к моей руке.

– Я ведь говорила, чтобы ты не смел меня трогать?

Мой голос дрожит от всего того, что во мне скопилось.

Паренек отшатывается, бормоча извинения. На мгновение кажется, что он забыл о своем вопросе. Но тут он говорит:

– Так как насчет шоссе?

– Нет, Бреннан. – Мое раздражение нарастает, превращаясь в гнев. – Мы не пойдем по шоссе.

– Почему, Майя?

– Прекрати так меня называть.

– Почему?

– И прекрати говорить «почему»!

Возбуждение заставляет меня ускорить шаги. Почему он меня подначивает? Почему он не соблюдает правила игры?

«Ты знаешь почему».

Я крепко сжимаю линзу от очков. Грязь и загрубевшая кожа цепляются за нее, когда я принимаюсь ее растирать. Я помню все, что паренек говорил про карантин и болезнь. Я помню объявления, дом, полный голубого… столько голубого, яркого, как летнее небо, и такого же ясного. Я помню, как за мной наблюдал плюшевый мишка.

Если позволю себе усомниться, пропаду. Мне нельзя сомневаться. Все сходится, все прекрасно сходится. Металл и мех, зонд в вышине. Паренек – деталь механизма, как и все, как и я. Просто он не участник, поэтому у него другие правила.

Я иду невнимательно, быстрее, чем следует. Моя нога цепляется за пустоту. Я спотыкаюсь. Паренек протягивает руку, чтобы меня поддержать. Я отстраняюсь.

– Майя, – говорит он.

– Я в норме.

Я устремляю взгляд на расплывающуюся землю и снова иду.

– Майя, что это?

Он смотрит куда-то вперед. Я пытаюсь разглядеть то, что он видит, но вдали только что-то размытое. Я тру лизну сильнее, так что она нагревается.

– Что именно? – спрашиваю я.

Паренек смотрит на меня. Глаза у него стали огромными, вид по-настоящему испуганный. У меня сжимается грудь.

Что бы там ни было, это не настоящее.

Но даже если не настоящее, оно есть, а противоречия опасны. Вспомни мелкий шрифт на контракте. Вспомни того койота. Зубы и шестеренки, кровь и страх. Сморщенные губки куклы, плачем зовущей маму.

Я вытаскиваю линзу из кармана и вытираю ее о рубашку. Закрываю левый глаз и подношу линзу к правому.

Внезапно у деревьев появляются листья. Четкие отдельные листья. На отбойнике слева от меня появляются вмятины, прогибы и пятна ржавчины. По краям дороги белые линии, блеклые, но видимые, а в трех шагах от меня раздавленная лягушка превратилась в сухарик. Сколько деталей я упустила с того момента, как у меня разбились очки? Сколько сбитых машинами животных?

Я смотрю на паренька. У него прыщи, а на щеке – маленькая болячка.

– Майя? – говорит он, указывая вперед.

Дорогу перегораживает поваленное дерево. К его ветвям привязана белая простыня, висящая, как транспарант. На транспаранте надпись, но она слишком далеко, чтобы ее прочесть – даже с приставленной к глазу линзой.

Новая подсказка. Наконец-то! Я шагаю вперед.

– Майя, постой! – говорит паренек.

– Ты видишь, что там написано? – спрашиваю я.

– Нет, но…

– Тогда пошли.

Я открываю левый глаз. В моем поле зрения смешиваются ясность и неопределенность, и я чуть пошатываюсь, приспосабливаясь к новому восприятию. В считаные секунды начинаю различать буквы на объявлении: очертания слов. Там две строчки. В первой два слова или три. Вторая строка длиннее, так что весь текст имеет форму трапеции. Потеки краски путают буквы, но еще через несколько шагов мне удается разобрать первое слово «ХОДА».

У меня такое чувство, будто я набрала очки. Я прочла слово. Я прохожу испытание.

– Майя! – зовет паренек.

Мне хочется разобрать надпись, не подходя слишком близко – просто чтобы сказать, что я это сделала. Второе слово начинается с «Н». Контекст. Готова спорить, что это «нет». Краткость слова придает мне уверенности. Вторая строчка труднее. Первое слово начинается с «Н». Наверное, «нарушители».

Паренек хватает меня за руку.

– Майя, стой! – просит он отчаянно.

И тут текст встает на место, и я читаю его целиком:

«ХОДА НЕТ НАРУШИТЕЛЕЙ ВЫПАТРАШИМ».

– Выпотрошим? – говорю я, опуская лизну. – Немного чересчур.

И тем не менее я ощущаю, как мое тело напрягается, желая спрятаться. Я едва помню, как ощущаются объятия любящего человека, но без труда представляю себе, что почувствую, когда мне живот вспорет нож. Жар, мгновение застывшего времени – а потом высыпаешься наружу. Я представляю себе пар, поднимающийся от моих теплых кишок при соприкосновении с холодным воздухом. Потом представляю, как сама кого-то вспарываю.

– Пошли, – просит паренек, кивая в ту сторону, откуда мы пришли.

Единственный способ выйти из испытания – это произнести те слова, сдаться.

– Мы пойдем в обход, Майя.

«Выпотрошим», – мысленно повторяю я. Это объявление такое чрезмерное, такое нелепое! Оно как те листовки: предназначено для зрителей, а не для меня.

При этой мысли на меня накатывает ощущение полной незначительности. В этом шоу главная не я. И не другие участники. Главное в нем – мир, в который мы попали. Мы статисты, наша роль – развлекать, а не поучать. Я неправильно относилась ко всему происходящему: я здесь не потому, что я интересная, и не потому, что боюсь заводить детей. Я здесь исключительно в качестве детальки того, что они творят. Никому из власть имущих не важно, доберусь ли я до конца. Им важно только, чтобы зрители досмотрели шоу до конца.

Я убираю линзу обратно в карман и шагаю вперед.

– Майя!

Паренек перешел на хриплый шепот.

Вот та игра, на которую я согласилась.

– Не надо! – он прикоснулся к моей руке, но не тянет меня. – Пожалуйста!

«Да», – думаю я. У меня такое чувство, что я действую правильно. Готова спорить, что Купер уже прошел это объявление. Может, и еще кто-то. Наверное, кто-то один. Осложнения идут тройками: любовные треугольники, третий лишний, святая троица.

Я подошла достаточно близко и могу прочесть надпись и без линзы. Помогает знание того, что там написано. Паренек по-прежнему со мной: видимо, его присутствие необходимо. А у Купера тоже будет приставучая мелюзга? Капризная белая девица? Может, тот паренек-азиат… как его звали?.. будет третьим: это будет логично – славный телегеничный набор. Или Рэнди как элемент раздражения и театральности? Вряд ли это будет еще одна женщина. Хизер не могла пройти настолько далеко, а София… Ну, София – это вариант, хоть и не очень вероятный.

Я дохожу до поваленного дерева. Стою рядом с транспарантом. Это стартовая прямая или финишная? Не знаю, но знаю, что это что-то. Я протягиваю руку. Прикосновение к дереву должно стать сигналом. К чему именно – не знаю. Звон колоколов, или фанфары, или вспышки света.

Моя рука проскальзывает в размытое пятно, находит толстую ветку.

Сирены не воют. Сигнальные ракеты не взмывают в небо. Земля не трясется. Лес не изменяется.

Во мне пульсирует разочарование. Я была так уверена в том, что этот момент важен!

Мне не впервой ошибаться.

Перелезаю через ствол, а потом вынимаю линзу и осматриваю дорогу перед нами. Паренек спрыгивает на тротуар рядом со мной.

– Ну что ж, – говорю я, – наши кишки все еще при нас.

– Ш-ш! – шепчет парнишка. Он жмется, словно воришка. – Я про такое слышал.

Я не слишком внимательно слушала его историю, но почти уверена, что тут есть противоречие.

– А мне казалось, что ты ни с кем не встречался после того, как ушел из вашей церкви. – Я говорю с нормальной громкостью, и паренек снова на меня шикает. – Ладно, – шепчу я.

– Я кое-кого встречал, в самом начале, – говорит он мне. – Но они все были больны.

Я решаю, что это допустимая поправка. Невольно заражаюсь беспокойством паренька. Мы сейчас встретим моих мародеров? Я медленно иду вперед и держу линзу в руке, на всякий случай. Пока мы идем, паренек стреляет глазами направо и налево.

Интересно, как меня сейчас изображают? Я знаю, какой была моя роль в самом начале. Я была искренняя и легкомысленная любительница животных. Вечно жизнерадостная, вечно готовая к очередному испытанию. А сейчас? Меня будут представлять рехнувшейся? Вряд ли: это роль Рэнди с его нелепым золотым крестом и историями про одержимых младенцев. Но кто бы я теперь ни была, я уже не улыбчивая и деятельная особа. Не стойкая оптимистка.

Интересно, способна ли я еще на это – быть человеком, постоянно готовым к деятельности, улыбающимся до боли в щеках? Это было утомительно: так же утомительно, как этот бесконечный поход, только иначе.

«Попробуй».

А почему бы и нет?

Я смотрю на паренька и улыбаюсь. Своим самым радостным тоном я говорю:

– А неплохая стоит погода, да?

У меня сводит живот. Жизнерадостность дается мне с настоящей болью.

Паренек смотрит на меня, подняв брови в немом вопросе: «Что, к черту, с тобой такое?» Я убираю болезненную улыбку и отвожу взгляд. А что, если я больше никогда не стану прежним человеком? Не тем преувеличенным образом, который я придумала ради шоу, но той личностью, которой была на самом деле. Личностью, которую я вырабатывала в себе с таким трудом, вырвавшись из угрюмого дома моей матери. Мне ненавистна перспектива быть всю оставшуюся жизнь такой жалкой. Нет: когда все закончится, я перестроюсь. Иначе нельзя. Муж мне поможет. Как только я снова его увижу, все это уныние исчезнет. Эти события станут именно тем, чем должны были быть: последним приключением. Интересной историей для рассказов. Мы возьмем идиотскую борзую, о которой мечтали, выбросим в мусор весь запас презервативов и увеличим нашу маленькую семью. Я это сделаю, пусть даже и не готова: ведь нельзя быть готовой ко всему, а порой, когда думаешь о трудностях, они становятся непреодолимыми, и в конце концов я же не моя мать. Скоро все трудности отойдут в прошлое достаточно далеко, и я смогу притворяться, будто тут было здорово. Или, может, беременность будет настолько ужасной, что все это по сравнению с ней покажется просто отдыхом. Я перед отъездом прочла одну книгу, судя по которой такое вполне возможно: там говорилось о геморроидальных шишках размером с виноградину и струпьях на деснах.

Может, у меня из-за этого до сих пор нет месячных?

Нет. Я не беременна. Я знаю, что не беременна. Так мое тело реагирует на физический стресс: на все эти переходы… и сколько я не ела, пока болела?

Но. А что если?

Последние месячные у меня была за неделю до отъезда на шоу. После этого мы несколько раз были близки, но всегда предохранялись. Я никогда не пила противозачаточных, секс без презервативов кажется мне почти немыслимым, но, может, что-то пошло не так. Может, спустя столько лет что-то наконец было не так.

Помню, как я боялась, что у меня во время шоу начнутся месячные. Я их ожидала со страхом: мне казалось, что оператор заснимет нечто неприличное. Как будто менструация – это нечто постыдное и вопрос выбора. И вот теперь мне хочется, чтобы она уже началась, чтобы я знала, чтобы была хоть в чем-то уверена.

Я вспоминаю ту куклу из домика. Ее осунувшееся пятнистое лицо. Ее механическое кошачье мяуканье.

Я не беременна!

Мне хочется думать о чем-нибудь другом. Мне необходимо думать о чем-нибудь другом.

– Что у тебя за толстовка? – спрашиваю я у парнишки.

– Ш-ш!

Я забыла, что мы говорим шепотом. Я беззвучно извиняюсь, просто чтобы он говорил.

Это срабатывает. Спустя пару секунд он тихо говорит:

– Там Эйдан учится.

– Если выжил ты, то мог выжить и он, – высказываю я предположение. – Иммунитет может быть генетическим.

– Моя мама не выжила.

– А что насчет твоего папы?

Паренек пожимает плечами.

– Он был в армии. Погиб, когда я был еще маленький.

Я пытаюсь решить, что сказать дальше, когда резкий щелчок слева от нас прерывает мои размышления. Я разворачиваюсь в сторону звука. Паренек прыгает мне за спину. Спешно нахожу линзу и подношу ее к глазу. Закрыв второй глаз, всматриваюсь в лес.

«Вот оно! – думаю я. – Сейчас все изменится».

Белое пятнышко, изгиб бежевого тела на ногах-ходулях, огромные глупые глаза. Виргинский олень, застывший при виде нас. Я делаю шаг вперед – и сковавший его лед трескается. Олень перебирается через ствол и уносится прочь, задрав белый хвост.

– Что это было? – спрашивает паренек.

Голос у него дрожит.

– Олень, – объясняю я ему.

Я слышу в своем голосе гнев, но испытываю одну только усталость.

Вскоре налево уходит узкая дорога. Я вынимаю линзу. Это подъездной путь, который идет мимо заправочной станции, магазинчика и мотеля, а потом снова вливается в основную дорогу. Около заправки стоит черный пикап, витрины магазинчика заколочены. Одна из дверей мотеля открыта, рядом с другой стоит торговый автомат.

– Спорим, это их база, – говорит паренек.

Ну конечно: у мародеров есть база. Я предвкушаю испытание, однако это место выглядит заброшенным и туда нам не по пути. И голубого цвета я не вижу.

– Может, нам туда заглянуть? – предлагает внезапно осмелевший паренек.

– Ты же не хотел переступать через тот ствол, – говорю я. – А теперь тебе хочется пойти туда?

– Досюда же мы дошли.

Что-то в этой открытой двери кажется мне гораздо более угрожающим, чем транспарант, натянутый на поваленное дерево.

– Нам ничего не нужно, – заявляю я. – Нет смысла.

– Торговый автомат открыт, – говорит паренек. – Пойду проверю.

Он побежал к мотелю. Я чуть было не позвала его обратно.

Поднеся линзу к глазу, я смотрю, как паренек подбегает к автомату. Как он и сказал, его передняя часть приоткрыта. Он открывает ее до конца – от скрежета металла меня корежит – и запускает руку внутрь. Берет какие-то бутылки, но я не могу разглядеть, с чем именно. Покончив с этим, он крадется к открытой двери. Я задерживаю дыхание: он заходит внутрь. Я ожидаю воплей, я ожидаю выстрелов, я ожидаю тишины. Я ожидаю что угодно – и ничего в особенности. Возможно, именно здесь мы с пареньком расстанемся, потому что я в любом случае не собираюсь заходить туда за ним.

Паренек выходит обратно. Он бежит ко мне, оставив дверь открытой.

– Я взял воды, – объявляет он. – И немного «Фанты».

– Великолепно, – говорю я бесстрастно, убирая линзу в карман. – Пошли.

– Не хочешь узнать, что было в той комнате? – спрашивает паренек.

– Нет.

– Ну, скажем так…

– Нет! – отрезаю я.

Мне совершенно не обязательно слушать, что было в той комнате. Я и так знаю. Опять бутафория, опять игры. Награда, если я смогу задержать дыхание достаточно надолго, чтобы добраться до сейфа, портфеля или сумки. Но голубого тут нет. Это испытание необязательное – и я не желаю его проходить.

В течение следующих нескольких часов мы минуем несколько домов и видим еще нескольких оленей. Когда мы останавливаемся, чтобы обустроить лагерь, я замечаю, что паренек ведет себя беспокойно. Он все время бросает на меня взгляды, и тут же отводит глаза. Ему явно хочется что-то сказать. На середине постройки шалаша я не выдерживаю.

– Ну что еще? – вопрошаю я.

– Тот кусок стекла у тебя в кармане, – говорит он, – через который ты то и дело смотришь.

– Я ношу очки, – объясняю я ему. – Они сломались еще до нашей встречи, и у меня осталось только это стекло.

– О! – отзывается паренек. – Я не знал.

Я думаю: «Потому что я тебе не говорила».

Мы заканчиваем строить укрытия, а потом сидим между ними и разъедаем пакет со студенческой смесью. Паренек дует теплую апельсиновую газировку. Я неспешно пью воду. Когда солнце садится, чувствую тяжесть и беспокойство. Я не разжигаю костер, и паренек не просит меня это сделать. Я не перестаю думать про тот мотель – про то, что было за открытой дверью. Если это именно то, о чем я думаю, тогда почему паренек так спокоен? Почему он больше не выражает тревоги насчет объявления, насчет запрета на проход? Спрашивать я не хочу.

Луна идет на убыль, небо затянуто облаками. Света очень мало. В моих глазах просто шахматная доска из серых оттенков, подразумевающая деревья, подразумевающая паренька. Мне надо закрыть глаза. Заползаю в мое укрытие, зарываюсь в палые листья и натягиваю на шапку капюшон.

– Спокойной ночи, Майя, – говорит паренек.

Я слышу шуршание: он устраивается в своем укрытии. Этой ночью во сне я сбрасываю плачущего младенца со скалы, а потом бегу, чтобы его поймать, но не успеваю. И мой муж рядом и смотрит, и, сколько бы я ни просила у него прощения, этого все равно недостаточно.

Когда я просыпаюсь, еще темно. Меня бьет дрожь. Я даже слишком хорошо помню свой сон: вариация на тему. С меня свалился капюшон, и я наполовину выползла из укрытия. Сначала решаю, что меня разбудил холод – с тех пор, как прошел тот дождь, природа-мать словно повернула включатель, превращая лето в осень – но, уже пролезая обратно, я понимаю, что сверху доносится звук. Еще один самолет. Я смотрю вверх, но сквозь кроны деревьев и облака огни мне не видны. Звук доносится издалека, но он есть. Только это и важно.

Когда я открываю глаза в следующий раз, снаружи светло. Судя по положению солнца, я проснулась позже обычного. Все еще холодно – не до дрожи, но зябко. Пальцы плохо двигаются. Наверное, пора найти одежду потеплее. Но… мы должны добраться до реки если не сегодня, то завтра. А оттуда останется всего дня два или три. Столько я смогу продержаться без дополнительных слоев одежды и без перчаток. А потом я смогу спать в своей собственной постели, натянув одеяло до подбородка, и муж будет печкой греть мне спину. Будем надеяться, что паренек не станет особо ныть, что мерзнет. То есть если он действительно чувствует холод. Насколько помню себя в восемнадцать лет, он может и не замерзать. В мой первый год в университете я часто не трудилась надевать пальто, перебегая на занятия из здания в здание зимой. Мои друзья рядом тряслись от холода и не верили своим глазам, а я только пожимала плечами и говорила: «Вермонт».

Выползая из своего укрытия, я бросаю взгляд в сторону шалаша парнишки. Его рюкзак зебровой раскраски прислонен к наружной стенке. Я начинаю разбирать свое укрытие, решив, что шум его разбудит, но сколько ни смотрю в ту сторону, не вижу движения. Я отбрасываю в сторону последнюю палку каркаса. Она падает в листву и ударяется о камень. Ему каким-то образом удается не проснуться даже при таком шуме.

– Эй, парень, – говорю я, подходя ближе, – пора вставать.

Я приседаю на корточки у входа.

В шалаше пусто.

– Бреннан! – кричу я, вставая. – Бреннан!

А потом я начинаю задыхаться и больше не могу его звать. Поворачиваюсь на месте. Лес внезапно становится угрожающим. Я знаю, что паренек – часть шоу, и я с момента его появления мечтала, чтобы он исчез, но я не могу так. Не могу быть одна. Меня осталось слишком мало, чтобы снова быть одной.

Мне вспоминаются два слова: «нарушителей выпотрошим».

Я поворачиваюсь к северу, где ждет дорога. Он там, просто вне моего поля зрения. Я знаю это с ужасающей уверенностью. Он подвешен на дереве, с веревкой на шее, а из его живота истекают внутренности. Какой-то психопат явился в ночи и уволок моего единственного спутника. Он вонзил нож ему в живот, крутил и пилил, зажав крики паренька ладонью. Именно это меня разбудило, а не холод и не самолет. Я вижу, как Бреннан лягается и бесполезно дергает локтями. Красная кровь течет сквозь его красную толстовку. Он умер, как все, и ждет меня, все еще оставшуюся здесь. Почему? Я больше не могу, я не в состоянии двигаться вперед, зная, что меня ожидает, зная, что его нет, это слишком, я…

– Майя?

Разворачиваюсь на зов и вижу мальчишку: он уставился на меня. Мгновение я не могу осмыслить его появление или его слова. Кто такая Майя? Но когда паренек подходит ближе и я вижу тревогу на его лице, я вспоминаю.

– Где ты был? – спрашиваю я.

Я едва могу говорить. Чувствую разгоревшимся лицом прохладный ветер.

Парнишка смущенно отводит взгляд.

– Мне надо было в туалет, – объясняет он. – Получилось не быстро.

Кусаю нижнюю губу, перестраиваясь. Мое тело стало холодным и напряженным. Говорю:

– Ты уходил срать.

Он кивает, чувствуя себя неловко.

– Извини, если напугал тебя.

Он проходит мимо меня, не глядя в глаза, и начинает разбирать свое укрытие.

Я чувствую себя ужасно нелепо. На секунду мне показалось, что он на самом деле ушел.

Не важно, что мне казалось. С пареньком все нормально, он по-прежнему здесь. Он по-прежнему в игре – и я тоже.