Говорят, оттуда, с холмов — мертвый юноша. Или, может, почти мертвый. Пастух Ефраим нашел его, когда искал потерявшегося ягненка, и было непонятно — как долго лежал он в неглубокой пещере между тропами. Откуда шел он? Неизвестно. Одежда, похоже, была сшита в Шомроне, а обувь — в Галилее. Крепкая обувь, как сказал Ефраим, утверждая, что юноша потерялся. Крепкая, а все равно, ведь, он даже не попробовал перейти те холмы. Шесть последних ночей были холодными — одна за другой. Шел снег, хотя уже близится весна.

И все же, если он умер, его надо похоронить, а если не умер, то надо попытаться, по крайней мере, вылечить. Они положили его на спину мула и доставили в Натзарет. Там его видит Мириам. Он дышет, еле-еле, короткими глотками, и его закутали в шкуры. Они везут его, и появляется толпа, чтобы увидеть — может, он чей-то двоюродный брат? Чей-то племянник? Зачем он шел в Натзарет в такое время плохой погоды для путешествий? Никому он не знаком. Они приводят Мириам, на всякий случай, чтобы хорошенько разглядела. Мать сможет узнать своего сына, как бы тот не изменился. Хотя, понимают они, что нет надежды, и он лет на десять моложе. На всякий случай.

Ее самый младший сын Иов дергает за подол и говорит: «Кто это, има? Кто это? Почему он так выглядит, има?»

Она поднимает Иова и передает его своей подруге Рахав, а сама пристально разглядывает человека, лежащего на спине мула. Полумертвый юноша — не ее сын. И как он мог бы оказаться им? Она замечает, что два пальца на правой руке почернели. Он потеряет их, будет больно. Если повезет.

Они привозят его к дому вдовы по имени Амала и укладывают его с собаками, чтобы согрелся. Он спит всю ночь, хотя ожидалось, что умрет, и наутро начинает приходить в себя, понемногу, хлопая веками и всасывая воду с мокрой тряпки. Боль от почерневших пальцев заставляет его бесперестанно стонать, даже во сне — низким тоном вопля, как у брошенного младенеца. Он дрожит, истекает потом и держит больную кисть клешней. Они боятся прихода лихорадки. Они приводят кузнеца, который делает свое дело по-доброму, что означает: как можно быстро. Больной кричит, конечно же, придушенным воем испуга, но той же ночью он отпивает немного супа и засыпает глубоким сном. Он все еще не назвал себя, хотя понимает, когда говорят «суп» или «вода». Они задаются вопросом: еврей ли он, или, может, сириец или грек?

Четыре дня минует, пока начинает он говорить. Они по очереди кормят его бульоном из костей и хлебом, замоченным в молоке. Шепот проносится между ними. Он не такой молодой, как показалось из-за его вещей, но морщин на лице больше его возраста. Еще нет цельной бороды — лишь кусты. Ему — пятнадцать или шестнадцать лет. И где его народ? Есть один очевидный ответ. Каждый год какой-нибудь небольшой город восстает против Рима и отказывается платить налоги, не имея возможности — и часто это правда: они не имеют возможности платить. И сборщики налогов сообщают о восстании, и посылаются солдаты. Каждый год какие-то города и поселки сжигают дотла, мужчин убивают, их жены и дети спасаются бегством. Не похоже, чтобы юноша своим возрастом мог оказаться чьим-то вожаком, за кем охотились бы солдаты. Не похоже, чтобы он мог принести опасность сюда. И все таки, старейшины шепчутся между собой.

На четвертый день, когда вошли они, чтобы накормить его супом, они видят, что он очнулся и гладит собаку одной рукой, прижимая больную кисть к груди. Он что-то шепчет собаке на добром, понятном арамейском языке.

Он виновато смотрит на Амалу и Рахав, вошедших в комнату с его супом. Он понимает, что они слышали его речь. Его здоровая кисть погружена в шерсть собаки, и животное вздрагивает и скулит, почувствовав его напряжение.

Рахав ставит поднос на пол, чуть подальше от досягаемости его рук. Она складывает руки на груди. Она смотрит на него. Дети Рахав — самые вежливые в городке, в большинстве из-за страха перед ней.

«Ну», говорит она, «мы кормили-поили тебя. А теперь — кто ты?»

Юноша смотрит то на Амалу то на Рахав. Потом смотрит голодными глазами на суп.

«Это Натзарет?» спрашивает он. «Я добрался до Натзарета?»

Они отвечают, что так и есть. Он добрался.

Лицо его меняется выражением. Он усаживается, выпрямляя осанку, выставляя нижнюю челюсть вперед, словно перед лицом трудной работы.

«Натзарет в Галилее?»

Они вновь соглашаются с ним. И они никак не могут определить: рад ли он или напуган, из-за заблестевших глаз на его лице.

«Город Иехошуа-Учителя?»

И Амала переглядывается с Рахав жалостливым сожалением. Конечно же. На улице играет малыш Иов с другими детьми. Рахав посылает его домой за матерью Мириам.

Раввины говорят: со смертью близкого человека меч подносится к твоему горлу, и куда бы ты не повернул голову, меч всегда будет перед тобой.

Так и она теперь. Когда она молет пшеницу, она думает о нем. И когда замачивает одежду, она думает о нем. И когда ее младший сын Иов бежит к ней — да, это ее Иов, глупыш, у кого застряла рука в горле кувшина, но он так и не отпустил инжир, и его так и нашли. Но он в то же время — тот ее первый малыш, ее старший сын, тот первенец, который вечно застревал в грязи у курятника, зовя «Има, има!» — «Мама! Мама!» Она постоянно теряется от двойного видения.

Иов говорит что-то. Он пинает камень. Снег превратился в кашу, и нити дождя скоро совсем растопят его. Носком ступни он ковыряет землю — дыру от откатившегося камня..

«Не делай так», говорит она, «сотрешь обувь».

А он смотрит на нее обиженно из-за ее резкого тона, хотя она совсем не хотела этого.

«Но, има, има, ты меня слышишь? Они тебя зовут, в доме Амалы, они тебя ждут! Они хотят, чтобы ты пришла и посмотрела на человека с половиной руки!»

Она спрашивает — зачем, но рот его кривится, а глаза расширяются, и она понимает, что он не хочет отвечать. И тогда у нее возникает мысль — что происходит.

Ожидающие женщины у дома Амалы ждут не ее. Они безмолвны, когда приближается она, и большинство их отводят глаза в сторону. Кто-то из них касается ее спины и плеч. Остальные просто напуганы. Они хотят узнать: этот юноша — наказание ли для них за нее?

Внутри пропахшей дымом, темной комнаты сидит он на наваленной сеном сиденье. Кто-то дал ему шерстяную безрукавку с толстой робой поверх. Из-за одежды он выглядит потолстевшим. Когда входит она, он встает, слегка шатаясь, чтобы поприветствовать ее.

Она задает вопрос: «Кто ты?»

Он прямо смотрит в ее глаза. У его взгляда есть тревожащая особенность: каждое слово, произнесенное им, как кажется, сопровождается бурными чувствами внутри него.

«Я — Гидон», отвечает он, «из Яффо».

«И зачем ты пришел сюда, Гидон из Яффо?»

Его глаза такие чистые и невинные, что начинают пугать ее. Невинность разрушит тебя быстрее коварства в три раза. По крайней мере, с хитростью можно совладать или купить ее.

«Я пришел, чтобы увидеть город Иехошуа-Учителя, чтобы найти здесь его друзей и семью, чтобы встретиться с ними и стать друзьями».

Она вдыхает и выдыхает.

«Он был предателем, предводителем черни, бунтовщиком, лжецом и самозванцем на трон. Мы стараемся здесь позабыть его».

«Знала ли ты его?» вопрошает Гидон.

Она молчит.

«Знала ли ты его?» повторяется он.

Огонь плюется. Мокрые дрова посылают струю искр сквозь уложенные камни на влажный земляной пол.

«Я была его матерью», произносит она.

Влажность появляется в его глазах, и он дрожит.

«О, будь благословенна», говорит он, «да будут благословенны ты и твое лоно и груди твои из-за сына твоего, принесенного в этот мир. Тысячи тысяч благословений от того, Кто Вездесущ, твоему сыну Иехошуа».

Сердце ее — камень. Рот ее — дверь захлопнутая.

«Иди домой».

Его глаза сияют. Ей кажется, что он собирается обнять ее или поцеловать ее руки, или упасть перед ней на колени.

«Иди домой», вновь говорит она прежде, чем он стал бы делать что-нибудь подобное. «Мы не хотим видеть тебя здесь».

И она покидает комнату прежде, чем он скажет что-нибудь ей.

Она помнит стонущие деревья той ночью.

Она думает о них уже много дней, и о том, что случается с теми, кто бросает вызов и затевает сражения и споры. И как мало понимает этот мальчик, куда приведет его этот мир.

Она вспоминает стонущие деревья, и думает она: если бы я смогла не разговаривать с ним, насколько было бы лучше для него. Но знает она, что нет в ней этой силы.

Юноша, конечно же, не уйдет. Они не понимают, как этот простой, пустоголовый, полурукий юноша может быть таким упрямым. Они предлагают ему еду в дорогу. Они предлагают ему дать теплую одежду даром. Когда Ша’ул-торговец едет мимо них по дороге в Иерусалем, они просят его взять с собой на случай защиты от бандитов, и Ша’ул, которого они знали уже двадцать лет, совсем не против, а юноша все равно отказывается.

Он будет работать — так объясняет он. Он заплатит за доброту, выказанную ему. Он будет спать в каменном сарае с козами. Погода теплеет, и не будет никакого неудобства спать там, если он разведет небольшой костер. Его рука возвращается — смотрите, как раны заросли. Он может работать. Если они дадут ему еду раз в день за его труды, он будет ухаживать за их рассадами, следить за животными и чинить прохудившиеся стены. Они молча пожимают плечами. Если он хочет быть сумасшедшим в их городке, то так тому и быть.

Все прекрасно понимают, в каком доме он решит поселиться. Чей коровник станет его жильем. Чьи поля он будет чистить от камней. Мириам не удивляется, когда, однажды утром, проснувшись, она находит его, терпеливо сидящим на камне у ее двери.

Он смотрит, как бредет она, спотыкаясь после утреннего пробуждения, к колодцу. Она опускает ведро и крутит веревкой, чтобы наполнить водой, но, когда она решает вытащить ведро, юноша берет ее за локоть.

«Позволь мне сделать».

А ей уже много лет, и она усталая, и суставы ее пальцев и запястья болят. Легче, если он сделает это. Если желает, то почему бы и нет? Он вытягивает наполненное водой ведро. Он все еще неловок с его полу-рукой, но быстро привыкает, как и все дети. Она смотрит, как пробует он схватить веревку разными способами, остановившись на том, чтобы поймать веревку поврежденной рукой поближе к своему телу, прижав ее к себе, а другой — подтянув ведро повыше. Он напоминает ей слепого, однажды виденного ею, который шел вперед по стене, слегка касаясь, словно пальцы были его глазами.

Он несет для нее ведро, слегка неустойчиво, выплескивая больше ее. Он вносит его в комнату, где все еще спят маленький Иов и его сестра Михал, прижавшись друг к дружке. Они продолжают спать, не пошевелившись. Гидон ставит ведро у очага. Смотрит на нее. Как смотрит овца, думает она, в поиске своих.

«Если нальешь в горшок», говорит она, «и поставишь кипятиться, мы сможем заварить иссопный чай». Она кивает головой на куст засохших листьев, свешивающихся с потолочной балки. «Еще есть вчерашний хлеб».

Здоровой рукой он вновь поднимает ведро, наливает воду в горшок. Ставит горшок на камни поверх огня. Она шевелит дрова палкой.

«Ты не хочешь говорить со мной».

Его голос не обвиняет. Он спокоен.

«Нет», говорит она.

«Ты же позволила мне помочь тебе».

Нет никакой горечи.

Она пожимает плечами. «Разве не читаем мы: „Повелитель возместит тебе за работу твою“? И разве работать — нехорошо это?»

Он смотрит на нее и смотрит. Правда, что нечасто встретишь женщину со знаниями, но и подобное все же бывает. Все люди их городка знают свои части текста; кое-кто из женщин могут лучше ее цитировать Тору. Она понимает, что ему неинтересна Тора.

«Скажи мне опять», говорит он, «или что-то другое».

Она качает головой.

«Если хочешь учиться, то учителя получше меня. Иди и найди себе учителя».

А он отвечает: «Я уже нашел. Мой учитель больше не может учить меня».

Вода закипает. Она переливает в кувшин, отрывает и кладет сухие листья в воду и наливает чаю в небольшую глиняную чашку для него и — для нее. Колодезная вода хороша, благодаренье Богу. Незамутненная и чистая и со вкусом старых камней.

«Если ты хочешь работать, то ты точно послан Богом. Если будешь работать, то я буду кормить тебя до весны, когда ты должен будешь вернуться к своим».

В нем столько счастья, когда она произносит эти слова, и ей становится понятно, что она для него сделала.

Она часто вспоминает одно. Ничего особенного. Когда ее первый сын был еще младенцем, и она была молодой женой, а ее муж был таким молодым и сильным, что мог приносить большие камни на постройку овчарни. В той части их жизни, как вспоминает она, они проводили вечера, разглядывая их спящего сына. Каждый первенец кажется чудом. Старые женщины рассмеются и скажут: после шестого она забудет, как зовут новорожденного.

Но он же был их первенцом. Иосеф, ее муж, сделал люльку из сплетенных ветвей. Иехошуа было удобно на меховой постельке с одеяльцем из овечьей шерсти.

Она вспоминает, что там был скорпион. Все произошло между тем, как она посмотрела на него, отвернулась и опять посмотрела. Младенец спал, она взглянула в сторону, и тут появился желтый скорпион в его колыбельке. Напротив его сердечка. Желтые скорпионы — самые опасные. В ее детстве одного мужчину из ее поселка ужалил такой же желтый скорпион, с таким же ядовитым хвостом. Он умер от этого, трясясь, покрываясь потом и зовя свою мать. Он был сильным мужчиной сорока лет.

Она посмотрела на скорпиона, сидящего на груди ее спящего дитя, и ни о чем не успела она подумать. Каждая мать знает, как это бывает. Не было никакого взвешивания одной мысли против другой. Она протянула руку к люльке, схватила скорпиона, бросила на землю и раздавила подошвой обуви, забрызгав пол желтой мерзостью.

Она сделала все стремительно, но скорпионы стремительны тоже. Он оцарапал жалом кожу ее руки, оставив еле заметную красную царапину на ее теле. По прошествии дня ее рука становилась все горячее и тяжелее, и заболели конечности. Сердце ее застучало, колени ее заплетались. Она подумала: я умру, как тот человек в поселке, но лучше так, чем умрет мое дитя. Когда Иосеф вернулся вечером с поля домой, ожидая ужина, он нашел ее лежащей на соломенном матрасе с горячей сухой кожей и остекленевшими глазами у с плачущим младенцем в ее руках.

Три дня она была такой. Иосеф приносил ей колодезной воды, и она немного пила ее, и потом ее рвало, а младенец плакал непереставая, пока Иосеф кормил его козьим молоком. Но в конце третьего дня лихорадка прошла. Иосеф должен был принести ей горошок для мочи, потому что она не могла выйти из дома. Ее правая рука и правая нога — на эту сторону пришелся укус скорпиона — онемели, словно стали упавшими ветками.

Она выздоравливала медленно. Было тяжело с младенцем, но тогда еще она была молодой и сильной, и с Божьей помощью ей становилось лучше. Ее правая рука так и не стала такой же проворной, как ранее. Все еще медленнее своей левой соседки, все еще не сжимает кисть в плотный кулак. Она не может шить иглой правыми указательным и большим пальцами и потому выучила себя шитью левой рукой. Но она никогда не жалела о сделанном, глядя на то, каким высоким, умным и сильным он рос. Когда он стал взрослым мужчиной двадцати лет, она начала благодарить свою правую руку за спасение его жизни. Ее руку и Божье провидение.

Да только весь этот прошедший год она думает: для чего? В чем смысл всех этих тысяч и тысяч поступков любви и труда, чтобы взрастить ребенка? В чем смысл всего этого, зная, что произошло, и что он не оставил после себя внука или внучку, чтобы утешить ее?

Тот юноша, Гидон, работает тяжело — по крайней мере, ничего не скажешь против этого. Ее взрослые сыновья помогут ей, если она заболеет, но теперь у них есть свои семьи, а Иов, младшенький, слишком мал для того, чтобы смог что-нибудь поднять и отнести. Он пасет овец, но мыслями он с трудом продолжает следить за ними. Гидон может лишь думать о чем-то одном, и эта его особенность и пугает и удивляет ее с первого дня их встречи. Он очистил поле, которое оставалось неухоженным после того времени, когда ее муж Иосеф был с ними. Они смогут высадить там через месяц пшеницу или ячмень.

Он не задавал ей больше никаких вопросов. Она не вспоминала словами Иехошуа. Когда она говорит о своих сыновьях, она уточняет «мой сын Иермеяху, второй» или «мой сын Иехуда, четвертый». Чтобы он знал и не подумал, что она хочет его вопросов. Он спрашивает ее иногда о Торе. Она поучила его немного. Трудно удержаться, когда он так явно тоскует по учению.

Он видит, как она, однажды, дает еду одному из нищих, проходящих даже по такому захолустному городку. Это — слепая женщина, стучащая палкой и с кучей игрушечных куколок, выстроганных из дерева, в ее заплечном мешке. Мириам украдкой кладет несколько яблок в мешок женщины прежде, чем та уходит с другими такими же путниками.

Когда та уходит, Гидон спрашивает: «Мой учитель сказал, что бедность всегда будет с нами».

Ей трудно удержать себя.

«Если он не был глупцом, он хотел сказать, что каждый из нас может найти человека, у кого меньше всего, чем у нас. Ты разве не знаешь, что каждый еврей обязан давать что-то милосердию? Даже нищие должны».

«Расскажи мне больше», просит он.

И она учит его тому, чему обучилась она, когда ее родители отвели ее послушать великого Ребе Хиллеля о том, что наша обязанность — возлюбить друг друга, и это — самая высшая из всех заповедей Бога. И что обязанность милосердия распространяется даже и на наше тело, и мы должны заботиться о нем, потому что наши души гостят в нем.

Он желает матери, этот юноша — так читает она в его поведении, и садится он в пыль у ее ног, слушая ее слова, пока не наступает время ужина, и прибегают шумные и голодные дети. Он желает, чтобы мать заметила, что он — здесь и готов к учению.

Позже Иов и Михал засыпают, и она идет к очагу, прикрыв огонь золой и углями, чтобы он горел медленнее ночью. Гидон, все еще в доме, стоит, прислонившись своим длинным, тонким телом к стене, и строгает деревянную палку острым концом своего ножа.

Она спрашивает: «Кто — твои люди?»

Он отвечает: «Моя семья — те, кто верят в то, что верю я».

Она слышала о таких группах людей. Ессеи — они живут вместе и следуют одним обычаям, хотя и не родственники — и еще группы поменьше числом, которые следуют одним принципам и собираются вокруг своего учителя.

«И где же они?» спрашивает она, ожидая, что он назовет какую-то группу людей, живущих в пещерах или в пустыне, или в лесистых холмах у Иерусалема.

«Мы разбросаны», говорит он. «Сейчас мы, последователи твоего сына Иехошуа, странствуем. Учим. Мы несем слова его».

Она смотрит на него. Он, наклонившись вперед, смотрит на нее. Он придвигается к ней. Не для прикосновения, а лишь затем, чтобы приблизиться.

«Стань одной из нас», говорит он ей мягко. «Мать Мириам, выслушай учение благословенного сына твоего и расскажи нам, что ты знаешь о нем. Должны быть целые истории» — голос его тих, чтобы не разбудить детей, но слова произносятся быстро, с серьезной торопливостью — «ты могла бы рассказать, священные истории его рождения, его детства. Никто не посылал меня с такими просьбами, но был мне сон. Когда пришла зима. Во сне моем, облака разошлись, и голос с небес сказал, чтобы я нашел тебя. Он сказал, что я должен пойти и помочь тебе и работать для тебя, чтобы выучить все истории, которые ты мне расскажешь».

Она устала. Больше нет гнева, и в ней почти не осталось страха. Он — хороший работник и добрый малый, но она устала.

«Нет никаких историй», произносит она.

Он тянется рукой к ней.

«Нет никаких историй. Он был младенцем, потом он стал ребенком, а потом он стал мужчиной, а потом его убили. Вот и вся история».

«Но», не уступает он, «каким младенцем он был? Какими были роды? Как вел себя ребенком? Как проявилась впервые его великая мудрость? И где он всему научился?»

Она вздыхает.

«Гидон», говорит она, «ты — хороший мальчик. И у тебя нет матери. Позволь мне быть твоей матерью».

Он крутит в руках палку и молчит.

«Если бы я была твоей матерью, я бы тебе сказала: женись. Я знаю, что у тебя только восемь пальцев вместо десяти, но есть много девушек, которые захотели бы выйти за тебя».

Дочь Нехемайи, к примеру, и ее мать просила не один раз Мириам, чтобы та узнала, если есть у Гидона жена.

«Научись чему-нибудь. Ты очень ловок своими руками, даже сейчас. Затем возьми жену. Наполни чрево ее сыновьями и дочерьми».

Он слегка краснеет от ее слов, и лицо покрывается стыдом.

«И тогда ты будешь думать о жене своей и о умении своем, и о сыновьях, и о дочерях, и позабудешь по какому другому поводу ты пришел сюда. Это и есть хорошая жизнь».

Но видит она в его лице, что разговор не закончен.

Он рос, как признается себе она сейчас, сдержанным, обособленным ребенком. Не всегда обособленным. Часто помогающим, часто общительным. Но также ребенком, который занимал себя сам целыми часами. Иехошуа мог сидеть и наблюдать на волны ячменя, а когда Иосеф спрашивал: «Что ты тут делаешь, сын, сидишь просто так?», он отвечал странно чудным вопросом: «Зачем Бог создал саранчу?» или просто говорил: «Я думаю, отец». Но со всем этим он выглядел счастливым. Он легко заводил друзей. В нем была детская очаровательная особенность.

Она помнит маленького мальчика Зе’ева, сына Батчамса из городка. Иехошуа и Зе’ев играли вместе в какую-то игру с шаром, где ловят и считают броски. Им было восемь-девять лет. Иехошуа бросил шар слишком далеко, Зе’ев бросился за ним и упал в грязь. Было очень смешно. Мириам, полу-следя за ними и просеивая сухую чечевицу, засмеялась. Мальчик был весь в грязи, и коричневые потеки стекали и по одежде и по волосам. Иехошуа не смеялся, он просто смотрел.

Позже, укладываясь спать, он спросил ее: «Что означало, има, когда Зе’ев упал?»

«Ничего не означало, милый мой. Он всего лишь упал».

«Но что означало?»

Он все возвращался и возвращался к этой мысли. Что означало, когда падал дождь? Что означало, когда умерла собака? Как будто мир был книгой, и каждый человек и каждое событие в ней было очень точно выбрано и определено, и понять смысл их присутствия можно было только тогда, если будешь правильно читать.

Она и Иосеф поспорили по этому поводу.

«Он всегда держится возле твоей юбки», сказал Иосеф, когда вернулся домой после работы и нашел Иехошуа читающим или раздумывающим, или строгающим дерево у очага, когда все дети играли в садах.

«Он отличается от других мальчиков», объяснила Мириам. «Ему не нравятся их игры с кувырками и толканиями».

«Ты растешь его слабым», заявил Иосеф. «Слишком легко сдаешься».

«Легко что? Я должна выкинуть его из дома и заставить его играть?»

«Да! Или дай ему работу! Ему уже девять, и он достаточно большой, чтобы уже работать! Дай ему что-нибудь из твоей работы, чтобы залезла своими пальцами до самой кости. Пусть рубит дрова или таскает воду. Если он хочет быть женщиной, то пусть ощипывает гуся!»

«Женщиной? Он должен быть, как ты?» сказала Мириам, и это было началом их неприятностей.

«Как я? Что ты имеешь в виду — как я?»

«Как ты — ничему не учился, когда был молодым, никогда не ходил учиться к равину».

И так продолжалось. А Иехошуа сидел у огня и, хоть и слышал каждое слово, не произнес ничего, не двинулся, не шелохнулся.

Когда он рос и мужал, она боялась какое-то время, что делала что-то неправильно. Ее страхи ушли после того, как ее сыновья помоложе оказались нормальными детьми. Иермеяху женился в семнадцать лет. Иехуда ушел под свадебный тент в двадцать лет. Шимон, самый тихий из всех, так пылко влюбился в девушку из соседнего городка, что никто не мог сдержать его, и пришлось заниматься свадьбой, когда ему еще не было и пятнадцати. И хотя они предлагали девушек Иехошуа, тот не встречался с ними, а когда они уговаривали его, тот просто не слышал ничего.

Молодым мужчиной, когда он и Иосеф уже не могли быть вместе под одной крышей, он начал путешествовать. Он останавливался на какое-то время с ессеями, где мужчины не жили с женщинами и отказывались испражняться в святую Субботу. Он носил на себе целый год еще большие обеты. У нее появились внуки и внучки от младших сыновей, а старший все еще ходил неженатым.

Он вернулся домой ненадолго, когда ему было двадцать семь лет. Все еще без женщины рядом с ним, хотя она все еще надеялась, что после его скитаний он может вернуться с милой молодой женой и удивит их всех… чем? Наконец, нормальностью. Но нет. Он стал еще более необычным, более отстраненным и холодным. Он не смотрел никому в глаза, постоянно направляя свой взгляд на нечто видимое лишь ему одному. Он и Иосеф поругались. Когда он сможет найти себе семью? Построить дом? Вдалеке было поле, если бы он захотел построить себе свое жилье, но он не может больше жить вместе с ними, потому что это — неправильно, чтобы взрослый мужчина жил, будто ребенок, надеясь на помощь своей матери.

Иехошуа изменился. Уже не тихий, а гневный, и, внезапно, яростное бешенство прошлось по его телу, отчего он весь натянулся и побелел лицом.

«Ты ничего не знаешь», тихо произнес он, «старик». А затем его голос взлетел пронзительным криком: «Ты ничего не знаешь, ты ничего не знаешь. Ты. Ничего. Не. Знаешь!», и он схватил горшок со стола и разбил его о пол.

Других детей не было тогда в доме. Они не увидели произошедшего. Иосеф и Мириам смотрели на разбитые осколки. Иехошуа в свою очередь смотрел, раздувая ноздри и неморгая глазами, на отца, а потом бросился к двери. Прошло три дня, когда он вернулся.

Он разговаривал сам с собой. Или слышались ему голоса. Или демонов. Только иногда, и не всегда — так говорила она другим детям, когда те жаловались. У него не бывает так все время. Он был занят учебой, объясняла она. Он учил слова Торы, чтобы они запомнились ему неискаженными и цельными. Разве это не стоило похвалы? Иосеф смотрел на него, как на чужака. Не на сына, а как на странного взрослого мужчину, кого они беспричинно приютили.

Споры становились все злее и злее. Наступил день, и если честно — она чувствовала, что его приход, когда Иехошуа ударил в гневе Иосефа. Иосеф сам спровоцировал его, скорее всего. Критичным тоном, раздраженными словами. И Иехошуа поднялся со своего сиденья у огня и кулаком ударил отца по голове. Иосефу было около пятидесяти лет, а Иехошуа был молодым и сильным. Иосеф зашатался, почти упал. Иехошуа посмотрел на свою руку, не желая поверить в случившееся. А Мириам неожиданно для себя сказала: «Иосеф! Зачем ты так говорил с ним?» И какая мать не сделает так для своего сына?

После этого Иехошуа стал удаляться все дальше и дальше от их городка в пустыню, иногда на несколько дней. Он не нашел себе семьи, у него не было рассад для ухода или урожая для сбора. Когда он возвращался, он не говорил — кого он видел и чем занимался. А она вспоминала, каким очаровательным ребенком был он, когда протягивал ей свою ручонку и показывал ей ящерицу или невиданный им доселе папоротник, и она все пыталась понять, когда же она потеряла его.

И однажды, прошла неделя, потом другая, и он не вернулся. Месяц или два она все считала, что он умер там. Ей казалось, что вернулся скорпион, или его родители отомстили за смерть своего отпрыска. Ее рука болела старой раной, и она думала, что это был знак ей.

Она и Иосеф поссорились из-за этого.

«Почему ты все время так груб с ним?» говорила она, и, хотя знала в глубине сердца, что не было ответа, она не могла остановиться. «Почему ты не мог быть с ним добрым?»

«Ему нужно поменьше доброты от тебя, женщина! Ему нужно научиться быть мужчиной вместо того, чтобы постоянно держать его рядом, ухаживать за ним!»

«Я — его мать. Что еще я должна была для него сделать?»

И Иосеф шумно неодобрительно фыркнул своим особенным способом, которым он заканчивал их разговоры, зная, что не сможет победить ее в споре.

Она увидела, как Иосеф, однажды, тихо говорил о чем-то с дочерью Рамателя-кузнеца — высокая, хорошо сложенная девушка — но в то время она не придала этому никакого внимания. Мысли ее были заняты Иехошуа и что с ним, и услышит ли она когда-нибудь о нем, увидит ли его когда-нибудь опять, а если он умер где-то в пустыне, то разнесли ли его кости волки.

И потом она услышала историю от торговца, что сына видели в Кфар Нахуме, и он проповедовал и показывал чудеса, словно святой человек. И они еще добавили к своим словам. Они сказали, что он был не в своем уме.

Наступает вечер, приходит утро. Время приготовиться к Субботе. Она моется и моет детей. Она выпекает хлеб на сегодня и на завтра. Перед самым закатом она зажигает лампады, которые будут гореть всю ночь, и благословляет. Наступает пятничное утро, приходит пятничный вечер. День Субботы.

Юноша Гидон идет молиться с мужчинами на поле Ефраима. Она и маленькие дети сидят в длинном амбаре и поют женские песни, прославляющие Субботу. Они делятся хлебом и вином, и благословляют еду свою. Они пьют сладкое вино, сделанное, когда они еще было молодыми, и кувшины запечатаны воском их отцами, внутри которых хранятся давние лета.

Некоторые из женщин спрашивают про Гидона. Не так, как жена Нехемайи из-за своей дочери, интересующейся им. Они слышали что-то. Пришла новость о том, что несколько месяцев тому назад, еще осенью, в Яффо было небольшое восстание. Один человек заявил о себе, будто он и есть Царь Иудеи, сын Царя убитого римлянами. У него было сподвижники, всего двести-триста человек, но они попытались ворваться в оружейный склад. Солдаты раздавили восстание очень легко, но сам человек с несколькими сподвижниками сбежал.

Не думает ли она… Гидон же из Яффо, знают все, и не думает ли она, что он может быть одним из тех людей?

Она качает головой.

«Он есть тот, кто он есть: глупец, но не лжец».

Рахав кладет свою тонкую руку ей на плечо и обнимает ее.

«Мы все еще оплакиваем с тобой».

Рахав целует Мириам в голову. Она — добрая душа, особенно когда в ней стакан теплого пахучего вина.

В голосе Батчамсы звучат ноты осторожности.

«Они же ищут», говорит она. «Они послали людей с оружием так далеко, как в С’де Рафаел».

«Они не придут так далеко сюда», отвечает Рахав, «уж не за беглецом из Яффо».

«Они могут», не унимается Батчамса. «Они все продолжают искать».

Рахав качает головой. «Кто-то из тех людей выдаст его. Они всегда так делают, когда напугаются или проголодаются, или захотят попасть домой. Через месяц найдут его в пещере возле Яффо, и на этом все закончится».

Рахав не уточняет ничего посередине своей речи, замечает Мириам. Она не говорит: «Найдут его и убьют, и на этом все закончится». Мириам считает — из-за доброты Рахав.

Ей кажется, что она начинает немножко заботиться о Гидоне.

Вечером они делят еду свою с семьей ее брата Шмуеля. Его жена сварила суп и запекла козью ногу с диким чесноком. Гидон ест с ними. Решение городка относиться к нему, как к недоразвитому, больше никем не поддерживается. Он работал очень хорошо на земле Мириам. Ест только тот, кто работает.

Шмуель опять начинает приставать к нему с расспросами.

«Так ты вернешься весной в Яффо, так, ведь? До Песаха?»

Гидон неловко двигает своими плечами. Он чувствует себя здесь неловко, чем с ней наедине. Он не готов к разговорам.

«Я могу остаться и здесь», отвечает он, и, кажется, хочет добавить что-то еще, но вновь замолкает.

«Он очень хорошо помогает с козами», объясняет она. «Иов не может их всех загонять. Мы потеряли за зиму двух. Гидон всегда собирает их всех».

Шмуель соглашается кивком и кладет себе еще хлеба и козьего мяса, запеченного в толстом слое трав и оливкового масла. Ее брат стал теперь патриархом, тем, кто решает, поскольку у нее нет мужа. Его не назовешь недобрым человеком. Он макает хлеб в зеленое масло и ест, оставляя изумрудные капельки на своей бороде.

«Но ты же скажешь мне, когда он тебе надоест, так, ведь?» говорит он и потом добавляет, широко ухмыляясь, «И тогда мы пошлем его в дорогу со всей нашей любезностью, конечно».

Они сказали, что он был не в своем уме. С этим они пришли рассказать ей. Сочувствующие женщины из поселка неподалеку пришли, когда был торговый день на рынке. «Мимо проходили», так они сказали, хотя Натзарет был далеко от их дороги. Люди, которых она не видела пять лет, пришли, чтобы сказать, что ее сын сошел с ума. Из-за своей доброты.

Он осквернил Храм — рассказали они, и она не могла в это поверить. Он так любил ходить ребенком в Храм, покупать лепешку для подношения еды в наружном дворе и наблюдать за жертвоприношением.

Он работал в Субботу — сказали они, и она засмеялась и ответила им: «Иехошуа? Который и пальцем не ударил о палец в остальные шесть дней недели?» И они тоже засмеялись, потому что нет ничего смешнее, чем мать потешаящаяся над своим сыном, и согласились с ней, что тут она была права.

Иосеф — заметила она — не смеялся над этой шуткой.

Когда укладывались спать, он сказал ей: «Недостаточно того, что он сбежал? А теперь он еще и позорит семью?»

Она не стала спорить с ним. Он хотел возлечь с ней в ту ночь, но она отказала ему, и он по-своему недовольно фыркнул из-за охватившей его злости.

Те, кто были ближе всего к ней, говорили, что Иехошуа изменился. И люди пугались его, как и он сам пугался себя. Те, кто были ближе всего к ней, говорили, что было трудно узнать его, и происходило что-то внутри него, и даже его лицо менялось при этом. Кто-то сказал, что его допрашивали римские стражи, но не стали при этом задерживать.

«Ты должен с ним поговорить», сказала она Иосефу однажды ночью.

Он посмотрел на нее.

«Ты обязан», сказала она, потому что иногда он исполнял свои обязанности. «Ты же его отец. Ты должен пойти и увидеть: все ли с ним хорошо. Я беспокоюсь о нем».

«Ты всегда беспокоилась о нем по пустым поводам».

«Рахав сказала, что слышала: стража допрашивала его. Ты должен пойти туда. Поговори с ним. Приведи домой. Пожалуйста».

Он уставился на нее спокойным взглядом. Его борода теперь побелела, глаза покрылись морщинами, и кожа задубела, и где теперь был тот молодой сильный муж, который мог поднять ее одной рукой? И любил ее? Ей казалось всегда, что он любил ее.

«Нет», ответил он, «он больше ничего не получит от меня».

«Тогда я пойду сама».

Он сделал глубокий вдох и выдох. Она увидела в его лице те же линии, что у Иехошуа. Тот же рассерженный сжатый рот, та же дергающаяся бровь. Они злились одинаково, и это было проблемой.

«Я запрещаю это. Поняла? Ты не будешь нас позорить. Я запрещаю это».

Она посмотрела на него. Кем он был раньше, того не было и в помине.

«Я понимаю», ответила она.

Почти через две недели после этого Иосеф пошел на север поторговаться о закупке дерева. И она позвала своих взрослых сыновей и рассказала, что она хотела сделать, и те согласились с ней.

В этот Песах она не пойдет со своей семьей в Иерусалем. Ее Шмуель сделает жертвоприношение за нее. Она, ее сестра и жена Шмуеля останутся, как в прошлые времена, когда они были молодыми женщинами с кучей маленьких детей. Но при этом, хоть ей не придется вкусить мяса священного ягненка в Иерусалеме, надо будет выполнить важные обязанности. Дом должен будет вычищен, каждый кувшин из-под муки должен будет опустошен от мусора и крошек и промыт.

Гидон помогает ей, принося шерстяные одеяла от воды — тяжелые и набухшие — и набрасывая их на веревку, натянутую ею между двух деревьев. Он забирается в глинобитную кладовку и моет там каменный пол, согнувшись, дыша мучной пылью, и потом он выходит оттуда с красными глазами и с болящей от напряжения спиной. Они не говорят ни слова о быстро приближающейся годовщине до самого кануна Песаха.

За день до Песаха наступает время приготовления мацы — плоский пресный хлеб, который они будут есть всю следующую неделю. Мучные лепешки постоят всю ночь, она завернет их в материю и положит их в каменный кувшин подальше от насекомых и плесени. Она кладет плоский камень на огонь, берет три меры муки из кувшина и ставит рядом ведро холодной чистой воды из колодца. Она начинает смешивать воду с мукой — торопясь, потому что мать учила ее делать мацу как можно быстро — вымешивает тесто в круглые лепешки и начинает отбивать тесто ладонью до самой тоньшины. Заостренной деревянной палочкой она оставляет точки на поверхности каждой лепешки, затем быстро бросает их на горячий камень, где они начинают тут же пузыриться и твердеть, и пахнуть дымом дерева и чешуйками обожженной муки.

Когда она отрывается взглядом от работы, она видит, что Гидон наблюдает за ней. Трудно сказать, как долго он находится здесь. Он смотрит на нее с огромной нежностью. Он, должно быть, видит, как его мать занимается выпечкой.

«Мы трапезничали ими в последний раз с Иехошуа», наконец говорит он.

Кровь холодится в ней, и кости застывают пеплом. Она не хочет ничего знать, что делали они. Она очень хочет знать, что делали они. Рот ее пытается произнести: «Не говори мне». Дыхание ее стремится попросить у него каждой подробности. Она жаждет каждого пропущенного ею момента. Она хочет спросить: остались ли крошки в его бороде от пресного хлеба. Вспомнил ли он поменять одежду перед праздником? Кто заметит такое, если не мать? Желание, скрутившееся в ней пружиной, почти готово развернуться, выпрыгнуть наружу: желание взвыть и выкрикнуть, почему я не была там, на последней трапезе, почему я не заставила его пойти домой?

Все это всколыхается в ней. Она бросает еще один круг мацы на горячий камень. Она смотрит на Гидона.

«Мне не хватает его тоже», говорит юноша.

И она не может сдержаться. Слезы — в ее глазах. Голос ее трескается, и она произносит: «Ты не знаешь, что это такое, когда его не хватает».

Она стряхивает крошки сырого теста с кончиков пальцев и берет плоскую лепешку с камня.

Глаза Гидона тоже наполнены слезами.

Он говорит: «У меня нет твоего права».

Она заканчивает печь, заворачивая хлеб в материю. Ее сестра скоро прибудет с ягнятиной, и поэтому она присыпает огонь золой и углями, а потом кладет поверх иссоп и травы, специально засушенные ею для этой оказии. Гидон приносит охапку зеленых ветвей для дымного костра и отделяет высохшие поленья, которые будут гореть дольше и ровнее.

Она спрашивает: «Он когда-нибудь говорил обо мне?»

Гидон не отвечает какое-то время, раздумывая. Ей видно, как он пытается быть добрым к ней.

«Он говорил о своем отце», произносит он, «или рассказывал истории о хорошем отце, и тот отец, мне кажется, был Бог, царствующий над нами. Есть много историй и слов, где он говорил об отцах».

«Но не о матерях?» спрашивает она.

Он медленно качает головой, и видит она, как в нем появляется какая — то мысль.

«Он рассказывал историю о вдове», говорит он. «Возможно, та вдова напомнила ему о тебе?»

«Возможно», соглашается она.

Она верит Гидону, что ее сын не говорил о ней и не спрашивал о ней или даже не думал о ней. Он сознательно отстранился от нее давным-давно.

Люди говорили, что он был не в своем уме.

Они решились пойти и услышать его речи. Говорили, что он ходит по большому кругу через Хошайю и Кану к Емеку. Предстоял длинный путь — четверть дня или чуть меньше. Иосефа не будет дома несколько дней, и им не нужно будет объяснять, где они были. Это было бы очень плохо — врать ему, но все братья согласились, и если кто-нибудь из младших пробормотал бы что-то, они все заявили бы, что ничего не знаем — привиделось ли, приснилось ли. Иехошуа был их старшим братом, и все хотели увидеться с ним.

Они взяли осла, нагрузили его бурдюками с водой, хлебом, сыром и пошли. В С’де Нахале они повстречались женщину с непокрытой головой, которая несла у своей груди младенц, запеленутого в шерстяное одеяло.

Та спросила их: «Вы идете, чтобы увидеть учителя?»

Иов открыл было рот ответить, но Мириам перебила его.

«Что это за учитель?» сказала она.

Женщина проверила своего беспокойного ребенка, чья ручка высовывалась из пеленок, словно пыталась ухватиться за сосок груди. Хотя грудь ее была прикрыта, старшие посмотрели в сторону, отвернувшись в отвращении или от стыда.

Она пожала плечами. «Какой-то учитель. Я видела одного прошлой зимой, который вытащил живую змею из Рахели, а у нее болел живот. Ее стошнило, и змея появилась и уползла вся в ее крови и скользкая такая. Рахели сначала стало лучше после этого, а потом ей стало хуже, и потом она умерла».

«Так это тот же учитель?»

Женщина покачала головой. «Мы не приняли бы его в Емеке. Нет, а этот будет вылечивать, я думаю, как и все остальные. У вас болеет кто-то?»

Мириам оглядела оценивающе дете. Они все пошли с ней, некоторые даже оставили свои семьи. Иермеяху — высокий, широкоплечий, женат; Хана — ей осталось два месяца до четвертых родов. Иехуда с двумя своими малышами. Жена Шимона не родила ни разу, и есть страхи, что… ну, еще слишком рано бояться этого. Дина становилась женщиной — вот и время пришло найти ей мужа — пока Михал и Иов еще дети: она постарше, а он помоложе, что-то рисуют в пыли, ожидая конца разговора взрослых. Они были здоровой семьей, да минует нас Дурной Глаз. Мириам не понравился взгляд женщины на них — завистливый, как у бедняка на стадо богача.

«Благодаренье Богу», отвечает Мириам, «мы все здоровы. Скучно нам, только и всего. Скоро урожай, а солнце сияет, и мы решили развлечься — дай, думаем, посмотрим на этого учителя».

Женщина кивнула головой. Она понимала, что Мириам врет, но не могла понять, зачем или о чем. Она хмыкнула, беспокойно зашевелила плечами, и младенец начал плакать.

«Он будет творить свои чудеса в синагоге на холме». Она дернула головой в направление здания на другой стороне долины.

«Будь благословенна на своей дороге», сказала Мириам.

«И вы на своей», ответила женщина без явной симпатии к ним.

Как только она скрылась из виду, Иов дернул Мириам за подол и начал: «Почему ты не сказала ей, има? Почему ты не сказала ей, что мы идем увидеть Иехошуа? Почему ты не сказала ей, что он — наш брат? Он — мой брат…», и последние слова адресовались Михал, словно Иехошуа не был ее братом.

Иермеяху посадил Иова себе на плечи и сказал: «Не все нужно говорить, мелюзга. Может, има не хотела, чтобы та женщина ей позавидовала».

И такой ответ успокоил на время Иова.

Им не понадобилась ничья помощь. На подходах к Емеку появилась большая толпа людей, направляющаяся со всех сторон к синагоге на холме. Триста-четыреста человек! Большее количество людей Мириам нигде не видела за пределами Иерусалема. Они все шли вперед, к синагоге. Они шли, чтобы увидеть ее сына? Его имя, должно быть, было гораздо известнее, чем думала она. В Натзарете к его имени относились по-другому, и там люди все еще помнили его спотыкающимся дитем, жалующимся ребенком, обидчивым подростком. Синагога была заполнена, и люди стояли даже на улице. Неподалеку один человек продавал свежевыпеченные лепешки ожидающим чудес.

Мириам сначала не увидела его из-за толпы — она, как и женщины с детьми, должна была стоять с другими женщинами. Но Иов пролез вперед, крепко держа ее за подол, ко входу в синагогу. И две головы отошли в сторону, и вот — он, что-то говорил. Ее тело сначала похолодело, а потом зажглось жаром. Как будто она влюбилась. Смешно! Из-за своего сына? Из-за малыша, которого она мыла, одевала и кормила грудью? Она должна была пойти к нему и умыть его лицо, потому что лоб его всегда был грязным из-за того, что он садился на землю, перебирал пыль и касался своих бровей. Она могла видеть тот грязный потек даже с того места, где стояла. Она должна была пройти вперед и сказать: «Я — мать его, дайте мне почетное место».

И теперь-то знала она, почему она так не сделала, и почему тогда она этого не поняла. Почуяв нечто душой, она запнулась. Она подумала, что из-за того, как другие мужчины смотрели на него. Он был такого рода человек, перед которым ее отец обнажил бы голову, встал бы и сказал бы ей, чтобы она называла его «учителем». Иехошуа, казалось, был очень естественен в многолюдном месте.

Он спорил с мудрым стариком с белоснежной, словно шкура ягненка, бородой, и которого, как услышала она в толпе, называли Езрой-Учителем. Там стояли кувшин с вином на полу и стол перед ними. Езра наполнил чашку вином и швырнул ее перед Иехошуа. Он налил чашку и себе, выпил, запустил чашку кругом по столу. Он схватился за свою бороду. Толпа затихла. Начались дебаты, которые все хотели услышать.

Езра начал: «Слышал я, что говорилось, будто ты творишь чудеса и лечишь во имя Бога».

Иехошуа согласился кивком головы. Езра улыбнулся.

«Ну, это — не преступление. Бог дает великую силу тем, кто верит в него. Когда я был еще ребенком, видел я Хони-ХаМагеля, как вызывал он дождь своими молитвами из безоблачного неба. Те, кто стар, как я, помнят это».

Езра оглядывает комнату, находя в толпе указательным пальцем седобородых мужчин, которые бормочут «Да» и «Я видел это».

«И много людей приходило в этот город, чтобы лечить. И многие лечили успешно. А теперь скажи мне, правда ли, что ты лечишь в святую Субботу?»

Иехошуа сказал: «Правда».

Езра стукнул по столу с такой силой, что подпрыгнула чашка и разлила вино.

«Тогда ты считаешь себя выше Бога!»

По толпе прошел глухой шум: бормотание согласия людей городка и недовольное ворчание друзей Иехошуа.

Езра повернулся к толпе, обращаясь к слушателям в своей речи: «Не было ли достаточно шести дней Всемогущему Повелителю, Богу Небесного Воинства, чтобы создать мир? И не сотворил ли он человека одним мановением пальца» — Езра показал это движение пальцем правой руки — «в самый последний час перед Субботой, вместе со всеми болезнями, населяющими нас, и которые будут следовать за нами до самого последнего дня известного одному лишь Богу, и со всеми лечениями против тех болезней?»

Иехошуа смотрел прямо, не отводя глаз, не выражая ни согласия ни несогласия. Мириам видела раньше этот взгляд много раз, когда казалось, что он не слышал ничего. Езра естественно решил, что он выигрывал дебаты.

Езра возвысил свой голос так, что даже стоящие вне синагоги могли хорошо слышать его: «И если Тот, Кто Вездесущ смог создать все лечения от всех болезней за шесть дней и отдыхал на седьмой, кто ты такой, чтобы спорить с ним? Кто ты такой, чтобы не соблюдать заповедь отдыха в Субботу?»

Он вновь понизил свой голос и перешел довольное подтрунивание — он был опытным оратором, перетягивая толпу на свою сторону: «Что ж, я не скажу, что неправильно лечить больных, конечно же, нет. Что же ты не смог сделать этого в другие шесть дней? Почему заставил ждать этих несчастных до самой Субботы? Не мог, разве, вылечить в Пятницу, чтобы вернулись они домой и насладились супом со своей семьей, как делают все?»

Толпа засмеялась. Мириам услышала шепот людей «Это точно», и «Если уж Бог смог сделать мир за шесть дней…»

«Но, конечно же», — Езра подобрался к заключению речи — «тут есть объяснение, должно же быть?» Его голос вновь стал твердым, негромким, крепким и надежным. «Нам известно, что Бог отдыхает в Субботу со всеми его созданиями. И если ты лечишь больного в тот день, откуда приходит твоя сила? Не от Бога». Он снова стукнул по столу и выкрикнул: «Не от Бога! Мы видели, как крутишься и вертишься и кричишь ты, когда лечишь, и мы знаем, что означает это. Если же не от Бога, Бога наших праотцов Авраама, Исаака и Якова, то твоя сила идет от чужеземного бога, как Ба’ал Звув!»

Его голос был громким и мощным, и по окончании речи толпа взорвалась одобрительным топаньем ног и криком.

И затем поднялся сын Мириам. Он говорил мягко, раскачиваясь на одном месте и смотря не на толпу, как Езра, а поверх их голов, словно читая написанные в воздухе слова, как пророк.

Он произнес: «Скажите мне, разрешается ли спасти жизнь в Субботу?»

И один из последователей выкрикнул: «Разрешается».

Он сказал: «Разрешается ли делать что-то, чтобы спасти жизнь? Даже если неясно, спасешь ли — разрешается?»

Один из посторонних людей в толпе, не последователь Иехошуа, выкрикнул: «Разрешается!»

«Но тогда» — он повернулся всем телом к Езре скользящим рывком — «кто ты такой, чтобы сказать, что я не должен лечить! А если я оставлю их всего на один день, возможно, уже не будет никакого лечения? И скажите мне» — теперь он раскинул руки к толпе, продолжая говорить тихо — «разрешается ли обрезать в Субботу, почтенный Езра?»

Езра, слегка запутанный речью, все же благородно соглашается, кивая головой.

«Разрешается, конечно же. Если восьмой день после рождения приходится на Субботу, мы обрезаем в Субботу».

«Но тогда!» Иехошуа повернулся к толпе. «Если мы исправляем одну часть тела — и даже не ту часть, которая сломана или болит — более того, мы должны исправить другие части!»

Емек был набожным городом. Но в доводах Иехошуа виделся смысл. Люди в толпе невольным кивком согласились с ним.

Езра поднялся и, приняв добродушный вид, ответил: «Но Бог сказал нам обрезать по Субботам! Он не сказал тебе лечить. Где же это написано или сказано законом? Сам Бог отдыхает по Субботам — так мы узнаем, что твоя сила приходит не от Него!»

Иехошуа разозлился. Это было пугающе быстро, как в нем вспыхнула ярость.

«Ты говоришь, что моя сила приходит от Ба’ал Звува, кого филистимляне называют принцем демонов», сказал он, «но я выгоняю демонов из больных мужчин и женщин! Ты же видел меня!»

Он обратился к той части зала, где сидели его друзья, но Мириам заметила, как закивали головами в других местах.

«А может ли демон выгнать других демонов? Может ли принц бесов выгнать бесов? Дом, разделенный в себе, не устоит!»

Теперь он стукнул по столу и вернулся взглядом вниз, глубоко дыша. Когда поднял он свой взгляд, лицо его стало темным.

«Послушай», сказал он, «Ребе Езра, ты совершаешь смертный грех. Потому что ты клевещешь на Бога. Как все мы знаем», — он оглядел весь зал — «если ты солжешь о друге своем и попросишь у него прощения, то если он простит, то и Бог простит тебя тоже. Но если ты лжешь о Боге», он перешел на крик, «если ты лжешь о Боге, то нет тебе прощения! Бог не простит тебя, Ребе Езра, за ложь, что моя сила не от Него!»

Спор продолжался. Иногда Езра, как казалось, побеждал в одобрении толпы, а иногда они переходили к Иехошуа. В один момент, когда толпа закричала Иехошуа «Хвала Богу!» и «Правду ты говоришь!», одна женщина выкрикнула громче всех: «Да благословенна мать, родившая тебя, Иехошуа, и да благословенны груди, вскормившие тебя!»

Мириам увидела прокричавшую женщину. Та была молодой, опрятно одетой, без детей с ней. Она подумала: эта женщина даже не знает меня, а уже любит меня. И едва не произнесла в ответ: это — я. Я здесь.

Но Иехошуа гневно ответил: «Нет. Благословенны те, кто внемлет слову Божьему и подчиняется ему».

И она промолчала. А дебаты продолжились.

Какая-то буйность, неистовство появились в Иехошуа. Во время речи разлеталась слюна из его рта, лицо краснело, дикие, гневные глаза устремлялись во все стороны. Он цитировал Тору и фразы из услышанных историй мудрецов. И задумалась она: это ли мой сын? Как этот человек вышел из меня? Каждый родитель задумается о своем ребенке в свое время, потому что все дети станут чужими для тех, кто дал им жизнь. Так сказала она себе тогда.

Они закончили разговоры, когда стемнело. Их доводы крутились и вертелись вокруг их, и каждый из них стал злым и раздосадованным от неприятия объяснения другим. И под вечер Езра воззвал к остановке спора, и обнялись они, как друзья, и это было правильно. Езра сказал: подходите, поедим мяса с нами и хлеба, выпьем вина. И большинство толпы начало расходиться. Они или ужинали у себя дома или им предстояла долгая дорога домой. Только небольшая группа друзей Иехошуа — тридцать-сорок человек, Езра и старейшины городка оставались, когда жена Езры и дочери принесли мясо молодого барашка, хлеб, оливки и свежие фиги.

Мириам ждала дольше, чем должна была — так она предположила. Она могла бы протиснуться вперед, пока расходилась толпа, и коснуться руки Иехошуа, и, скорее всего, он бы повернулся, улыбнулся бы и сказал: «Мать!» Она иногда занимала себя часами, представляя, что так и произошло, представляя улыбку на его лице и ее разбухшее радостью сердце.

Но ко времени, когда она собрала всю семью и дала маленьким детям последние хлеб и сыр, и оправила свою одежду и платок, мужчины уже ушли трапезничать в малую комнату позади зала синагоги. Она обошла здание, держа за руки Иова и Михал, остальные братья шли позади них. Послышался гул громкого разговора, смех, доносящиеся из-за старой деревянной двери. Она выскользнула свою кисть из цепкого кулачка Иова и постучала.

Мужчина приоткрыл щель двери. Она узнала его. Это был друг Иехошуа. Она услышала в толпе, как кто-то указал на него и назвал Иехуда из Кериота — мужчина с кудрявой бородой и с тревожным взглядом. Он нахмурил брови, как будто она сказала что-то совсем неприличное, даже еще не заговорив.

«Ты… Иехуда?» спросила она, пытаясь улыбнуться. «Я… мы — семья Иехошуа, твоего учителя. Мы здесь, чтобы увидеть его».

Хмурые брови стали еще более хмурее. «Я спрошу, если он захочет увидеться».

«Если он…»

А тот уже закрыл дверь. Они подождали. Сыновья постарше встретились с ее быстрым взглядом и отвернулись. Злость поднималась от их плеч, словно разгоряченное дыхание от стада ранним утром.

Он вернулся. Он соблаговолил принять на себя стыдливый вид.

Он покачал головой.

«Не хочет он видеть вас», сказал Иехуда из Кериота.

Он постоял какое-то время молча.

«Что сказал он?» произнес Иермеяху отвердевшим от гнева голосом.

Иехуда из Кериота беспокойно задвигал плечами.

«Не…» Замолчал он, задышал шумно носом, будто бык. «Мы теперь — его семья», заявил он, «мы, кто следует его учению, мы теперь, как семья».

Через приоткрытую дверь до нее доносился голос сына. Все другие притихли, а он учительствовал. Это был его голос, его гласные звуки, того малыша, который сам научился есть ложкой, а если бы она закричала сейчас, то он бы ее услышал. Она засомневалась: может, Иехуда из Кериота лгал. Но знала она, что не лгал. Знала она еще тогда, когда направилась в Емек. Знала она еще тогда, когда услышала, что был он неподалеку, и в то самое мгновение поняла — не звал он их.

Она повернулась посмотреть на своих детей. Иермеяху, как показалось ей, был уже готов броситься с кулаками на Иехуду из Кериота. Она подняла Иова и посадила себе на плечи.

«Пошли», приказала она, «пошли».

Когда вернулись они к себе в городок, она даже и не побеспокоилась, чтобы никто не узнал об их путешествии. Люди спрашивали: куда они ходили всей семьей вместе; и она отвечала: мы ходили увидеть моего сына Иехошуа, его проповеди. Мы ели мясо и пили вино с ним, но устали мы и решили больше не путешествовать. Она понимала, что эти слова найдут дорогу к ее мужу. Ей стало все равно. А так же все равно — что было правдой, а что было ложью. Увидела она в себе, что ожидала прибытия Иосефа не со страхом, а с бесчувственной пустотой. Были у нее и сыновья и дочери, но никто не смог бы занять то место, и не будет у нее никогда более перворожденного. Она захотела перемешать правду с ложью, чтобы Иосеф разозлился на нее из-за разговора с Иехошуа, потому что лучше было бы запомнить так, чем запомнить его отказ.

Тогда еще она должна была сделать это — сердце свое превратить в камень. Она должна была сказать себе: «Мой сын умер», и начать оплакивать его. Ах, если бы это было возможно. Ах, если бы мы смогли начать оплакивать смерть за мгновение до нее, ах, если бы мы смогли огорчиться за мгновение до горестного прибытия вести. Даже если бы и знали еще за сто лет, что должно случиться. Никакая горесть неожидаема, а если бы набрались в себе грусти-сожаления, то не стали бы мы оплакивать младенца в день его рождения? Мы должны были оплакивать его тогда, когда родился он.

Первый день Пейсаха. Тот самый день, конечно же. Она чувствует этот день всем телом до кончиков пальцев. Она прислушивается к себе, как ощущается, но, ожидая удар, от этого знания не станет легче. Пинхас, ее младший брат, знает об этом. Он пришел из С’де Рафаеля на праздничную трапезу. Увидев ее, он огорчается лицом и перестает раздувать тлеющие угли. Он обнимает ее рукой за плечи. Его промокшая шерстяная жилетка пахнет мхом. Он притягивает ее к себе и говорит: «Да живут твои другие сыновья, Мириам! Да будешь ты гордиться ими, и да принесут они тебе еще больше внуков и внучат». Он целует ее в лоб, а она вновь утыкается ему в плечо, погружаясь носом в грибной запах шерсти. Ей становится от этого легче. Легче, как в семье.

Она шмыгает носом и отстраняется.

«Присмотри за огнем».

Он опускает руки с ее плеч.

«Я все еще вспоминаю о тех, кого мы с Хавой потеряли», произносит он.

И она вспоминает, это чувство знакомо и ей. Она все еще часто вспоминает о тех двух, о сладких беззащитных малышах, потерянных ею из-за кашля и холода и простого факта, что она не смогла вырасти их здесь. И о тех, кто никогда не оживет, и о тех, кто оживал, но не надолго. Она вспоминает их, но это чувство — лишь простая горечь, понятная родителям прожившим такое. А сегодняшний день — особенный. Скорее всего, особенность вызвана присутствием злости, гнева.

«Так будет длиться весь день», говорит она. «Родственники и тети, и племянники, и их жены».

Пинхас качает головой.

«Ну уж нет. Кто-нибудь из них забудет».

«Другие напомнят им». И тут же: «Иов им напомнит».

«У него все еще длинный язык? Как у женщины на рынке?»

Она улыбается. «Все еще».

«Ну, скажет он им, а они пожелают тебе, чтобы подольше жили твои другие сыновья».

Так продолжается жизнь. Учимся терпеть невыносимое.

Во время трапезы Гидон лишь наблюдает, помогает рядом сидящим и не произносит ни слова. Семья интересуется им у нее. Она поясняет: «Он потерялся в горах, когда выпал снег. Он остается здесь, пока не наберется сил для дороги домой». И они бросают взгляды на его стройное тело, оглядывая с ног до головы, видя, что выглядит здоровым, и ничего не говорят. Время Пейсаха, когда считается особенно достойным угостить и обогреть незнакомца или путника. Кто-то из пришедших напоминают ей о том, что произошло в этом году, кто-то молчат об этом. В любом случае ей не становится ни лучше ни хуже. По крайней мере, они не спрашивают об ее муже. Они более всего озабочены рассказами о солдатах, рыскающими по всей стороне в поисках бунтовщиков из Яффо. Поиски приблизились к Галилее, потому что на юге не увенчались успехом. Семья озабоченно качает головами и беспокоится. Они едят пресный хлеб и пьют вино.

Проснувшись утром, она видит, что Гидон закончил всю его работу по дому, и суп пузырится на огне. Он нарезает овощи для него.

Он улыбается. «Тому, кто помогает вдове», цитирует он, «разве не вернется вдвойне или втройне на небесах? А она в помощи сироте найдет себя благословенной, и Бог обратит лик свой на нее».

Она хмурится. Она думает: если расскажу ему, то он узнает все мои печали.

«Я — не вдова», говорит она. «Насколько знаю».

Руки Гидона застывают недвижно.

«Он злился на меня. Я часто его не слушалась, Я была упрямой женой, и люди говорили ему, что я не следовала его желаниям в… определенных случаях. Он оставил меня», она говорит все тише и тише, «он взял другую жену и переехал в другое место. Он дал мне керитут, договор о разводе, и сказал, что мне разрешено быть с другими мужчинами».

Ей не жаль его ухода. Кроме силы в его плечах, ей больше не о чем жалеть. Она лишь хочет, чтобы ее дети были близки к ней, чтобы вернулся ее сын, а Иосеф и его молодая жена меньше всего заботят ее.

Гидон не произносит ни слова. Он понимает, насколько печально и одиноко звучат ее слова. Большинство женщин в ее положении просто солгали бы и заявили бы, что муж умер.

До нее дошло, что Иехошуа учит тому, чего никто не слышал до этого. Многие его учения не были новыми. Он учил их очень хорошо, силой и умением, поражавшими слушателей, но слова те были уже знакомы ей, как ее собственная кожа.

Она сама научила его известной истории о Ребе Хиллеле. Человек пришел к двум великим раввинам, Ребе Хиллелю и Ребе Шаммаи, с одной и той же просьбой: «Научи меня всей Торе, пока я стою на одной ноге». Ребе Шаммаи выгнал его метлой. А Ребе Хиллель попросил: «Встань на одну ногу, и я научу тебя». И, когда человек встал на одну ногу, Ребе Хиллель сказал: «Что ненавидимо тобой, того не делай другим людям. Вот тебе и весь закон, а все остальное — комментарии. Иди и учись».

Когда Иехошуа говорил: «Относись к другим, как в надежде своей хотел бы, чтобы так же люди относились к тебе», то эти слова не были новыми. Ребе Хиллель был уже стариком при рождении Иехошуа.

Однако, он учил и новому, о чем рассказала одна женщина из Кфар Нахума. Он говорил, что если мужчина разведется с женщиной и возьмет другую жену — это подобно распутству. Те слова были очень популярны среди женщин. Они передавали их от одной к другой. В каждом поселке была женщина, чей муж оставил ее, и которая с трудом перебивалась козами и землей, оставленными по разводному договору, без отдыха ее больному телу, несмотря на то, что принесла ему сыновей и дочерей.

Для нее, те слова казались секретным посланием, знаком того, что он помнил о матери. Но ни разу не посылал за ней. Он не вспоминал об Иосефе. Он говорил о другом отце, говорил о Боге, как о своем отце. И она решила: он хочет, чтобы я опять пошла к нему. Точно означает, что он хочет увидеться со мной.

Интересная вещь, как растет доверие между двумя людьми. Когда встречаются два незнакомца, нет никакого доверия. Они могут бояться друг друга. Им неизвестно: может, кто-то — соглядатай или предатель, или вор. Нет драматического момента, когда недоверие переходит в доверие. Будто приближение лета, ближе и ближе с каждым днем, и когда замечаешь это — уже свершилось. И неожиданно замечаешь, что, да, тому человеку я могу доверить мое стадо, моих детей, мои секреты.

Ее душу трогает мягкость Гидона. Борода его лишь только-только начинает принимать вид, а пока — несколько кустов пуха, как при линьке у пастушьей собаки. У него — длинные ресницы, и он пахнет сладким густым запахом молодого человека, в котором начинается бурлить кровь. Локти и колени торчат острием, плечи зажаты. В нем накапливается желание что-то делать, и еще нет понимания этого желания. Ее сын был таким же в двадцать лет. И нежные глаза были такими же. Как он держал чашку горячего питья, прижимая к себе, как потирал суставы пальцев рук — он был таким же, как этот юноша.

Сердце ее принимает его в себя. Она больше не произносит ни слова о своем муже. Он не говорит ничего об ее сыне. Он работает. Они присыпают огонь золой и углями после вечерней трапезы и обсуждают, что нужно сделать с западным полем на следующий год.

Она пошла к Иехошуа зимой годом раньше до появления Гидона в Назарете. Зима не была холодной, и не было снега. Она слышала, что с ним ходила большая толпа последователей, и почти пятьсот человек шли колонной. Они шли неподалеку от Натзарета, в пол-пути, и она оставила младших детей с женой Шимона, завернулась в шерстяную робу, взяла мула у Рахав и поехала увидеть своего сына.

Много лет прошло с тех пор, как была она в дороге одной. Молодая женщина никогда не путешествует без сопровождения. А теперь она была совершенно свободна. Кто ограбит ее сейчас? Что возьмут у нее? У нее были лишь вода, черствый хлеб да мешочек яблок. Она держалась главной дороги. Своим сыновьям она сказала, куда направилась, и когда ожидать ее возвращения.

Она размышляла, пока ехала. Сердце ее было наполнено таким гневом, что она даже не знала, пока не села на мула и не поехала в дорогу. Она никогда не была плохой матерью, никогда, честно говоря, не была плохой женой. Она заботилась о своих детях — она размяла застывшие пальцы, напомнившие ей о том, как дорого обошлась ее забота — пекла хлеб, готовила еду и супы, жарила мясо и сушила фрукты, мыла детей и берегла от зараз, ложилась с мужем, даже усталая или без желания из-за всех этих обязанностей матери и жены. Она растворилась во всем этом и не нашла ничего неправильного. Это кем она была: матерью.

И этот сын не выкажет ей сыновьих обязанностей? Не приходит к ней во всей красе со своей огромной толпой? Не пишет ей и не посылает ни словечка после всего, что она сделала для него? С первой полосы на коже ее живота, когда он рос в ней, и до последней чашки супа, который она сварила для него перед тем, как он исчез, все это было ничем?

Душа ее все больше наполнялась горечью с каждой оставленной позади милей, и когда она прибыла в его лагерь — какие уж тут сомнения при виде пятисот путников с их запахами, гвалтом и дымами — она стала твердой и неуступчивой, будто замерзшая земля.

«Где шатер Иехошуа из Натзарета?» потребовала она от римлянина-прихлебателя в дорогой одежде.

«Кто ты такая?»

«Я — мать его», ответила она.

Первое, что они видят — длинный сарай занялся огнем. Сарай на краю городка, первое здание на пути с юга. Крики на улице «пожар, пожар», и Мириам бежит, как все, схватив ведро и готовая встать в людскую цепь до реки. Последние недели были довольно сухими, и любая искра, прилетевшая от огня, могла зажечь сарай.

Они бегут вниз по склону холма к сараю, большинство — босыми ногами по высохшей до цвета мела земле. Кричат друг другу, чтобы готовились встать в цепочку до реки. И видят они гребни плюмажей и отблески копейных острий, и слышат они шум фаланги. И их окутывает страх.

Это всего лишь разведчики, десять человек с проводником, говорящим на местном языке. Рим не пошлет своих самых лучших воинов в маленький поселок в шестидесяти пяти милях от Иерусалема. Но даже отряд разведчиков прибывает с властными полномочиями тех, кто послал их; невидимая цепь власти тянется от этих десяти человек до гарнизона центурионов в столице, и оттуда — до Префекта, и от него — до самого Императора. Если этим солдатам что-то не понравится, то придут другие. Если и те останутся недовольными, то придет еще больше людей. В конце концов, Рим найдет ответы для себя, или это место превратится в кровавое пятно на выжженой земле.

Поэтому они зажгли сарай. Это не ваш сарай, заявляют они. Он — наш. Вы принадлежите Риму.

Они доходят до городской площади и останавливаются. Люди тоже собираются здесь. Ничего нельзя поделать ни с сожженым сараем, ни с другими возможными потерями.

Командир солдат произносит короткую речь. Люди городка не понимают языка сказанного. Некоторые, кто добираются до больших городов своей торговлей, выучили несколько слов, но эта речь была слишком быстрой и сложной.

Они знают переводчика. Это человек, который работает на налогового надсмотрщика Галилеи. Они часто видят его. Он никогда не появляется с хорошими новостями. Неудивительно увидеть его здесь с римскими солдатами; он приходил и до этого с вооруженными людьми, чтобы никто не мог избежать платы.

В этот раз он пытается притвориться их другом. Римляне не понимают, что говорит он, а люди не понимают, что сказали римляне. Нет никакой уверенности в правильности его перевода.

«Они привели меня сюда», говорит он, «потому что они ищут людей, сбежавших из Яффо. Несколько месяцев тому назад там было восстание, и я знаю — вы слышали о нем. Я пытался их урезонить, пытался отговорить их. Вы — хорошие люди, вы платите свои налоги вовремя, с вами нет никаких проблем. Но они слышали, что сейчас в поселке живет один юноша из Яффо. Новенький. И я уверен, что вы не хотите укрывать известных преступников, не в таком тихом месте, как Натзарет! Так что мой лучший совет — отдайте его. Они возьмут его с собой и зададут несколько вопросов, а вас оставят в покое. У вас, может, даже останется время на» — он слегка наклонил голову в сторону горящего сарая — «на это, скорее всего».

Они переглядываются. Гидона нет здесь, он — на холмах с ягнятами, он будет там, возможно, еще день-другой. Мириам напряженно ждет: заговорит ли кто-нибудь.

«Он живет у меня», внезапно и громко говорит она, удивляясь самой себе. «Он — не тот, кого вы ищете».

Сборщик налогов улыбается. Золотое кольцо блестит на его большом пальце.

«Мать Мириам, я бы никогда не подумал о тебе! Ну, передай его, и мы уйдем».

Мириам видит, как ее брат Шмуель продвигается сквозь столпившихся людей. Он может тут же пойти и привести его — понимает она. Он сядет на коня и поскачет к холмам, найдет его и сдаст римляням.

«Нет», повторяет она, «он — не тот, кто вам нужен».

Шмуель замедляет ход. Он пытается достичь ее взглядом, беззвучно что-то говоря ей.

«Мы должны сами разобраться в этом, Мать Мириам».

«Нет», настаивает она.

И что-то меняется в атмосфере разговора. Возможно от того, что один из солдат указывает острием копи, не понимая смысла разговора, но услышав нечто в тоне ее голоса.

Командир солдат нагибается прошептать несколько слов к уху сборщика. И тот соглашается кивком головы.

«Если ты не можешь его представить, Мать Мириам», говорит он, и голос его твердеет, «мы тогда возьмем тебя. Для вопросов».

Она напрягает все мускулы живота. Ей предстоит лгать.

Когда она вошла увидеть его, она обнаружила себя поющей тихо под дыханием. Это был псалм, который напевали козьи пастухи. Она часто напевала его, когда он был крохотным младенцем, и, скорее всего, какая-то ее часть решила, что от песни он вернется памятью в того самого младенца и вспомнит о том, как была она нужна ему.

Он сидел с тремя друзьями его, и первым взглядом он нахмурился, и она поняла, что он не узнал ее. О, как же это было тяжко и холодно. Но, наконец, за одно сердцебиение его лицо вернулось улыбкой.

«Мать моя», обрадовался он.

Они прошлись вместе, чтобы размять ее затекшие с дороги ноги. Она рассказала ему все новости семьи, племянников и племянниц, и какая жизнь в городке. Он выслушал, но, казалось, отстраненно. Он отвечал: «Это хорошо» про новость о хорошем урожае или «Это печальная новость» про смерть ребенка.

«А как ты?» наконец спросила она. «Какой ты — важный человек со многими последователями».

Она взяла его руку и обняла ее своими руками. «Ты устроишь большую школу и будешь учить? Я буду очень гордиться, когда скажу дома всем людям, что ты основал школу, взял жену…» И голос покинул ее.

Он задержал свой шаг. Она остановилась тоже. Он наклонился к ней так, чтобы лицо его было наравне с ее лицом.

«Мать моя», сказал он, «Бог позвал меня. Поведал он мне, чтобы я пошел на Пейсах в Иерусалем, потому что пришло время для новых небес и новой земли».

Глаза его не моргали. Лицо его сияло, словно луна. Пятно полустертой пыли в центре его лба.

Внезапно она стала нетерпеливой.

«Иерусалем, да, очень замечательно. Хорошее место найти новых последователей, а потом что? Будешь бродить так всегда? Как кочевник, не найдя себе места?»

«Бог укажет мне. Лишь Сам Бог и больше никто».

Она нахмурилась.

«Ты должен вернуться в Галилею. У нас — прекрасные пастбища, хорошая рыбалка. Приводи своих людей. Оставайтесь. Будь известным человеком Галилеи. Да!»

«Это не мне решать. Я следую одному лишь желания Бога».

И от слов его она разозлилась. После всего, что она сделала для него, и каким глупым он был, как камень.

«Взрослей», набросилась она. «Желание Бога — это хорошо, но мы же тоже должны планировать свою жизнь. Будь мужчиной».

«Как отец мой?»

«Я приведу твоего отца!» Она не смогла сдержать себя, и она вынула все оружие против него. «Он придет сюда вместе с твоими братьями, и они приведут тебя домой и покончат с этой бессмыслицей!»

Иехошуа посмотрел на нее ласково свысока. Она испугалась его. Какая глупость — бояться своего собственного ребенка.

«Я люблю отца моего», сказал он.

«Ты так раньше не говорил», возразила она ему тут же.

«Я научился многому», ответил он.

«И так не научился ухаживать за своей матерью, посылать ей вести, что жив-здоров, или написать ей, или усадить ее за самое почетное место за своим столом».

Она приблизилась к нему и поцеловала верх его головы. «Има», произнес он, «ты увидишь такие вещи, которые тебя удивят».

Но домой он так и не вернулся.

«Гидон — мой внук», заявляет она.

Сборщик налогов знает хорошо и ее и ее детей, и всех внуков и внучат. Он не верит ей. Она видит его неверие. Она должна быть более убедительной.

«Он — мой внук, сын моего сына Иехошуа, который умер. Он — от продажной женщины в Яффо, и я не знала об этом до прошлого года, когда он появился» — здесь она дрожит голосом, как будто старая горюющая женщина — «когда он появился и нашел меня, и привел свидетельства, то я увидела в его лице, что он должен быть этим ребенком».

Сборщик налогов смеется. Он бормочет что-то солдатам, и те тоже клокочут смехом. Настроение у них меняется. Она не знает, о чем они теперь шутят между собой. Что она взяла в дом сына блудницы, чьим отцом может быть кто угодно? Что она гордится этим? Что ее обманул какой-то явный мошенник в поисках легкой еды и укрытия? Хорошо бы, что после этого они не распознали бы никакой другой лжи.

«Он появился в прошлый год, ты говоришь? В какое время?»

«Летом», быстро отвечает она, «между Праздником Семи Недель и Новым Годом».

По всей площади люди переглядываются друг с другом. Она требует от них трудного. Если никто не опровергнет ее, то все окажутся сообщниками. Если римляне обнаружат их ложь, весь городок сожгут.

Сборщик налогов подозрительно разглядывает людей, ожидая чьих-нибудь слов. Все молчат.

«Ну», смеется он, «если у тебя уже есть сын блудницы, то мы уж тебя не возьмем! Похоже, он такой же умелый, как и его мать!» Он весело хмыкает, и, недовольный отсутствием смеха толпы, переводит шутку солдатам, которым она нравится, как и ему.

Никто не заговаривает с ней после ухода солдат. Рахав, Амала и Батхамса остаются с ней, но не обнимают ее и не утешают. Они смотрят настороженно.

Наконец, Рахав произносит: «Ты завела нас в большую опасность, Мириам».

Это правда. Она должна все исправить.

Гидон возвращается с гор через два дня. Он слышал, что сделала она, еще до того, как увидел ее — догадывается она.

Он выглядит другим по сравнению с тем, каким он был, появившись впервые в Натзарете. От работы на улице, задубела и потемнела кожа. Он уже не так тонок от ее доброй еды. Место, где были два его пальца, заросло серебряным шрамом до конца кисти правой руки. Как он работает сейчас, то можно подумать, что он живет здесь со дня своего рождения. Он будет в полном порядке, уговаривает она себя, когда уйдет.

Она дает ему суп из чечевицы с лепешкой, и он жадно ест. Тонкая струйка солнечной жидкости протекает по тощей бороде на его подбородке. Он заканчивает, и она хочет забрать чашку для мытья, но он удерживает ее своей больной рукой, и три его пальца сильнее ее обеих рук.

Он говорит: «Почему ты не сказала им, где я был?»

Она отпускает чашку. Она садится напротив него.

Он продолжает: «Я не пришел сюда, чтобы навлечь опасность. Я не хотел этого, я не хотел…»

Он сильно бьет здоровой ладонью по столу. Глиняный горшок подпрыгивает. В этот момент он напоминает ей сына. Память вызывает больное ощущение в животе, и она злится от этого.

«И почему ты тогда пришел? Зачем? Чтобы расшевелить в старой женщине прошлое горе? Чтобы от тебя заразилась твоим обожанием умершего?»

Кажется, что он хочет что-то сказать, но сдерживается.

Она говорит: «Никакой больше нет причины, а только чтобы тебе нужно было найти укромное место, и еще знал, что, рассказав свои истории, я тебя сразу дам убежище».

Он смотрит вниз на свою руку. На то место, где были пальцы. Он проводит ногтем большого пальца левой руки по линии шрама.

Он отвечает: «Я пришел принести тебе добрую весть».

Она возражает: «Нет никаких добрых вестей. Мой сын мертв. Вот и все новости какие могут быть».

Он обращается к ней так мягко, что она еле различает его слова: «Он воскрес».

Она не знает, как ответить, и как следует понимать его слова, и она замолкает.

Он разглядывает ее: дошло ли до нее сказанное?

А ее охватывает дикая надежда.

Ей снились похожие сны. Сны, в которых к ней приходили люди и говорили: «Это была ошибка! Он не умер, он спасся. Он все еще жив». И сны, полные тягучей боли, в которых она знала, что у нее был лишь один день, один час на разговор с ним, что он вернулся, и она могла прижать его голову к себе и вдохнуть его запах и услышать его голос. И она теряла звук его голоса.

Гидон говорит: «Он умер и восстал вновь. Божьим чудом. Он показал себя Шимону из Евена и Мириам из Мигдалы, и еще нескольким своим друзьям. Он жив, Мать Мириам».

Его голос звучит неровно, а глаза горят и полны влаги, а лицо сияет жаром, и она ощущает, как чувство возрастает в ней такое сильное и такое быстрое, что сначала она не может понять — что это такое, и внезапно она начинает смеяться.

Она смеется, будто ее тошнит, и смех исходит из живота, а не из радостного сердца.

Ему больно от ее смеха. Ему кажется, что она смеется над ним, хотя происходит совсем другое.

Он говорит обиженно: «Так смеялась и наша праматерь Сара, когда Бог поведал ей, что она родит в девяноста лет, а так и случилось».

И она перестает смеяться, хотя не может удержаться от улыбки, пробирающейся по ее губам, словно от веселия.

Она заявляет: «Тебе слишком много лет, Гидон, чтобы верить в такое».

Он чувствует, как краснеют его щеки.

Он продолжает: «Они пришли к гробнице, Мать Мириам, к той гробнице, где он лежал, и тела там не было. Он воскрес».

А она опять смеется. «Ты такой глупый? Ты такой неумный? Гидон, я послала моих сыновей за его телом сразу после Субботы. Чтобы он не лежал в какой-то чужой холодной камере, когда его следует похоронить в теплой земле, как его праотцов».

Он смотрит на нее, недоуменный и обиженный, и бормочет: «Все равно, он воскрес. Его же видели».

Она спрашивает: «Так ты пришел сюда для этого? Убедить старуху, что ее сын все еще жив?»

Он не отвечает. Теперь сердится она.

«Если бы он жил, если бы они не убили его, если бы он возродился в гробнице, если бы Бог вернул его мне, почему он не здесь, Гидон? Кого он должен видеть больше, чем свою мать? Почему он показал себя Шимону и Мириам из Мигдалы, а не мне?»

И когда она задает свои випоросы, то слышится ей голос Иехуды из Кериота, говорящий: «Мы теперь — его семья, мы, кто следует его учению». Ей видится лицо ее сына в последний раз разговора с ним, когда она испугалась и не поняла, почему. Она знает, что он отказался от семьи задолго до своей смерти. Если даже эта детская история правдива, то не к ней бы пришел он. И это понимание ей трудно вытерпеть. Она быстро поднимается — хрустят коленки, и спина отзывается болью — и, не представляя себе точно, что она сделает, она поднимает правую руку и бьет Гидона по левой щеке.

Громкий шлепок. Ее рука звенит болью. Она высматривает его лицо, потому что она — старая женщина, а он — молодой мужчина, и если он ответит тем же, то может легко убить ее.

Он не отвечает ударом. Он не двигается и не пытается уйти. Он спокойно смотрит на нее и поворачивает свое лицо другой стороной к ней. Он ждет. Словно приглашение.

Ее рука падает вниз.

«Я бы знал на любом конце мира, если бы он все еще оставался там».

В первый год, когда она выросла в женщину, отец взял ее с собой в Иерусалем на Шавуот — праздник в конце седьмой недели от Пейсаха. Это веселый праздник, очень простой — празднование только что начавшегося сбора урожая. Крестьяне приносят первые плоды со своих полей к жертвеннику отблагодарить Бога за благословление их деревьев, созревающих винных лоз и колышащиеся золотые поля пшеницы. Они остановились у младшего брата отца Елиху, жившего так близко к Храму, что можно было видеть стены Храма с крыши дома. Свет раннего лета был золотым, но дни продувались приятным ветром, и жара не сгущалась, и воздух не застывал. Первый день она провела у окошка, наблюдая за бесконечной процессией к Храму повозок, тянущих быками, наполненных созревшими розовыми гранатами и мохнатыми желтыми финиками, и сердце ее было наполнено радостью.

Это было хорошее время для того, чтобы попасть в Иерусалем, особенно для девушки, только что ставшей женщиной — так сказала ее мать. Люди пришли с разных концов земли. Молодой человек мог заметить ее, или она могла бы заметить какого-то молодого человека. Там было много нервничающих, полных желания, нетерпеливых девушек, как она, идущих к Храму с их отцами, и также много молодых юношей. Во дворе Храма ее отец дал ей монет на покупку ягненка для приношения. Она проверила всех предлагаемых животных, выбрала одного, привязанного в конце загона, не самого большого, а с самой чистой белой шерстью.

Возле Храма стояли солдаты, конечно же — наемники-ауксиларии. Она услышала, как один человек рассказал ее отцу, что раньше днем тут были волнения, быстро погашенные, когда три крестьянина напали на солдата. Отец у Мириам ничего не сказал в ответ, хотя в прошлом она слышала, как он ругал римлян, желая чтобы все объединились и прогнали бы тех со своей земли. Он обнял ее за плечи, когда они входили в Храм и прошептал ей: «Если увидишь что-то такое, пока мы будем здесь, Мириам — беги. Римляне не отличают виновных от невиновных. Если что-то начнется, то беги к дому дяди, и ты будешь там в полной сохранности».

Они мирно принесли свои приношения. Семь корзин продуктов их земли оставили они священникам: фиги и ячмень, пшеницу и гранаты, оливки и финики, и тяжелые кисти винограда. Чисто белый ягненок был зарезан, кровь — разбрызгана, запретный жир — сожжен на жертвенном алтаре Бога. И вновь до них донесся рокот толпы, когда они покинули стены Храма. Мужчины обменивались секретными знаками руками в форме кинжала и шептались тихими и непонятными словами.

Отец у Мириам, все так же крепко держа ее за плечи, поднес свои губы к ее уху. «Ты ничего не видишь», сказал он. «Ты ничего не слышишь. Мы празднуем сегодня с твоим дядей, а завтра идем домой».

Все произошло стремительно. Они шли мимо рынка специй, направляясь к дому, но при виде Ипподрома с его высокими колоннами и развевающимися флагами она почувствовала — что-то происходило. Отец еще крепче схватился за ее плечо. Он остановился. Позади них, где они только что проходили, шла группа людей, медленно и целенаправленно. Ставни на окнах зданий у Ипподрома были наглухо закрыты деревянными кольями. Справа, из узкой аллеи, выходила еще небольшая группа людей. Плотного телосложения крестьяне с мускулистыми руками, и у каждого — длинный мешок на спине.

Солдаты на ступенях Ипподрома смеялись между собой. Двое из них бросали жребий. Другие делали ставки на победителя. Некоторые следили за толпой, но большинство было занято игрой. Пальцы отца сжимали ее плечо, словно железные щипцы. Людей вокруг них было немного — какие-то родители с детьми и целые семьи, и каждый выглядел напуганным, как и они. Они вошли на площадь Ипподрома, направляясь как можно быстрым шагом, но не переходя на бег. Проходя мимо открытой двери, она мельком увидела, что темная комната за открытой дверью была полна людьми. Ей почудились следящие многочисленные черные глаза, передвижения людей и тусклый отблеск металла. Люди собрались на праздник в Иерусалеме со всех концов страны. Все было запланировано.

День начал нагреваться, и вышли облака не чистой белизны. Ветер ушел, воздух был мягким и влажным, словно втянувшая влагу материя. Брызги дождя упали на кремового цвета мраморную площадь. Тяжелая спелая капля лопнула на пыльном камне. А потом еще одна, и еще одна. И, как будто задолго условленным знаком, вместе с дождем вышли люди.

Они бежали, крича. С потемневшей кожей и красными распахнутыми ртами, выдыхая скрежетом дыхания их легких — острым, как и лезвия их оружий. С дикими криками, яростным завыванием, размахивая набухшими металлом злости руками свободных людей, чьи дома заполнил какой-то сброд, они разбежались по ступеням Ипподрома и начали убивать. Первые стражники, застигнутые врасплох мгновенным пробегом и топотом ног, погибли, не успев обнажить свои мечи. Мириам увидела, как разрубили одного от живота до горла — тихо улыбающийся солдат, ослабивший завязки металлической пластины на груди из-за жаркости дня. Другой солдат упал крича, взывая к помощи гарнизона.

Какие-то руки внезапно схватили ее. Сильные руки — за ее бока под плечами, поднимая с земли, хотя она пиналась и барахталась, прижимая ее к кому-то, и заняло несколько мгновений ее беспорядочных мыслей, чтобы до нее дошло, что голос, кричащий ей в ухо «Не двигайся! Не двигайся!», был голосом ее отца.

Он бежал с ней, а дождь все усиливался, а люди кричали, а он бежал с ней сквозь толпу. Он пробирался, упершись вперед плечом, прижав ее к своей груди так плотно, что ей оставалась лишь крохотная щелка для дыхания и один глаз для вида людей, двигающихся им навстречу. Они были с оскалами жаждущих крови улыбок. Это были те солдаты, забравшие их землю, и тот человек и этот, укравшие их урожаи, их женщин, их Бога. Мириам не видела, куда бежал ее отец, понимая только одно, что он бежал против течения от места убийств и крови.

Когда они остановились, и шум отдалился, она увидела у отца две раны: одна — на плече порезом сквозь материю робы, а другая — на полуотрубленном ухе с темной сочащейся кровью. Он упал на кучу мешков, все так же плотно прижимая ее рукой. Они находились в темной комнате напротив Ипподрома. Она попыталась встать, но отец дернул ее к себе.

«Не двигайся», прошептал он и вновь завалился на мешки.

Прижатая к его груди, Мириам слышала его прерывистое быстрое дыхание. Его прижатие ослабело, и она выползла из-под его руки, все так же держась близко к полу. Крики и плачи на площади усиливались. Она увидела длинный ручеек крови на шее отца и, нащупывая пальцами в темноте, нашла влажное место на голове отца. Он все еще дышал. Она положила свою ладонь ему на грудь, чтобы он знал, что она — рядом. Да, все еще.

Она оглянулась вокруг. Они, должно быть, находились в конюшне, возможно, семьи священника — поближе к Храму. Явно пахло лошадьми и соломой. Они были за окнами, закрытыми ставнями, но она прижалась глазами к трещине в дереве. Стрелы летали по площади, и одна вонзилась в толстые ставни, и она подумала: — вдруг стрела воткнется мне в глаз? — но не смогла отвернуться от вида происходящего.

Убийство шло безостановочно. Солдаты на Ипподроме опустили металлические ворота, чтобы остановить атакующих. Они стояли на верху, встречая поднимающихся по ступеням евреев. Они стреляли стрелами из-за решетки ворот, и она увидела, как двадцать человек упали, пронзенные в живот, в грудь и в пах. Неподалеку от их места сидел человек со стрелой в бедре. Он попытался выдернуть ее из себя и закричал. Он был молод, как показалось ей, восемнадцати-девятнадцати лет. Пот блестел на лбу. Он искал себе убежища. А что, если он зайдет сюда? А что, если он откроет дверь и их обнаружат здесь? А если придут солдаты, то что тогда? Еще одна стрела вошла ему в шею резким хрустом, и он упал спиной — мертвый. Боже прости ее, она обрадовалась.

И смотрела она, как евреи, не в силах совладать с тяжелыми потерями от лучников, отошли к примыкающим улицам. Площадь перед Ипподромом была темной от тел и крови — кровь римлян и кровь евреев, подумалось ей. Один из солдат все еще шевелился, стоная. Как долго его товарищи будут смотреть на него? Ее отец все еще дышал. Она намочила его губы водой из ее кожаной фляжки. Он облизал их. Это был хороший знак. Через два-три часа стемнеет, и тогда, возможно, он сможет передвигаться.

Она услышала радостные крики на улице. Римляне праздновали свою победу? Но крики усиливались. Не радостное празднование. Вновь яростным ором. От битвы. Она прижимается глазами к щели во второй раз. С крыш ближайших домов евреи протянули лестницы и веревки, и по ним прошли к верхним уровням коллонады. Оттуда, сверху, они стали кидать вниз камни и блоки, вытянутые из здания. Там были подростки с пращами, запускающие снаряды по римлянам, и чем больше те смотрели вверх, тем опаснее становилось для них же. Она увидела, как одному солдату попали кирпичом в рот, и от верхней губы не осталось ничего, вылетели зубы, и середина лица залилась кровью и кусками плоти. Римляне сначала попытались отбиться: они перевели стрельбу стрелами на верхние уровни и смогли выгнать часть атакующих вниз к себе, где набросились на них мечами, отрубая головы и конечности от тел.

Только преимущество высоты все же взяло верх. Римляне ушли, отступив в колоннаду. Центр Ипподрома, как видела Мириам, был завален телами погибших. И тогда возликовали евреи с верха Ипподрома радостным кличем. Мириам не могла видеть, чем занимались римляне. И евреи наверху колоннады тоже не видели ничего.

Она вернулась к своему отцу. Губы его двигались. Она намочила рукав ее платья водой из фляжки и выкапала несколько капель ему в рот. Он проглотил. В конюшне было темно и холодно. Она наклонилась ближе к его губам.

Он шептал: «Беги, Мириам, беги к дому своего дяди Елиху. Беги сейчас же».

Она вновь посмотрела наружу. Площадь был тихой. Она увидела, как плачущая женщина шла по краю, нашла тело и встала перед ним на колени, обняв голову тела. Если бы она побежала, то сейчас было бы лучшим временем. Но если она побежит, а вернувшиеся на Ипподром солдаты найдут здесь отца, они тут же убьют его. По крайней мере, если она останется — молодая девушка — она сможет упросить их за него. Она не уйдет.

«Опасность прошла, отец», сказала она, «и площадь затихла. Отдыхай, и, когда ты сможешь встать, мы пойдем вместе».

«Беги», продолжал шептать он, «беги сейчас же».

Его пальцы рук и ноги стали холодными. Он дрожал. Ползя по полу, она притащила еще мешков и накинула их поверх него. Дрожь уменьшилась. Он слегка отодвинулся от нее подальше и задышал медленнее и ровнее. Он заснул настоящим сном, а не потерял сознание.

С площади донесся треск, похожий на шум падающих деревьев. Громкий рокочущий треск. Может, римляне принесли свои тараны? Потом послышался еле слышный, урчащий гул, как от далекого моря. Она вновь приникла к ставням.

Римляне подожгли Ипподром. Нижняя часть сооружения была каменной, но верхние этажи и галереи, куда вскарабкались евреи, были деревянными. И дерево охватило гудящее пламя, и как в алтаре Храма, как будто запахом горящих жертв, дерево горело огнем.

Она видела, как люди перебрались на самую крышу Ипподрома, где пламя еще не дошло до глиняной черепицы. Но не оставалось никакого пути вниз. Лестницы сгорели, и не было зданий близких настолько, чтобы можно было спрыгнуть с Ипподрома на них. Они сгорят там заживо — на плоской крыше здания. Кто-то жался к другому, кто-то встал на колени и молился, кто-то рвал на себе одежду и волоса. Она увидела, как один человек отошел от края крыши на пять шагов и побежал, стараясь перепрыгнуть, но было слишком далеко, и он упал на каменный пол и больше не двигался.

Вскоре за ним последовали еще другие, прыгая от смерти огнем. Она видела, как кто-то вынимал свой меч при приближении пламени и падал на него. И кто-то не прыгал и не падал на свой меч, но ждал или карабкался вниз сквозь жар, и их крики были самыми громкими и страдающими. Она слышала, что кто погибнет от рук Рима, тот будет вознагражден небесами. Разрастающее, ненасытное пламя посылало искры в небо, и она вспомнила, что жизнь агнца уходит назад создателю, пока плоть остается здесь на земле, но крики были настолько громкими, что вскоре она не смогла думать более не о чем.

Площадь между конюшнями и Ипподромом была каменной и мраморной. Огонь не перешел через площадь. Она следила всю ночь, готовая перетащить отца на спине, если он не сможет встать, и если огонь перепрыгнет на близкостоящие дома. Но этого не случилось. Солдаты знали, что делали. И дождь своими приходами помог немного. Огонь прогорел за ночь, оставив почерневшие деревянные обломки, торчащие в небо из каменного основания. Перед рассветом Мириам растолкала отца, чтобы тот проснулся, и шатающийся, с трудом соображающий, иногда ползущий, он добрался с ней до дома брата своего Елиху.

Они оставались в доме дяди еще семнадцать дней, не решаясь выйти наружу за едой или за новостями о том, что сталось с Иерусалемом. У них был колодец, и хватало пшеничной муки и высушенных фруктов, и ее отец становился сильнее с каждым днем. Он и дядя решили, что не должны были возвращаться в провинцию, потому что римляне стали бы искать всех, кто сбежал из Иерусалема — виновный или нет. Каждого, покинувшего город, заклеймили бы преступником и предателем. Особенно тех, у кого были раны.

Когда, наконец, ее отец выздоровел настолько, что мог выдержать долгую дорогу, и Елиху узнал, в какое время лучше было проходить через ворота, и какими словами лгать, они покинули город. Они ушли рано утром. Солдаты у Двойных Врат спросили их, что привело их сюда, и Мириам ответила, как ее отец и дядя учили ее, что они жили в Иерусалеме, и ее обручили с юношей с севера, и им надо попасть на свадьбу, а то пропадет ее приданое. Солдаты повеселились о чем-то между собой, а потом грубо пошутили об ее свадебной ночи. Она опустила глаза, усталая от всего притворства, и их пропустили. И тогда ей пришлось увидеть то, что увидела.

Вдоль дороги к Иерусалему римляне воздвигли деревянные рамы — две скрещенные доски, подлиннее вверх и покороче в сторону — в виде буквы заин. Их были тысячи. Они стояли у дороги по обеим сторонам до самого горизонта, и по холму и по всем извивам. И к каждой раме они прибили человека.

День был теплым. Солнце светило ярко, будто не понимало, что оно высвечивало. Будто Бог Всемогущий и Вездесущий оставил это место.

Пахло кровью. И жужжали мухи. Они собирались в мягких местах — уши, нос, глаза. И хлопали крылья, и рвали плоть негромким клекотом падальщики и вороны. Кровь стекала по рамам, собиралась лужами у оснований, высыхала коричневыми потеками. И была вонь от гниющих тел, и таким же был вкус у нее во рту. И разносился звук.

Они шли по каменной дороге. Люди, взятые в городе, были прибиты первыми. Они были уже мертвыми, с искривленными телами, и лица их и тела пожрали падальщики. Удаляясь от города, им стали попадаться недавно пойманные бунтовщики. Они висели там три, четыре, может, пять дней. Это были они, от кого исходил этот звук.

Солдаты, как она была уверена, следили с парапетов стен Иерусалема. Ни один человек не мог быть снят без разрешения Префекта, и эти люди сгниют там, и плоть их будет съедена птицами и стаями разных летающих созданий. И те, у кого еще оставался язык во рту, молили о пощаде, о глотке воды или о быстром ударе меча по горлу. Они возносили мольбы своим матерям, как помнится ей. Там поняла она, что все умирающие зовут мать. И нет никакой разницы, что говорили или о чем думали они до этого.

«Не смотри вверх», шептал ей отец, «не смотри, не задерживайся. Смотри вниз. Иди».

Так и прошла она по долине в тени стонущих деревьев.

Таким было послание Рима людям Израиля.

Есть такие вещи, о которых больно вспоминать. И она старается, она постоянно борется с тем, чтобы не вспоминать и не думать. Но не проходит и дня без воспоминания о тех людях, зовущих своих матерей. Она теперь знает, что произносит тот, кого прибили к перекрещенным доскам. Она обязана была силой привести его домой.

Он сидит на камне невдалеке от ее дома. Ветер несет вести о приближении лета.

Она смотрит на него сидящего. На юношу, который жив.

«Ты был там», спрашивает она, «в восстании в Яффо? Ты был там с кем-то, кто притворялся Царем? Ты повредил свою руку еще до прихода сюда, во время сражения?»

Он отвечает: «Я был там».

«Шел за каким-то другим учителем, Гидон? За другим Царем евреев?»

Он пожимает плечами. Выходит, что она была права в своих догадках давным-давно.

«Они убили мою семью. Мою мать, моих братьев, моего отца, моих родственников. Долгое время я шел за кем угодно, кто обещал уничтожить их».

Она кивает головой. Они молчат какое-то время.

«Я теперь другой», говорит он. «Я не врал, когда говорил, что Бог послал меня на поиски тебя. Это было уже после Яффо, после того, как мы потерпели поражение, и я спал в горах, дожидаясь прихода весны, и голос во сне, ясный, как меч, сказал мне прийти и найти тебя».

Она верит ему.

«Теперь тебе нельзя здесь оставаться».

Он кивает головой.

«Я уйду завтра».

«Нет», говорит она, «слишком быстро — вызовет подозрения. Подожди неделю-другую. Отправляйся с первыми пилигримами к следующему празднику».

Он вновь соглашается кивком.

Она садится рядом с ним на камень. Сиденье теплое от солнца. Ящерица нагревает свою кровь, сидя на плоском камне всего на расстоянии руки от них. Она чувствует его тело, как будто прикосновением. Она вздыхает. Он кладет свои кисти рук на ее. Он сжимает ее кисти. Его пальцы двигаются, ощущая ее пальцы, запоминая их. Ей трудно понять: кого он пытается воспринять в себя — ее ли или кого-то другого. От мягкости прикосновения сердце ее распахивается настежь, и ей не совладать с этим никак.

Она тихо спрашивает: «Ты веришь во все, что ты мне рассказывал? До самой глубины сердца?»

Он отвечает: «Да. Верю».

«Тогда мой сын Иехошуа все еще жив — в твоем сердце».

«И в сердцах всех, кто верит».

Она кивает головой. Там живут мертвые. В сердце.

Он начинает тихонько напевать мелодию. Эту мелодию часто поют козьи пастухи, когда ведут пятнистое стадо к летним пастбищам. Она подпевает, присоединившись к его пению, то выводя ноты в гармонии, то придерживаясь той же тональности. Хотя кажется, будто поет один человек.

А это не так, совсем не так. Ее сын мертв, его больше нет, но, закрыв глаза, она может поверить в его присутствие, что он вернулся к ней длинными нотами, напевом и дрожанием связок горла. Он все так же держит ее пальцы рук. Он молод, моложе ее сына, когда она видела его в последний раз. Кожа рук мягкая, а пальцы — без мозолей. Она хочет сдержаться, но нет никакой возможности. Ее уносят чувства и переживания.

Песня заканчивается. Он смотрит на нее, и те глаза полны мольбы. Она догадывается, чего ждет от нее этот молодой и красивый человек.

Она спрашивает: «Рассказать тебе историю?»

Он сидит совершенно спокойный с горящими от радости глазами.

«Эта давнишняя история», поясняет она, «когда я забеременела моим сыном Иехошуа».

Она замечает, что он бормочет что-то сам себе, когда она произносит имя сына.

«Теперь я вижу», начинает она, и ее голос становится таким же, каким она напевает истории детям, «да, теперь я вижу, были знаки, что эти роды будут особенными». Зяблик начинает распеваться, сидя на торне; песня радости, что зима, наконец, ушла. «Были птицы», продолжает она, «птицы следовали за мной, куда бы я ни пошла, и пели младенцу внутри меня. И однажды пришел незнакомец…»

Она замолкает. Все, кто читал Тору, знают, что это такое — незнакомец. Незнакомцем может быть кто угодно. Незнакомцем может быть ангел Божий, пришедший испытать доброту и гостеприимство, и если ты пройдешь это испытание, то ангел благословит тебя. Незнакомцем мог быть и сам Бог.

«Пришел незнакомец в наш город и увидел живот мой, наполненный ребенком, и внезапно начал говорить, что „Благословенна ты, и благословенно то дитя, кого ты носишь в себе!“»

И она продолжает рассказывать историю. Она видит, как получаются все ранее слышанные ею истории. Есть три возможности: они были правдивыми, или кто-то понял неправильно, или кто-то солгал. Она знает, что рассказываемая история — ложь, но все равно рассказывает ее. Не из-за страха, не из-за злости, не ожидая ничего возможного, а лишь потому, что ей становится лучше, когда видит она его веру в рассказанное. Каким бы простым и глупым ни казалось объяснение. Ее слова возвращают ее сына, пусть на мгновение, возвращают его к ней, его маленькую голову в ее руки, и вся жизнь разворачивается заново. Это слишком большой подарок, чтобы отказаться — возможность вернуть его к жизни. И понимает она, что это — грех, что у Бога есть специальное наказание за подобные грехи, но невозможно представить еще более худшее, чем когда-то видела она.

Она была в Иерусалеме прошлой весной. После того, как его не стало, после первого дня Пейсаха, когда не разрешается никакая работа, она услышала, что он не висел долго на деревянной раме. Ее сын Иермеяху принес ей эту новость. Один из богатых друзей Иехошуа подкупил стражников, его сняли и положили в гробницу.

Она много думала об этом день и ночь. Она вспомнила его слова: они — не семья его. Они не были теми, кого он звал, и не были они теми, с кем провел он последние дни. Но возможно ли, что умер он, не думая о ней? Не было ни жены, чтобы оплакать его, ни детей, чтобы несли дальше имя его. Все его принадлежало теперь друзьям его, и выходило так, что смертью он вернулся в свою семью.

И тогда она сказала своим сыновьям пойти в гробницу, взять тело его и отнести к холмам и там похоронить его в земле. Она подумала: пусть не достанется он воронам. Он будет похоронен в той же теплой земле, которая, однажды, примет и мои кости, а до того, я буду знать, где лежит он, и эта мысль утешила ее.

Шимон, самый добрый из всех сыновей, попытался солгать ей.

«Мы нашли тенистое место для него в оливковой роще», сказал он, когда они вернулись.

Но когда она стала допытываться, в каком точно месте, и когда она спросила, чтобы они отвели ее туда же, чтобы могла она запомнить, то их история не вышла правдой.

Они не нашли его. Тела не было. Забрали, как предположили они, друзья в какое-то особое место для захоронения.

Даже после смерти они не вернут ей его. Она не хотела говорить своим сыновьям о своем самом худшем страхе: тело будет у римлян, и она снова увидит его на крепостных стенах Иерусалема — черное, окровавленное, в дырах от птичьих клювов, гниющее.

Она покинула Иерусалем в тот же день и не смотрела, есть ли тела на стенах, и не спрашивала об этом, и приказала себе, что ее сыновья были правы, и друзья воздали его телу последние почести.

Было так, словно его и не было никогда. Словно первый сын был странным сном, не оставившим ни единого следа. Ни вспаханного поля, ни оплакивающей жены, ни внука и ни внучки. Никто в городе не говорил о нем. Ее собственные дети пытались позабыть его. Было так, словно она никогда не рожала своего первого сына, пока в Натзарет не пришел Гидон.

Он уходит, как они решили заранее — в приближении Праздника Семи Недель, когда крестьяне отправляются в Иерусалем с повозками, полными первых плодов земли. Он будет незаметен среди путников.

Она нарассказала ему историй. В некоторых была правда: любопытство у маленького Иехошуа, и его интерес к учебе, и как удивлял он иногда взрослых своими вопросами. Во многих — ей бы хотелось, чтобы случилось, ей бы очень хотелось, чтобы случилось. Она дает ему твердый сыр и хлеб, и засушенные фрукты, и его заплечный мешок пузырится едой, и она представляет себе еще один полный мешок у него за спиной — с историями, которые он расскажет, с историями, которые он расскажет друзьям в Иерусалеме и по всей стране.

«Я вернусь», обещает он, «когда станет не так опасно для тебя».

Она ничего не говорит в ответ, потому что она — старая женщина, и не ожидает увидеть тот день, когда все станет не так опасно.

Она обнимает его, как сына, и он поворачивается и уходит.

Она смотрит ему вслед, пока он не исчезает из виду. Если придут солдаты, то она скажет: он обманул меня. Он солгал. Не было у него жалости к разбитому горем сердцу матери.

И, возможно, они поверят, а, возможно, и не поверят. Это, как скорпион, думает она, потирая правую кисть руки левой. Как только родится ребенок, то предыдущая жизнь матери заканчивается, и самым важным становится лишь как позаботиться о ребенке, как защитить его. И остается оно в ней, пусть малостью, даже после их ухода.

Она поворачивается. Дети скоро проснутся, и маленький Иов потребует завтрака. Почти четвертый час после восхода, а она еще не занялась хлебом. Она возвращается к своей работе.