Ничего не изменилось – и изменилось все. Мы с пареньком идем. Куда – я не знаю. Я не могу есть, но несколько раз в день Бреннан подает мне фляжку с водой, и я пью. А если не считать этого, то я иду днем и пережидаю ночь, думая о тебе.

Я не смогла посмотреть под одеяло. Я не смогла смотреть, как ты не выглядишь человеком. Я не смогла видеть, чем ты стал. Сейчас я вижу, как ты спишь: твои волосы с проседью, твой лоб, расправившийся от тревог. Веки, светлые и сосудистые, прикрывают внимательные глаза: твои шоколадные глаза. Холодный и пустой, ты лежишь на кровати, где столько ночей ты пытался спать, когда я рядом с тобой пялюсь и жду, чтобы ты улыбнулся или открыл глаза. Время от времени я подкрепляю свой взгляд толчком или пинком, потому что никак не могу привыкнуть к тому, как сильно ты меня любишь, а это кажется мне самым простым способом это продемонстрировать. Иногда… часто… ты ворчал, но даже и тогда улыбался. Ты тоже считал, что тебе повезло.

Я могла хотя бы тебя похоронить. Сжечь, унести с собой твой прах или развеять по газону.

Мне следовало бы сжечь наш дом. Ничто не олицетворяет нас так, как этот дом: неисполненные обещания, надежды, гармония и бардак.

Я даже не взяла с собой фото. Я даже не взяла свое кольцо. Я едва помню, как уходила, и единственное, что у меня от нас осталось, – это я.

Я даже не смогла посмотреть.

Прости.

– Майя?

Осталась только эта незнакомка.

– Майя, ты не хочешь поесть?

Мы сидим у костра, который он разжигает чуть ли не целый вечер. Он подогревает суп или фасоль – что-то в банке. Прошло уже два дня с тех пор, как он взял меня за локоть и вывел из спальни, провел по лестнице и утащил через заднюю дверь.

– Лучше знать наверняка, Майя, – говорит он. – Самое плохое – это гадать. – Он поднимает ветку и рисует на земле бессмысленную загогулину. – Ты хотя бы знаешь.

Я тоже так считала – раньше: что лучше бы знать. Еще одно сожаление, добавленное к очень-очень длинному списку.

Паренек бросает на меня взгляд, а потом снова смотрит в землю.

– Когда мой брат был маленький, ему очень нравились зебры, – говорит он. За эти последние дни он рассказал мне очень много историй про своего брата. – Я был тогда совсем маленький и не помню, но мама все время рассказывала мне об этом в дни рождения. Большинство увлекаются ковбоями, инопланетянами и роботами, а вот Эйдан рисовал полосы на игрушечной белой лошадке, которую нашел в парке.

Он замолкает, чтобы помешать свое варево. Запах от него ужасный. Все запахи ужасны: и смолы, и сосны, и дыма, и смерти. Взаимозаменяемы.

– Это была ее любимая история, – продолжает он, – а мне она ужасно не нравилась: звучала так, будто мы бедные, будто она не могла купить ему игрушку. Мы не были бедными. Мы не были богачами, но и бедными не были. Мама работала помощником юриста на полной ставке. Эйдан планировал поступить на юридический. Мама ему говорила, что у адвокатов всегда усталый вид, так что, может, ему лучше поступить на медицинский. Мне казалось, что это смешно.

Он начинает обдирать кору с палки-мешалки.

– Тяжелее всего думать про брата, – говорит он. – Как ты и говорила: я не заболел, так, может, и он тоже. Но наша мама заболела, так что… кто знает. А когда я думаю про тех двоих мужчин, то типа с ним могло случиться и столько всего другого, даже если он не заболел, понимаешь… Но что, если он жив? Что, если он меня ищет? Мне никогда не узнать, и это… ну, это погано.

Тут словно кнопку нажимают: я вспоминаю. Я заболела. После домика я заболела. Я считала, что это из-за воды, но дело было не в воде. Это было то самое, чем бы оно ни было.

Я не сдалась, потому что они не появились. Цепляясь за бредовую логику, я была уверена, что состояние у меня не такое уж серьезное, как кажется, потому что меня не трогают. Если бы мне угрожала опасность, они помогли бы, говорила я себе. Оказалось, что никто не появился, потому что все они умерли или умирали, как умирала и я. Вот только я не умерла, а они все умерли.

И ты умер.

Я закрываю лицо ладонями, отгораживаюсь от мира – мира, который упорно продолжает существовать.

Когда умерла моя бабушка, отец впервые на моей памяти заговорил о небесах. Механизм преодоления стресса от потери. Я видела, как это неожиданное проявление веры помогло ему развеять горе. Что до меня, то у меня осталась ее подвеска: продолговатый опал, который мерцал у меня на ладони и напоминал про ее мудрость. Не помню, почему я считала бабушку мудрой, что именно она мне говорила. Я теперь вообще ее не помню, но помню ту любовь, которую к ней испытывала. Я по-прежнему ее испытываю.

Она не на небесах, и ты тоже. Энергия, которая текла по твоему мозгу, которая делала тебя тобой, уже развеялась, как горе моего отца. Клетки, служившие вместилищем этой энергии, мертвы, и, разлагаясь, они отпустят на свободу атомы, которые были твоим телом, перегоняли кровь, были твоей кровью. Я когда-то прочла, что атомы со временем так мигрируют, что во всех ныне живущих есть хотя бы один, который когда-то был частью тела Шекспира. Так наши предки становятся едиными, и когда-нибудь твои атомы тоже станут всеми. Со временем те атомы, которые все вместе составляют мою кожу, мои кости, мой мозг, мои волосы, и внутренности, и кровь, снова смешаются с твоими. Тогда я буду как ты: несуществующая и вездесущая.

Чтобы это произошло на самом деле, нам не нужны небеса. Мы не нуждаемся в утешительном прикосновении веры, чтобы снова быть вместе.

Но мне бы этого хотелось. Жаль, что я не могу молиться, находить утешение в теплой лжи. Мне жаль, что я не могу верить, будто ты по-прежнему ты, а не просто атомы, что ты думаешь и смотришь сверху. Но я покончила с притворством, с ложью и самообманом. Мне осталась только правда: тебя нет. Я могу видеть тебя в кровати, мертвого. Я закрываю глаза и вижу тебя, мертвого. Я прохожу через туман и вижу тебя, неподвижного, сохранившегося – мертвого. Я вижу твое лицо таким сильным, мягким и моим, каким я его помню, но истина в том, что эта картина существует только в моем воображении. Я повидала достаточно, чтобы знать. Газы, разложение, вздутие, вонь. Вот во что ты превратился, и хоть такие образы мелькают у меня в голове, мне невыносимо думать о тебе таком. Я позволю себе последнюю ложь: ты был там, словно дивная статуя, спящая под одеялом. В этой лживой картине я смотрю на тебя, пока ты не улыбнешься, а потом целую в лоб на ночь и отворачиваюсь, позволяя тебе спать.