Повесть
Перевела с английского Раиса Облонская
Рисунки Марины Петровой
Известный английский писатель лауреат международной Ленинской премии «За укрепление мира между народами» Джеймс Олдридж, давний друг нашего журнала, не раз выступал в «Огоньке» со своими произведениями, получившими широкое признание. Недавно писатель передал в редакцию новую повесть, которую мы и предлагаем вашему вниманию (1976 год)
Повесть
Перевела с английского Раиса Облонская
Рисунки Марины Петровой
Глава 1
Когда моему отцу, адвокату, предложили защищать Джули (Джулиана) Кристо, он, вероятно, и не подозревал, какую ему придется решать нравственную головоломку. Позднее, когда отцу, как и мне, это стало ясно, он вынужден был предостеречь меня, чтобы мое личное отношение к обвиняемому не помешало мне беспристрастно освещать дело в печати. В ту пору мне едва минуло двадцать, и я только еще начинал свой путь журналиста – впервые получил работу в нашей местной газете «Стандард».
Оглядываясь назад, я думаю, что мой англичанин-отец, должно быть, с самого начала хотел как-то подчеркнуть всю трагичность судьбы своего подзащитного, но признаваться в подобных мыслях себе, человеку, а не юристу, не любил. Он, в чью платоновскую, берклианскую нравственную философию входили, как песок в цемент, и «Фауст» Марло и «Фауст» Гете, должен был бы, как никто другой, с самого начала понять, что в случае с Джули он столкнется с историей поистине средневековой. Но когда дело Джули подошло к развязке, отец мой отделил песок от цемента, истина предстала во всей наготе – и город наш был потрясен.
К счастью, теперь, спустя столько времени, я уже в состоянии писать об этом как бы со стороны. Я могу объяснить то, чего не мог тогда понять; ведь тогда Джули был для меня просто мой однолеток, здешний мальчишка, такой же, как я сам. Мы росли в удушливые, сложные тридцатые годы. Мое поколение растили в такой наготе и духовной нищете, словно временам этим суждено было длиться вечно, а в нашем захолустном австралийском городке все это усугублялось прямо-таки средневековым фанатизмом, который порождало наше простодушное невежество. Однако и мы, как все, могли похвастать кое-какими изысками: были и у нас аэропланы в частном владении, стремительные автомобили, мировые спортивные рекорды, катание на роликах, чудаки, религиозные бдения адвентистов, скачки и многое другое, что обращало тридцатые годы в пленительный и страшный сон, а теперь заставляет нас тосковать по нашей беспомощной наивности и неподдельному веселью, которое мы знавали в те дни. Мы прошли через все это, и я даже понимаю, почему, оглядываясь назад, так трудно отрешиться от тоски по тогдашней бесхитростной слепоте и так хочется вновь ввести в моду тогдашние великолепные шляпы.
Не знаю, где Джули родился. У нас в городе никто этого так и не разведал. Просто однажды летом – было ему тогда полтора года – его мать, миссис Анджела Кристо, привезла его к нам в Сент-Хелен, поселилась в собственном доме, который как-то сумела купить еще до того, как приехала в наш город, и стала сдавать меблированные комнаты с пансионом.
Дом миссис Кристо был один из шести одинаковых, неимоверно уродливых домов, построенных во время первой мировой войны неким делягой Джо Феннелом. Единый квартал, образованный этими домами, называли библейским; как-то так получилось, что жили там почти сплошь адвентисты и евангелисты. Они не были настоящими евангелистами с собственной молельней, не принадлежали и к монмутским сектантам и уж вовсе не походили на баптистов Америки. То было порождение самой Австралии, кучка людей, нищих и жизнерадостных, таких неприхотливых, по-детски непритязательных и в добровольном своем невежестве таких беззащитных, что, казалось, жилье это нарочно для них предназначено. Городок наш весь утопал в зелени газонов, тенистых дерев, палисадников, засаженных редкостными субтропическими растениями, виноградными лозами, апельсиновыми деревьями и пальмами, а дом миссис Кристо, как и все прочие в том квартале, был просто-напросто деревянный ящик под крышей рифленого железа; с голой, открытой всем ветрам верандой, стоял он в заросшем сорняками дворе, и утоптанная песчаная дорожка вела, казалось, прямо в кухню. Было это жилище уныло снаружи и убого внутри.
Однако дом этот и все, кто в нем жил, всегда необыкновенно привлекали меня. Помню, однажды, лет в двенадцать, я наткнулся на одну из пансионерок, мисс Майл, – на заднем дворе, подле поленницы дров, она жгла в мусоросжигателе книги. На ней были хлопчатобумажное платье – мешок мешком, очки, мужские сандалии и серо-зеленая фетровая шляпа. Из большого деревянного ящика она кидала в мусоросжигатель тома в кожаных переплетах и пела евангелистский гимн, который я тотчас запомнил и потом безуспешно старался забыть:
– Радость, радость, радость, душа моя поет. Радость, радость, радость, я счастлива весь день. Грехи все прощены мне, в рай я путь держу. Радость, радость, радость бьет во мне ключом.
И с каждой «радостью» в огонь летел том Вальтера Скотта, Уитмена, Торо, Теннисона, Филдинга, Джордж Элиот и бог весть кого еще. Когда мисс Майл отвернулась, я изловчился и выхватил из огня одну-единственную книгу, и оказалось, это полный Шелли в переплете мягкой кожи. Но только его и удалось спасти, до других мисс Майл меня не допустила, и оттого, что я смирился, не сделал отчаянной попытки помешать ей, меня поныне мучают литературные кошмары. Но тогда мне всего-то было двенадцать, и удержала меня, вероятно, та счастливая уверенность, то удовольствие, с каким она делала свое дело. После я узнал, что чудеснейшая небольшая библиотека эта принадлежала ее отцу, торговцу скобяным товаром, не приверженному евангелической церкви, который жил в соседнем городке Ной и незадолго до того умер, всеми оставленный и забытый. В духе евангелизма ее воспитала мать, а вера эта запрещала все книги, кроме Нового завета, и все земные радости, кроме пения псалмов и молитв.
Приезда миссис Кристо в наш город я не помню: ведь мне, как и Джули, было в ту пору всего года полтора. Но самые ранние мои воспоминания о миссис Кристо были, как ни странно, невинно чувственные. Когда я впервые вошел с Джули после школы на их голую, затянутую проволочной сеткой веранду, мне было, наверно, лет десять, и до меня в тот дом не ступала нога ни одного городского мальчишки. Там стоял слабый запах пыльных бурь, что длились обычно по нескольку дней и были проклятием нашей жизни в начале и в конце каждого лета. Походили они скорее на кару небесную, чем на естественные явления природы, и утихомирить их мог лишь грозовой ливень, – он утолял наши муки, как утолила бы гроздь винограда жажду Тантала. Мы ненавидели эти пыльные бури, и, конечно же, их запах застаивался в домах библейского квартала; он был там столь же к месту, как вера – в пустынях Галилеи.
В тот первый свой приход я шел следом за Джули в кухню, а сам уже не чаял поскорей отсюда выбраться, и вдруг меня со всех сторон объяла живая плоть – полная грудь, напудренные руки, смуглая нежная ножа, и от этого щедрого, поистине венецианского тела чуть пахло тальком и жареным луком.
– Так вот он, Кит Куэйл. Ты ведь меньшой сынишка миссис Куэйл, да?
Я не успел еще увидать лица миссис Кристо, видел только верх полной высокой груди и не затянутый корсетом живот. Из ее объятий я выбрался, точно из золотых россыпей, и увидел темные волосы, темные глаза европеянки и улыбающийся рот с нетесно сидящими зубами. Впечатление было ошеломительное.
– Да, я Кит Куэйл, – сказал я, все еще отдуваясь.
Миссис Кристо снова заключила меня в объятия, – помню, я весь съежился, а когда вновь очутился на свободе, поймал бесстрастный взгляд Джули. Джули был тощий, кожа да кости, он смотрел на меня как-то отчужденно, но с интересом, словно давал мне понять, что он тут ни при чем и никак не в ответе за это объятие.
– Не стесняйся, – сказала миссис Кристо.
А я не стеснялся, я был растерян.
– Мам, сладкие пирожки есть? – не столько спросил, сколько потребовал Джули, когда она наконец отпустила меня. Но было в его тоне что-то еще, сквозило словно бы бесхитростное, но холодноватое предостережение: меня не тронь, держись подальше.
– Есть, как не быть, – ответила мать. – Но только по одному, Джули, так что второго не проси.
– А я и не собираюсь просить, – спокойно возразил Джули.
Я взял пирожок и торопливо откусил. Объедение! Чудо, а не пирожки, вовсе не в духе этого дома. Они никак не вязались с неиссякаемой верой и с запахами отбивных котлет, жареного лука, колбасы, жира и вареного картофеля. И, пожалуй, они были первым моим ключом к самой миссис Кристо – ведь даже тогда она показалась мне чересчур темноволосой, оливково-смуглой, бледной, чересчур экзотической для тех унылых радостей, какими жил библейский квартал.
– Может, чайку выпьешь с нами, Кит? – явно желая меня удержать, спросила миссис Кристо, когда я стал отходить к другому краю стола, чтобы уклониться от нового объятия.
– Нет, спасибо, миссис Кристо, – ответил я, направляясь к затянутой сеткой двери веранды и крепко сжимая недоеденный пирожок.
– Я угощу тебя колбаской, – сказала она.
В другой обстановке никто из нас нипочем не отказался бы от такого приглашения. Я даже понадеялся было, что Джули станет меня уговаривать, но его все это словно не касалось. Он только смотрел на меня непроницаемым взглядом, и тогда я понял, что у себя дома он такой же, как всегда и везде: держится от всего в стороне. Он и здесь словно бы отсутствует. Такой уж был наш Джули.
– Мне надо домой, – сказал я, наконец, и выскочил за дверь, словно за мной гнались.
Таково было мое первое отчетливое впечатление от миссис Кристо и от Джули у него дома, и таким вот безжалостным оно и осталось, я и по сей день не могу отделаться от тогдашнего своеобразного, странного привкуса. С другой стороны, я вовсе не хочу, сказать, что у меня появилось желание избегать миссис Кристо, ее дом, да и весь библейский квартал. Ничуть не бывало. В сущности, я быстро привык к нежданным стремительным объятиям миссис Кристо. (Джули тоже приходилось с ними мириться, и когда не удавалось их избежать, он молча их терпел.) Я привык к ощущению и запаху чудесной мягкой груди, к этой дразнящей плоти, к очарованию этой перехватывающей дыхание женской улыбки. Привык к дому и ко всем его обитателям, так что библейский квартал стал для меня просто еще одной частью нашего городка. Я так с ними свыкся, что до сих пор помню многих из тех, кто жил в этих уродливых шести домах.
Это Старры – мистер Старр и трое долговязых его сыновей были «ночной командой»: чистили выгребные ямы. Однажды под рождество Старры разложили во всех уборных стихи (их отпечатали в типографии нашего «Стандарда») с призывом к горожанам не забывать свою «ночную команду», и каждая строфа кончалась словами «Спаси вас бог…». В соседнем доме жил, помнится, мистер Йоу. Он торговал дровами, и дровяной склад его бывал открыт в самые неожиданные часы. Он и мистер Старр были самыми преуспевающими жителями этой общины, и каждый год вдвоем отправлялись в Мельбурн на какой-нибудь важный съезд евангелистов.
В остальных домах жила беднота: ими владели или снимали их мелкие служащие, продавцы, разносчики молока и мелкие торговцы. Помню еще мистера Уэстона – в нашем пресном городке он упорно пытался торговать «Специями Роллингса» и вечно таскал их в фибровом чемодане. И когда удавалось продать баночку специй, неизменно заворачивал ее в бумагу, на которой был отпечатан какой-нибудь религиозный текст. Еще в одном из этих домов жили две сестры, которые двадцать лет ходили в одних и тех же платьях, мисс Фрик и мисс Фрак (настоящая их фамилия была, кажется, Финч) – жили совсем по-деревенски. Они выращивали цыплят, продавали яйца, разводили кур бентамской породы да изредка продавали тощих кроликов.
Других семейств из этого квартала я не помню, зато хорошо помню всех жильцов миссис Кристо – ведь я встречал их всякий раз, как заходил к Джули. Старше всех там был мистер Мэйкпис, он работал на местного ювелира: чинил карманные, наручные, настольные и прочие часы. Он столько лет, как все часовщики, пользовался вставной лупой, что одна сторона лица у него слегка скособочилась, но от этого добряк часовщик стал казаться только еще добрей. В городе его так и прозвали Лупа. Однажды я сделал открытие: именно он писал адвентистские листовки, которые неизменно появлялись на всех фонарных столбах, на стенах и на окнах, а мы, мальчишки, с наслаждением их сдирали – не потому, что нам не нравилось их содержание, просто, подобно пику Маттерхорн на итало-швейцарской границе, они мозолили нам глаза.
Из всех жильцов миссис Кристо самым несерьезным (надеюсь, он простит мне это определение) был мистер Хэймейкер. Он был чистокровный австралиец, но настоящая его фамилия была немецкая – Хокмейстер. Мы, мальчишки, звали его просто Хэймейкер, а взрослые прозвали его «Птичкой» – в нем и вправду было что-то птичье. (У нас в городке каждый походил на какую-нибудь птицу или зверя.) Был он длинношеий, с большим кадыком, почти уже беззубый, взгляд пристальный, а на голове хохолок. Довольно беглый набросок портрета, но австралийцы вообще склонны оглядывать своих ближних пристальным взором, а во внешности мистера Хэймейкера не было ничего чересчур странного. Мальчишек же в нем больше всего занимала серебряная пластинка в черепе и еще его бейсбольная бита. Он был ранен под Галдиполи, и война для него кончилась в госпитале в Америке, там ему вставили серебряную пластинку, там же подарили биту, и он в ней видел некий тотем – повесил на дверь деревянного закутка на маслозаводе, где резал и завертывал масло. Наверно, ему приятно было смотреть на нее, а значит, он должен был как-то оправдать это в своих глазах, ибо адвентисту не полагалось чем бы то ни было любоваться, ведь это, с его точки зрения, грех. Хокмейстер был неизменным участником всех городских процессий и всегда нес огромный плакат со словами: «Прииди ко Христу, пока он еще в пути».
Третьим постояльцем был Бен Кэш. Бен имел мотоцикл с коляской, и хотя я ни разу не видел, как он обихаживает его, тот был всегда безукоризненно чист, как чист был на свой лад его владелец. Бен включал и выключал воду для поливки и собирал за это взносы и к Джули и ко мне обычно был щедр духом. Но садиться в коляску своего мотоцикла или на заднее сиденье не позволял никому. По воскресеньям он надевал свой лучший костюм (черный и словно накрахмаленный), устанавливал на коляске огромный плакат со словами либо из Послания римлянам, либо из Экклезиаста и на второй скорости разъезжал по городу. Больше всего он любил переехать по мосту за реку и катить по Новому Южному Уэллсу, где наши местные картежники, пьяницы и прочие азартные души играли в расшибалочку и где Бена осыпали насмешками и оскорблениями, а он знай себе радостно улыбался. Весной он иногда проезжал по обоим берегам реки, где парни и девчонки прямо под солнцем занимались любовью. А летом он подъезжал к берегу в том месте, где мы купались, кружил среди нашей одежды и ловко уклонялся от нас, когда мы делали отчаянные попытки догнать его и вскочить на мотоцикл. В ночь, когда сгорел наш кинематограф, Питер Симпсон, один из пожарников-добровольцев, влетел в дом миссис Кристо и попросил Бена подбросить его в пожарное депо. Бен отказался.
– Зря просишь, Пит, – сказал он. – Я тебя знать не знаю. Не знаю, и все.
Пит никак не мог взять в толк, что он болтает, потом в сердцах сочно его обложил и возмущенно крикнул:
– А уж я тебя и вовсе знать не желаю, подлый ублюдок!
Пришлось Питу поспешать на пожар рысцой на своих двоих, и всю дорогу он яростно ругал Бена.
Последней, четвертой жилицей была мисс Майл. Но поселилась она там вместо другой женщины, мисс Хилз, которая прежде продавала иголки и нитки в магазине тканей. Говорят, она была грязнуха. Вернее, от нее пахло так, словно она сроду не мылась. Но была она неизменно жизнерадостна и с утра до ночи распевала гимны. Все, кто ее помнил, говорили – мисс Майл очень на нее похожа, но только мисс Майл чистюля. И мисс Майл заняла ее место в магазине тканей и тоже с утра до ночи распевала гимны.
Таково было окружение, в котором рос и воспитывался Джули. Отца у него не было, и хотя весь город без конца судил, и рядил, и строил разные догадки об этом исчезнувшем родителе, ни одну версию нельзя было доказать, даже ту сногсшибательную историю, которую изложил мой отец, когда защищал Джули на суде. Итак, Джули жил с матерью и своими покровителями-евангелистами в доме, чуждом искусства, ничем не украшенном, но полном радостных песнопений. Если не считать сожженной библиотеки мисс Майл, я не видал там ни единой книги, кроме евангелических брошюрок, присылаемых из Мельбурна, а иногда из Уочтауэрского библейского общества. Выцветшие стены украшены были только вставленными в рамку изречениями вроде: «Иисус спасает грешников, словно тонущих» или «Каждое утро прииди ко Христу».
Прочие сведения о жильцах миссис Кристо не суть важны, разве что, насколько я знаю, за ними не водилось жестокости или подлости, им даже не чуждо было своеобразное чувство юмора, но и этих забав Джули тоже сторонился.
И последнее: я так никогда и не узнал, откуда приехала к нам миссис Кристо и не вымышленная ли это фамилия. Фамилия эта не была символической. Скорее всего, ее выбрали бессознательно или сократили из какой-то другой, скажем, Кристофолус (недаром миссис Кристо походила на уроженку Европы). Но это всего лишь еще одна загадка из жизни Джули, хотя в свете того, что произошло с ним, когда он стал юношей, быть может, она-то всего важнее.
Глава 2
Даже мальчишкой Джули был не очень общителен. Но и не держался чужаком. Отношения у нас сложились престранные. Помню, как-то летом он сидел на берегу нашей излюбленной заводи – купаться не пожелал, сидел такой тощий, угловатый, нескладный и глядел на нас своим бесстрастным взглядом, будто в этот жаркий день ему и, правда, неохота окунуться. Когда находило на него такое настроение, он мог отрешиться от всего на свете, даже от погоды, даже от мальчишеской радости подурачиться в нашей расчудесной речке. Мы не стали к нему цепляться, мы принимали его таким, как он есть, – на это мальчишки нашего городка способны не часто.
Но однажды, ни словом нас не предупредив, он сбросил рубашку и прямо в коротких черных штанах прыгнул вслед за нами с берега. Заводь была глубокая, футов двадцать, а Джули совсем не умел плавать, и пришлось нам вчетвером изрядно похлопотать, пока выволокли его на спекшийся от жары берег.
– Ты зачем прыгнул? – в недоумении спросили мы, когда он, тяжело дыша, лежал на спине.
– Просто захотелось окунуться, – ответил он.
– Да ты ж не умеешь плавать! – вознегодовали мы.
– А я знал, вы меня вытащите, – сказал он, выплевывая грязную воду, которой наглотался, пока его спасали.
Вот за эту бесстрашную невозмутимость, за хладнокровное сумасбродство мы и уважали Джули и восхищались им. Еще не раз ему предстояло поражать нас вот такими внезапными порывами мужества и уверенности, что мы всегда тут и всегда придем ему на помощь – так мы и делали, хотя порой подобные поступки вдруг навлекали на него всяческие беды. Были у нас и еще причины относиться к нему по-особенному. Лишь тот, кто прожил жизнь в австралийском захолустье, знает, как австралийцы любят поддеть друг друга и какие шутки еще шутили они в ту пору. Истые австралийцы воображают, будто насмешка – свидетельство их общеизвестного бунтарского неуважения к властям и всяческим устоям. На самом же деле как раз приверженность к общепринятому главным образом и заставляет их насмехаться над всем, что не укладывается в привычные рамки, и Джули немало от них натерпелся из-за своей веры, из-за своей чудной матери, из-за своей фамилии, из-за того, что рос без отца (уж, наверно, отца никакого и не было) и еще из-за неприкрытой бедности, хотя кое-кто жил и победней. Но, конечно же, все это вызывало насмешки австралийцев, и он молодчина, что умел пропускать их мимо ушей.
Но всему есть предел, даже терпению Джули. Однажды мальчишка из семьи переселенцев, Джок Кэмпбел, обозвал его проклятым черномазым. На самом деле Джули был бледный, прямо прозрачный, хотя походил скорее на уроженца Балкан или итальянца, чем на англичанина. Джули поджал губы, замер, точно разъяренный кот, и безо всяких предисловий, какие полагались тут по законам нашего захолустного рыцарства, бросил:
– Будем драться!
Джок, весь словно отлитый из шотландской стали, здоровый, как бык, был у нас первый задира и драчун, и хоть мы его не жаловали, к силе его относились почтительно.
– Чего-чего? – пробурчал Джок.
– Будем драться завтра вечером за кузней! – в ярости крикнул Джули. – Будем драться! – кричал он. – Будем драться!
Джок не верил своему счастью. Джули был не только тощий, кожа да кости, но и такой на вид хрупкий, что, казалось, Джок уложит его двумя-тремя ударами своего смуглого кулачища.
– Я тебя укокошу, – весело пообещал Джок.
Мы все пытались отговорить Джули от боя, убеждали, что это безнадежно, подсказывали всевозможные пути отступления, а главное, втолковывали, что на слова Джока нечего обращать внимание.
– Он дубина, – говорили мы. – Пусть его болтает, что хочет.
Но за обидными словами Джока Джули, видно, почуял что-то, чего мы явно не знали, что-то касающееся его матери. Нам он велел не мешаться не в свое дело. И нам только и осталось прийти назавтра вечером смотреть, как они будут драться. Джули отродясь никого пальцем не тронул, зато у нас в школе не было ни одного мальчишки, кого бы не положил на обе лопатки Джок Кэмпбел. Когда бой начался, Джули сжал кулаки и размахнулся. Но даже ударь он Джока, тот едва ли бы это почувствовал. Джок ударил Джули в лицо одним кулаком, другим – и Джули повалился наземь, нос у него был разбит в кровь.
– Не вставай! – закричали мы. Джули поднялся и попятился. И сделал то, чего мы никогда никому не прощали. Босой ногой пнул Джока в голень. После этого по всем нашим законам нам следовало бы отвернуться от Джули, хотя недозволенный удар был нанесен босой ногой. Но странно, мы и тут оставались на его стороне, только посмеялись: ему самому было явно больней, чем Джону.
– Я тебя за это укокошу! – бешено заорал Джок и обрушился на Джули так, что скоро у того все лицо было в крови, губы разбиты, глаза быстро заплывали синяками. Наконец мы остановили их – каким-то чудом Джули еще держался на ногах, хотя весь был избит. Сдаваться он не желал, хотя давно уже и не пытался сам ударить Джока.
Джок отер кровь с кулаков о землю и пригрозил, что всех нас уничтожит: зачем помешали додраться. Джули молчал. Только сплевывал кровь и весь был в крови, но когда мы очень благородно довели его до дому, сказал, что туда нам нельзя.
– Уходите, – сказал он. – Уходите.
Плакать он не плакал, но потом одна девушка, Эйлин Харли, рассказала мне: когда мы ушли, Джули сидел во дворе у поленницы и в одиночестве тихонько всхлипывал. Показываться матери он не хотел, но она все-таки увидела его, от страха чуть не упала в обморок и тут же со слезами кинулась его обнимать.
– Не трогай меня, – сказал Джули, высвобождаясь. – Не трогай.
Миссис Кристо хотела обмыть ему лицо, но Джули не подпустил ее к себе и ушел за поленницу.
Наутро он, не стыдясь, не пряча изукрашенное синяками лицо, явился в школу, и все мы за это еще больше его зауважали. А когда он подошел к Джоку Кэмпбелу и исступленно, хоть и неумело, будто иностранное слово, выговаривая ругательство, бросил ему в лицо: «Ублюдок! Ублюдок, ублюдок, ублюдок! Будем драться еще», – мы и вовсе пришли в восторг.
И не в том лишь дело, что мы впервые слышали, как Джули ругается – а, казалось, даже слышать от него такое грех, – но еще никто никогда не осмеливался так обозвать Джока.
– А ты все равно проклятый черномазый,- только и сказал Джок. И отошел, и лишь через много лет я понял: Джули вовсе не обругал Джока. Он назвал настоящим именем то, что было на самом деле, а мы тогда и знать не знали, что означает это слово, оно служило нам просто ругательством.
Присматриваясь теперь к Джули, я думаю: мы лучше понимали бы и его самого и наше к нему отношение, если бы представляли, что такое душевное мужество, какая это огромная сила. Но мы так и не поняли, почему в школьные годы принимали его за своего, хотя ясно было, что он совсем из другого теста. И потому всякий раз, когда требовалось безоглядное мужество, мы обращались к нему. «Джули сделает!» – говорили мы под конец всякий раз, как хотели совершить что-нибудь чересчур непривычное, дикое: взять, к примеру, да обрить голову наголо и поглядеть, вырастут ли кудри – мечта всех наших мальчишек, кому не посчастливилось родиться кудрявыми. Мы сами обстригли Джули и, увидав, как его обкромсали, сами же покатились со смеху, а Джули было хоть бы что. Его словно бы это и не касалось.
Но то были лишь внешние завитушки его глубоко скрытой натуры. В сущности, мне следовало бы глубже проникнуть в его душу, наподобие того, как великий Томас Манн исследовал в «Докторе Фаустусе» склад ума и характера композитора Адриана Леверкюна. Дело в том, что история Джули связана с музыкой. Но разница слишком велика, и не стоит сравнивать Джули с Леверкюном, который впитывал музыку чуть ли не с колыбели. Джули столкнулся с музыкой случайно, лет в двенадцать, когда на заднем дворе нашего полицейского участка набрел на старый итальянский аккордеон.
Как-то в пятницу после школы Джули и еще четверо или пятеро наших мальчишек забежали туда поглядеть на бульдожьих щенят – они только что родились у Энни, собаки полицейского Питерса. Питерс держал их тут же в участке, под террасой, и когда мы вволю нагляделись на крохотных уродцев, которые еле стояли на лапах, мы затеяли игру в крикет под гигантскими смоковницами. Джули играть не захотел, зато под одним деревом он нашел тот самый аккордеон, – старый, разбитый, он не первый год валялся во дворе участка.
Но Джули он почему-то заинтересовал. Мы лупили битой по мячу, а Джули изо всех сил старался извлечь звук из ветхих, продранных и потрескавшихся мехов. Чуть не все клавиши запали, язычки смяты и расколоты, но Джули терпеливо подступался к нему то так, то эдак и, быстро, с силой сжимая мехи, все же проталкивал воздух к язычкам и, в конце концов, сумел выжать ноту-другую. Когда подле него падал мяч, Джули ногой отбивал его к нам, но все остальное время сидел на террасе, поглощенный аккордеоном. За полчаса он ухитрился выдавить пять или шесть отрывочных звуков, впрочем, отнюдь не музыкальных, и повторить их тоже не удавалось. Я не заметил, чтоб, когда настало время уходить, ему не хотелось расставаться со старым аккордеоном, но, видно, все-таки не хотелось: в тот же вечер Джули вернулся и утащил его.
Хитрить и изворачиваться было не по нём, и когда примерно через неделю я зашел к нему, увидал на полу веранды, где Джули спал, разобранный аккордеон и спросил, откуда это у него, он прямо ответил:
– Я его взял.
– А Джеки Питерс знает?
– Нет. Я сам его взял.
В нашем городке собственность всегда собственность, разбитая, сломанная, ветхая – все равно.
– Да ты что, Джули! – сказал я. – Вот узнает Джеки Питерс, тебе тогда не поздоровится.
– Да почему? Он же ему не нужен, – возразил Джули.
– Но ты уволок его из участка, – объяснил я.
– Да они его и не хватятся, – упрямо настаивал Джули.
Но они, разумеется, хватились, правда, чуть ли не через месяц, а к тому времени Джули успел его починить. Или, вернее, аккордеон починили они вдвоем с мистером Мэйкписом, часовых дел мастером, – редкий случай, когда Джули принял помощь кого-то из жильцов. На беду, про это прослышал Джеки Питерс и обвинил Джули в краже, больше того, сам папаша Питерс облачился в свой полицейский мундир, пожаловал в дом к миссис Кристо и заявил, что сын ее вор и если украдет еще что-нибудь, не миновать ему суда.
– Ох, нет, – задохнувшись от ужаса, вымолвила миссис Кристо. – Тут какая-то ошибка.
– Никакая не ошибка, миссис Кристо, – возразил Питерс. – Он стащил аккордеон.
– Тогда я его накажу, – в тревоге пообещала она, прижав руки к своей пышной, беззащитной груди. – Воровать – грех. Страшный грех.
И тут же, на глазах Питерса, Джули (по-моему, в первый и в последний раз) получил легкий, почти ласковый шлепок, а Питерс получил обратно свой аккордеон и унес его к себе в участок.
– Что твой отец сделал с аккордеоном, Джеки? – безо всякой злобы спросил Джули назавтра Джеки Питерса.
– Не знаю, – ответил Джеки. – Наверно, опять кинул под старую смоковницу.
Джули этого было довольно. Вечером он пошел и снова унес аккордеон, но на этот раз спрятал, и ни матери, ни кому другому не сказал куда, хотя ясно было, что аккордеон унес он. Питерс-старший надел свой мундир и, в конце концов, отыскал пропажу в старом погребе за домом миссис Кристо; увидав аккордеон у него в руках, Джули коршуном налетел на полицейского и руками, босыми ногами, ногтями, зубами вцепился в ляжки Питерса и повис на нем, а тот весь затрясся от хохота. Человек он был не злой и сказал миссис Кристо:
– Да ну его, миссис Кристо! Заплатите мне пару шиллингов, и пускай его берет аккордеон.
Отдать даром было невозможно, вещь полагалось продать, а в нашем почти деревенском безденежье и скудости тридцатых годов два шиллинга тоже были деньги. Но миссис Кристо достала их из кошелька и протянула полицейскому, и тот со смехом покатил прочь на своем велосипеде, предвкушая, как станет рассказывать в гостинице «Белый лебедь» про нападение Джули на его ноги.
– Ну что тебе тощий кот, – всякий раз повторял он, рассказывая эту историю. – Кинулся мне в коленки, да так и впился зубами, ногтями, чем попало.
То был еще один пример внутренней непричастности Джули к условностям, которые правили нашим законопослушным городком, и нам было куда интересней узнать про эту его выходку, чем приглядеться, на что ему аккордеон. Это никого не занимало.
Я и сам не припомню, когда об этом задумался. О музыке в ту пору я знал очень мало (меня учили играть на пианино) и теперь знаю не многим больше, но мне сразу бросилось в глаза, что когда Джули присаживался на поленницу с аккордеоном в руках, он вовсе не пытался подобрать какую-нибудь знакомую мелодию, как наверняка сделал бы любой из нас. Его же, видно, увлекали аккорды и резкие арпеджио. Сожмет мехи и пробежит пальцами вверх по клавишам, беря консонирующие аккорды, потом вниз – и аккорды уже иные, он всячески их варьирует, получается странно, но слушать можно. Джули понятия не имел об основах сольфеджио, о нотном письме и спрашивал у меня, как называется та или другая нота. Я мог ему объяснить расположение нот – до, фа, ля мажор и еще кое-каких, далеко не всех: на клавиатуре аккордеона было пятнадцать белых клавиш – от фа до фа – и всего пять черных. Но, похоже, его с самого начала вовсе не интересовала общепринятая система нотного письма. Он хотел знать только разные сочетания и аккорды, а тут я ничего не мог ему объяснить, просто не понимал, о чем он спрашивает.
– Спроси у мисс Майл, – говорил я ему.
Мисс Майл иногда играла на маленькой фисгармонии – инструмент принадлежал одному из соседей, во время разных евангелических процессий с песнопениями он запрягал лошадь и возил фисгармонию на тележке. Только на это она и годилась, а все-таки Джули и она могла бы помочь.
Но Джули словно и не слыхал моего совета, он лишь ткнул пальцем в фа-диез и спросил:
– А этот провал зачем?
– Какой еще провал?
Он прошелся по клавишам от ре-диез до фа-диез.
– Вот этот большой провал между черными клавишами.
– А я почем знаю? – сказал я. – Просто уж так устроено.
– Почему черных клавиш меньше, чем белых? – допытывался он.
– Не знаю, Джули, – сказал я, пожав плечами. – Просто такое устройство. – Ответить вразумительней я не умел.
Объяснение мое явно его не удовлетворило, и даже тогда я почувствовал: между тем, что он хотел знать, и тем, что я в силах ему объяснить, – глубокая пропасть. Несколько месяцев спустя я, наконец, уговорил Джули зайти к нам домой (я к нему ходил, он же к нам никогда), и удалось мне это только потому, что я пообещал показать ему наше пианино. Я сел, спотыкаясь, сыграл простенькое упражнение для пяти пальцев и сразу почувствовал: лучше бы не играл.
Холодным, отчужденным взглядом Джули словно воздвиг стену между собой и этими звуками, он просто не желал их слышать. И это я тоже понял сразу – ему незачем начинать, спотыкаясь на самых первых ступеньках, как учили музыке меня. Общепринятое нудное, слепое повторение гаммы за гаммой – совсем не то, что зачарованные поиски той сложности, которая и есть музыка. Он просто хотел узнать, что значит то или иное сочетание нот, как оно возникает и что порождает.
Вот и все, что я могу сказать об отношении Джули к музыке в ту пору. Вероятно, знай я до тонкости все пути, которыми Джули шел к познанию музыки, я бы непременно раскрыл их, ведь это очень важно для того, что я хочу о нем рассказать. Точно пушкинский Сальери, он воистину поверял гармонию алгеброй, которая известна была ему одному, и если так ведет прирожденного музыканта его дар, то именно так и шел Джули.
– Как это назвать, если все меняется? – спросил он однажды, когда мы сидели на поленнице.
– Если что меняется?
– Ну, начинает звучать по-другому, – нетерпеливо пояснил он. – Переходит из одной высоты в другую, вверх или вниз. Все звуки сдвигаются и…
– Не пойму, про что ты, – тупо отвечал я.
– Если получается вот так! – сердито крикнул он и взял несколько причудливых аккордов.
В ту пору, в тринадцать лет, вопрос его был мне не по зубам, но со временем до меня дошло, чего он добивался: он хотел, чтоб я объяснил ему переход из мажорного ключа в минорный. А так как я не мог ни понять его, ни объяснить, Джули махнул на меня рукой.
К сожалению, наглухо закрытые двери его духовной жизни помешали ему изучить общепринятое нотное письмо. С самого начала он придумал собственную систему записи, впрочем, она не осталась неизменной. Но первый способ, который я видел, был и примитивен и вместе с тем поразителен. Джули садился на корточки возле поленницы, брал палку и с завидной быстротой рисовал на песке всю фортепианную клавиатуру, включая и черные клавиши, которые так его заинтересовали. Потом над нарисованными клавишами или под ними пальцем или палкой ставил какие-то условные значки – не для того, чтобы «играть» на фортепиано, но чтобы лучше разобраться в своих таинственных математических расчетах.
Весь этот школьный год, пока мы, остальные, играли в футбол, в крикет, плавали в речке или просто валяли дурака, он вот так часами просиживал на корточках перед своей песчаной клавиатурой. Но едва кто-нибудь из нас пытался заглянуть через его плечо или спросить, что он там такое рисует, Джули одним махом стирал клавиатуру и уходил прочь.
Глава 3
Если можно вообще назвать время, когда Джули стал меняться, то началось это на пасху в год его тринадцатилетия – возраст, когда, согласно Ветхому завету, мальчик достигает зрелости и его торжественно посвящают в мужчины. Джули окрестил (или – на их евангелический лад – посвятил в мужчины) в нашей реке седовласый, серолицый евангелист, доктор Уинстон Хоумз, – он разъезжал взад и вперед по берегам нашей реки и с пылом насаждал евангелическую веру в городах и селениях. В Сент-Хелене он появлялся раза три-четыре в год.
Я уже знал его – он всегда останавливался в доме Джули. Но стоило ему неожиданно появиться, и я приходил в замешательство, потому что обычная отрешенность Джули удесятерялась, и он наглухо замыкался в себе. Доктор Хоумз обычно подходил к нам, когда мы сидели на поленнице за домом миссис Кристо. Он надвигался по песчаной дорожке, точно грозная черно-белая тень (был он высок – ростом шесть футов три дюйма), и еще издали своим трубным гласом принимался вопрошать Джули, тверды ли его нравственные устои, хранит ли он в душе своей образ Христа? Блюдет ли чистоту духа? Помогает ли матери исполняться радости пред господом нашим?
Джули не произносил в ответ ни слова. Просто вставал и молча шел за доктором Хоумзом в дом: не хотел передо мной срамиться, отвечая на его вопросы. Я вообще ни разу не слышал, чтоб он разговаривал с доктором Хоумзом, хотя, появляясь в доме миссис Кристо, тот становился хозяином в делах мирских и духовных.
В тот день Хоумз, как обычно, приехал в Сент-Хелен поездом из Ноя в черном, выцветшем и пропыленном костюме, с зеленым саквояжем и прикрепленной к нему ремнями парусиновой флягой. Вид такой, будто он только что с опасностью для жизни выбрался из безводной пустыни. Даже фляга наводила на мысль о долгом и трудном пути. Мне всегда так и представлялось: суровый, мучимый жаждой, он идет широким шагом, он вечно в пути, и это почему-то дает ему право, появляясь и исчезая, нарушать равновесие всех и вся.
На этот раз ежегодное религиозное бдение он устроил на территории сельскохозяйственной выставки, и там собрались все адвентисты и евангелисты нашей Прибрежной округи (а их были сотни). Я тоже хотел пойти посмотреть, чем они там занимаются, но отец мне запретил.
– Туда ходят либо чтобы делать то же, что они, либо чтобы насмехаться над ними, – резко сказал отец, – а я строго-настрого запрещаю тебе и то и другое.
И вот мы, десяток мальчишек, бродим вокруг высокого деревянного забора выставки и стараемся сквозь щели разглядеть, что же там происходит. Оттуда слышались все больше песнопения, иногда крики, даже смех, там славили Иисуса, взывали к Иисусу, возлюбленному спасителю. Чаще всего мерно, ритмично хлопали в ладоши. Настроение этих людей как-то передалось и нам – и мы ждали чего-то затаив дыхание, словно чувствовали: предстоит еще что-то,- а предстояло, и вправду, многое.
Отворились огромные ворота, и евангелисты с горящими взорами вышли стройными рядами, точно средневековая армия на марше. Впереди выступал доктор Хоумз, в правой руке у него было Евангелие, в левой – длинный посох. За ним следовали три открытые повозки, в каждую запряжена четверка отличных шайрских тяжеловозов. На каждой повозке по две скамьи, и на них по десятку грешников: их везли к реке, чтоб погрузить в воду и окрестить. Они были уже закутаны в белые простыни, в которых войдут в реку, а за ними пешком шли остальные евангелисты и адвентисты. На последней повозке, принадлежащей мистеру Йоу, сидели восемь взрослых и четверо ребят из нашего города, и на одной скамье с краю я увидел Джули. Вернее, только лицо Джули, широко распахнутые глаза и дрожащие губы. Все остальное скрывала простыня.
– Вон Джули! – удивленно выкрикнул кто-то.
Мы все расхохотались.
– Они его утопят! – заорал Боб Бентли. – Джули! Ты ж не умеешь плавать. Тебя утопят…
Джули даже не поглядел в нашу сторону. А я тогда как раз читал Рафаэля Сабатини, и потому мне казалось, Джули везут на казнь, и, похоже, так чувствовал и сам Джули.
– Джули! – крикнул Джеки Питерс. – Нравится тебе в этой простыне?
Раздалось еще несколько не слишком деликатных шуточек, а впрочем, никто и не думал этими выкриками обидеть Джули: ведь все мы знали его способность не замечать, в какой он попал переплет. Но я чувствовал: на этот раз он жестоко страдает – и ничего кричать не стал, хотя вместе со всеми следовал за процессией, когда под градом насмешек она двигалась по городу. Я так остро ощущал страдания Джули, что сперва даже не заметил его матери.
Миссис Кристо шла среди других женщин за последней повозкой. Почти на всех женщинах в этой процессии были дешевые хлопчатобумажные платья, словно форма, возвещающая об их евангелической бедности. Миссис Кристо, как всегда, была в черном. Ее миткалевое платье на любой другой женщине выглядело бы строго, но на ее смуглом, крепком, цветущем теле, да еще при таком привлекательном лице даже черное казалось чуть ли не соблазнительным.
Джули то и дело оглядывался на мать, которая вместе со всеми пела, что Иисус – возлюбленный ее души. Но при этом она крепко сжимала задок повозки, словно то был сам Джули. Оба они словно не замечали никого вокруг, и, когда он оглядывался на мать, лицо у него было и яростное и беспомощное. А у миссис Кристо (или, может, мне это чудилось?) вид был испуганный и умоляющий, как будто она молча просила Джули пройти через все это ради нее.
– Старина Джули под простыней играет на гармонике! – крикнул кто-то, и мы все рассмеялись: нас так и подмывало смеяться.
У реки, возле большого моста, на берегу мелкой песчаной излучины, причастникам с пением и хвалами господу помогли сойти с повозок. Толпа, в том числе и сторонние наблюдатели, образовала большой полукруг, и под хлопанье в ладоши и возгласы «Аллилуйя!», «Прииди ко Христу!» и «Спаси вас Христос» началось крещение. По одному их вводили в реку, где по пояс в воде стоял доктор Хоумз, высоко над головой держа библию. Посох свой он воткнул в речное дно; когда к нему подходил причастник, Хоумз дланью, держащей святую книгу, крепко ухватывался за посох, а другой рукой погружал грешника в воду. Погружал он каждого с силой, почти свирепо, пригибал голову, точно окунал ребенка. Делал он это три раза подряд, словно не на жизнь, а на смерть боролся с самим дьяволом, потом выкликал имя следующего причастника.
– Джулиан Кристо!
Шестерых, главным образом юношей, уже окрестили, и Джули стоял во главе следующей партии. Мне уже не хотелось смотреть, я видел, Джули чего-то боится, – насколько я знал, это с ним впервые. Он словно прирос к месту.
– Джулиан Кристо! Подойди и да спасешься во имя Христа! – прогремел Хоумз; так оглушительно взывают к пастве, кажется, только проповедники в Австралии и в Америке.
Путаясь в простыне, Джули брел с трудом, по лицу его текли слезы. И, зная Джули, я понимал: он плачет не просто от унижения – насмешки, даже самые злые, никогда его не задевали, – и уж, конечно, не от религиозного трепета. Унижена была какая-то иная сторона его души, и теперь мне хотелось только поскорей уйти и не видеть, что будет дальше. Глаза миссис Кристо тоже полны были слез и лицо все в слезах, но она продолжала петь, вернее, нараспев повторяла вместе со всеми одни и те же слова:
– Иисус спасет, Иисус живет, Иисус умер на Голгофе…
Я отошел подальше, но все слышал смех зрителей и знал: они потешаются над Джули. Мой младший брат Том – он не уходил и все видел – после рассказал: Джули уперся, не хотел, чтоб его окунали. Хоумз насильно, рывком поднял его, точно мокрого котенка, и трижды с силой, в радостном исступлении погрузил в воду, призывая Иисуса спасти неподатливого, но беспомощного грешника.
Любопытно, что сейчас мне вспоминается не столько неподатливость Джули в тот день и не слезы его, но сложные, запутанные отношения между сыном и матерью, – прежде я этого не замечал. Впервые заметил, когда Джули крестили, и с тех пор видел так ясно, что уж лучше бы вовсе не видеть.
По правде говоря, это стало смущать меня куда больше, чем даже объятия миссис Кристо, и примерно через неделю после крещения, когда мы с Джули сидели у него за домом на поленнице, я вдруг почувствовал, что и меня втянуло в путаницу этих сложных отношений.
– Иисус любит маленьких мальчиков, – прошептала мне на ухо миссис Кристо, когда, наткнувшись на нас там, обхватила меня руками. Она все еще восторженно трепетала после того обряда. – Он за них отдал жизнь, Кит, – сказала она.
Джули отвернулся, но после спросил, что такое она мне прошептала. Я сказал, и он распорядился:
– Не говори своей маме, что она тебе сказала. Ничего не говори.
Моей маме? А что ей до этого?
Я сделал вид, будто выбросил эти мысли из головы, но Джули догадался, что я невольно наблюдаю за их жизнью, вникаю в нее, строю догадки. Наверно, инстинкт тринадцатилетнего мальчишки подсказывал ему, что непривычная чувственность его матери изумляет меня, и он старался охранить ее, укрыть, спрятать от чужих глаз.
Этой своеобразной чувственностью был пронизан весь дом, она ощущалась даже среди квартирантов. Никто из них и в малой мере не наделен был волнующей красотой миссис Кристо. Но когда в шесть вечера они все вместе садились ужинать у нее в кухне, между ними, как меж котятами или щенятами одного помета, ощущалась некая телесная связь. Вне этого дома и Мэйкпис, и Бен Кэш, и Хэймейкер, и мисс Майл по-прежнему казались мне самыми обыкновенными людьми. Но когда они собирались за столом у миссис Кристо и пили чай, ели колбасу, яичницу, лук, вареный картофель и горох, они переходили из обычного мира и окружения в свой, особый, где самый воздух иной.
– Готовы? – вопрошал Мэйкпис.
– Всегда готовы прийти к Иисусу, – хором отвечали они.
И за этим следовало обильное молитвословие, – казалось, это не общая молитва, скорей тут каждый в отдельности взывает к Христу, умоляя снять с него грехи. Диковинная литания Хэймейкера временами грохотала, как поезд, что не спеша въезжает на станцию, но мне вовсе не хотелось над ним смеяться, напротив, это производило на меня глубокое впечатление. И пение мисс Майл, которая умоляла господа не обойти ее любовью, тоже звучало очень убедительно. Никто не прятал носа в сложенные ладони, не закрывал глаза, как делали у нас дома, следуя возвышенному викторианству моего отца. То был разговор один на один, прямо тут же за столом, и по понятиям, в которых я был воспитан, разговор довольно бесцеремонный и даже веселый. Но он, во всяком случае, куда больше способствовал хорошему аппетиту: ели они с превеликим удовольствием, и время от времени кто-нибудь произносил с полным ртом: «Господь нас любит», – и все остальные подтверждали: «Да, любит». Говорящий заглатывал очередную сосиску, а мисс Майл радостно, точно только что отведала меду, провозглашала:
– Я видела его воочию, и Бен Кэш тоже, я знаю.
Бен кивает.
– Да, видел. Я видел. Совершенно с вами согласен, мисс Майл.
Но больше всего они любили шутить и разыгрывать друг друга.
Вот Хэймейкер спрятал под стол большой каравай, который испекла миссис Кристо, и говорит:
– Сатана, хитрый змей, притаившийся в саду любови Христовой, украл хлеб. Весь утащил!
– Вот глупости, – вмешивается мисс Майл. – Сатана сидит с курами в курятнике и лакомится яичками.
Хэймейкер хохочет и вытаскивает каравай.
– Вас не проведешь, я так и знал, – говорит он.
Под конец трапезы мисс Майл изо всех сил старается удержать в руках нож и все-таки роняет его на клеенку.
– Он хотел вырвать у меня нож, – еле переводя дух, произносит она. – Чуть не выхватил у меня из рук. Я видела его хвост.
И все заливаются, точно малые дети. В тот раз мисс Майл так всех развеселила, что и я поневоле засмеялся.
Но миссис Кристо оставалась вне этого, она сидела во главе стола, как всегда блаженно улыбалась, неторопливо двигались ее полные, красивые руки. Она смеялась вместе со всеми, но и только. Джули ничего не видел и не слышал, мысли его витали в облаках.
– Хочешь еще сагового пудинга, Джули? – ласково спросила мисс Майл.
Он с трудом возвращается откуда-то издалека и отвечает, как всегда, отрывисто-бесстрастно, но довольно вежливо:
– Нет, спасибо, мисс Майл.
– Ну, я уверена, Китов животишко побольше твоего. Тебе положить, Кит?
Я соглашаюсь, хотя саго терпеть не могу.
Поев, все принимаются дружно, но бестолково убирать со стола, суетясь и мешая друг другу.
Тут Джули лягает меня, и, не спросив разрешения (у нас дома без этого бы никак не обойтись), мы выскакиваем во двор.
Во дворе мы затеяли единственную игру, в которую играл Джули, – своего рода «Вверх-вниз» прямо на песке. Или скорее мы бродили по лабиринтам, которые изобретал Джули. У него было поразительно развито геометрическое, пространственное мышление: крохотные песчаные канальцы он мысленно соединял в такую хитроумную путаницу, пробраться по которой было невозможно, но стоило Джули растолковать мне, как построен этот лабиринт, и оказывалось, все на редкость ясно и просто. Задачу Джули всегда ставил одну и ту же: пробраться по песчаным канальцам в середину лабиринта, ни разу не возвратясь на уже пройденную дорожку, все равно как в картинной галерее в Хэмптон Корте, – во время войны, когда меня занесла нелегкая на минное поле, я вспомнил этот его лабиринт и даже нашел страшноватое сходство.
– Не сюда! – кричал Джули, когда я направлялся не в тот каналец. – Неужели не видишь, куда он ведет?
– Не вижу! – огрызался я. – Эту чертову штуку придумал ты, а не я!
– Ну и что, – возражал Джули. – Тут все просто, как дважды два.
На самом деле это было совсем не просто, и мы все препирались и препирались, пока из дома не вышла миссис Кристо. Она застала Джули врасплох, посреди лабиринта, стиснула в объятиях и сказала:
– Вот твоя гармоника. Можешь сесть на колоду и поиграть Киту.
Джули, ни слова не говоря, взял аккордеон, но сразу опустил его наземь. Переждал, пока я получу свою долю объятий. Потом переждал, пока мать вернулась в дом. Потом подправил песчаные канальцы, которые она повредила. И наконец, взял аккордеон и положил на колоду у нас за спиной.
Мне показалось было, он, и правда, сейчас заиграет. С минуту он глядел на аккордеон, перевел взгляд на меня. Потом выхватил из колоды воткнутый в нее топор, и я охнуть не успел, как гармоника была разрублена надвое.
– Да ты что? – крикнул я. – Ты ж его разбил!
– Знаю.
– С чего это? Что на тебя нашло?
– Ничего, – ответил Джули, поднял топор и несколькими ударами прикончил инструмент.
– Фу ты, совсем сбесился! – закричал я: тошно было видеть, как что-то взяли к разбили вдребезги. Тошно еще и оттого, что я понимал: это он неспроста.
Джули пожал плечами.
– Мне эта штука больше ни к чему, – сказал он. – Никуда она не годится, терпеть ее не могу.
Много лет спустя я описал эту старую гармонику одному профессиональному музыканту, русскому аккордеонисту-виртуозу, и он тоже пожал плечами и сказал:
– Могу понять, почему он разбил инструмент. Для всякого, у кого есть музыкальное чутье, такая примитивная штука – одно расстройство. Это не столько инструмент, сколько игрушка.
Мы еще стояли над разбитой гармоникой, когда вновь появилась миссис Кристо – на широкой, мягкой ладони она протягивала нам роскошное угощение: два знаменитых своих сладких пирожка.
– Остаточки, – сказала она. И тут заметила загубленный аккордеон. – Джули! – воскликнула она. – Что ты наделал? Какой ужас! – За этим испуганным криком я вдруг, впервые за все время, увидел ее не враздробь: крупное лицо, поразительное, облаченное в миткаль тело и всегдашняя всепрощающая улыбка, – увидел в ней человека. – Ты совсем его разбил.
– Я же говорил тебе, он мне больше не нужен, – спокойно сказал Джули.
Я думал, миссис Кристо сразу придет в себя и, как обычно, умоляющим голосом сделает Джули выговор. Но, к моему изумлению, по щекам ее скатились две крупные слезы.
– Как ты мог, Джули? Ты меня огорчил.
Перед непроницаемой стеной сыновнего, противодействия миссис Кристо всегда отступала, но тут она смирилась не сразу.
– Еще немножко, и ты бы научился играть по-настоящему, – сказала она.
Она, конечно же, имела в виду, что он мог бы аккомпанировать их песнопениям.
– Ничего подобного, – резко возразил Джули. – Да и все равно его уже нет. – Вот и все объяснения.
Еще две крупные слезы упали в пыль у ног миссис Кристо, она горестно покачала головой.
– А мне так нравилось, когда ты играл.
Джули не ответил.
– Может, ты ее починишь, Кит? – взмолилась она.
– Да ведь все разбито вдребезги, миссис Кристо, – растерялся я.
У меня было то же чувство, что во время крещения. Я видел что-то такое, чего видеть не хотел. Я оказался свидетелем таких отношений между матерью и сыном, какие были для меня совсем непривычны, и даже сам отчасти в них запутался.
Но вот она обняла Джули, потом меня, и смущение мое прошло: мне жаль было миссис Кристо, хоть я чувствовал: это дурно, что я прильнул к ней и в мягкой тьме, от которой кружилась голова, слышал, как неторопливо стучит ее сердце.
Скоро она ушла, но мы с Джули больше не играли в лабиринт. Мы тихо сидели на корточках у поленницы и слушали наш австралийский летний вечер. Город мирно готовился ко сну, и мы знали, откуда доносится каждый звук, каждый шорох. За два дома от нас миссис Коннели рубила дрова. В тиши топор при каждом ударе звенел как звонок. Поскрипывала педаль на велосипеде мистера Форда – он чуть ли не всех поздней возвращался с работы, с сортировочной станции. Пролаял пес – Рыжий Эллисона Смита. Ему ответил другой. Это бездомный Скребок, он всегда лает с подвыванием. Джули иногда подкармливает его колбасой, прибереженной от ужина. В старом своем «бьюике» проехал мистер Гарднер. Подрались воробьи и скворцы и затрепыхались, точно маленькие водяные гейзеры, и еще доносятся смех и пререкания мальчишек из семейства Андерсонов – они собрались под своим огромным перечным деревом, в него когда-то ударила молния.
– Мне пора, Джули, – сказал я. – А то дома будут ругать.
Он будто и не слыхал. Он всегда был неразговорчив, мы уже к этому привыкли, только изредка сдержанность ему изменяла, он обрушивал на нас бурный поток слов и снова замолкал.
Я надел сандалии и встал.
– Я пошел.
– Ладно, – пробормотал Джули. Он подбирал останки аккордеона, и я ждал – хотел посмотреть, что он станет с ними делать.
– Не надо было тебе его ломать, – сказал я; все то, чему меня учили дома, на миг взяло во мне верх.
Джули промолчал. Он подержал обломки в руках, потом бросил их в огонь, в тот самый мусоросжигатель, где мисс Майл спалила свои книги, а миссис Кристо обычно жгла всякий сор. Теперь слезы текли по лицу Джули, и уже тогда, глядя на него, я пытался понять, что же они означают. Раскаяние? Сожаление? Сознание вины? Гнев? Я терялся в догадках. Джули разве поймешь? Но, думается мне, полный значения обряд, который начался для Джули крещением, завершился в тот день, когда он сжег аккордеон. Конечно же, аккордеон много значил для Джули, не то не стал бы он проливать над ним слезы.
Глава 4
Я все думал, пошел бы Джули дальше, стал бы ломать голову над другим примитивным инструментом, над банджо, если бы однажды в субботу мы не взяли его с собой на городское гулянье, которое каждый год устраивали в излучине реки, на поляне среди зарослей в десяти милях от города? Тогда он впервые оказался на таком гулянье и тогда же впервые обратил внимание на Бетт (Элизабет) Морни. Или, вернее, это Бетт впервые обратила на него внимание, а она будет играть немалую роль в его жизни, и потому день этот стоит запомнить еще из-за того, что произошло тогда между ними.
Не помню, кто устраивал обычно эти праздники, кажется, благотворительный комитет, но молодежь Сент-Хелена съезжалась на высокий речной берег в легковушках, в грузовиках, в двуколках, на велосипедах, мотоциклах, верхом, многие даже приходили пешком.
Развлекались тут на городской и на сельский лад – все хорошо знакомые развлечения: состязания овчарок (собачьи бега), состязания дровосеков, бег в мешках, скачки, бокс, джаз и горские танцы. В три часа капитан Элвин Джоунз, пилот и герой времен первой мировой войны, поднимался в небо на своем личном «кеймеле» и над местом гулянья проделывал фигуры высшего пилотажа. Он делал до трех десятков петель, а потом, к ужасу всех лошадей, пролетал вверх колесами всего на высоте тридцати футов. Приземлялся он далеко в стороне и на самое гулянье не приходил – это с его стороны было бы проявлением дурного вкуса,- так что мы его и не видели иначе как вверх ногами, когда уши его летного шлема свисали, точно с ленты транспортера.
После этого, все еще обсуждая мастерство капитана, мы двинулись к танцевальной площадке – иначе говоря, к деревянному настилу, который привез сюда на грузовиках и установил Локки Мак-Гиббон и теперь взимал с каждой пары шесть пенсов за танец – за чарльстоны, блэк-ботомы, тустепы, уанстепы и танго. Танцплощадка пользовалась дурной славой, и это-то больше всего к ней и привлекало. Здесь собиралась наша неотесанная, шалая молодежь. То было поколение, идущее как раз перед нашим. И именно здесь два события переменили всю жизнь Джули.
На танцплощадке играл наш местный джаз «Веселые парни» под управлением Билли Хикки, который в обычные дни распоряжался на кооперативном лесном складе. Билли играл на кларнете. В оркестр входили еще старое пианино, труба в тоне ля-бемоль, литавры и банджо. Располагались музыканты в кузове одного из грузовиков, а когда мы пришли, у них как раз был перерыв, и они смешались с отдыхающими парами, шутили, смеялись, поддразнивали друг друга, шумно веселились. Все толкались, пихались, казалось, сама их одежда заряжена озорством. Девушки – в коротких юбочках и все стриженые – либо с челкой, либо «под фокстрот». Вид у всех у них был восхитительно легкомысленный, словно не существовало для них сейчас никаких преград. На губах у всех – ярко-красная помада. Юнцы – в черных лаковых туфлях: тогда было модно носить их и днем и вечером. И там же я впервые увидел фашистское приветствие – все эти великолепные молодые люди передразнивали его. Что оно означает, они тогда не знали. Слыхали только, что Муссолини – итальянец и вроде шута, так почему бы и не позабавиться. Все они были с тоненькими черными тросточками, к рукоятке привязана куколка в шуршащих юбках – реклама всемирно известной фирмы игрушек.
Самой вызывающей среди наших девушек, которой все остальные пытались подражать, была Энни Пауэрс, о ней шла в ту пору дурная слава. Ярко накрашенные губы, лицо совсем, не загоревшее, плотно облегающее шелковое платье, высокие каблуки, шелковые чулки, короткая стрижка, и, говорили, на балах и на танцах она напивается, а то и уходит с кем попало, лишь бы у него была машина или повозка, где можно заняться любовью.
– Больно тощая, – заявил Билли Бонд, когда мы внимательно оглядели ее простодушными мальчишескими глазами.
– Да ну eel Ты лучше погляди на Бобби Бэрнса.
Бобби был дружок Энни, такой же пример для ребят, как Энни для девчонок. Мальчишки старательно ему подражали. Стиль у него был такой: широченные фланелевые брюки, белая рубашка, мягкий галстук, черные лаковые туфли, прилизанные, напомаженные волосы и позолоченные часы с браслетом. На танцплощадке вертелись и нетерпеливо топтались человек двадцать, но все наши взгляды были прикованы к Энни и Бобу. Они отхлебывали прямо из бутылки запрещенный джин – на гулянье не полагалось пить спиртное, так что сейчас мы видели первое звено порочной цепи, за которым следуют все прочие грехи: джаз, губная помада, любовь, увлечение ножками, хихиканье, ухаживание, перешептывание, курение, игривые шуточки насчет секса, секс – вот что страшней всего. В ту пору танцплощадка значила для нашей нравственности не меньше, чем монастыри для раннего христианства в Европе.
– Смотри, Джули-то, – сказал Доуби (наш лучший ныряльщик) и подтолкнул меня локтем.
Джули отошел от нас к грузовику музыкантов, и стоял, и глядел на оставленные там инструменты.
– Джули! – окликнул Доуби. – Будешь там околачиваться, угодишь прямиком в ад. Поди, подожди нас у чайного стола.
Джули словно и не слышал, а я отделился от нашей компании и пошел посмотреть, чем это он так заинтересовался. Он разглядывал инструменты, но и не пробовал их трогать, даже сцепил руки за спиной, словно удерживался от искушения, а то и от чего похуже.
– Как это называется? – спросил он меня, кивком показав на кларнет.
Я сказал.
– А флейта тогда что?
– Флейту держат по-другому, и она гораздо меньше, – ответил я.
Тут я сообразил, что Джули впервые видит вблизи музыкальные инструменты, раньше он лишь раз мельком видел наше пианино да поглядывал на трубы городского духового оркестра. А банджо и кларнета, наверно, и вовсе никогда не видал.
– Это банджо? – спросил он меня.
– Да.
– А как на нем играют?
– Целлулоидной пластинкой или пальцами, – сказал я. – Пощипывают струны. Неужели в кино не видал? – Только ляпнув это, я вспомнил, что Джули в жизни не был ни на одном фильме и, наверно, ни разу не слышал патефона, разве что случайно, проходя мимо магазина или чужого дома. Все это в библейском квартале было запрещено, даже радиоприемники, которые тогда уже прочно утвердились в нашем городе.
– Переверни, – распорядился Джули, указывая на банджо.
– Сам переверни, – ответил я.
– Не хочу его трогать, – пробормотал Джули. – Переверни, Кит.
Я перевернул старый, в пятнах и щербинах инструмент, на котором не играл, а кое-как бренчал Уитерс, по прозвищу «Банджо».
– Только и всего? – спросил Джули.
– Ну, ясно. А ты чего ждал?
– Сам не знаю, – ответил Джули, на бледном лице его застыло удивление, словно он слыхал про банджо и ждал, что оно куда лучше. Потом, не в силах дольше противиться искушению, он протянул руку и лихорадочно щипнул одну за другой все четыре струны.
– Одной не хватает, – сказал он, показав на пустое место, где должна была быть пятая струна.
Позднее я узнал – а тогда и понятия об этом не имел, – что, когда джазисты играют на пятиструнном банджо, они пятой струной обычно не пользуются.
– А вот и сам Банджо-Уитерс, – шепнул я Джули. – Попроси, пускай он тебе покажет, как играть на этой штуке.
Джули сразу ушел в себя, словно я предложил ему затеять разговор о вере. На самом-то деле я просто поддразнивал его, к тому времени я уже знал: о музыке он никого спрашивать не станет. Никому он не приоткроет эту дверцу своей души.
– Пошли, – торопливо сказал он, видя, что музыканты возвращаются. И взбежал по склону некрутого холма.
Пятеро «Веселых парней» заняли свои места в грузовике, отзвучала разноголосица настраиваемых инструментов. И пошло. Что они исполняли, не знаю, я никогда не разбирался в модных джазовых мелодиях. Но я знал: тут были и импровизации, и выученное, и подобранное ощупью, например, чарльстон; помню, я скоро потерял интерес к музыке и стал глядеть на Энни Пауэрс и на всю переполненную танцплощадку, а Энни выплясывала чарльстон, пригнувшись, что твой борец на ринге. Танцевала грубо – настоящий тогдашний чарльстон, совсем не тот худосочный и миленький танец, в какой его пытаются превратить нынче. Я глянул на Джули – как-то он переносит эту заряженную грехом площадку (а она так и дышала грехом и выглядела грешно, и веселье на ней было от греха). Но Джули не сводил глаз с музыкантов. Он подошел ближе, и притягивало его не банджо, а кларнет.
Билли играл совсем неплохо, однако не переоценивал себя. Но его воодушевляла страстная вера в себя самого и в своих «Веселых парней».
– Что это он выделывает? – недоверчиво спросил Джули, глядя, как Билли то опускает свой кларнет до пола, то задирает в небеса.
– Да ведь это джаз, – с досадой ответил я. – В джазе всегда так играют.
Оторвать Джули от оркестра было невозможно. Мне хотелось пойти посмотреть, как наш ныряльщик Доуби будет прыгать в реку с эвкалипта, но Джули только отмахнулся от меня.
– Отстань, – сказал он. – Как Доуби прыгает, я уже видел.
Ну, я ушел и, как бывает на всяких сборищах, когда проводишь время то с одним, то с другим, про Джули и думать забыл, а часов в шесть вдруг вижу: он сидит на склоне холма, а на песке перед ним нарисованы струны банджо. И даже поперек положены коротенькие палочки, обозначающие лады. Стало быть, Джули все-таки предпочел кларнету банджо. Больше того, он нарисовал и недостающую пятую струну, октавную, видно, она нужна была ему, чтобы полнее представить возможности инструмента, поверить его своей собственной алгеброй.
– Ну, спросил Уитерса, как на нем играть? – снова поддразнил я.
– Нет, – ответил Джули. – Он сам-то играет не по-настоящему. Ничего он не понимает. Вот посмотри… – На пяти нарисованных на песке струнах Джули стал всеми пятью пальцами разыгрывать какие-то хитроумные упражнения и вдруг спохватился – ведь он обнажает передо мной душу! – вспыхнул, вскочил и ногой стер с песка струны. – Ты домой скоро? – спросил он.
– Не знаю. Но пойду, поищу, на чем добираться. Мне надо вернуться дотемна.
– И мне, – сказал Джули. – Только, наверно, ничего нам сейчас не найти.
– Ну, уж как-нибудь.
Оба мы знали: дома нам достанется. На гуляньях у реки часто тонут; конечно, и моя мама разволнуется, если я не вернусь засветло, будет стоять у калитки и ждать. Но думал я больше о том, каково сейчас миссис Кристо: ведь Джули не умеет плавать, а она знает, он в любую минуту может выкинуть что-нибудь безрассудное. И еще за другое ее жалко: наверно, она огорчается, что Джули участвует в таком греховном развлечении.
Мы стали искать грузовик, который отправлялся бы прямо сейчас. Как раз уезжал мистер Пулин, владелец гаража, но в его грузовике уже яблоку было негде упасть.
– Попытайте счастья у мясника Морни, – посоветовал кто-то.
– А где он? – крикнул я вслед отъезжающему грузовику Пулина.
– Где сосисками торговал, – отозвался кто-то.
У мистера Морни были лучшие в городе сосиски и колбасы. Был он к тому же наилучший мясник – человек богобоязненный, очень порядочный, он не просто торговал самым лучшим мясом, но был к тому же великодушен и честен; ходил он всегда в войлочной черной шляпе, так как был единственным в городе квакером. Жена его умерла, а свою дочь Бетт он считал самой добродетельной девушкой на свете. Про городских наших нечестивцев всегда говорили, что одной ногой, они уже в аду, так вот про Бетт говорили, что ее косички уже в раю. Она у нас была замечательная, умница-разумница, самая примерная – во всей школе самая первая ученица, чистая душа, не кривляка, правдивая, бесхитростная, самая хорошенькая и всеми любимая. Потому-то мы держались от нее подальше. Ни один мальчишка не рисковал связываться с таким воплощением всевозможных добродетелей.
Однако в тот день прихоть случая связала с ней Джули. Мы искали мистера Морни и его грузовик, и тут за грудой сложенных столов, которые должны были погрузить на автомобиль, поднялся какой-то переполох.
– Пошел вон! Вон! – пронзительно кричал кто-то.
Потом яростно залаял и зарычал пес, мы кинулись на шум, и, когда подоспели, там уже в страхе визжали и плакали пять или шесть девчонок. Одна из них, Бетт Морни, прижалась к грузовику, а на нее наседал свирепый пес с оскаленными зубами и жесткой, ощетиненной шерстью.
– Да это ж Скребок! – крикнул я.
Скребок, бездомный, вечно запуганный, всеми гонимый, казалось, вот-вот вцепится девочке в горло. Еще никто из нас не видал бедолагу Скребка в такой ярости. Он всегда ходил, поджав хвост, старался ко всем подольститься, сейчас я подивился: какому дурню пришло в голову притащить его на гулянье? А может статься, он сам сюда приковылял?
– Ударила его чем-нибудь, наверно, – сердито сказал Джули, а Скребок все лаял на Бетт, все рычал. Таким я видел его впервые и впервые заметил, какой он огромный и странный зверь – причудливая помесь колли, динго, восточноевропейской овчарки и австралийской овчарки.
– Шестом его! – гаркнул Пэт Бизли.
Пэт Бизли был в нашем городе и сам вроде Скребка – из отверженных. Совету его никто не последовал, он сам схватил длинный шест, размахнулся и стукнул не успевшего увернуться Скребка по крестцу. Тот взвыл от боли.
И тут Бетт сглупила. Кинулась удирать. Обежала грузовик, взлетела на невысокий бугор. Рыча еще свирепей, Скребок кинулся за ней, а мы – на почтительном расстоянии – за ним, все, кроме Джули: не обращая внимания на оскаленные зубы и рычание, он отчаянно пытался ухватить Скребка за хвост, за шею, за уши.
– Назад! – кричал он на Скребка. – Назад!
Они со Скребком были старые друзья, но всем нам слепая вера Джули в их дружбу казалась чистым безумием. Скребок нацелился огромными своими клыками на лодыжки Бетт, но тут Джули кинулся на пса всем телом, сумел обхватить его за шею и удержал.
– Они ж убьют тебя, – говорил он Скребку. – Убьют, понимаешь? Угомонись лучше! Угомонись!
На мгновение мне показалось: Скребок вопьется зубами ему в горло. Их сейчас было не расцепить. Но Скребок замер, лапы его одеревенели, в страшной гримасе он оскалил пасть уже у самого лица Джули, а потом нехотя покорился и позволил Джули оттащить себя в сторону.
– Чем это она тебя стукнула? – возмущенно говорил Джули и все тащил пса за шею, и ясно было: он куда больше тревожится о Скребке, чем о Бетт, которая совсем побелела и притихла от страха. В ее широко раскрытых глазах застыл ужас, и казалось, она просто не в силах оторвать взгляд от сплетенных воедино Скребка и Джули.
– Ну, иди, иди… – все уговаривал Джули рычащего пса, держа его за шею и не обращая внимания на всех нас, столпившихся вокруг перепуганной Бетт.
– Проклятый дворняга, – сказал Пэт Бизли. – Вечно путается под ногами. У меня в машине пистолет, и сейчас самое время прикончить этого пса.
Но Джули отвел уже Скребка подальше и теперь спокойно подтолкнул его и сказал:
– Пошел домой. Пошел, а то тебя пристрелят. Пошел. Пошел! – прикрикнул он.
Скребок, наконец, понял. Он прижал уши, коротко прорычал и неуклюже затрусил к густым зарослям.
А мы все тем временем вслух сочувствовали Бетт, которая медленно приходила в себя.
– Я ничего, – твердила она. – Он меня не укусил. Ничего со мной не случилось. Это все пустяки.
Подошел Джули и сердито бросил ей:
– Что ты ему сделала? За что ударила? Бетт посмотрела на него круглыми глазами.
– Я ничего ему не сделала, Джули, – возразила она.
– Уж наверняка что-нибудь да сделала, – настаивал Джули. – Наверно, пнула его ногой.
– Отвяжись от нее, – обозлился Пэт Бизли. – Виноват во всем паршивый пес, вечно он пакостит, это все знают.
Мы пытались убедить Джули, что виноват Скребок: ведь наша Бетт просто неспособна никого задеть или обидеть.
– Он сунул нос в корзину, в которой отец привез колбасу, – огорченно сказала Бетт, – и я велела ему уходить. Вот и все, Джули. Я только сказала ему: «Уходи».
– А не покормила почему? – спросил Джули. – Он просто хотел есть.
Виноватая, озадаченная, испуганная Бетт принялась кусать губы. Потом у нее из глаз выкатились две огромные прозрачные слезы. Кажется, Джули всегда заставлял женщин проливать вот такие, с горошину, слезы – и тут он с отвращением пошел прочь; Бетт – за ним, она даже схватила его за руку.
– Я ж вовсе не хотела его обидеть. Вот честное слово, Джули…
Я не мог удержаться от смеха. Только Джули способен был вот так обернуть невинность в вину, пусть даже и невольно. Но Джули все еще не остыл от гнева и не отвечал ей, и тут появился сам мистер Морни – он шел от реки, где мыл огромные черные сковороды. Он сразу же принялся расспрашивать нас, что случилось.
Последовали объяснения, но я уже не слушал, мне хотелось только одного: поскорей добраться домой. Я даже не очень-то защищал Джули и Скребка, когда девчонки и Пэт Бизли рассказали мистеру Морни, как было дело.
– Ну, ладно, – сказал он, – теперь уже все позади…
– Можно, мы с Джули поедем в город в вашем грузовике, мистер Морни? – поспешно спросил я.
– Хорошо, Кит. Только сперва придется вам погрузить столы. А я сложу палатку, положу ее у заднего борта, и вы сможете на нее сесть.
Две сестры Каррингтон, которые на праздниках неизменно разливали чай, старые девы с вечно красными ушами, должны были ехать в кабине вместе с мистером Морни, а значит, Бетт поедет с нами в кузове.
Всю дорогу Бетт беспокойно поглядывала на Джули, озадаченно хмурилась, словно молча просила простить ее или хотя бы выслушать. И в этом взгляде отразились все их будущие отношения. Сколько лет потом я видел – так смотрела Бетт всякий раз, как они оказывались вместе. И в тот день Бетт всю дорогу почти не сводила с Джули глаз, а он вовсе не замечал ее, он впитывал прерывистую, судорожную тряску старого грузовика, словно дрожь эта была ближе его истинным чувствам и его музыкальной алгебре, чем миловидное, встревоженное, простодушное личико Бетт.
Глава 5
В ту пору Бетт уже превращалась из ребенка в девушку и, как бывает с девочками, физически опередила и Джули и всех других своих сверстников-мальчишек. Но ненамного: мы тоже взрослели рано. Приходилось, такова была жизнь в тридцатые годы; она встречала нас не свершением всех надежд, но угрозой. Да и в самом деле, что нас ждало?
Мы еще не вышли из детства, но уже знали, что особенно надеяться нам не на что. Разве только человек шесть наших сверстников из богатых семей были уверены в своем будущем. Остальные ощупью двигались по пустынным дорогам, которые никуда не вели. Даже самые способные (но бедные) знали: университет не для них; и самые умные (но бедные) знали: в лучшем случае их ждет какая-нибудь жалкая работенка – младший продавец, разносчик бакалейных товаров или телеграмм, сборщик фруктов, сцепщик на железной дороге, подносчик в мясной лавке, некоторые станут ремесленниками, сельскохозяйственными рабочими, а самые способные – служащими в банке. Тем же из нас, кто не выделялся ни умом, ни одаренностью, и вовсе нечего было ждать, и многие сбивались с пути, становились хулиганами и забулдыгами.
Положение Джули было особенно сложное, школа в общем-то ничему не могла его научить. До сих пор он вместе со всеми нами переходил из класса в класс, потому что любой учитель знал: Джули не глупей его самого, а то и умней. Да вот беда, необычный этот ум трудно обуздать, трудно даже заставить его проявиться. Я всегда подозревал, что учителя относятся к Джули с немалым уважением, потому что стоило ему захотеть – и он вдруг проникал в такие глубины их науки, о которых сами они могли только мечтать. Время от времени он обнаруживал редкостные, причудливые знания из области физики, математики, даже химии – предметов, которые требовали умения мыслить сложно и глубоко. Все мы, включая учителей, прямо вздрагивали от удивления, но Джули терял интерес к предмету, и эти мгновенные вспышки гасли.
На беду приближалось время первых в нашей жизни экзаменов, и теперь все зависело от наших ответов, а не от того, что думают о нас учителя. Джули, разумеется, понимал, что на этом его образованию конец, разве что случится какое-нибудь чудо.
И одно время мне казалось, такое чудо возможно. Мы сидели с ним за одной партой, а через проход, в соседнем ряду, было свободное место, и его заняла Бетт.
Бетт не скрывала своего интереса к Джули. Она просто неспособна была на что-либо такое, что следовало бы скрывать. И мы видели, как она ловит его взгляд – не кокетливо, а серьезно. И лицо ее неизменно, как в тот день на грузовике, ясней слов взывало о прощении и понимании. Так продолжалось недели три, в конце концов, я не выдержал, подтолкнул Джули локтем и сказал, что Бетт Морни не сводит с него глаз.
– Почему? – спросил Джули.
– А я откуда знаю, – ответил я.
Джули посмотрел на Бетт, и она улыбнулась ему своей открытой, чистой, серьезной, милой улыбкой и покраснела. И хотя тогда я уже ощущал в себе проклятый дар все видеть и все понимать, я отмахнулся от очевидного. Отмахнулся и Джули. Недосягаемая Бетт всегда и ко всем в школе относилась дружелюбно, никого особенно не выделяя. И, конечно же, мне и в голову не пришло, что она наконец-то выбрала Джули. Никому из нас это не пришло в голову.
И, однако она сделала выбор, однажды после уроков, выходя из ворот школы, она окликнула Джули и со свойственной ей решительностью добилась, что часть пути он прошел вместе с ней. Для всех нас, кто видел их вдвоем, это было поразительное зрелище. Бетт вся чистенькая, аккуратная, в аккуратной голубой форменной блузке, чистая золотистая кожа, открытый взгляд прекрасных глаз, аккуратно причесанная головка и, как всегда, старательно уложенная пачка учебников. Джули тощий, угловатый, бледное лицо непроницаемо, а нищенская одежда, кажется, не имеет к нему никакого касательства. Башмаки просят каши, в руках – ни одного учебника.
– Что она тебе говорила? – спросил я Джули назавтра, когда мы ждали в классе прихода математика.
– Кто?
– Бетт Морни. Вчера.
– Не знаю, – начал он. Потом слегка пожал плечами. – Опять уверяла, что ничего худого Скребку в тот раз не сделала. А потом спросила, не я ли тогда его привел.
– И что ты сказал?
– Сказал, надо быть дурой, чтоб думать, будто я мог его привести.
– Так и сказал, что она дура? (Ох, Бетт! Никто еще с ней так не разговаривал.) А она что?
– Огорчилась.
Я рассмеялся. Нашей примерной Бетт пришлось нелегко. Но кто ж виноват, что она задала Джули такой глупый вопрос? Должна бы соображать. С того дня вся школа уже понимала, что Бетт почему-то хочет подружиться с Джули. Она не заигрывала с ним и не шла напролом, но явно знала, чего хочет, и добивалась своего с присущей ей естественностью. И удивленные, довольные, зачарованные, мы в простоте душевной радостно порешили, что Бетт влюбилась в нашего Джули.
Бедняжка Бетт! Я жалел ее тогда. Не только потому, что Джули был малость чокнутый – просто он совсем ей не подходил. Бетт должна бы влюбиться в кого-нибудь столь же аккуратненького, умного-разумного, преуспевающего, уравновешенного и примерного, как она сама. Она и правда была замечательная девушка, и мы думали, она где-нибудь отыщет себе кого-то, кто будет достоин процветающего дела ее семьи и достойной парой ее красоте, уму и всем неотразимым ее совершенствам. Джули? Да это курам на смех!
Однако с присущим ей простодушием и чистотой она продолжала искать расположения Джули, и, к всеобщему изумлению, Джули наконец ответил ей. Или, вернее, примирился с этим.
Обычно наши юношеские привязанности начинались с обмена взглядами исподтишка (птичьи танцы), тайных пожатий рук, записочек и все большей поглощенности друг другом: создавался свой тайный мирок, куда нет доступа никому, кроме двоих. Но у Джули с Бетт получилось совсем не так. Просто они были рядом – Бетт и Джули, вот и все. Казалось, они поглощены не столько друг другом, сколько чем-то вне их. Мы не понимали, что же их связывает, но однажды я видел, как они вместе возвращались из школы. В другой раз, в субботу, видел, как они стоят на улице и разговаривают. Иногда они приходили в школу раньше всех нас, их соединяли какие-то таинственные узы. Они всегда были серьезны. Но Джули оставался самим собой. Как всегда, был скуп на слова. Говорила обычно Бетт, о чем-то она ему толковала неторопливо, слегка хмурясь.
Джули смотрел темными карими глазами и молчал, и это было естественно для него, но теперь в свое молчание он включил Бетт, словно этого уже достаточно. За их непривычными для нас отношениями ощущалась своеобразная полнота, и мы все гадали, о чем же они разговаривают. Школа? Задачи по математике? Городские новости? Религия? Любовь? Сплетни? Музыка? Нет, явно все не то.
– Они вообще ни о чем не говорят, – сказал Сэмми Бартон.
– Ну, нет, ясно же, о чем-то да говорят.
Любопытство не давало нам покоя, и вот однажды на школьной веранде мы, человек семь (трое мальчишек, остальные девчонки), спорили все о том же – и Джоан Синглтон, маленькая проныра, вдруг предложила подстроить так, чтобы подслушать их разговор.
В нашем городке юным парочкам бывало очень не просто остаться наедине. Не только взрослые запрещали это, либо мучили и высмеивали влюбленных, но и добрая половина школьников потехи ради следовала за ними по пятам, куда бы они ни пошли: через мост, к реке, за маслобойку, к железной дороге, к теннисным кортам. Рано или поздно, найдя, как им покажется, укромный уголок, они начнут целоваться, и за этим-то занятием Джоан Синглтон и надеялась застать Бетт и Джули. Но мальчишки запротестовали.
– Еще чего! – возмутился наш ныряльщик Доуби. – Оставь их в покое, не то расскажу про тебя и Боба Дилани.
– Правильно, – сказал Джек Синглтон, брат Джоан. И хотя он всегда все говорил наперекор сестре, на этот раз мы приняли его слова как его собственное мнение.
– Нечего шпионить за Джули, – заявили мы.
Итак, мы знали только одно: Бетт по-прежнему интересуется Джули. Правда, мне удалось разузнать и еще кое-что: я заметил, Бетт пытается помириться с бродягой Скребком, с которого все и началось.
И я не мог не восхититься тем, как она это делает. Она запаслась кусочками мяса, аккуратно завернула их в белую бумагу, положила в карман своей спортивной куртки. И пошла на поиски Скребка – задача не из легких, хотя было у него всего несколько любимых местечек: на задах ресторана «Совершенство», во дворе больницы, перед парикмахерской, которую держал один китаец, и еще кое-где. Я натолкнулся на Бетт у больничного двора: она присела на корточки, а Скребок, весь напрягшись и рыча, пытался ее обойти.
– Поди сюда, Скребок, – молила Бетт, – пожалуйста, не сердись на меня. Ну, пожалуйста!
Но Скребок весь ощетинился, ощерял влажную красную пасть.
– Ну, пожалуйста, Скребок! – Она протянула ладонь с кусочками мяса. Но Скребок злобно лязгнул зубами, чуть не оттяпав ей пальцы, и поскакал прочь.
– Спятила, – сказал я, когда она выпрямилась.
Бетт вспыхнула – золотистая роза по-летнему заалела.
– Ну почему он меня невзлюбил. Кит? – жалобно спросила она. – Честное слово, я в тот день его пальцем не тронула. Он сам на меня кинулся.
– Может, он тебя приревновал? – поддел я.
– Джули очень его любит, я знаю, – просто ответила она. – Потому-то я и хочу с ним подружиться.
За такие вот признания мы и любили нашу Бетт.
– А все-таки я б на твоем месте поостерегся, – сказал я. – У Скребка на тебя зуб, это ясно как день, так что поберегись.
В ту субботу я снова ее увидел у моста за тем же занятием. Только на этот раз казалось, они застыли вот так друг против друга уже много часов назад. Она сидела на корточках и ждала, а Скребок ждал, припав к земле.
– Он нипочем не сдастся, – сказал я Бетт. – Ты только посмотри на него.
– Я тоже не сдамся, – просто ответила Бетт, и я поверил.
И правда, этим трудным отношениям суждено было длиться годами.
Я рассказал про это Джули, и у него нашлось свое объяснение.
– Скребок сам себе хозяин, – сказал Джули. – И он не хочет, чтоб его хозяйкой стала она. Вот и все.
Звучало это как его собственная философия жизни, но постепенно он стал принимать кое-что из окружающего мира. Я хочу сказать, кроме своих отношений с Бетт. он стал и еще как-то соприкасаться с окружающими. Порой он вдруг слепо кидался во что-нибудь такое, что прежде обходил стороной. Однажды субботним вечером мы все сидели в первых рядах на длинных, жестких, без спинок скамейках нашего кинотеатра под открытым небом и во все глаза глядели на Тома Микса, и тут неожиданно появился Джули и сел рядом с моим братом Томом и со мной. Новость тотчас всколыхнула два первых ряда.
– Джули пришел! – крикнул кто-то, на миг заглушив дребезжащее пианино, на котором аккомпанировала фильму мать Джека Портера, миссис Портер. Уже появилось звуковое кино, но в нашем кинотеатре под открытым небом все еще крутили немые фильмы.
– Эй, Джули, Иисус Христос дал тебе сегодня выходной, отпустил тебя на вечерок?
Тишину мерцающей тьмы разрезали, раскололи и другие голоса, и скоро уже все зрители принялись топать и свистеть. Лента вдруг оборвалась, и малорослый рыжий парнишка по имени Пол Персивал крикнул:
– Это Христос прервал дьявольскую картину, надевает шоры на Джули.
– Тогда гоните Джули вон, – отозвался кто-то.
Послышались и другие возгласы в этом роде, но Джули не обращал на них никакого внимания.
– Про что там? – спросил он меня, кивнув в сторону экрана, который снова ожил.
– Шшш! – Хотя фильм был немой, нам требовалась тишина, чтобы ничего не упустить.
Я в общих чертах передал ему содержание и в то же время не отводил глаз от экрана, от широкополой шляпы Тома Микса, в которой он спрятал шестизарядный револьвер. – Он хочет выстрелить вон в того парня через шляпу, – шепнул я Джули.
– Почему? – спросил Джули.
– Он украл деньги, – нетерпеливо ответил я.
Джули слушал, смотрел, старался приноровиться к первому в своей жизни фильму. Но то ли ему слишком прочно привили боязнь греха, то ли слишком могущественны были запреты библейского квартала, а может, Джули слишком остро чувствовал всякую нелепость, только уже через полчаса он встал и ушел, а вслед ему неслись насмешки, свистки, кто-то даже крикнул: Джули, мол, боится, что нас всех разразит гром небесный, вот и сбежал.
А потом, словно для того, чтобы завершить свое внезапное вторжение в наш грешный мир, он однажды в воскресенье пошел с нами за реку, где наши игроки беззаконно и азартно сражались в кости. Они были в безопасности по другую сторону моста, уже в штате Южный Уэльс, неподвластном полиции Сент-Хелена (штат Виктория). А ближайший полицейский участок Нового Южного Уэльса находился за сто миль.
– Эй вы, шельмецы! – крикнул Локки Мак-Грегор, устроитель игры, когда увидел среди нас Джули. – Катитесь отсюда подальше с этим парнишкой из библейского квартала, еще попадем из-за него в переделку.
– Его бояться нечего, – сказали мы.
– Может, оно и так. Зато от этого их громовержца добра не жди. Так что сматывайтесь…
Он говорил про доктора Хоумза. Локки был хороший католик, человек широкой души во всем, что касалось веры, семьи, нравственности, но даже его пугали оглушительные речи Хоумза, когда тот обличал пьянство, азартные игры, грех и неблагопристойное поведение в воскресный день.
– Джули не проговорится, – заверяли мы Локки. – Вот ей-ей…
– Ну ладно, – смилостивился Локки.
На этот раз Джули сидел как завороженный. Каждый игрок был истый математик, а деньги на одеяле, и объявляемые ставки, и соотношение чета и нечета – все это было необъятным полем для всевозможных расчетов, – и Джули, как всегда чуть нахмурясь, жадно вглядывался в происходящее. Мы все любили следить за игрой, главное для нас было, кто выиграет, и порой, когда банк достигал тридцати фунтов – по тому времени целое состояние, – у всех прямо дух захватывало. Но Джули занимало другое, и пока мы старались разглядеть, как идет игра, он опустился на колени и принялся что-то чертить на песке. Картина всем знакомая. Земля всегда заменяла ему бумагу, и он обычно становился на колени вместо того, чтобы наклоняться, как делали почти все мы, чтобы поберечь и не помять дорогую обновку – первые в жизни взрослые брюки.
– Что он там делает? – спросил меня Локки.
Только теперь я заметил, чем занят Джули, и понял: это заработал его математический ум, и, хотя почти всегда свои расчеты он производит в уме, кое-что ему все-таки требовалось записать.
– Он вычисляет все ставки, – небрежно бросил я.
Но Локки взяло сомнение, он сам спросил Джули, что тот делает, и Джули ответил – хочет кое-что подсчитать. На самом же деле Джули не только с первого взгляда овладел всей системой игры, не только разобрался в ее сложных правилах и в том, как делаются ставки, но как само собой разумеющееся объяснил все это Локки.
– Уведи его отсюда, – сказал мне Локки, делая вид, что его бросило в дрожь.
– Почему?
– Уведи – и все, – махнул рукой Локки. – Не нужны нам здесь такие умники, кто может всю игру вычислить да рассчитать.
На самом же деле игроки тоже обычно прокручивали в голове разные возможности, но их вело только чутье, и Локки это знал, а математический талант и точный анализ Джули могли оказаться для него опасными: ведь банк-то держал он.
Другие ребята остались, а Джули я увел, и, пока мы молча шли через мост, я знал, он все еще занят расчетами.
– Они неверно играют, – сказал он наконец, слегка пожав плечами.
Я не спросил, как же играть верно, знал: он все равно не ответит.
До сих пор все отклонения Джули от привычной для него жизни были хоть и необъяснимы, но понятны. Что ни говори, мир, в котором мы живем, грешен, и, похоже, Джули наконец ощутил к нему интерес. Интерес весьма умеренный, ведь в доме у него было столько всяких запретов, что, как вспомню, даже не верится. Джули не разрешалось ходить в церковь, бегать наперегонки, играть в игры, в которых присутствует дух соперничества, слушать радио, рисовать, читать газеты, распевать популярные песенки, ходить в кино, и так далее, и тому подобное. То был занавес, скрывающий от него мир. Но Джули вовсе не заглядывал в щелочку, не бросал завистливые взгляды на запретные радости. Его не привлекал грех, и завистлив он тоже не был. Казалось, он так же безоглядно ступает на опасную стезю мелких грешков, как ступил когда-то в реку. Он делал это сознательно, хладнокровно, словно была у него какая-то своя цель. И, зная его жизнь дома, я догадывался: то новое, что с ним сейчас происходит, в конечном счете как-то связано с его матерью.
Началось все с банджо.
Однажды он попросил Скотта Пири раздобыть ему тоненькую, но крепкую стальную проволочку, и только тогда я и узнал, что у него есть банджо. Бедняга Скотти всегда чуял, где можно что-нибудь такое раздобыть; спрашивать Джули, на что проволочка, он не стал. Зато я спросил.
– Будет проволока – увидишь, – сказал Джули.
Скотт нашел проволоку от тормоза старого велосипеда, попросту говоря, стащил ее из гаража Пулина. В ту пору их делали из того же, из чего делают струны пианино, и когда через несколько дней мы с Джули возвращались домой, он сказал:
– Хочешь поглядеть, что я сделал с проволокой, которую принес Скотти?
– Ага, – сказал я.
Я подождал во дворе, а Джули зашел в дом и, вырвавшись из неизменных объятий матери (мне она только издали помахала), вернулся – в руках у него было банджо с необычно длинной шейкой.
– Господи, Джули! – Воскликнул я. – Откуда оно у тебя?
– Купил, – ответил он.
За все годы нашего знакомства я ни разу не видал, чтоб он что-нибудь себе купил, хотя бы грошовую шоколадку.
– Купил, говоришь?
– Да.
– У кого?
– У охотника на зайцев.
– Откуда он его взял?
– Говорит, нашел.
– Где?
– Говорит, нашел банджо в прошлом году, а где нашел, скажет, когда получит от меня деньги.
– Так вот почему ты все разглядывал банджо тогда на гулянье, да?
– Какое банджо? – уклончиво спросил Джули.
– Да ладно уж. А сколько заплатил?
– Два шиллинга.
Я не стал спрашивать, откуда у него взялись два шиллинга, наверно, он что-нибудь продал или просто нашел деньги, – у матери или у квартирантов он бы наверняка просить не стал.
– Ну и где ж он его нашел?
– На старой свалке, за бойней, под старым чаном.
В ту пору я ничего не понимал в банджо, да и сейчас понимаю не многим больше, но сразу было видно, что оно совсем не такое, как у нашего джазиста Уитерса. Корпус много больше, а шейка длиной фута четыре.
– А ты умеешь на нем? – спросил я Джули.
Он пожал плечами.
– У него только четыре струны. Для пятой тоже есть место, потому-то мне и понадобилась проволока.
Я тронул струны одну за одной, как трогал их на гулянье Джули. Он настроил их верно, хотя слышал банджо всего один раз. Пятую струну (велосипедную проволоку) он настроил на «ля». В общем, диапазон тональности получился как раз такой, какой должен быть у банджо. Тогда я лишь слегка удивился, а теперь понимаю – просто поразительно, что он сумел безошибочно настроить инструмент.
– Давай сыграй, – попросил я.
Я думал, он откажется, ведь инструмент был ему нужен не для игры, к тому времени я это уже знал. Но, к моему удивлению, Джули положил банджо плашмя на колени и заиграл обеими руками: левой бил по струнам, словно по клавишам пианино, а всеми пальцами правой их пощипывал.
Раздались прихотливые, мягкие, гармонические аккорды, взятые на какой-то сложный, необычный лад на инструменте, который никак не был для этого приспособлен. Я и поныне жалею, что не запомнил ни единого такта из музыки, которую пытался наиграть в тот день Джули.
Больше всего, пожалуй, то, что он исполнил, походило на какую-нибудь сонатину Моцарта для мандолины, хотя сочинение Джули было куда сложнее этих прелестных безыскусственных вещиц. В сущности, могло показаться, будто кто-то играет на гитаре, пробуя всевозможные классические вариации, но играя при этом двумя руками, чтобы возникла контрмелодия. Но и это объяснение неточно: ведь Джули прямо у меня на глазах создавал музыку, и звучала она совсем необычно. Что-то в ней было математическое, казалось, она, точно головоломка из кусочков, составлена из сложных аккордов, арпеджио и созвучий. Но она не была ни тональной, ни какофонической, и он не торопил мелодию и не рассчитывал на слушателя. Просто делал дело, решал какую-то задачу.
Я слушал, но что я мог сказать? Я был тогда уже не ребенок, но еще и не взрослый, еще ничего собою не представлял. То, что я слушал, было мне непонятно, я понимал одно: это необыкновенно.
– Ты уже давно вот так играешь? – недоверчиво спросил я.
И он сразу перестал играть, словно спохватился, что и так уже слишком много мне открыл.
– Месяца два, – ответил он. – Пришлось намочить кожу и натянуть получше, а то она совсем обвисла и не получалось никакого звука.
Кожа была натянута отлично и закреплена на корпусе мебельными гвоздиками.
– А откуда ты узнал, как с этим обращаться? – гнул я свое.
Джули молчал. А к нам уже направлялась его мать и что-то нам несла. И вот тут Джули меня совсем ошарашил: Едва она подошла, он схватил банджо, совсем как это делал Уитерс, и поразительно искусно принялся играть одну из джазовых мелодий, которую мы слышали на гулянье, только куда прихотливей и отчаянней – Уитерсу такое и не снилось.
– Джули! Только не это. Пожалуйста, – сказала миссис Кристо.
От огорчения она даже забыла меня обнять, но меня и на расстоянии обдавало запахом пудры и смущало ее тело. И впервые заметил я в Джули какое-то неистовство. Банджо словно создано для одержимых, и Джули – напряженный, взвинченный, пальцы с побелевшими суставами так и летают, неистово усложняя мелодию того регтайма, – явно на кого-то обрушился – не на мать, но на что-то, что неизменно ей сопутствовало.
– Перестань, Джули! – крикнула она и зажала уши, а судорожные пальцы Джули все не останавливались. – Как тебе не стыдно! Перестань!
– На нем по-другому играть нельзя, – сказал он матери, – так что привыкай.
Джули не был ни жесток, ни мстителен, но была в нем какая-то жесткая целеустремленность, только я не мог понять, чего он добивается.
– Не могу я это слышать. – Миссис Кристо опять заговорила беспомощно, умоляюще, будто обволакивала голосом. Потом обхватила руками мою голову, прижала к своей груди и говорит: – Сто лет мы тебя не видали, Кит. Почему не приходишь почаще?
Не сразу мне удалось выбраться из этой тропической долины.
– Все занимаюсь, миссис Кристо, – наконец произнес я, и это было правдой только наполовину.
– А почему никогда не позовешь Джули к себе? – спросила она.
Кроме того единственного раза, когда Джули пришел посмотреть пианино, он отказывался даже войти в нашу калитку. Он по-прежнему не бывал ни у кого в доме и даже во двор ни к кому не заходил. Но миссис Кристо всегда уговаривала меня пригласить Джули, и мне только становилось не по себе, хотя сам он, казалось, просто не слышал ее слов.
– Я принесла вам по полсосиски, – сказала она и дала нам чуть теплые говяжьи сосиски, которые, остывая, уже немного съежились.
– Большое спасибо, миссис Кристо, – сказал я и взял протянутый мне кусок.
А Джули положил свой на пень – оставил для Скребка.
– Ешь, Кит, не стесняйся, – сказала она, видя, что я мешкаю.
А я вовсе не стеснялся, просто мной овладела брезгливость. От нее самой пахло луком, и я не знал, где перед тем лежала эта сосиска, кто ее не доел. Я откусил сосиску с таким чувством, словно подобрал ее с полу, но как все, что стряпала миссис Кристо, все, к чему бы она ни прикоснулась, сосиска оказалась восхитительная.
Наверно, эта жалкая с виду и такая сочная на вкус кем-то не доеденная сосиска и пробудила во мне уже недетский интерес к судьбе самой миссис Кристо, и, возвращаясь домой, я впервые задумался: кто же она такая? Откуда она появилась? Что заставило ее так отчаянно, очертя голову броситься вместе с сыном в замкнутый круг той жизни, которая считалась надежной защитой от греха?
– Видно, спятил, – сказал я себе, потому что в голове у меня крутились и другие сумасшедшие мысли.
Я вернулся домой, но в комнаты не пошел. Вечер был мягкий, теплый, я сидел под голым персиковым деревом и думал про миссис Кристо и про Джули, про Джули и про то, как он играл сегодня на банджо. Отчего он играл так яростно? Меня еще и сейчас подавляло исходящее от миссис Кристо дыхание чувственности, и я никак не мог понять, отчего оно меня угнетает и отчего, к нему так равнодушен, даже враждебен Джули. Я ощущал какое-то странное удовлетворение, однако знал, что в радости моей есть что-то запретное, пожалуй, даже опасное.
Я поднялся, собираясь войти в дом, и пока стоял, а наш пес Мик облизывал мои пахнущие луком и сосиской пальцы, меня вдруг осенила юношески безжалостная блестящая догадка: миссис Кристо непрестанно ведет безнадежную борьбу с собственной плотью. Теперь я это знал. Я даже понял это – поглядишь на ее восхитительное тело, и кажется, оно прямо сейчас, наперекор всем запретам вырвется на волю. То был дивный и щедрый дар, но миссис Кристо явно боялась и этого, дара и всех бед, что он может на нее навлечь, и оттого заключила себя в бесплодный монастырь песнопений, обрекла на жизнь очень упрощенную, заполненную любовью ко Христу и вечными усилиями избежать греха.
Я знал, это связано с Джули, и у меня родилась дикая, но как раз поэтому неколебимая уверенность, что Джули – плод насилия. Трепетная душа ее пугливо отвергала насилие, а тело жаждало его. И я начал понимать, почему Джули так яростно воевал с чем-то, что таилось под всеми поступками матери. Никогда ни прежде, ни после мне не казалось, что это сама миссис Кристо возмущает его, что против нее он восстает, с ней воюет. Ему была ненавистна не мать, нет, – скорее та сила, что крепко держала ее в тисках безупречной добродетельности. Миссис Кристо продала душу небесам, но, похоже, Джули намерен расторгнуть эту сделку.
Да, невидимым оружием Джули ведет свою отдельную, тайную, странную борьбу с невидимым врагом, в этом я уже не сомневался, идя к скрипучей двери нашего черного хода. И у обоих у них, у Джули и у его матери, есть свои союзники. Джули готов взять себе в помощники джаз – любопытно, скоро ли миссис Кристо станет искать помощи у Бетт Морни, нашей примерной девушки, нашей златокожей Бетт, что обладает всеми добродетелями и прирожденной сдержанностью, которые тщетно пытается найти в себе миссис Кристо.
Глава 6
Но в нашем трезвом, пронизанном всевозможными толками школьном содружестве все мы уже задавались вопросом, что станут делать мистер Морни и миссис Кристо, когда узнают про Бетт и Джули. Всякая дружба между мальчиком и девочкой, будь то в школе или вне школы, и учителями и родителями строго-настрого запрещалась. Мистер Морни, должно быть, все уже знает – Бетт ничего не стала бы скрывать от отца. Но он пока никак не старался им помешать. Он славный человек. Ну, а миссис Кристо вообще может никогда про это не узнать, разве что ей скажут квартиранты, но они тоже стоят немного в стороне от потока наших местных сплетен и толков.
И все-таки миссис Кристо узнала, и отвечать на ее вопросы пришлось мне. Я по-прежнему был единственный, кому Джули доверял настолько, чтобы водить к себе домой, и в этот раз я пришел помочь ему хоть как-то подготовиться к экзамену. Мы сидели за старым столом на веранде, где обычно спал Джули (во дворе заниматься было невозможно: чересчур ветрено) и старались втиснуть в память Джули исторические даты и важнейшие события, вроде заключения англичан в Черную яму в Калькуттской тюрьме в 1756 году, а ему все это было совсем неинтересно, и тут пришла миссис Кристо, держа в руках несколько медяков и котелок.
– Джули! Сбегай в молочную Уокера, возьми пинту молока, – сказала она. – Хочу сготовить саговый пудинг. (Рис был миссис Кристо не по карману.)
Джули ничего не сказал, но тотчас поднялся. Он всегда безропотно выполнял все, о чем его просила мать, и я тоже собрался с ним.
– Не надо, Кит. Останься, – сказала миссис Кристо, и ее полная теплая рука уже обхватила меня за шею.
Джули спорить не стал. Сурово глянул на меня, но ясно было, что мне уже не уклониться от этой руки, и я не двинулся с места, а он вышел, взяв деньги и котелок.
– Ну вот, Кит, – прошептала миссис Кристо, подсаживаясь ко мне и не убирая руки, так что я не мог двинуться, будто связанный. – Ячменную лепешку хочешь? С маслицем?
– Нет, спасибо, миссис Кристо, – беспомощно ответил я; сам не знаю почему, но взять эту лепешку за спиной Джули был бы почти предательством.
– Я принесу лепешку, когда вернется Джули.
– Ладно, – поспешно согласился я.
Она глубоко вздохнула, а при такой груди глубокий вздох – это тоже волнующее событие.
– Вы все так быстро растете, правда? – печально и опять со вздохом сказала она.
– Ну, ясно, – как мог уверенно ответил я.
– Тебе сейчас сколько. Кит? Ты такой рослый. (И вовсе я не был рослый.)
– Скоро шестнадцать.
– Джули почти на полгода старше, – сказала она: – Но школу вы кончите вместе, да?
– Да…
– Ты уже подыскал себе работу, Кит? Будешь работать с отцом? Ты ведь такой способный, правда?
– Нет, работы у меня еще нет, миссис Кристо, – ответил я.
– Я так беспокоюсь за Джули. Не представляю, чем он сможет заняться. Бедняжка Джули. Просто ума не приложу, и так мне тревожно.
Наверно, в глазах у нее стояли крупные слезы, и я не поднимал головы.
– Скажи мне, Кит. Ты ведь самый близкий его друг, конечно же, ты знаешь. – Она опять перешла на будоражащий шепот, будто нас соединял некий секрет. – Джули подружился с дочкой мистера Морни, с Бетт?
Я растерялся. Уж, конечно, я не хотел выдавать Джули, но и не поддаться ей, сидя с ней рядом и чувствуя тепло ее руки, тоже не мог.
– Не знаю, миссис Кристо, – ответил я уклончиво и так сильно запинаясь, что она успокоительно прижала меня к груди.
– Так ведь это хорошо, – прошептала она. – По-моему, это славно. Мне хочется, чтобы у Джули были хорошие друзья, а Бетт, я знаю, такая славная девочка. Я очень надеюсь, что он с ней подружился. Это правда?
Я кивнул.
Она опять вздохнула.
– Бетт такая прелесть и ее все любят, правда?
– Да, ее все любят.
– Она не танцует под джаз и вообще ничего такого не делает, правда?
– Наверно.
– А как, по-твоему, Кит, чем они занимаются, когда они вместе?
– Не знаю, миссис Кристо, – сказал я, но мне понемногу возвращалось чувство чести.
Миссис Кристо ощутила мое противодействие и только крепче обняла меня.
– Скажи, а ты сможешь уговорить Джули как-нибудь привести ее к нам? Сможешь?
– Сюда? – недоверчиво переспросил я. Миссис Кристо съежилась от моего сомнения, как от удара.
– Она бы не пришла?
– Ну что вы, что вы. По-моему, пришла бы, – сказал я, а сам подумал: Джули нипочем ее не позовет.
– Мне просто хочется, чтоб у Джули были славные друзья и чтоб он приводил их к нам домой.
Я молчал.
– Может, ты с ней поговоришь, а, Кит? Может, позовешь ее к нам?
О, господи, подумал я, ну зачем она меня в это втягивает?
– Я не так уж хорошо знаю Бетт, – промямлил я.
– Тогда, может, уговоришь Джули, пускай он ее пригласит? – сказала миссис Кристо. – Если он подружился со славной девочкой, я хочу, чтоб она видела, что у него приличный дом и… и…
На лице ее выразилось замешательство – казалось, она отчаянно хотела бы что-то сказать о себе и не решается. Я торопливо кивнул в знак, что понял, и она напоследок порывисто прижала меня к себе.
– Только не рассказывай Джули, про что я с тобой говорила, – шепнула она. – Он хороший мальчик, но ему и так хватает огорчений.
(Каких таких огорчений? От нее, что ли?) Она вернулась на кухню, оставив меня наедине с Черной калькуттской ямой и осадой Каунпура, я упрямо держал их в голове, пока на веранду не вернулся Джули.
– Чего она от тебя хотела? – спросил он и взял у меня учебник.
– Ей нужна Бетт Морни, – ответил я. – Больше ничего.
– Она хочет, чтоб Бетт пришла сюда? – спросил Джули.
– Да. Она спрашивала, захочет ли Бетт прийти. Вот и все.
Больше я ничего не мог сказать, но я знал: Джули вовсе не желает, чтобы мать покровительствовала его дружбе с Бетт. И не желает, чтоб она эту дружбу одобрила и поощряла; я исподтишка следил за ним и видел: гнев в его глазах постепенно угас.
– Ну, вот вам, мальчики, – сказала миссис Кристо, выйдя из кухни, и протянула нам по ячменной лепешке с маслом, – Это за то, что вы такие славные друзья.
– Пошли во двор, – сказал мне Джули.
– Но ведь такой ветер, – вскинулась миссис Кристо. – У вас все разлетится.
– Мы уже кончили заниматься, – возразил Джули, вставая.
Я пошел за ним, мы уселись в его любимом уголке у поленницы, и он стал спрашивать меня про Билли – главного в джазе «Веселые парни».
– Где они играют? – спросил Джули.
– Всюду, – ответил я. – Они ездят всюду, где Локки Мак-Гиббон устраивает танцы.
– Ну, а танцы где бывают? В гостиницах?
Гостиницы в нашем городке были все равно, что пивные и бары, а в глазах всех евангелистов были они рассадниками греха, пьянства, азартных игр и разврата.
– В Зале округа, или под навесами, где сушат шерсть, или где сушат изюм, вот как в Ное, – смеясь, ответил я. – Потому и говорится, танцы под навесом. Наверно, они ездят всюду, куда их приглашают.
– А им за это платят?
– Ну а как же. Думаешь, они стали бы играть задаром?
– А они пьют?
– Господи, Джули. Ну откуда мне знать? Говорят, на этих танцах все напиваются вдрызг, но мало ли что болтают! Да и как бы они играли пьяные? – Мне любопытно было, что у Джули на уме, и я спросил.
– Да так, интересно, нет у них какого-нибудь лишнего инструмента, – ответил он.
– А. зачем?
– Может, спросишь Билли, не найдется ли у них чего лишнего?
– А почему сам не спросишь?
– Спроси ты. Спроси – и все…
Когда Джули чего-нибудь от тебя хотел, в нем проступала какая-то непреклонная властность и он настойчиво добивался своего.
– Если я спрошу Билли, он спросит, на что они мне, – сказал я.
– Ты спроси, может, он даст мне ненадолго два или три инструмента? Больше от тебя ничего не требуется.
– А какие инструменты?
– Не знаю, – с досадой ответил Джули. – Какая разница?
Я рассмеялся. В этом весь Джули. Скажи так любой другой, это звучало бы хвастовством. А Джули и не думал хвастать, он, конечно, справится с любым инструментом, который даст ему Билли.
– Ладно, – согласился я. – Попробую…
– Кит! – по пыльной дорожке ко мне спешила миссис Кристо: я был уже у калитки – собрался домой. – Передай вот это твоей маме, – сказала она и протянула мне бумажный пакетик и письмо. Я неохотно взял. – Ты не бойся, – ласково шепнула она мне на ухо. – Это оладушки. Твоя мама ведь англичанка, они ей понравятся.
Меня смутили не оладушки, а письмо. Я бросил взгляд на Джули. Глаза его были устремлены на письмо, и я впервые увидел, как человек вдруг бледнеет.
Я поблагодарил миссис Кристо, закрыл за собой калитку, помахал Джули и медленно пошел домой, почти готовый к тому, что сейчас он меня догонит и сердито потребует отдать ему письмо. И, однако, я знал, он этого не сделает. Не пойдет он умышленно против матери да еще когда тут замешан кто-то третий. И вот, завернув за угол, я осторожно вскрыл непросохший конверт и прочел письмо.
«Дорогая миссис Куэйл, – говорилось в нем. – Спасибо, что позволяете Вашему милому сыну Киту бывать у Джули. Они ведь так дружат. Посылаю Вам несколько оладушек, я состряпала их без соли. Надеюсь, раз Вы англичанка, они Вам понравятся.
Джули хороший мальчик, и если Вы когда пригласите его к чаю или к ужину, он будет вести себя как положено…»
Дальше я читать не стал, вложил письмо в конверт и снова запечатал, было мне очень неловко и за Джуди и за его мать – как она беспомощно, униженно вступается за благовоспитанность, добродетель, безгрешность и радость. Ни за что не скажу Джули, что написано в этом письме, хотя рано или поздно он наверняка меня спросит.
Глава 7
Нет смысла, да и ни к чему подробно рассказывать, как мне удалось уговорить Билли одолжить Джули тромбон и как Джули отказался от этого, по его словам, «дурацкого» инструмента: он, мол, хуже, чем старый аккордеон Питерса. Ну, и пришлось мне отнести эту старую медяшку обратно и попросить какой-нибудь другой инструмент. Вилли послал меня к черту. Что он о себе воображает, этот псих из библейского квартала? Я не умел ни ему объяснить, что такое Джули, ни Джули – что такое он, Билли, и потому сказал Джули: не желаю больше за него отдуваться. Пускай сам разговаривает с этим Билли.
– Ладно, – пожал плечами Джули.
В четверг после школы Джули сунул свое банджо в сумку, и мы отправились на лесной склад, где работал Билли.
– Вот и он, – сказал я Билли. – Это он и есть.
Билли с недавнего времени носил толстые темные очки, как у модного в те дни киноактера Гарольда Ллойда. Думаю, Билли надеялся очками скрыть нервный тик. Лицо его дергалось, словно подчиняясь какому-то внутреннему ритму. И он все время моргал, и так же беспокойно подергивались большие пальцы рук.
– Ну что, нахаленок? – обратился он к Джули. – Чего тебе надо?
Джули не ответил. Просто стоял и молчал.
– У него банджо, – сказал я Билли.
– Ладно, у него банджо. У нас у самих есть банджист, – сказал Билли. – А чем тебе не угодил тромбон, который я послал?
Я думал, Джули уже начинает жалеть о своей затее, но он вытащил из сумки банджо и сел на сложенные бревна.
– Только не здесь, – запротестовал Билли.
Джули даже не взглянул на него, просто заиграл на своем длинношеем банджо, точно на пятиструнном клавесине. Я уже несколько месяцев не слышал, как он играет, сейчас он исполнял какие-то очень сложные вариации чарльстона и полдесятка других подхваченных им мелодий. То был неистовый, но четкий – на три четверти или на шесть восьмых – синкопированный ритм, и уж, конечно, Билли никогда ничего подобного не слыхал. Да и я тоже, потому что заурядные джазовые мелодии Джули разработал в классическом контрапункте, и они совершенно преобразились – нечто в этом роде я услыхал двадцать лет спустя, когда музыканты классической школы снизошли до джаза и стали с ним экспериментировать.
Остановился Джули так же внезапно, как начал, и отложил банджо, словно оно ему больше ни к чему.
– Вот это да! – произнес Билли. – Черт возьми, где ты выучился такой бешеной игре? Где, а?
– Какие-нибудь другие инструменты у вас есть? – спросил Джули, и сейчас, когда Билли пытался поговорить с ним, пропасть, отделявшая его от всего остального мира, бросалась в глаза как никогда.
– Ты – банджист, – сказал Билли. – Как это у тебя получается, не понимаю. Сумасшествие какое-то, но до чего здорово, в жизни такого не слыхал! Черт возьми! Где ты так выучился?
– А других инструментов у вас нет? – твердил свое Джули.
– Да на что тебе другие, ты ж настоящий банджист! – возмутился Билли. Потом, видно, что-то вспомнил и спросил потише: – А что, по вашей вере на банджо играть не полагается?
Напрасно он это сказал: Джули молча поднялся и пошел было прочь.
– Погоди! – в отчаянии крикнул Билли. – Я дам тебе другой инструмент. Но ты хоть скажи, на что он тебе?
– Играть, – ответил Джули.
– Ну, ясно, а ты что, хочешь играть в нашем джазе? Это, что ли, у тебя на уме?
Как будто самое простое объяснение, но, зная Джули, я понимал: едва ли дело в этом. Уж слишком это было бы нелепо. Мне по-прежнему казалось, что Джули просто хочет испробовать другие инструменты, только и всего.
– Ладно, буду с вами играть, – сказал Джули, словно то была плата, за которую Билли соглашался одолжить инструменты.
– Ну нет, не надо. Я вовсе не говорил, что хочу, чтоб ты с нами играл. На банджо ты играть умеешь, но…
– Нет, – сказал Джули. – Мне нужны другие инструменты.
Джули совсем не умел объяснять, чего хочет, не умел спорить, и, поняв, что на том все и кончится, я вмешался.
– Дай ему какой хочешь инструмент, он на любом сыграет, – сказал я Билли.
– А банджо ему чем плохо? – не соглашался Билли.
Джули опять собрался уходить, но душа завзятого джазиста не могла такое вынести.
– Ладно, ладно, – сказал Билли. – У меня есть запасная ля-бемольная труба, а у Джека Синглтона застрял мой старый кларнет, могу тебе одолжить.
– В них надо дуть? – с сомнением спросил Джули.
Билли не понял, чем тот недоволен, и, нервно подергивая большими пальцами рук, пояснил:
– Конечно, в них надо дуть. А ты как думал?
– А других инструментов, чтоб не дуть, у вас нет?
– Ты что ж, никогда не играл ни на каком духовом инструменте?
– Не беспокойся, – поспешно сказал я Билли. – Ты только дай ему кларнет и трубу, вот увидишь, недели через три он вовсю будет играть.
– Ну и ну, кажется, я тебе верю, – сказал Билли, снял очки и покрутил ими в воздухе, словно хотел сохранить неизменно звучащий у него в душе ритм. Потом велел Джули прийти завтра до восьми утра к нему домой, и он даст ему оба инструмента. – Только ты с ними так не обращайся, – сказал он и показал на сумку, из которой торчало банджо.
Джули не привык прислушиваться к выговорам, он просто повернулся и пошел прочь, я – за ним, а Билли остался один со своими ритмами, озадаченный и недоумевающий.
На том они и расстались и, насколько я знаю, с тех пор три недели не виделись, а потом Джули вечером после школы зазвал меня к себе и сказал:
– Я хочу, чтоб ты кое-что спросил у Билли.
– Ну нет! – вскинулся я. – На этот раз спрашивай сам. Мне некогда.
Мне сейчас было не до него: на носу экзамены.
– А мне от него ничего не надо, – сказал Джули. – Я только хочу кое-что спросить про трубу.
– А что такое? – поинтересовался я.
– У меня звук не получается, – объяснил он. – В субботу вечером я ходил слушать городской оркестр, смотрел, как Джим Бизли играет на трубе. А сам дую, дую – и ничего не выходит.
Он показал, как он это делает, я рассмеялся.
– А что ж ты сам не спросишь Билли? Он бы тебе показал, как с ней обращаться.
– Он отберет у меня трубу, а она мне еще нужна.
И, как всегда в таких случаях, властно распорядился, чтоб я все-таки сходил к Билли.
– Ладно уж, ладно. Но это в последний раз, Джули. Самый последний.
Джули пожал плечами, что было равносильно доброму слову, и в понедельник после обеда я отправился на лесной склад и спросил Билли, как полагается дуть в трубу.
– Три условия, – сказал Билли. – Первым делом надо набрать полные легкие воздуха, а потом, надувая щеки, изменять силу звука и наконец так сложить губы, чтоб они были вроде клапана. Вроде мундштука.
Я пересказал это Джули, но он явно ничего не понял. Он никогда не мог взять в толк никакие технические объяснения, и неделю спустя Билли сказал мне, что как-то утром, уходя на работу, нашел у себя на пороге трубу, которую он давал Джули.
Так кончилась история с трубой, и я был разочарован, ведь я не сомневался, что Джули и с этим инструментом справится без труда. Но еще оставался кларнет – от него Джули, видно, пока не отказался.
В любое другое время я бы непременно пошел поглядел, чем там занимается Джули, но до экзаменов оставались считанные дни, надо было готовиться вовсю. Я давным-давно не заходил к Джули и про кларнет даже не вспоминал. По правде сказать, если уж говорить о Джули, мне куда интересней было, что происходит в школе между ним и Бетт. Раза три-четыре в неделю Бетт оставалась теперь после уроков и натаскивала Джули по истории, английскому, французскому и по математике, в которой он все схватывал на лету.
Глядя на это, мы все только радовались: нас больше не мучили угрызения совести, хоть мы и не могли бы объяснить, с чего нам чувствовать себя в ответе за Джули. И однако мы знали: Бетт старается понапрасну. Она и сама явно это понимала, и, похоже, они не бросали этих занятий только оттого, что не могли ни дня провести врозь. К тому времени дружба их была уже вполне откровенна и очевидна, ее признали все мы и даже наши учителя – чудо, единственное в своем роде, хотя и вполне естественное. Кто же мог заподозрить в чем-то дурном нашу примерную Бетт? Кто стал бы подозревать в нечистых помыслах нашего благочестивого Джули? Не замечалось никаких признаков юношеской страсти: ни попыток украдкой коснуться друг друга, ни обмена лукавыми взглядами. Нас незачем было убеждать в чистоте их отношений, мы и так это знали. А присматривался я к ним потому, что любопытно было, что будет дальше и надолго ли все это. По правде сказать, я ждал: уж, наверно, миссис Кристо не утерпит и вмешается.
И я не удивился, услыхав, что однажды, в пятницу, после обеда, когда мясная лавка была уже закрыта, миссис Кристо зашла к мистеру Морни.
Кое-что я узнал об этом посещении во время суда над Джули, когда мой отец коротко допрашивал мистера Морни. Но куда больше мне стало известно от Бетт. Ничего особенного она мне не рассказала, лишь в немногих словах описала, как было дело, и все же на меня тотчас дохнуло запахом мускуса, неотделимым от этого пышного экзотического тела, облаченного в черный шелковистый миткаль: миссис Кристо подошла к заднему крыльцу мясной лавки, оттуда лестница вела в комнаты, где жила Бетт с отцом.
– Что-нибудь случилось? – спросил мистер Морни, увидев миссис Кристо.
Она прижимала туго свернутый платочек то к груди, то к плечу.
– Нет-нет. Ничего не случилось, мистер Морни, – задыхаясь, промолвила миссис Кристо. – Я насчет наших детей… вашей и моего…
– Входите, – сказал мистер Морни, уже не сомневаясь, что с кем-то из детей, а то и с обоими, что-то стряслось.
О мистере Морни в нашем городе никто не сказал бы худого слова, но все же он был человек преуспевающий, вдовец, завидная партия, а миссис Кристо – сама любовь, щедрость и благоухание, так что с его стороны было большой смелостью пригласить ее войти, не побоявшись скандала. Она вошла, села и тут же похвалила и его славный дом и славную дочку. Весь город знает, какая она славная девочка.
– Я так рада, – по обыкновению глубоко вздыхая, сказала миссис Кристо, – так рада, что у Джули такая славная подружка.
– Бетт говорила мне, что помогает ему заниматься, – отозвался мистер Морни.
– Мне тоже об этом говорили, – прошептала миссис Кристо. – Об этом-то я и хотела с вами поговорить.
– Вот как? А в чем дело, миссис Кристо? Вы этого не одобряете?
– Ну что вы. Я так довольна. Но не лучше ли, чтоб Бетт приходила к нам? Или Джули к вам? Может быть, так будет легче уберечь их от дурных влияний?
– От каких таких дурных влияний?
– Ну, право, не знаю, – смешалась миссис Кристо. (И когда Бетт передавала мне их беседу, я так и слышал резкий неотвязный голос доктора Хоумза.) – Но в наше время надо быть очень осторожными. Стоит только выйти за ворота. И ведь сколько для них искушений, мистер Морни. Разве угадаешь, где их подстерегает, какой-нибудь ужасный соблазн?
– Если они хорошие дети, миссис Кристо, можно за них не беспокоиться, – сказал он. – Бетт хорошая девочка, и, я уверен, Джули хороший сын.
– Грех повсюду, – возразила миссис Кристо, прижав пухлую руку к покрытой золотистым загаром груди. – К нему ведет много дорог, мистер Морни, и детей наших всегда может увлечь что-нибудь ужасное.
– Что ужасное?
– Сама не знаю. Просто что-нибудь ужасное. Так уж вы, пожалуйста, помогите мне. Если б вы разрешили Джули иногда приходить к вам сюда, чтоб он видел, как славно вы живете. А ваша дочка может приходить к нам, когда захочет.
– Я всегда буду рад видеть у нас Джули, миссис Кристо. Можете не сомневаться.
– Ох, я знала, вы меня поймете, – сказала миссис Кристо. – Вы добрый человек, мистер Морни. Это все знают. И я так рада, что у Джули теперь есть добрая подружка.
И тут, словно вдруг испугавшись, что ее может в этом доме застать Джули, она заторопилась уходить.
– Может, выпьете чашечку чаю? – предложил мистер Морни.
– Нет, нет. Мне пора…
В дверях мистер Морни пообещал сделать для Джули все, что сможет.
– Присылайте его по утрам в субботу – пожалуй, у меня найдется для него какая-нибудь работенка, – сказал он. – Понятно, если он хочет немного заработать.
Миссис Кристо затрепетала на дорожке, точно засмущавшаяся девушка.
– Ну, как же, – сказала она. – Я непременно его пришлю. Только, пожалуйста, не говорите Джули, что я у вас была. Будет так славно, гораздо лучше, если его позовет ваша Бетт, как, по-вашему?
– Как вам угодно, – ответил мистер Морни, хотя понимал: завтра же о том, что она приходила к нему, будет знать полгорода, а стало быть, рано или поздно узнает и Джули.
И в самом деле, кто-то видел, как она входила в дом мясника, вероятно, Парсонс, смотритель лужайки для игры в шары, что находилась напротив мясной лавки Морни. Мистер Парсонс был всем известный забавник, подстрекатель и сплетник, и, скорей всего, он-то и обратил все в злую шутку. Несколько дней спустя на крыльце почты я столкнулся с Бетт, и она спросила меня, что такое с Джули.
– Он со мной не разговаривает. Даже не глядит на меня. Что случилось. Кит? – жалобно спросила она.
– Почем я знаю, Бетт? Он ничего мне не говорил.
– Но уж, наверно, что-то случилось. Он чем-то очень расстроен.
Я знал, чем он расстроен: весь город уже знал, что миссис Кристо приходила к мистеру Морни. Но объяснять, как это должно было подействовать на Джули, я не стал, не хотел впутываться.
– Ты знаешь, что его мать была у твоего отца? – осторожно спросил я.
– Конечно. Отец мне говорил.
– А зачем она приходила? Не знаешь?
Тогда Бетт и говорит:
– Она спрашивала отца, можно ли Джули иногда приходить к нам в гости. И нельзя ли мне приходить туда. Вот и все.
– Куда туда? К ним домой?
– Да…
– А ты Джули рассказала?
– Нет. Миссис Кристо просила отца не рассказывать, – ответила Бетт, и ясно было: она просто не в силах понять поведение Джули, так что я не выдержал и сказал, в чем, по-моему, дело.
– Джули, видно, узнал про это. А значит, она ему все испортила.
– Что испортила?
Как мог я объяснить ей ту странную жизнь, что шла в его доме, как мог передать то, что понял, долго и пристально к ней присматриваясь? Мог ли поделиться с Бетт своей теорией «добродетель против насилия»? Или рассказать, как ожесточенно Джули противился «силам небесным»?
– Он не любит, когда мать вмешивается, – только и сказал я.
– Но от меня-то он почему отворачивается, Кит?
– Потому что… потому что… – Я все не мог решиться. – Черт возьми, Бетт! Это уже давно и очень сложно, и ты тут ни при чем. Уж очень все запутано у него с матерью.
– Ничего не понимаю, – сказала она.
– Потерпи немного, – посоветовал я. – Он это переварит.
– Ты, правда, так думаешь? – грустно спросила Бетт.
– Конечно.
И, пользуясь случаем, я задал Бетт вопрос, который хотел задать давным-давно:
– Скажи-ка, Бетт…
– Да?
– О чем вы разговариваете с Джули, когда вы одни?
Как и следовало ожидать, она покраснела. Но подумала и, тоже как и следовало ожидать, ответила честно:
– Понимаешь, Кит, когда ты с Джули, дело не в том, о чем вы говорите. Просто ты с ним. Вот и все.
– Да, верно, – согласился я.
В конце концов, все мы чувствовали то же самое. Мы все радовались, когда Джули с нами, и ничего другого от него и не требовалось – только чтоб он был тут же. Однако это был не полный ответ, Джули с Бетт явно соединяло что-то еще. Сперва я так и хотел ей сказать, но сразу же решил уйти от греха: как бы не стали про нас с ней сплетничать. В ту пору я был влюблен в дочку почтмейстера и побоялся, что востроглазые кумушки станут хитро перешептываться, рассуждать насчет секса и все испортят.
Глава 8
Вероятно, только я один понимал, как напряжены, насыщены были отношения Джули с матерью. В своей борьбе с боговдохновением он безжалостно пресекал все тайные попытки матери обрести союзницу в Бетт. Он отгородился от них обеих.
Для Бетт это был тяжкий удар. Но когда половина экзаменов осталась позади, мы с Джули снова стали видеться гораздо чаще: меня он не считал участником вражеских козней. И мы вернулись к нашей поленнице – немалое облегчение после Черной калькуттской ямы и прочей зубрежки, а когда я пришел туда во второй раз, Джули принес сразу банджо и кларнет, значит, мысли его были заняты отнюдь не только Бетт или матерью.
Старый кларнет Билли был в тоне «до», и два отверстия были расколоты, с таким плохоньким инструментом не очень-то многого достигнешь. Но на этот раз у Джули была хотя бы вся хроматическая гамма. Больше того, кларнет обладал поразительными возможностями для транспонировки, так что теперь у Джули было два инструмента с весьма широким звуковым диапазоном и он мог бы вволю исследовать мир музыки. Но в тот день ему позарез нужно было проверить кое-что из его тайной алгебры, так нужно, что он даже решил прибегнуть к моей помощи.
– Положи пальцы вот сюда, сюда и сюда, потом ущипни вот эту струну, а потом все струны вместе, – сказал он.
Я хотел положить банджо на колени, но он не позволил. Потребовал, чтобы я положил его на землю, и сам стоял над ним наклонясь.
– Да ведь это неправильно, – сказал я. – Нет, правильно, – с досадой возразил и он. – Делай, как я говорю.
Я попробовал, но и сложная музыка и странный способ исполнения оказались мне не под силу. Наверно, я еще и не принимал все это всерьез, для меня это была просто забава. Подумаешь, сидим на поленнице в пыльном дворе. Но Джули упрямо пытался услышать что-то, ведомое ему одному, и беспомощность моя его злила.
– Не так, не так – кричал он. – Ты не понимаешь…
Он начертил на песке струны банджо, на струнах – ноты (квадратики и треугольники), потом начертил еще один ряд струн и еще ноты и стал тыкать в них пальцем, показывать, что мне делать.
– Да разве это музыка, разве ноты так пишут? – сказал я. – Навыдумывал невесть что.
– А мне нужно именно это, – возразил он.
Этого я не мог. И не только потому, что задача была слишком сложная: в банджо и вообще в струнных инструментах я так же не разбирался, как Джули в общепринятом нотном письме.
Но одновременно с моими неуклюжими попытками исполнить то, чего он от меня хотел, он играл на кларнете – и вот это было поразительно. Он полностью овладел кларнетом, по крайней мере, знал все, что можно из него выжать. Он вовсе не стремился к совершенному исполнению, но, даже не понимая, что это за музыка, я изумился – такая она была прихотливая и сложная. Джули чужда была какая-либо лирика и чувствительность. Он по-прежнему возводил из звуков пирамиды, складывал целые глыбы – вероятно, такой он придумал способ инструментовки. На беду, того, что он строил согласно своей музыкальной алгебре, он не мог услышать. И чем ясней ему становилось, что я обманул его ожидания, тем больше он выходил из себя, и под конец мы уже обвиняли друг друга в тупости, невежестве и неуклюжести.
– Ну, неужели ты не можешь пошевелить пальцами? – кричал Джули. – Я сам неуклюжий, не лучше Джекки Смита, но это и я могу. Вот, смотри!
И он показал на банджо, чего от меня хочет. Но поздно. Понимай я тогда больше, я был бы терпеливей, и Джули открыл бы мне больше своей музыки. Но попытка его слишком быстро разбилась о наше взаимное непонимание, и он махнул на все рукой, вдруг задрал кларнет кверху, совсем как Билли, и яростно заиграл джазовые ритмы, которые от него слышал, да так, словно всю жизнь только этим и занимался, хотя и они звучали у Джули как-то отвлеченно.
– Только это тебе и понятно, – свирепо бросил он, словно я был для него олицетворением всесветного джаза.
– Это, по крайней мере, что-то знакомое, – сказал я.
– А что толку? – закричал он.
Но я утихомирил его, спросив, слышал ли Билли, как он играет на кларнете.
– Нет. Но ты поди к нему и спроси, можно ли мне еще подержать кларнет у себя.
– Спрашивай сам.
– Ну почему ты всегда так говоришь? Тебе ж нетрудно его спросить.
– А тебе трудно? Не век же мне быть у тебя на посылках! Да и чего ты беспокоишься? Кларнет-то у тебя, верно?
– А потом явится полицейский Питерс и скажет, я его украл.
– Билли не натравит на тебя Питерса, сам знаешь.
– Откуда мне знать?
Спорить с Джули было бесполезно, и я еще раз согласился поговорить с Билли.
– Но только если ты кое-что мне объяснишь, – сказал я.
– Что еще?
– Почему ты поссорился с Бетт Морни?
– Я не ссорился, – ответил он.
– Тогда почему ты с ней больше не разговариваешь?
Джули встал с колоды.
– Я не обязан с ней разговаривать, – сказал он.
– Да что она тебе такого сделала?
– Нечего было ее отцу вмешиваться!
– А как это он вмешался?
– Он хочет, чтоб по субботам я работал у него в лавке.
– Ну и что? Он же будет тебе платить.
– Он хочет, чтоб она приходила сюда.
– Кто? Бетт? – Я прикинулся, будто ничего знать не знаю, но Джули не проведешь.
– Чего ради они вмешиваются? – с горечью сказал он. – Какое им до нас дело?
В ту пору характер у Джули становился еще трудней, никак не угадаешь, чего от него ждать, и, продолжай я расспрашивать про Бетт, он, чего доброго, и со мной перестал бы разговаривать.
– Ну, все-таки, – начал я, – все-таки… – и прикусил язык. И опять ничего не прояснилось – с Джули всегда так бывало. Но я не удержался и закинул другую удочку:
– Знаешь, если Билли услышит, как ты играешь на кларнете, он в лепешку расшибется, а уговорит тебя выступать с «Веселыми парнями».
– Я не против, – невозмутимо ответил Джули.
– Ты, правда, стал бы играть с «Веселыми парнями»?
– Да…
– Джаз?…
– Что угодно. Не все ли равно? Я не верил своим ушам.
– А что скажут твоя мать и доктор Хоумз? – спросил я.
Зря спросил.
– При чем они тут? – сухо сказал Джули. – Чего ты их приплел?
Встал и пошел прочь. Я – за ним, но он вошел в кухню и захлопнул дверь у меня перед носом. Я постоял минуту-другую, повернулся и пошел к калитке. Почти тотчас кухонная дверь снова хлопнула, и у меня за спиной послышались торопливые шаги. Я знал, чьи это шаги, и мгновение спустя уже тонул в нежном объятии, в душном аромате.
– Кит, – сказала миссис Кристо, – куда ты?…
– Меня дома ждут к чаю, миссис Кристо.
– Вы с Джули что, поссорились? Я видела вас из кухни.
– Нет-нет.
– Бедняжка Джули, ему последнее время не больно-то весело, – прошептала она. – Но ты на него не обижайся. Через денек-другой он придет в себя.
– Он и сейчас ничего, миссис Кристо, – сказал я и попятился к воротам, я чувствовал: чего-то ей от меня надо.
– Он про Бетт Морни говорил с тобой? – Нет – Я все пятился.
– В воскресенье она придет к нам пить чай, – сказала миссис Кристо. – Может, ты тоже придешь, а, Кит?
– Наверно, не смогу, миссис Кристо. Мне надо помогать отцу.
– Понимаю, Кит. Но, может, ты разок отпросишься? Пожалуйста, Кит…
– Постараюсь, – сказал я и выскользнул за калитку.
Я бежал, и мне еще слышались в ее тихом дыхании все сладостные искушения жизни. Бежал и удивлялся: как это выносит Джули?
В то воскресенье я к нему не пошел и после всегда жалел об этом. Но кое-что мне рассказала Бетт, которая пришла туда в четыре часа, одетая, как и положено по воскресеньям: простое темно-синее платье с белым воротничком, белая сумочка, белые туфли. Один писатель сказал про свою героиню, что глаза ее говорили каждому встречному мужчине: мне известны все тайны жизни, и я готова ими поделиться. А я помню Бетт в этом синем платье, и в отличие от этой героини глаза Бетт говорили, что нет у нее никаких тайн. Ей не только самой нечего было скрывать, но при виде ее почему-то становилось ясно: ей вовсе и незачем знать ничего такого, что следует скрывать. Она жила, словно осененная незримым крылом, но в тот день, когда она пришла туда в своем синем платьице и белых туфельках, Джули дома не оказалось.
– Неужели ты надеялась, что он будет тебя ждать? – спросил я, выслушав ее рассказ.
– Сама не знаю, Кит. Но очень жаль, что его не было, я совсем не знала, что сказать миссис Кристо и ее жильцам.
Когда кто-нибудь из семнадцати-восемнадцатилетних ребят нашего городка хотел на время скрыться из глаз, он шел к реке и переплывал на остров или забирался в заросли кустарника. Тут уж никто не найдет. Но Джули не тянуло ни к реке, ни в заросли, и в тот день он пошел на кладбище, оно у нас было за ипподромом. В сущности, не так уж это и странно: по воскресеньям кладбище наше (наш Делос) исправно посещали родственники, друзья, целые семьи и на поросших травой могилах приносили дары умершим. Даже наши огородники-китайцы ставили чаши с рисом на потрескавшиеся могильные камни своих сородичей. Один из ребят семейства Рэйвенов увидел Джули и спросил, какого черта он тут околачивается.
– Ищу Скребка, – ответил Джули. Известно было, что Скребок поедает рис, который китайцы оставляют на могилах, но в тот день Скребка там не было. Потом кто-то видел Джули у школы: он бродил по опустевшему двору, и теперь за ним по пятам следовал Скребок. А часов в пять он сидел на ограде возле католической церкви и, казалось, кого-то ждал.
– Что ты тут делаешь, Джули, скажи на милость? – окликнул его торговец мануфактурой Уилсон. (Он проезжал мимо в своей машине.) – Тут же владения Сатаны.
Джули словно не слышал. Мистера Уилсона хлебом не корми, дай кого-нибудь поддеть.
– Если этот ваш Хоумз проведает, что ты здесь был, тебе здорово достанется! – крикнул он. – Придется ему еще раз окунать тебя в реку…
Джули и не поглядел на него. А суть в том, что он слушал, как в церкви идет служба и монахини (они преподавали в городской католической школе) поют литании – выговор у них самый что ни на есть австралийский, но такого пения в нашем городке нигде больше не услышишь. Порой голубоглазая сестра Мария Игнейтиус начинала играть на маленьком органе, и казалось, то не на инструменте играют, а кто-то смеется, прижав к губам большую стеклянную свирель. Другой церковной музыки наш город не знал, а сюда, если сидеть на ограде и внимательно прислушиваться, она доносилась вполне явственно.
Так Джули провел тот воскресный день, когда Бетт терпеливо ждала его в кухне миссис Кристо. Бетт рассказывала: когда жильцы собрались за столом, она пела благодарственные песнопения, и они были в восторге, что милая гостья присоединилась к их хору, и совсем забыли про Джули. Миссис Кристо разливала чай и вообще держалась так, словно Джули побежал в соседний дом по какому-то ее поручению и с минуты на минуту вернется.
– Он такой забывчивый, – огорченно сказала она, когда больше уже невозможно было делать вид, будто он вот-вот придет. – Ему просто необходим хороший друг его лет, который научит его, как себя вести. Как надо себя вести приличному молодому человеку.
– Джули всегда ведет себя прилично, миссис Кристо, – сказала Бетт. – И все его любят. Так что, пожалуйста, не беспокойтесь об этом.
– Ну да, милочка, я знаю, все его любят. Он хороший мальчик. Но последнее время я все боюсь, как бы с ним не приключилось что-нибудь ужасное. Вот чего я боюсь.
– О чем вы, миссис Кристо? Что с ним может случиться?
– Прямо не понимаю, что с ним будет. Он совсем не знает, что делать, когда кончит школу. Он такой способный, но ему не всякое дело дается. Он не хочет заниматься лишь бы чем. Оттого мне и страшно. Наверно, это все его музыка…
– Какая музыка?
– Он играет на всех этих инструментах, вот которые ему дал мистер Хини. Но я не люблю его слушать. Это ведь дурно, а Джули не понимает, вот мне и хочется, чтоб вы ему сказали.
До этой минуты Бетт не знала, что Джули увлекается музыкой и музыкальными инструментами, этого никто в городе не знал, только Билли да я.
– Джули играет? – не веря своим ушам, спросила Бетт.
– Да. Но это плохая музыка, Бетт. Он играет джазовую музыку и еще другую…
– Джули?
– Да. Только никому про это не говорите.
– Нет, конечно, не скажу.
Но Бетт никогда не замечала ничего дурного, ни о чем дурном не помышляла и оттого не могла понять, почему миссис Кристо чуть не плачет.
А та спросила, когда Бетт придет к ним помогать Джули заниматься.
– Мне надо договорить с Джули, миссис Кристо. Я с ним самим сговорюсь.
– Так оно будет лучше, – со вздохом сказала миссис Кристо и, когда обе они встали из-за стола, обняла Бетт. – Но вы поможете ему, Бетт? Пожалуйста…
– Я спрошу его завтра.
– Возьмите для отца ломоть моего домашнего хлеба. У нас дома он всем по вкусу, особенно мистеру Мейкпису. Он хотел бы, чтоб я пекла хлеб каждый день, но я пеку только по субботам, чтоб хватало на воскресенье и понедельник, – ведь в эти дни пекарь выпекает вдвое меньше.
Миссис Кристо взяла длинный кухонный нож – Мейкпис сделал его из немецкого штыка, сохранившегося со времен первой мировой войны, – и разрезала пополам один из своих караваев.
– Это слишком много, миссис Кристо, – сказала Бетт.
Но миссис Кристо положила хлеб в полотняный мешочек, сшитый из старой простыни, и затянула тесемки.
– Мешочек можете завтра отдать Джули, – сказала она.
У ворот она уже готова была крепко обнять гостью, но вдруг как из-под земли вырос Джули и остановился перед матерью, словно запрещая ей прикасаться к Бетт.
– Господи! – испуганно и смятенно воскликнула миссис Кристо. – Как ты нас напугал, Джули.
– Здравствуй, Джули, – сказала Бетт.
И тут на беду вмешался Скребок. Он весь ощетинился, припал к земле и зарычал на Бетт.
– За что он меня не любит? – спросила она у Джули. Она шагнула было к Скребку, хотя он щерился совсем по-волчьи.
– Не трогай его, – сказал Джули. – Он тебя боится.
– Да почему?
– Не знаю. Но он боится. Так что не трогай его.
– Но я хочу с ним подружиться. Я уж все перепробовала, а он рычит и рычит на меня, я же не виновата, Джули.
Скребок все еще угрожающе ворчал, а Джули даже не пытался его утихомирить, словно не замечая, что перепуганная мать пятится по дорожке.
– Пойдемте назад в дом, – позвала она Бетт, – Джули вернулся, и вы можете с ним поговорить.
Но Джули уже уходил в сторону поленницы.
– Мне надо приготовить отцу чай, миссис Кристо, – сказала Бетт. – А с Джули мы увидимся завтра.
Миссис Кристо глянула через плечо, убедилась, что Джули не видно и, наклонясь поверх калитки, мягкими любящими руками обхватила голову Бетт, прижала, к своей груди. Наконец Бетт высвободилась и по пустынным воскресным улицам почти побежала домой, озадаченная и огорченная слезами миссис Кристо, а главное – самим Джули.
Быть может, будь я более преданным другом, я бы энергичней постарался побороть внезапную и непреклонную враждебность Джули к Бетт, но наши юношеские неписаные законы не позволяли вмешиваться в подобные дела. Притом начался второй этап экзаменов, и меня больше всего занимали мои собственные затруднения, а Джули все равно всегда поступал по-своему – теперь он отказывался от нашей помощи не потому, что не желал иметь с нами дело, но скорее потому, что пропасть между его знаниями и знаниями всех остальных была слишком глубока, и наши неумелые попытки перебросить мост и дать ему то, чего не сумели дать учителя, были, конечно же, обречены на неудачу. Бетт снова попыталась отворить запертую дверь, чтобы помочь, но Джули замкнулся наглухо. От нее он не желал больше принимать никакой помощи, и кончилось тем, что на экзаменах по истории, математике и английскому языку он не написал ни слова – сидел и чертил странные вертикальные, а не горизонтальные линейки-струны и на них изображал свои музыкальные значки. Когда я кончил и подал свои листки, Джули положил свои в карман.
Все это, в сущности, не имело значения. С учением Джули покончил давным-давно, и официальное окончание было пустой формальностью, которую мы отпраздновали на свой лад: уговорили грустного, но безотказного Джули прокатиться по школьной территории в директорском «крайслере».
То была наша последняя общая с Джули забава, на этом мы надолго простились с ним, а он с нами. Он понятия не имел, как водить машину, а, когда мы завели мотор и, объяснив для чего педали и тормоз, отбежали в стороны, Джули понесся на такой скорости, что мы кинулись вслед, выкрикивая советы и наставления.
– Выключи мотор! – помню, орал я.
Но он был уже слишком далеко. Он мчался прямо на велосипедный навес и чуть было его не разнес, но в последнюю секунду ухитрился резко свернуть, машину занесло и теперь он уже несся прямо на нас. Мы разлетелись в стороны, точно воробьи – у нас просто ноги подкашивались от испуга и от смеха. Ему не миновать бы разбиться о школьную ограду, но тут лопнула одна шина. «Крайслер» крутанулся на месте и замер, и мы, все двадцать пять человек, с восторженным воплем кинулись к машине. Мы подняли тощее, угловатое тело Джули, кое-как упрятанное в дешевую одежонку и изношенные башмаки, потащили на лужайку перед школой и там принялись любовно поливать его из шланга. Джули невозмутимо стоял под струей воды, он промок насквозь, волосы прилипли к гладкому белому лбу, казалось, природа создала его для чего угодно, только не для отрочества, не для юности, только не для знаков нашей мальчишеской привязанности. Но он терпел их. Знал, почему мы суетимся вокруг него, знал, что это все любя, что мы всегда на свой лад дорожили им и берегли его. Только Бетт (к нам уже присоединились и девочки), глядя на это, почувствовала за него боль, и муку, и унижение.
– Какие же вы безжалостные! – горько сказала она Бобу Ньюлендзу, который все это затеял.
Боб рассмеялся:
– Джули не против.
– А машина, что скажет директор? – требовательно спросила Бетт.
Об этом стоило подумать. Но когда мы все вместе сменили шину, все вместе откатили машину на место, в угол школьного участка, все вместе решили принять вину на себя и огляделись, собираясь сказать об этом Джули, его и след простыл.
То был последний час нашего лета, нашей школьной поры, и отсутствие Джули отчасти омрачило эти минуты. Нам хотелось, чтобы он был с нами, но он исчез: как всегда, поступил по-своему. Итак, нашей давней решимости оберегать Джули от всех бед настал конец. Теперь он предоставлен самому себе, и все мы невольно задумывались, как-то он будет жить и что с ним станет.
Глава 9
Следующие два года всем нам, только еще вступающим в жизнь, дались нелегко, а запомнились плохо, и вспоминать о них сейчас всего трудней: мы так были заняты собой, что в памяти у каждого остались лишь своя боль, свое смятение и отчаяние.
В те пропащие годы я поначалу пытался изучать право в отцовской, конторе, но всякий раз, открывая свод законов, чувствовал: это не дли меня. Юристом следовало бы стать не мне, а моему младшему брату Тому. Но чуть ли не целый год я держался за правоведение, потому что, как все мое поколение, чувствовал себя песчинкой подхваченной ураганом. Иные из моих сверстников уехали в поисках работы в соседние города. Другие продолжали слоняться по улицам нашего оцепеневшего от безработицы городка. Трое из богатых семей уехали в Мельбурнский университет а Бетт Морни и еще две девушки отправились за сто миль в Бендиго, в учительский колледж. Что до Джули, об этих двух годах его жизни известно, пожалуй, меньше всего: если кто из нас и виделся с ним, то лишь изредка, случайно, и мы мало о нем знали. Пока мы учились в одном классе, мне легко было поддерживать нашу дружбу, но теперь, когда я уже не видел его всякий день, не осталось причин заходить к нему, сидеть с ним на деревянной колоде, заглядывать в дверцы и окошки его внутреннего мира, едва он на миг их приоткрывал и – не успеешь что-либо толком разглядеть – тут же захлопывал. И постепенно я стал отвыкать от своей близости к нему, вернее, все меньше ее ценил, и понял, насколько от него отдалился, лишь когда однажды мать спросила меня, как живет Джули.
– Совсем не могу представить его за прилавком, – сказала она, – или учеником плотника или часовщика. По правде сказать, совсем не представляю его в каком-нибудь обычном, практическом деле.
– Он работает у Джо Хислопа, – сказал я.
– У объездчика лошадей?
– Да.
– Вот бы никогда не подумала.
И не только моя мама, никто бы не подумал. Джули никогда не имел дела ни с каким зверьем, кроме Скребка, но Скребок не в счет: он был даже не пес, а морока для всего города.
– Ты ж даже не любишь лошадей, – сказал я Джули, когда встретил его у фуражной лавки Дормена Уокера. Он грузил нарезанную солому на грузовик Джона Хислопа, причем руками махал, точно ива на ветру, а ногами работал, как бамбуковыми шестами.
Джули только плечами пожал.
– Ну и что? – возразил он. – Лошадь никого не обидит.
– Как сказать, – не согласился я.
Среди необъезженных лошадей Джо Хислопа (многие с конского завода Эллисона Аира из Заречья) были и совсем бешеные, а Джули приходилось их поить, кормить и чистить, если только они его к себе подпускали. Как-то я увидел его в загоне. Он так был беспечен, настолько ничего не понимал в этих своенравных, неприрученных животных, что едва он подходил ближе, они начинали волноваться. Лошади, даже дикие, требуют от человека уважения и понимания, а Джули ходил среди них сам по себе, даже не пытаясь завязать с ними хоть подобие дружбы. Ко всему Джо Хислоп нарочно держал их впроголодь и не давал вволю пить, чтоб с помощью корма добиваться от них послушания, и потому, когда Джули, пошатываясь под тяжестью ноши, тащил по загону бачок с едой или воду, они обступали его со всех сторон и теснили. Это было опасно, и когда я видел, как норовистые кони вздергивают головы, вскидываются всем могучим телом и яростно бьют копытами меня жуть брала.
– Поосторожней, черт возьми! – кричал я, стоя в безопасности, за колючей проволокой, которой обнесен был загон Джона Хислопа. – Держись подальше от задних ног…
Джули спокойно стоял и принюхивался.
– Знаешь, я и не думал, что есть столько разных лошадиных запахов. Все пахнет по-разному. Даже вот эта солома. Но все равно это лошадиные запахи…
У Джули это звучало очень книжно, и я подумал – как-то к нему относится Джо Хислоп? Джо был жилистый, сморщенный, кривоногий человечек, жесткий, беспощадный, в городке нашем весьма известная личность, ибо нам с детства внушили, будто таков и есть истый австралиец. Но сам я никогда не мог понять, отчего земляки так нежно относятся к «миляге Джо», любуются им, как воплощением истинно австралийского непокорного духа. Наверно, тут помогли его лошади, да и сам он лихо играл свою роль. А мне мешали обольщаться мои наклонности будущего литератора, и я видел Джо таким, каков он был на самом деле – заурядный человечек, весь как на ладони: дважды сидел в тюрьме, азартно играл на бегах, в сущности, всего-навсего отличный конюх, который и вправду знает толк в лошадях. Первый сквернослов на весь город, уже пожилым человеком он вдобавок пристрастился к выпивке и в последнее время субботними вечерами сидел в своей тележке у гостиницы «Белый лебедь» (внутрь он не заходил) и вместе с дружками тянул прямо из бутылки легкое пиво.
– Миляга Джо! – с нежностью говорили все, кто видел, как он сидит там в неизменных своих техасах, пьяный и обмякший.
Бывало, он напьется уж вовсе до бесчувствия, и тогда застоявшийся старый конь сам трогает с места и везет его домой, и если Джо на полпути вдруг проснется, то непременно накинется на коня с бранью и побоями, лупит почем зря. Если же кто вмешается, поток самой забористой ругани обрушится уже на голову смельчака, но вмешаться решались немногие, так как в драке Джо не признавал никаких правил и подличал. В глазах жильцов миссис Кристо он был настоящим исчадием ада, так что я должен был бы спрашивать себя, не что Джо думает о Джули, а как относится к работе сына у Джо миссис Кристо.
– Что говорит мама о твоей работе у Джо? – спросил я.
– Она тут ни при чем. – Так Джули всегда отвечал на любой вопрос о его матери.
– Наверно, у вас в доме боятся, что он тебя совратит с пути истинного? – удивлялся я.
– Мое дело – лошади, – ответил Джули, и этим вопрос для него был исчерпан.
– Прямо не пойму, как это Джо допускает тебя к лошади, – не отставал я.
Джули молчал.
– Ну, а как вы с Джо умудряетесь столковаться? – спросил я.
Об этом можно было и не спрашивать: ведь я понимал – разговор у них может быть только односторонний. У себя в конюшне Джо был царь и бог, и, конечно, Джули он спуску не давал и ругательств на него не жалел. А Джули слушал всю эту брань и повиновался, но общего у него с Джо было еще меньше, чем с лошадьми. Доведись им повстречаться где-нибудь на улице, Джули, наверно, просто не заметил бы Джо Хислопа или не вспомнил бы, кто он такой.
Понятно, когда в городе прослышали, что Джули работает у Джо, на время это стало у нас притчей во языцех: парнишка из библейского квартала работает на самого что ни на есть закоренелого грешника. Насколько мне известно, никто не мог, да и не пытался это объяснить. Но я хорошо знал уклад его дома и постепенно начал понимать, что объяснение все-таки есть. Как видно, то было еще одно сражение в давней борьбе не на жизнь, а на смерть, которую он вел и теперь, в слепой борьбе с добром и злом, которые по-прежнему спорили в душе его матери – минута за минутой, час за часом, день за днем.
Я ушел, оставив Джули наедине с бешеными тварями, которых он безуспешно пытался чистить щеткой, и все думал, долго ли еще он продержится в конюшие у Джо.
А потом я снова о нем забыл, пока однажды в четверг утром не столкнулся с Билли Хики. Я шел по главной улице и высматривал Пиларио, нашего городского итальянца-мороженщика. Пиларио продавал мороженое с ярко разукрашенной тележки, в которую был запряжен шетлендский пони, и дела у него шли так хорошо, что один коренной австралиец задумал перехватить его торговлю и для этого обвинил Пиларио в том, что, набрав порцию мороженого, он потом каждый раз облизывает ложку. Отец мой взялся защищать мороженщика и подал на австралийца в суд за клевету, отчего в городе к нам отнюдь не стали относиться лучше. Я разыскивал Пиларио, чтобы сказать ему, что нам нужны кое-какие свидетельства, и тут из лесного склада на другой стороне улицы вышел Билли и окликнул меня:
– Кит…
– Привет, Билли, – отозвался я. – Ну, как, поймал парня, который ворует у тебя доски?
– А, плевать, – ответил Билли, перешел через улицу и заговорил вполголоса: – Кит, ты хоть раз слыхал, как Джули Кристо играет на старом кларнете, который я дал ему сто лет назад?
– Раньше слыхал. А что? Ты сам, наконец, его услышал?
– Черт возьми, то-то и оно…
– Ага! Помнишь, что я тебе говорил?
– Знаю. Знаю. Но, черт подери, Кит, он, видно, чокнутый. Как это он выучился так играть?
Я засмеялся. Но Билли не находил тут ничего забавного.
– Ты просто не представляешь, что он выделывает на этой штуке, – сказал Билли.
– Еще как представляю.
– Но понимаешь, он пристал ко мне с ножом к горлу и, если я поддамся, втравит он меня в историю.
– Да почему? Что он такого натворил?
– Пока ничего. Но он хочет, чтоб я взял его в мой джаз.
– Значит, все-таки решился, – сказал я. – А я думал, он выбросил это из головы.
Но Билли был не на шутку встревожен.
– Я-то не против, – сказал он. – Но что завопят эти его одержимые – евангелисты? Мы ж играем на танцах с выпивкой, которые они всегда клянут.
– Что еще за танцы с выпивкой?
– Сам знаешь, что у нас говорят про танцы под навесом, особенно эти психи-евангелисты. Мне от них житья не будет.
– Ты про его мать?
– Нет, про этого фрукта Хоумза. Он заставит их выйти на Кемпбел-стрит с плакатами против меня, а Библейский Бен пойдет катать по всему городу на своем мотоцикле и призывать господа поразить меня насмерть.
– Нет, Билли, ничего такого они не сделают, – сказал я.
– А ты почем знаешь?
– Джули тебя в обиду не даст.
– Да разве они его послушаются?
– Они его побаиваются, – сказал я и, сказав, понял, что отчасти так оно и есть. – И огорчать не захотят.
– Ну, если он начнет с нами играть, они просто взбесятся.
– Насчет Хоумза не скажу, а все остальные ничего не станут делать против Джули. Даю голову на отсечение.
– Не желаю, чтоб они опять на нас напустились. В прошлый раз они нас с Джеком Бизли совсем со свету сжили. Все прошлое лето проходу не давали, только покажешься на улице – сразу прицепятся.
– Верю. Но во вред Джули они ничего не сделают, – стоял я на своем. – Вот бы ты и взял его, раз он хочет с вами играть.
Билли решительно прижал локти к бокам, покрепче насадил на нос очки.
– Ладно, положусь на тебя, ты их знаешь лучше моего, – сказал он. И, отходя, пробормотал: – А все-таки хотел бы я знать, как это он ухитрился. – Потом вернулся и сказал почти шепотом: – И знаешь, Кит, он играет все как-то совсем по-другому, чем мы. Уж очень чудно играет. Понимаешь, про что я?
Я понимал. Понимал, что «чудно» в игре Джули на кларнете. Джули тут же на ходу перестраивал всю музыку. Но объяснить это Билли я не сумел бы, потому и не пытался, да и вообще он уже шагал своей дорогой.
И опять я забыл про Джули, ведь в ту пору я неистово ссорился с отцом: я уже ненавидел всякую минуту, потраченную под его нажимом на поиски сокровища, которое, по его словам, погребено где-то в дебрях нашего английского свода законов и общего права.
– Ничего я тут хорошего не вижу, – с горечью неосторожно сказал я однажды. – По-моему, это просто груда старого хлама… чудовищная путаница, разве на такой основе можно строить правосудие?
Зря я это сказал: в ответ отец битый час сурово просвещал меня, объяснял, какую исключительную роль сыграло английское право в истинном, точном определении виновности и невиновности, справедливости и несправедливости.
– А меня все эти бумажные горы научили только одному, – сердито сказал я, – В жизни все невиновны до тех пор, пока не окажутся виноваты. Вот и все, что я из них пока почерпнул.
У отца лопнуло терпение и, не боясь, что его услышат на улице, он закричал:
– Я толкую о нравственной основе права, а не о том, каким способом оценивать каждого отдельного человека.
Спор наш продолжался многие дни и недели, и все мои мысли были об одном: ни за что не стану адвокатом! А снова задумался я о том, в какой переплет попал Джули (когда о его игре узнал весь город) во время праздничного шествия, которое устраивали раз в год в помощь нашей больнице. Местная наша газета насмешливо называла его Mardi gras ((франц.) – последний день масленицы: в некоторых городах карнавал). Но от настоящей масленицы с шествием ряженых нас отделяли века, континенты и разница культур. У нас это была всего-навсего добропорядочная процессия – ехали грузовики и открытые повозки, разукрашенные пестрыми щитами, которые на все лады восхваляли наши мастерские, маслобойки, шерсть, пшеницу, изюм, гаражи, апельсиновый джем и лимонную шипучку, сельскохозяйственные машины, автомобильные агентства; в этот поток вливалось все и вся: разукрашенные велосипеды, ряженые, шотландские дудочники, местная реклама, бывали и религиозные действа.
В этом году в процессии участвовали три платформы, которые взбаламутили души горожан. На первой платформе катили псалмопевцы-евангелисты, в том числе мисс Майл и мистер Мейкпис, а прицеплена она была к мотоциклу Библейского Бена, сплошь разукрашенному призывами спасти души своя. На второй платформе высмеивали евангелистов: там стояла жестяная лохань, а вокруг нее – трое городских гуляк, игроков и пьяниц. Они завернулись в белые простыни и в этой помятой, видавшей виды лохани «крестили» городского героя Джо Хислопа. Третья платформа чуть приотстала. На ней ехали «Веселые парни» Билли Хики, и она-то всех и ошарашила: среди музыкантов оказался Джули.
Даже я был ошеломлен. А для прочих горожан, которые ничего знать не знали о пристрастии Джули к музыке, это было сногсшибательным, развеселым, невероятным поводом для насмешек, еще невероятней, чем его работа у Джо Хислопа.
– Черт возьми! Да ведь это Джули! Старик Джули играет в богом проклятом джазе! – воскликнул один из сыновей Мэтью.
– Мамочка, мамочка, мамочка, мамочка! Где твоя дорогая мамочка, Джули?
– А Хоумз-то, Джули! Вот погоди, задаст он тебе жару, дитятко!
Джули сидел невозмутимый, словно его все это не касалось. Его осмеивали, дразнили, поздравляли, над ним потешались всю дорогу до ипподрома, где решалось, какая повозка лучше всех. Я пожалел Билли, он явно растерялся под этим градом насмешек – он смотрел не в небеса, куда обычно устремлял взор, играя на кларнете, а неуверенно шарил глазами по толпе. Игру Джули, казалось, никто не замечал. Я и сам ее не заметил, да и как тут было что-нибудь расслышать среди общего галдежа. Но настоящая заваруха началась на ипподроме, где все три платформы – евангелистская, пародийная, снаряженная Джо Хислопом, и джазовая были поставлены треугольником в ожидании решения жюри. Евангелисты продолжали распевать псалмы, Джо Хислопа всё окунали в корыто, а «Веселые парни» по-прежнему наяривали вовсю.
– Без драчки не обойдется, – сказал мой брат Том.
Теперь здесь толпились человек сто в ожидании, к чему приведет опасное соседство трех платформ.
– Джули еще не видел те две платформы, – сказал я Тому.
– Хорошо бы и вовсе не увидел, – сказал наш рассудительный Том. – Он не выносит, когда потешаются над его верой.
Но я понимал Джули лучше.
– Вот смотри! – крикнул мне на ухо Том среди оглушительного джаза и радостных песнопении.
Джули перестал играть и встал. Бросил кларнет на платформу (он всегда небрежно обращался с музыкальными инструментами) и спрыгнул наземь. Свист и смех смолкли: все явно ждали, что будет дальше. Джули взобрался на грузовик Джо Хислопа, и, хотя злые насмешники в белых простынях попытались обратить его появление в шутку, они, видно, еще не понимали, чего от него ждать.
– Давай, Джули, действуй! – выкрикнул кто-то.
Нам не было слышно, что они там кричали друг другу на платформе, но Джули вдруг наклонился над лоханью, ухватил Джо Хислопа за поседевшие пятнами волосы и рванул, да так, что чуть не на фут приподнял его над лоханью. Клок волос остался у Джули в кулаке, а Джо отчаянно завопил от боли и злости, вопль этот не могли заглушить ни джаз, ни песнопения.
– Молодчага, Джули! – вместе с другими орал Том.
На платформе все пришли в смятение, но вот Джо наконец выбрался из корыта. Он вцепился в Джули, которого уже держали его дружки, и мигом сбросил с платформы.
Я думал, Джули тотчас полезет назад. Кое-кто из зрителей подбивал его на это и подзадоривал. Но у Джули вид был такой, словно он свое дело сделал. Он повернулся и, никого не замечая вокруг, пошел сквозь толпу прочь с ипподрома, а его одобрительно хлопали по спине и весело смеялись.
– Я так и знал, что он им этого не спустит, – сказал Том.
– Ничего ты не смыслишь! – крикнул я среди шума и гама.
– То есть как?
То есть Джули возмутился не потому, что насмехались над его верой, а потому, что в это впутался Джо Хислоп. Джули не желал ничьей поддержки, в особенности же поддержки вот такого Джо. Он не желал, чтобы в никому не ведомую, тайную, его одного касающуюся войну вступил и испакостил ее своим грубым шутовством Джо Хислоп.
– Они вмешались! – крикнул я Тому. – Оттого он и налетел на них.
– Во что вмешались?
– Да какая разница?
– Ну, с этой бражки как с гуся вода, – сказал Том.
На своей платформе евангелисты продолжали распевать псалмы, «Веселые парни» знай, наяривали на своих инструментах, дружки Джо все кривлялись, изображая обряд крещения, а толпа по-прежнему изощрялась в непристойных шуточках, порой очень даже забавных.
Но напряжение уже спало. Главным событием дня был Джули: он дал горожанам новый повод посмеяться, посудачить и почувствовать себя оскорбленными в лучших чувствах. Теперь что бы Джули ни сделал, его судили, исходя из его забавного, греховного, постыдного, потешного, шумного отступничества, и, хотя только я один знал, чем оно на самом деле вызвано, у меня не было надежды унять поднятую этим днем волну и зыбь, которые в конечном счете очень ему повредили.
Глава 10
Наши набожные обыватели, противники всякого сектантства, пытались, как это водится в глухой провинции, сделать из Джули посмешище, но его это нисколько не задело – ведь он вовсе не стремился бросить вызов каким-то условностям. Ему просто не любопытно было, что болтают и что думают о нем наши неотесанные мужланы, толстокожие герои и любители поиздеваться над пришлым людом. Он попросту никого в городе не замечал.
Но они-то его замечали. Теперь он постоянно играл с «Веселыми парнями» на танцах. Городские кумушки, великие мастерицы судить да рядить про всякое распутство, уверяли, что Джули пустился во все тяжкие. Однажды меня остановила на улице миссис Дженни Перец, несравненное контральто нашего пресвитерианского хора и жена местного торговца молочными продуктами. Она пожелала узнать, почему я не помешаю Джули вести себя так недостойно.
– Всем известно, что они там себе позволяют на этих танцульках, – сказала она, испуганно комкая белые перчатки.
– А вам тоже известно, что они себе позволяют, миссис Перец? – спросил я.
– Ты прекрасно знаешь, Кит Куэйл, о чем я говорю, – сказала она.
– Нет, не знаю, – заупрямился я, и миссис Перец была возмущена таким невежеством.
Миссис Джойс, владелица кондитерской, которая славилась восхитительными домашними пирожными, как-то в субботу увидела меня на улице, соскочила с велосипеда и заявила, что моего друга Джули надо как следует высечь.
– Ты его друг, – сказала она. – Ты должен его образумить. Он разобьет сердце своей матери…
Я обозлился. Эта Джойс скорее всего никогда в глаза не видала миссис Кристо, и, уж конечно, прежде ее ничуть не заботили ни сам Джули, ни его мать.
– Ну и пусть разбивает, – огрызнулся я. – Вам-то какое дело?
Я знал: не надо бы мне обо всем этом беспокоиться – и старался пропускать такие разговоры мимо ушей, не желая быть духовным стражем Джули. И все-таки не мог я понять, что же с ним происходит. Но всякий раз, как он попадался мне на глаза, мне казалось, он становится все неистовей, все сильней чем-то одержим, и, если верить нашим прежним одноклассникам, которые бывали на танцах, он не просто играл в джазе с «Веселыми парнями», но играл так, словно, малость на этом помешался.
– Все говорят, ты пересаливаешь, – сказал я Джули, увидав его на балу в честь Сельскохозяйственной выставки, где он играл. Я пришел в перерыве и сам его еще не слышал.
– В чем пересаливаю?
– Не знаю, – честно ответил я. Тому, что про него болтали, я верил лишь наполовину. – Но все твердят, будто ты играешь словно бешеный.
– Ну и что? – ответил он, как всегда, когда речь заходила о нем или о его матери. – А ты что тут делаешь?
Побывать на этом балу мне теперь полагалось по долгу службы. После затянувшейся и обозлившей меня неудачной попытки пойти по стопам отца я уговорил старую миссис Ройс, владелицу и издательницу нашей местной газеты «Стандард», взять меня в качестве единственного репортера с жалованьем пятнадцать шиллингов в неделю и наконец-то просто перестал являться в отцовскую контору и тем убедил его, что в адвокатуре от меня толку будет как от козла молока.
Итак, на Выставочный бал я пришел, чтобы собрать материал для заметки. Праздник этот был у нас из самых любимых, тут бывали и доктора, и адвокаты, и торговцы мануфактурой, и местные воротилы, и агенты по продаже недвижимости, и охотники, и даже сам Эллисон Айр, богатый скотовод из Заречья, но все равно кое-кто полагал, что это единственный день в году, когда наши уважаемые граждане погрязают в грехе и пьянстве.
– Я сменил работу, – сказал я Джули. – Теперь строчу для «Стандарда» (на Джули это не произвело никакого впечатления: самому ему было все едино, где работать). – А вот что с тобой-то будет?
Джули явно удивился.
– Со мной все в порядке, – сказал он.
– Ты где-нибудь работаешь?
После истории на ипподроме Джули как ни в чем не бывало опять пошел к Джо Хислопу. Но Джо кинулся на него с вилами. Мой брат Том по дороге в школу видел это и потом рассказал мне, что Джули пятился от Джо и кричал:
– Вы сами виноваты! Нечего было вмешиваться!
А Джо снова сделал выпад вилами и пригрозил всадить их в его «библейский зад» – пускай только посмеет подойти к конюшне.
– С чего он так обозлился? – спросил Джули у Тома.
– Да из-за волос, – сказал Том. Джули никогда не мог понять злопамятства и с отвращением пошел прочь.
– Значит, ты сейчас без работы? – спросил я теперь.
– Нет. Работаю у Дормена Уокера.
– Кем работаешь?
– Не знаю, Кит. Что он скажет, то и делаю: складываю мешки с соломой, ссыпаю зерно в лари, гружу повозки. Все делаю…
– А как же руки?
– Что руки?
– Ты ж их погубишь.
Джули глянул на тонкие свои пальцы, хрупкие, точно весенний первоцвет.
– Руки как руки, что им сделается, – сказал он. – Не пойму, о чем ты толкуешь.
– Ладно, неважно, – сказал я.
Вилли дунул в саксофон, созывая своих «Веселых парней», и Джули поднялся на маленькую пыльную эстраду и сел на плетеный стул возле пианино рядом с Билли и четырьмя другими джазистами. То были Алан Инглиш, один из городских пекарей, – белыми, мягкими, как тесто, пальцами он барабанил на пианино; «Банджо» Уитерс – это он положил начало нашему джазу; Боб Мартин – он дул и дул в свой тромбон до потного изнеможения, так что каждые полчаса приходилось делать передышку; и, наконец, Тим Бэннер – он бил в литавры. Билли теперь играл на саксофоне, свой кларнет он отдал Джули, и на эстраде каждый из шестерых составлял часть единого целого, точно разрезанный пирог на блюде.
Билли вовсе не создан был для эстрады, наоборот, человек он был на редкость скромный. Но он считал своим долгом устремлять инструменты и взор прямо к нам, остальные же «Веселые парни» уставились куда-то в пол. Я любил джаз, или рэгтайм, или как он еще тогда назывался (то не были подлинные ритмы рэгтайма начальной поры, который исполнялся на одних только медных духовых), но тогда не принято было двигаться по танцплощадке словно во сне и чтоб в голове при этом бродили всякие умные мысли. Четкий темп был куда важнее состояния духа: джаз был музыкой для танцев, и именно для танцев джазисты и играли. Но Билли был в душе ко всему еще и художник и, подобно старинному мастеру, который не мог удержаться, чтоб не украсить строгую колонну готического собора какой-нибудь химерой, украшал свою партию всевозможными импровизациями.
Самой музыки я не помню, зато помню неустанное ритмичное шарканье сотен пар ног в фокстроте. С потолка свешивались бумажные украшения, и танцоры занимали стоящие вдоль стен стулья модными куртками, вечерними сумочками, шелковыми шарфами, пудреницами, карточками с записями, кому какой танец обещан, и портсигарами. Девушки все с ног до головы были в шелку, а молодые люди – в смокингах или в костюмах, в черных галстуках бабочкой и лакированных туфлях. В зале яблоку некуда было упасть, и я совсем забыл про Джули, наслаждаясь всем вокруг, упивался ощущением праздника, запахами духов, сигарет, человеческой плоти, грешным, кружащим голову шелестом шелка, трущегося о шелк, шуршанием чулка о чулок, платья о платье.
«Право слово! – восторженно думал я, всей кожей как бы чувствуя прикосновение каждой женщины в зале. – Недаром евангелисты называют эти сборища греховными». «Веселые парни» месили музыку, точно тесто. В конце концов, они ведь были не профессионалы, а любители и не чеканили каждый звук, а смазывали. Но, едва я прислушался повнимательней – и сразу же услышал: Джули ведет мелодию в одну сторону, а Вилли и остальные – в другую. Он был сам по себе. Казалось, Билли и остальные предпочитали не обращать внимания на Джули и, как всегда, весело, шумно, увлеченно обрушивали на зал ритм за ритмом, а Джули и старался делать то же, но каждый звук у него был так строг, точен, сложен, что различить его в общем хаосе можно было, только если тщательно прислушаться. А все в целом получалось громко и неровно, но было тут и что-то еще. Мне показалось, эта музыка рождает в зале наэлектризованность. Чем дольше они играли, тем явственней ощущалась она в танцующих, в движении юбок, туфель, сумочек, в болтовне и взаимной тяге мужской и женской половин. Здесь было чудесно, я получал истинное удовольствие, и уходить очень не хотелось. Но, едва шагнув за порог, я сразу понял какая все это пресная скука. Ничуть не греховней танцев под эгидой церкви или какого-нибудь школьного концерта. Наэлектризованность длилась, лишь пока играли «Веселые парни». Но стоило выйти на воздух – и от нее не осталось следа.
Подлинными рассадниками греха, из-за которых «Веселые парни» заслужили столь дурную славу не только в самом Сент-Хелене, но и в десятке окрестных поселков, были танцульки, что устраивались примерно раз в неделю под навесами, где стригли овец, или сушили шерсть, или паковали фрукты. Вот куда являлись бесстыжие городские девчонки с ярко накрашенными губами, вот где они бесшабашно отплясывали в открытых туфельках и со скатанными книзу валиком чулками, выставляя напоказ голые ножки, курили в темных, укромных уголках, источали соблазн, точно чаши с вином, и потягивали пиво прямо из бутылки во всех чуланчиках, примыкающих к бесчисленным в нашей округе навесам для стрижки овец. На этих-то танцульках наши девчонки напивались допьяна, парни затевали драки, здесь покрывались позором семейные очаги и рушились романы. Таково было теперешнее окружение Джули, и оно, конечно же, наложило на него свой отпечаток. И если я хотел по-настоящему знать, как он теперь живет, надо было увидать его именно там.
Я мало что знал об этих танцах под навесами: сам я не танцевал – девушка, в которую я был тогда влюблен, сказала, что можно обойтись и без танцев. Да и вообще я как-то внутренне противился всем ритмичным эротическим мелодиям, дикарским обрядам и прочему в этом роде. Опасался, пожалуй, не столько за свои ноги, сколько за свой рассудок.
Из множества скандальных историй, которые мне рассказывали про эти танцульки, мне памятней всего та, в которой замешана была наша бывшая одноклассница Джил Бонар. Как-то воскресным утром ее нашли в канаве в шести милях от нашего города и в пяти – от нойских навесов для сушки фруктов, где накануне вечером были танцы. Джил была скромница, работала у Белпера в магазине тканей и на танцы пошла со своей подружкой Анитой Андерсон, но во время танцев Анита потеряла ее из виду и понятия не имела, что с ней потом случилось. Когда Джил нашли, она валялась в канаве пьяная и голая до пояса. В правой руке она крепко сжимала мужской галстук, и месяца три город весело строил догадки, кто же ее там бросил и чей это был галстук. В городе не осталось ни одного мужчины, на котором бы кому-нибудь не привиделся задним числом этот галстук, но тайну так и не удалось раскрыть. Джил вскоре уехала к тетке в Бендиго, за сто миль от нас, и мы больше ее не видели.
Иные мои сверстники, бывали на танцах (они ездили туда на автомобилях и двуколках, на велосипедах и мотоциклах) и, когда я расспрашивал о Джули, посмеивались и отшучивались, отвечали кто насмешкой, кто непристойностью, кое-кто говорил о нем с покровительственной нежностью, но все сходились на одном: теперь уж вовсе не известно, чего от него ждать.
– Он вконец рехнулся, – сказала Пегги Энтуистл, а Пегги была у нас одна из самых веселых, самых белокурых, самых лихо постриженных девчонок, которые щеголяли в шелковых чулочках. – Да-да, спятил. Бывает, приходится его останавливать, Кит, как начнет выделывать эти свои штуки, ну, невозможно танцевать.
– Какие еще штуки?
– Ну, эти его фокусы на кларнете. Бывает, его уж так заносит…
– По-твоему, он плохо играет?
– Не говори глупости, Джули просто волшебник. Никто не понимает, как это у него получается. Но бывает, он становится прямо бешеный, вот и все, и тогда уже не потанцуешь…
– Увлекается, наверно, – сказал я, а Пегги тем временем нежно смотрела на меня не мигая; это у нее само получалось, ее ласковые, с поволокой глаза вот так же уставлялись на кого попало. То было излюбленное развлечение на танцульках под навесом.
После разговора с Пегги я решил, что пора мне самому посмотреть на Джули за игрой, и спросил другого нашего сверстника, Боба Эндрюса, где и когда будут теперь танцы под навесом.
– В следующую субботу, – сказал он. – В старом Выставочном зале.
– Я приду, – сказал я Бобу.
– Ай да Кит! – обрадовался Боб. – Не бойся, не проболтаюсь.
Боб, высокий, кадыкастый, лихой парень, строил из себя щеголя, но денег у него было кот наплакал, и потому он оставался всего-навсего полунищим парнем в старательно отглаженных брюках, которые, сколько он их ни гладил, вечно были все в морщинках и складках.
– Я просто хочу послушать Джули, – сказал я Бобу.
– Джули – ого! – Со смаком сказал Боб, словно предвкушая, как я буду поражен. – Он такое выделывает…
– То есть?
Боб рассмеялся.
– Сам увидишь.
– Он что, напивается? – Мне уже и это говорили.
Боб, отличный механик, всегда прятал руки: ему никак не удавалось дочиста смыть с них смазку. Но, случалось, он закатывался хохотом и тогда старался еще и прикрыть рот, как обычно делают китайцы.
– Ты всегда был туповат, Кит, – сказал он. – Ты ж сам знаешь, Джули не станет напиваться. Просто он как схватит свою дудку и вот дает, вот дает. Бывает, мы даже не поймем, что он такое играет. Но он переигрывает весь оркестр, Кит. Разбивает их всех наголову.
– Ладно, до субботы, – сказал я, и Боб крикнул мне вслед:
– Вот честное слово, никому не проболтаюсь.
Старый Выставочный зал был всего-навсего крытый рифленым железом сарай с деревянным полом и четырьмя запыленными окнами. Таких сараев у нас было два, во время выставок тут устраивались состязания в стрижке овец, а потому пол насквозь пропитался жиром. Считалось, что в городе не сыскать лучшей площадки для танцев. Но воздух тут был насыщен (другого слова не подберешь) запахом бараньего сала и сальной шерсти, а во время танцев в противоположных концах зала зажигали по большому карбидному фонарю, и тут воняло серой, как в аду. Городские власти не разрешали Локки Мак-Гиббону, который устраивал танцы и платил «Веселым парням», пользоваться электричеством. И вот сарай наполняла смутная мгла, которую кое-где пробивали огромные жаркие колодцы газового света. Танцорам тут нравилось, наверно, больше всего потому, что стоило здесь очутиться, и они словно отгораживались от всего города: так черный шатер, раскинутый в пустыне, укрывает путников от раскаленных солнцем небес.
В тот летний вечер около сотни ребят и девушек сидели вдоль стен на полу или на перилах овечьего загона и ждали, когда снова заиграет музыка. Было десять, а танцы начались в девять.
– «Стандард» прибыл! – На весь переполненный, шумный, прокуренный зал крикнул, завидев меня, Боб Эндрюс.
Никто не обратил на него внимания. Двумя тощими пальцами в пятнах въевшейся смазки Боб сунул смятый носовой платок в рукав (похоже, он подражал моему отцу) и шепнул мне:
– Глянь-ка на старуху Норму Толмедж.
Норма, тоже наша сверстница, была дочерью богатого местного дантиста, он с детства баловал ее, давал слишком много денег на сласти, и это погубило ее зубы. Отец сумел спасти лишь восемь передних дочкиных зубов – четыре верхних и четыре нижних. Остальных уже не было, и потому щеки у Нормы ввалились: вставлять зубы она не желала. Глаза у нее тоже ввалились, грудь была впалая, и в призрачном этом свете она казалась то ли неземным созданием, то ли обреченным, хотя на самом деле девчонка была здоровая, хорошая теннисистка, самая начитанная среди городских девчонок и при дневном свете по-своему привлекательная. Норма унаследовала у Энни Пауэрс дурную славу самой распущенной девчонки в городе, а Энн с той поры успела выйти замуж за фермера из Мэлула, в Заречье, родила уже двух детей, окрестила их и воспитывала по всем правилам добропорядочности.
– Ну, что скажешь? – спросил Боб, ткнув меня локтем в бок.
Норма что-то говорила Джули, а он ел сандвичи и слушал ее, по своему обыкновению молча, с отсутствующим видом. Норма дергала его за рукав, чего обычно никто себе с ним не позволял. Но больше всего меня поразил сам рукав, куртка, которая была на Джули.
– Господи! – ахнул я. – Что это на нем?
– Билли раздобыл им всем в Бендиго подержанные костюмы, – сказал Боб.
Все «Веселые парня» были в ярко-синих курточках и все, кроме Джули, в белых брюках. На Джули такая же курточка (на нем она выглядела престранно), но брюки те же, что он носил, ворочая сено в фуражной лавке Дориана Уокера, а башмаки, как всегда, просили каши.
– Старуха Норма втрескалась в него, – сказал Боб, – весь город надорвал животики.
Я бы нипочем этому не поверил, если б не поглядел своими глазами, но тут сомнений не оставалось.
– Сдурела она, что ли, – сказал я.
– А что такого?
У меня чуть было не сорвалось с языка, что для Джули есть только одна подходящая девушка – Бетт Морни. Хотя она давно уехала из города и тот памятный случай положил конец их дружбе, для меня все равно Бетт и Джули были неотделимы друг от друга. Но Бобу я этого говорить не стал.
– Что ж, – сказал я, – Джули слеп. Он даже и не замечает ее.
– Это ты так думаешь, – возразил Боб. – А вот она ему приносит сандвичи, и он всегда распрекрасно их уплетает.
А я как раз удивлялся, откуда у него сандвичи. Приносить их из дому он бы не стал.
– И все-таки мне не верится, – сказал я.
– Она отвозит его домой в машине своего родителя, – стоял на своем Боб. – Вот погляди-ка на нее.
Норма в эту минуту тянула пиво прямо из бутылки – для тех времен зрелище чудовищное. И оно казалось тем чудовищней, что была Норма такая же хрупкая, как и сам Джули. Но, уж конечно, это доказывало, что такие вот танцульки и вправду сбивают молодежь с пути истинного, и так далее и тому подобное.
– Что ж, – сказал Боб, – Норма обломает на этом последние зубы.
Я засмеялся.
– Хотел бы я знать, о чем это Джули все думает, – сказал Боб.
О чем бы там Джули ни думал, мысли его наверняка заняты были не тем, что творилось у него перед глазами, и даже не тем, что позволяла себе в эту минуту Норма.
– Ага, сейчас начнут, – сказал Боб и отошел от меня, а Билли и остальные «Веселые парни» присоединились к Джули, который сидел среди инструментов под одним из карбидных фонарей.
И они начали; я не ждал от их игры ничего нового, ведь я слушал их всего несколько месяцев назад, во время Выставочного бала. Но я ошибся. «Веселые парни» – народ легкомысленный – прежде всегда играли лихо, с увлечением, на ошибки внимания не обращали, сама музыка и удовольствие, которое она доставляла, были для них куда важней исполнения. Но сейчас их словно подменили. Они были серьезны и, казалось, настороженно прислушивались, словно не знали, чего ждать, словно если не сосредоточиться и не следовать покорно за Джули, все развалится. Прежнего развеселого, разудалого шума и грохота как не бывало, игра стала много сдержанней.
Поначалу только эту разницу я и ощутил. Билли очень неплохо играл на саксофоне, а кларнет Джули никак не выделялся среди прочих инструментов. Но вот Джули отложил кларнет, схватил с соседнего стула длинношеее банджо, и сразу почувствовалось, он перестраивает музыку на свой лад. Банджо требует стремительного темпа, силы, порывистости, все это было в игре Джули, но при том был еще и какой-то совсем особенный контрапункт, отчего банджо зазвучало у Джули завораживающе непривычно: Едва Джули коснулся струн, никаких других инструментов я уже не слышал, да, наверно, их уже не слушал никто. Ритм оставался джазовым, но сама музыка стала неузнаваема.
Потом произошло нечто уж вовсе странное. Джули нагнулся и выхватил из-под стула старую си-бемольную трубу. Ему не сразу удалось пристроить губы к мундштуку, но вот он справился и заиграл – не как виртуоз, а как человек, который ненавидит свой инструмент, зато отлично знает, что из него можно выжать. Фальшивые ноты были точно нервные, израненные пальцы, но они ровно ничего не меняли – Джули до конца использовал все транспонирующие возможности трубы (си-бемольная труба звучала в минорном ключе), и звучала она уж так непривычно, так не по-джазовому, что я подумал: может, он забыл, какой музыки от него ждут.
Но вот он снова взял кларнет, и на этот раз в его игре, кажется, не осталось вовсе никакой логики: гармония и структура самого джаза, казалось, вытянулись в своего рода математическое – нота за нотой – хитроумнейшее построение, и узнать в нем можно было лишь четкий, неизменный ритм, да и тот терялся в стремительном и яростном исполнении. Танцорам в конце концов стало не под силу следовать за музыкой, в зале вдруг все спуталось, раздался свист, улюлюканье. Почти все перестали танцевать, и сквозь шум прорвались выкрики:
– Попридержите его, черт возьми!
– Гоните его!
Джули ничего не слышал.
– Билли! Окороти своего психа, опять он зарвался…
Билли ничего не слышал. Несколько пар продолжали бешено отплясывать: что-что, а ритм Джули выдерживал. В сущности, подобно певцу в средневековом хоре, Джули, следуя заданной примитивной теме, импровизировал вовсю. Но долго так продолжаться не могло. Полдюжины шумных пар бросили танцевать, столпились перед Джули и махали руками и топали, пока он наконец не остановился. Когда Джули умолк, остальные музыканты сыграли еще два-три такта, словно гнались за ускакавшим конем.
– Не останавливайся, Джули! – заорал Боб Эндрюс. – Давай наяривай…
– Он чересчур гонит! Опять зарвался!
– Да пусть его…
В толпе заспорили. Кое-кто смеялся, но все еле переводили дух.
– Да не мешайте вы, только все испортили! – крикнула Норма Толмедж. – Оставьте его в покое…
Несколько минут Джули слушал с таким видом, будто его это не касается. Потом положил кларнет, встал и сошел с эстрады. В толпе вновь раздались крики – и одобрение и ругань, – казалось, Джули обиделся, но я-то знал: обижаться он не умеет.
– Джули…
Он увидел меня и подошел к вагончику, на перилах которого я сидел, – был он очень бледен и с трудом переводил дух, словно ему не хватало воздуха.
– Где ты научился так играть на трубе? – спросил я. – Ты ведь говорил, что не можешь выдуть из нее ни единого звука.
Труба меня ничуть не интересовала, просто у меня не нашлось дружеских слов, так потрясло меня все, что он сейчас творил.
– Вилли опять мне ее одолжил. Но это дурацкий инструмент. На нем можно брать только верх и низ, для протяженности он не годится.
Я не понял, о чем он толкует. Но, наверно, он так говорил, исходя из своей причудливой вертикальной системы записи нот. И, думаю, он хотел сказать, что труба приспособлена для мелодии, а не для гармонии. Но я был польщен, что он пожелал хоть что-то мне пояснить. Я дал ему немного отдышаться – уж очень он скверно выглядел: не то устал, не то нездоров, и потом, станешь донимать его вопросами, пожалуй, повернется и уйдет. Танцоры разбрелись по уголкам потемней, они хоть и ворчали, но примирились с перерывом, а джазисты остались сидеть на своих местах, словно ждали, чтоб вернулся Джули.
– Знаешь, Джули, – сказал я по старой привычке тоном обвинителя, – не на тех ты инструментах играешь (мысль эта пришла мне в голову, пока я его слушал). – На них ты просто даром тратишь время.
Он только молча на меня взглянул.
– А на пианино ты не пробовал? – спросил я.
Джули пожал плечами, покачал головой.
– А почему?
– В пианино я ничего не понимаю, – ответил он.
– Так разберись, – сказал я. – Это единственный инструмент, который даст тебе все, что нужно.
– А мне ничего не нужно.
– Еще как нужно. Если ты по-прежнему хочешь сочинять музыку на свой лад, это можно только на пианино. Понимаешь ли…
Наверно, это была дурацкая затея. Где Джули достать пианино? У «Веселых парней» пианино было, но ведь Джули оно понадобилось бы совсем не для того.
– Тебе Скребок последнее время не попадался? – спросил он и тем самым решительно захлопнул дверь, ведущую к музыке.
– Нет, не попадался, – с досадой ответил я.
– Мне тоже, – продолжал Джули. – Говорят, миссис Бойл, кондитерша, выплеснула на него кастрюлю кипятка и ошпарила ему спину.
– Тогда он, верно, где-нибудь отлеживается, – сказал я, уступая желанию Джули кончить тот разговор.
– А может, его отравили, – сказал Джули. – Его все время пытаются отравить. Миссис Джонсон травила его в прошлую пасху.
– Возможно, возможно, – сказал я, окончательно потеряв надежду снова проникнуть за ту запертую дверь. – Похоже, в городе полно отравителей. Кто-то все время пытается отравить нашего Мики.
– Это потому, что кое-кто не любит твоего отца.
– Да неужели!
Джули изредка, бывало, вдруг заметит что-то простое, житейское и вот так сообщит тебе о своем открытии, ну, точь-в-точь как ребенок сказал бы, что солнце заходит каждый вечер.
– Ну, до свидания, Кит, – сказал он, соскочил с перил и пошел к «Веселым парням», утирая лицо крохотным платочком – уж конечно, не своим, а Нормы. И наверняка Норма нарочно оставила нас наедине – и сделала это ради Джули.
Я хотел еще послушать его игру, но остальные заиграли, а он просто сидел на стуле и не прикасался ни к одному инструменту. Ни дать ни взять нищий пациент в приемной врача. Сидит и ждет. И его острые локти и колени и драные туфли куда больше бросаются в глаза, чем ярко-синяя курточка, – поглядел я, поглядел, и вдруг захотелось уйти. Не желал я больше никакой музыки. Не желал видеть, что он тут с собой делает, – я-то ведь понимал: его привел сюда вовсе не джаз «Веселых парней». Джули и здесь, как всюду, вел все ту же войну. Он по-прежнему сражался со своими духовными врагами с той злостью, что прорвалась у него зимой и так испугала его мать, с властью любовно обнимающих рук, со всем ужасающим гнетом набожности, царящим в этом добродетельном доме. То было не отступничество, но нескончаемая борьба, и, уходя из старого полутемного сарая, я все думал, какова-то будет окончательная, решающая битва Джули со всем тем, против чего он бунтует.
Глава 11
Мне, конечно, любопытно было бы зайти к Джули и посмотреть, как относятся к его скандальному поведению миссис Кристо и ее жильцы, но уж очень не хотелось выслушивать жалобы миссис Кристо и терпеть ее материнские объятия. Да еще говорили, что в городе опять появился доктор Хоумз, а уж с ним встречаться я и вовсе не желал. Он целый год разъезжал по Австралии, проповедовал свою веру на севере и на юге. А теперь возвратился во всеоружии проклинать закоснелых в грехе и спасать желающих спастись.
Но, в конце концов, я все-таки пришел в дом Джули, привел меня туда приезд Бетт Морни. Она вернулась из учительского колледжа на летние каникулы, а через неделю получила письмо от миссис Кристо, что Джули болен и спрашивал про нее, и только тут я спохватился, что сам не видел его чуть не полгода.
– Посоветуй, Кит, как быть? – спросила она. – Пойти мне к нему?
– А почему бы нет? – сказал я.
– Но если он хочет меня видеть, почему же сам не написал?
– Ну, кто его знает, Бетт? У Джули ведь всегда все не как у людей,
– Хотела бы я все-таки знать. Ужасно боюсь, приду, а он вовсе меня не ждет.
Мы только что столкнулись с Бетт у дверей «Стандард». Я не видел ее год с лишним, и за этот год она из прелестного подростка превратилась в прелестную девушку, такую прелестную, что просто глаз не отвести. В то лето была она тем привлекательней, что и не подозревала, как мы все ею восхищаемся, У нее по-прежнему не было врагов, и чуть не каждый в нашем городе ощущал радостные приливы гордости оттого, что есть у нас такая девушка.
– А ты знал, что он болен? – спросила меня Бетт.
– Ничего не знал, – сказал я, – я его сто лет не видел.
– Вот потому-то я и не хочу прийти без спросу, а вдруг он будет недоволен, – сказала Бетт. – Просто не знаю, как быть.
Я понимал, что ее тревожит, и сказал, что я зайду к Джули и поосторожней разведаю, что с ним такое. И заодно узнаю, правда ли он хочет ее видеть или это снова мать пытается скрепить их дружбу.
Я пошел в ту же среду, и оказалось, я так давно не был здесь, что совсем забыл, до чего уродлив этот дом, чья нагота и убожество ничем не скрашены, не смягчены. Я собрался с духом, дверь отворилась, на пороге встала миссис Кристо – она глубоко вздохнула, и, не успев увернуться, я очутился в ее восхитительных объятиях.
– Кит, – прошептала она мне на ухо, – а я уж и не надеялась тебя увидеть.
– Здравствуйте, миссис Кристо!
– Ш-ш-ш| Он может услышать, – все так же шепотом продолжала она.
– А что такое? Что случилось?
– Сам увидишь. – Она вся трепетала, словно пыталась дать мне что-то понять. – Пожалуйста, Кит, не говори ему, что я тебя звала, скажи, сам пришел. Пожалуйста, так и скажи, ладно? Ведь я и вправду тебя не звала, верно?
– Ну да…
– Я ведь ни слова тебе не говорила, верно?
– Ну, да, конечно.
– Я тебе хотела написать, – сказала она, и в глазах ее появились слезы, точно пенка на молоке, – но Джули не позволил. Я совсем потеряла голову. Это было ужасно. Но мне пришлось написать Бетт. Не могла я от нее скрыть.
– Бетт мне сказала, – тихонько подтвердил я, входя за ней в кухню.
– Но ему, пожалуйста, не говори, Кит. Ничего ему не говори, ладно?
– Ну, конечно, не скажу.
– Что же мне оставалось делать… – Миссис Кристо стиснула руки, прижала к груди, словно пыталась утишить боль. – Он ничего мне не позволяет.
– Да что с ним такое? – вставил я, наконец.
– Он мне не говорит.
– А доктора вы звали?
– Он ничего мне не позволяет. Ему так было плохо, я думала, он умрет.
– И давно это с ним?
– Уж несколько недель, целый месяц, наверно. Больше…
– Господи, – пробормотал я. – Бедняга Джули.
Миссис Кристо дрожащими пальцами утирала слезы.
– Это его господь покарал. Кит. Это кара небесная.
– Джули не за что карать, миссис Кристо. Он ничего такого не сделал, сами знаете.
– Я-то знаю. Кит. Но больше ведь никто не знает. Все думают, он сбился с пути истинного. Но Джули не виноват. Виноваты другие, его вынудили. В наши дни все погрязли в грехе, даже славные люди тоже.
– Но из-за этого он не мог заболеть, – стоял я на своем.
– Тогда почему же он лежит и не встает? Что-то с ним неладно, Кит. Ты сам увидишь. На него смотреть страшно.
– Все обойдется, – сказал я.
Миссис Кристо уже хотела благодарно меня обнять, но я отступил за стол и сказал:
– Может, я пойду, взгляну на него?
– Хорошо, – прошептала она. – Только ничего ему не говори, ладно?
Я вышел из-за стола и прошел за ней через кухню на крытую веранду по другую сторону дома – в обитель Джули: на двенадцати квадратных футах железная койка да комод из сосновых досок. Голый дощатый пол, москитная сетка, серые стены.
– Вот твой друг Кит, – решительно объявила миссис Кристо, однако в голосе ее сквозила неуверенность и мольба. – Он сам пришел тебя навестить. Я ни слова ему не говорила, Джули. Он только что пришел. – Она держала меня за руку, словно я был единственным доказательством ее невиновности.
С Джули никогда ничего нельзя было предвидеть, а сейчас я уж вовсе не знал, чего от него ждать. Но, взглянув на него, совсем утонувшего в серой постели, так что виднелось только лицо, я чуть не ахнул. Он явно был очень болен. Лицо обтянуто, щеки ввалились. Всегда матово-белая кожа стала совсем прозрачной, блеклой, точно увядающий лепесток. Но глаза смотрели сурово и сверкали, словно он только что прошел через какое-то жестокое испытание, и лишь теперь я понял, что при всей своей худобе и угловатости раньше он всегда был жилистый и здоровый. Хрупкий, конечно, но не болезненный. А сейчас передо мной совсем еще мальчишка, которого свалил серьезный недуг. Скорей всего (уверен, что не ошибаюсь) он перенес сильнейшее воспаление легких.
– Тебя прислал Билли? – спросил он, но не пошевелился.
– Нет. А что? Ты ждал от него кого-нибудь?
– Если он хочет забрать свои инструменты, они под кроватью.
– Я не встречал Билли с тех пор, как мы с тобой виделись на той танцульке за городом, но вряд ли он беспокоится о своих инструментах.
Сесть Джули не пытался. Выпростал худые руки из-под одеяла, и оказалось, на нем старая скаутская рубашка, вероятно, дар какой-нибудь местной благотворительницы, скорее всего миссис Пай: на болезни и всяческие беды у нее нюх был, как у ищейки. Когда кто-нибудь у нас в городе хотел отделаться от изношенной или ненужной одежды, он швырял свое тряпье, точно на свалку, через забор миссис Пай, а она его простирывала, складывала в сарае и потом во время своих благотворительных обходов отдавала какому-нибудь бедолаге. Миссис Кристо, вероятно, приняла рубашку просто из вежливости, чтоб не обидеть добрейшую миссис Пай, но Джули тогда, видно, был уж совсем слаб, не то нипочем не согласился бы ее надеть.
– Ты прямо какой-то невозможный, – сказал я. – Почему ты не дал позвать врача?
– Я здоров, – ответил он. – На что мне врач…
– Что-то не похоже, что ты здоров. Сразу видно, тебе самое место в больнице.
Как всегда в разговоре с Джули, меня зло взяло, и в то же время хотелось защитить и оберечь его, и представилось, как он лежал тут без сна, в ознобе, и мучился, и отказывался от всякой помощи, словно и помощь – тоже вмешательство в его нескончаемую борьбу со всеми скрытыми врагами.
– Что ж ты не дал мне знать? – сказал я.
– Мне уже лучше.
Я сел на постель, жесткую, как гранит.
– Знай я, что ты так болен, я принес бы тебе винограду или какую-нибудь книжку.
На это не обязательно было отвечать, и Джули не ответил.
– Может, тебе что-нибудь нужно? – спросил я. Я все еще не пришел в себя, страшно было на него смотреть.
Он покачал головой, не отрывая ее от подушки.
– Пойду, принесу вам по чашечке чаю, – сказала миссис Кристо. Все это время она стояла в дверях, прижав руку к груди. А теперь улыбнулась, прикрыв удлиненные глаза, словно наконец-то ей, слава богу, разрешили улыбнуться. – У меня есть пирожки с мясом, я испекла для Джули.
Я не отказался. Мне жаль было миссис Кристо не меньше, чем самого Джули, и я ничем не хотел ее огорчать.
– Какой сегодня день, Кит? – спросил Джули, когда она вышла.
– Среда.
– Дормен Уокер еще не заплатил мне за последнюю неделю в том месяце. Может, сходишь к нему, получишь?
– Придется подождать до конца недели. Он уехал в Ной на распродажу овец.
– Понятно. Но ты потом получи с него деньги и, если не хочешь больше сюда заходить, оставь в кухне на столе или отдай Мейкпису.
– Я забегу в воскресенье днем, – сказал я.
– Тебе Скребок не попадался? – спросил он.
– Несколько дней назад я его видел, он хромал по проулку за пожарным депо.
– Ему теперь все время достается, старый стал, не успевает увертываться. Оттого и хромает.
– С виду он ничего.
– Дай ему колбасы, – велел Джули. – Он, наверно, где-нибудь за кондитерской миссис Джойс. Он всегда там бродит, а она всегда старается его ошпарить.
Сроду не слыхал, чтоб Джули по своей воле произнес такую длинную тираду, да притом глаза его сверкали, щеки ввалились, он был точно одержимый.
– Я его найду, не беспокойся.
– Увидишь Билли, скажи, он может в любую минуту забрать свои инструменты, – продолжал Джули.
– Ты что ж, порвал с «Веселыми парнями»?
– Я этого не говорил.
– Я думал… – начал я и запнулся, может, он еще что-нибудь скажет, но он ждал, что скажу я. – Бросил бы ты это, Джули, а?
– Тебя это не касается, – был ответ, – и нечего заводить этот разговор.
Я нисколько не обиделся.
– Знаю, что не касается. Но, похоже, тебе это вовсе не на пользу.
– А почему это должно быть мне на пользу? Что ты болтаешь?
Но я не собирался так просто сдаваться.
– Потому что в джазе ты только даром тратишь время. Сперва я думал, тебе это поможет. Но я ошибся.
– Одно другому не мешает, – сказал он, медленно повернулся на бок и словно забыл о моем существовании. Потом взял старую тетрадь, что лежала у подушки, положил на комод, похожий больше на обыкновенный ящик.
– Ты старые тетради выбросил?
– Некоторые выбросил.
– А какие-нибудь у тебя еще остались?
– Сколько угодно.
– Не выбрасывай, – сказал Джули. – Отдай мне.
– Но ведь они почти все исписаны.
– Неважно, – сказал он.
Я наклонился и взял тетрадь. На полке пониже лежало еще штук шесть, а на последней полке, в самом низу, наверняка стоял горшок. Уж такой это был дом, тут непременно должен быть горшок, так же неизбежно, как серые стены и неистребимый запах лука, – и Джули наверняка ненавидел этот горшок, как ненавидел все, что выдавало стороннему глазу, как он живет.
– Не трогай, – вдруг сказал он.
Я листал тетрадь, почти не глядя, но его слова будто подтолкнули меня, и я посмотрел на страницы. Они сплошь были исписаны школьными упражнениями, но поверх шли линии – вертикальные, не горизонтальные, – и сразу стало ясно: это нотные записи по странной системе Джули: казалось, вверх по лестнице взбираются сотни человечков.
– Положи на место, – резко сказал Джули.
Я отложил тетрадь, теперь я понимал, что и остальные тетради заполнены тайной алгеброй Джули, сложной музыкальной математикой его изобретения.
– Почему, черт возьми, ты не научишься записывать музыку, как все люди? – спросил я.
В ответ Джули лишь заложил руки за голову.
– Если б ты правильно писал ноты, – продолжал я, – другие тоже могли бы разобраться в твоих сочинениях.
Слишком поздно я понял, что довод мой был весьма неудачен. Джули стал бы охранять свою тайну от любой помощи, от любого совета, любого стороннего глаза, пусть одобрительного, от любого вмешательства. Вторжение означало для него гибель – это мне еще предстояло узнать.
– Ты спятил, – сказал я.
Джули молча, терпеливо меня слушал, а я знай корил его и уговаривал до тех пор, пока не появилась миссис Кристо с жестяным подносом – она принесла две чашки чаю и тарелку пирожков с мясом, каждый сбоку чуть подгорел. От них пахло жиром, но все равно у меня слюнки потекли.
– Вот, угощайтесь, – сказала она вполголоса, чтобы не помешать, и поставила поднос на кровать между нами. – Я положила тебе три полные ложки сахару, Кит, и если захочешь, принесу еще пирожков.
– Больше двух мне не съесть, миссис Кристо.
– Тут всего-то по два!
Не хотелось омрачать ее неожиданную радость.
– Ладно, – сказал я. – Можно и еще парочку.
– И, пожалуйста, Кит, заставь Джули тоже съесть пирожок. Он почти ничего не ест.
Она вышла, и я пододвинул тарелку поближе к Джули. Он взял пирожок и через силу принялся жевать. А второй протянул мне.
– Сунь в карман и отдай Скребку, – сказал он.
– Я возьму для него дома какие-нибудь объедки.
– Он любит мясной фарш, – настаивал Джули; наверно, он вовсе и не любил эти пирожки и ел их, просто чтоб не огорчать мать. – Поставь поднос на пол.
Я поставил поднос на пол, и Джули осторожно приподнялся.
– Не трогай меня, – сказал он, когда я наклонился, чтобы ему помочь, – я и сам могу сесть.
– И завтра уже пойдешь на работу? – сказал я.
– На той неделе пойду. Я засмеялся.
– Когда увидишь Дормена Уокера, спроси, возьмет ли он меня назад недели через две.
– Да тебе буханку хлеба и то не поднять. Посмотри на себя. Тебе и до двери-то не дойти.
Джули никогда не защищался и теперь просто не стал больше об этом говорить.
– В общем, Кит, мне нужны старые тетради, – продолжал он, – так ты принеси.
– Ладно, – сказал я и встал, собираясь уйти: он здорово устал, хотя старался не подать виду.
Миссис Кристо принесла мне еще четыре пирожка, завернутых в бумагу из-под масла, и уже у двери во двор спросила, когда я приду опять.
– Пожалуй, в воскресенье днем, – ответил я. – Это удобно?
– Конечно, удобно, Кит, милый. И, пожалуйста, скажи другому его другу, хорошо? Ты ведь знаешь, о ком я, – шепотом прибавила она.
Я отворил дверь, но она удержала меня, обхватив своей прекрасной рукой, и спросила:
– Он ведь лучше выглядит, правда? Как, по-твоему?
– Наверно, лучше, – ответил я. – А все-таки почему бы вам не вызвать доктора, миссис Кристо?
– Но ведь ему лучше, Кит.
Я вывернулся из-под ее теплой руки и повторил, что в воскресенье приду.
– Мы будем тебя ждать, – сказала она, стоя в дверях, – так уж ты приходи.
– Приду непременно, – пообещал я.
Я уже решил, что в воскресенье приведу с собой Бетт Морни.
Говорить об этом с Бетт по телефону мне не хотелось: телефонная станция была у нас главным источником сплетен. И потому я просто зашел к Бетт в четверг после работы. Она готовила отцу чай и одновременно просматривала свои аккуратненькие учебники. Я подсел в кухне к столу, покрытому накрахмаленной скатертью в синюю и белую клетку, и рассказал ей про Джули. И предложил пойти к нему вместе в воскресенье, если только она может оторваться от своих увлекательных занятий.
– А ты говорил ему, что я приду?
– Нет. Но на твоем месте я не стал бы об этом беспокоиться.
Я уже твердо решил, в лепешку расшибусь, а постараюсь вернуть их прежнюю дружбу, я понимал: Джули совсем измучился душой и телом надо его вызволить из беды.
– Все-таки боязно, а вдруг он не хочет меня видеть? – сказала она.
– Раз уж ты придешь, все будет в порядке, – сказал я.
– Надеюсь, Кит. Он так болен, я ни за что не хочу его огорчать.
Меня одолевало любопытство: доходили до нее дурацкие слухи про танцульки, и про Джули, и про Норму Толмедж? Я взял и спросил ее.
– Джоан Эндрюс писала мне в Бендиго, – ответила Бетт. – Она писала, что болтают про Джули, будто он напивается пьяный, и играет в джазе, и хороводится со всей этой непутевой компанией.
– И ты поверила?
– Да.
– Поверила?
– Да, но только я знаю, у Джули это все по-другому. Совсем не так, как про него рассказывают.
– А почему он связался с этой бражкой, понимаешь?
– Ну, Джули разве поймешь, Кит? Я, во всяком случае, не понимаю.
– Он не напивался, – сказал я.
– Ну, это-то я понимаю.
– А все остальное правда.
– Вот как?
– Что толку скрывать, Бетт.
На минуту она, видно, растерялась и не знала, что сказать. Потом засмеялась.
– Ты всегда так, – сказала она.
– Как так?
– Всегда всех испытываешь, правда?
– Тебя я не испытываю.
– Нет, испытываешь, – сказала Бетт. – Ты ко всем относишься подозрительно.
– Я?
– Ты. В сущности, ты ведь никому не доверяешь, разве не так?
Да, самая простодушная наша девушка из бутона превращалась в настоящий цветок, а ее мысли и чувства были всем открыты.
– Должно быть, это наш город виноват, Бетт, – сказал я. – Наверно, я просто хотел поглядеть: а вдруг толки про Джули тебя напугали?
– Не говори глупостей!
– Ну и прекрасно, – сказал я уже с порога. – У нас же город страх какой нравственный, так что не взыщи, я хотел проверить. Жду тебя в воскресенье в три у его дома.
– Я приду, – сказала Бетт.
Теперь мне надо было увидать еще одного человека, не хотел я, чтоб он плохо думал о Джули. Надо было рассказать Билли, что Джули свалился, пускай не думает, будто Джули взял да и подвел его. И хотелось узнать, как Билли и его «Веселые парни» обходятся без Джули.
Билли грузил смолистую древесину на старый белый грузовик с цепной передачей и, услыхав, что Джули болен, удивился.
– Очень болен, – подчеркнул я, – воспаление легких.
– Черт возьми, Кит, а я и не знал, – сказал Билли. – Думал, он не приходит из-за своей мамаши, она как-то заявилась сюда и развела тут бодягу.
– Она приходила сюда, к тебе?
– С месяц назад, в субботу утром. Заявилась и говорит: сыну, мол, не годится играть в джазе и на банджо, грех это, и, пожалуйста, мол, не допускайте его. Что мне было делать?
– Неужели ты согласился?
– Еще чего, дурак я, что ли? Почему это Джули не годится с нами играть? Я так прямо ей и сказал. А она вроде не поняла. Стоит, ломает руки и все твердит свое и просит, чтоб не допускал я его. Расстроилась жутко, можешь мне поверить, того гляди на колени станет. Заикается, лопочет невесть что. Прямо страх.
– Понимаю.
– И знай твердит, это, мол, ради Джули, ко мне-то она со всем уважением. А все зло, мол, от той девушки. От какой, говорю, девушки? А она: я, мол, мать, я все знаю, не такой у меня сын, чтоб возвращаться домой среди ночи, да в машине, да с пьяной девчонкой. И все говорит, говорит, будто и не мне, а так, в пустоту.
– Это она, наверно, про Норму Толмедж.
– Ясно, про Норму, про кого ж еще. Потому-то я и озлился. Норма иной раз и хватанет лишку, это все знают. Да ведь только самую малость и то не часто. Балованная она, только и всего. Да еще зубов нет. Но о Джули заботится. Никому не позволяет к нему приставать, в обиду не дает. Ну и не желал я, чтоб эта раскрасавица обливала ее грязью. И сказал: пускай убирается подобру-поздорову, пускай, мол, запакует свои мозги да пошлет в прачечную, чтоб их прополоскали.
«Святая простота», – вспомнились мне чьи-то слова, но я и не пытался объяснять Билли, что это такое.
– Она боится за Джули, вот и расстраивается, – сказал я.
– Так я ж это самое и говорю, – сказал Билли. – Забыл, что ли? А только я-то тут при чем? Толковала бы ему самому…
– У нее перед ним страх божий… – сказал я.
– Чего?
– Нет, я просто так.
– Жалко мне Джули, – сказал Билли. – Бедняга, я-то думал, она его застращала, вот он и не приходит. Зря мне не дал знать, что болеет.
– Никто про это не знал.
– Как раз когда мы готовили… готовили… – Билли помотал набитой ритмами головой, не находя нужного слова. – Нет, не позволит она ему теперь играть у нас.
О том, что надо грузить лес, Билли и думать забыл: шофер, Боб Симмонс, давно уже работал один и, оглядываясь, клял нас на чем свет стоит.
– По-моему, Джули ее слушать не станет, – сказал я. – Только он еще очень плох и сам не понимает, до чего ослабел. Они даже доктора не звали.
– Фу ты, черт…
– В общем, он сказал, если тебе нужны инструменты, можешь их забрать.
– Не хочу я их забирать, – с обидой сказал Билли… – Скажи, пускай его держит эти чертовы инструменты сколько хочет.
– Ладно.
– Скажи, я его навещу, только вот не знаю, может, его мамаше это придется не по вкусу, ты как считаешь?
– Спрошу его в воскресенье. Я к нему днем зайду.
Когда я уходил, Билли озадаченно качал головой, а Боб Симмонс – завсегдатай загородных танцулек – отпустил какую-то гнусную шуточку про Джули и Норму Толмедж. Я толком не расслышал и не стал задерживаться и заслонять Джули от стрелы, пущенной вроде бы в белый свет, – слишком много их метило в него за последнее время.
Да и что за важность, я ведь все еще не отказался от намерения спасти его – не от нашего города, а от него самого. И для этого надо было вернуть в его жизнь Бетт, верней пути я не знал.
Глава 12
Когда Джули в конце концов судили и мне пришлось вспоминать тот воскресный день, оказалось, воспоминания ничего хорошего не принесли, и, хотя наполовину в случившемся был виноват я, немалая вина, несомненно, лежит на Билли. А быть может, виновата и миссис Кристо. Или Норма Толмедж. Но тогда мы едва ли могли предвидеть последствия. Мы лишь видели, что час от часу все шло хуже и хуже. Просто такой уж выдался тяжелый день.
Мы с Бетт встретились на улице неподалеку от дома Джули. Было ровно три; Бетт пришла одетая по-праздничному, словно собралась в церковь. Еще и сегодня наш городок, каким он бывал по воскресным дням – летняя тишь, песчаные дорожки под застывшими в безветрии деревьями, – неотделим в моих воспоминаниях от милых, добропорядочных, цветущих девушек в свежевыглаженных летних платьях, в начищенных до блеска черных туфельках, в белых перчатках, в шляпках, с сумочками в руках. То был их день, и в воскресенье они были такой же достопримечательностью города, как белые частоколы и гладкие, точно зеленые озера, лужайки для игры в кегли. У семьи Морни – единственных наших квакеров – своей церкви в городе не было, но все равно по воскресеньям Бетт наряжалась, как и остальные девушки, и такая она была безукоризненная, чистая, такое воплощение непорочности, что очутишься рядом с ней – и поневоле чувствуешь: надо быть достойным всех добродетелей, в существовании которых убеждаешься, на нее глядя. Мне-то никогда это не удавалось, и если мы, почти никто, не теряли из-за нее головы, спасало, думаю, одно: сама Бетт была уж такая умница-разумница, что странно было бы терять из-за нее голову.
– Мне не хотелось ждать у самых ворот, – сказала Бетт, – туда сейчас заходили разные люди. Вот только что туда пошел этот их проповедник Хоумз.
– Да ну! Неужели он сейчас там?
– Наверно, они собрались петь гимны или молиться, – сказала Бетт.
Я охнул, – а вдруг миссис Кристо все это нарочно подстроила для нас с Бетт? Или это дело рук Хоумза? Но нет, ведь миссис Кристо не знала, что я приведу с собой Бетт. Я ей ничего такого не говорил.
– Для Джули это будет сущее мучение, – сказал я. – Но все равно, пошли.
Я толкнул калитку и зашагал по пустынной дорожке к черному ходу.
– Пока еще не поют, – пробормотал я.
– Ш-ш-ш.
Миссис Кристо отворила дверь и, увидев Бетт, отчаянно смутилась и обрадовалась.
– Ах, милочка, милочка моя! А я и не ждала вас. Ах, господи…
– Добрый день, миссис Кристо, – сказала Бетт. – Кит позвал меня навестить Джули, я надеюсь, вы не против.
Надо было мне предостеречь Бетт заранее, но я поздно спохватился. Миссис Кристо уже заключила ее в свои пышные и нежные объятия.
– У вас молитвенное собрание, миссис Кристо? – спросил я, чтоб поскорей оторвать ее от Бетт.
– Нет, просто здесь доктор Хоумз, – шепотом ответила миссис Кристо. – Он пришел навестить Джули.
– Тогда, может, нам зайти попозже?
– Да что ты, Кит! Джули тебя заждался.
Зная Джули, я чувствовал: сейчас надо уйти и вернуться, когда доктора Хоумза здесь не будет, но миссис Кристо, да и мы с Бетт уж слишком смутились, и на этом я попался. Следом за ними обеими я прошел в кухню, ожидая увидеть за столом всех пансионеров и самого Хоумза. Но там никого не оказалось, хотя по всему было видно, миссис Кристо готовила чай и собиралась подавать на стол. Чашки и блюдца стояли наготове, на плите кипел чайник, вкусно пахло то ли пшеничными лепешками, то ли свежеиспеченным хлебом, то ли оладьями.
– Все во дворе, – сказала миссис Кристо. – Доктор Хоумз им читает. – Она вдруг остановилась и обернулась к нам. – Пожалуйста, не говорите Джули, что я вам писала, – задыхаясь, прошептала она Бетт. – Пожалуйста, ничего ему не говорите, хорошо?
Бетт вспыхнула. Через минуту, увидев ее, так же вспыхнул Джули, и я чуть не расхохотался.
– Вот и твои друзья, Джули, – радостно возвестила миссис Кристо. – Настоящие друзья. Теперь тебе можно и сесть.
Джули еще глубже зарылся в постель.
– Пожалуйста, сядь, Джули, – взмолилась мать. – Пожалуйста, Джули.
Джули помотал головой.
– Тогда я принесу для Бетт стул, – сказала миссис Кристо.
Бетт положила на комод коробочку конфет или орехов. А я положил туда же штук пять исписанных тетрадей и сказал Джули – если надо, принесу еще.
– А для чего они тебе? – спросила Бетт.
Мы с ней уже переглянулись, и я понимал: она потрясена видом Джули, хоть и старается этого не показать.
– Просто так, мараю бумагу, – ответил Джули, пока я не успел проговориться.
– Это что-нибудь школьное?
– Да ерунда, – сказал Джули и, прежде чем мы успели вставить слово, спросил меня, нашел ли я Скребка.
– Нашел за домом Смита, земельного агента, – сказал я, – он лежал под старым трактором и жевал кроличьи шкуры, видно, стащил их из сарая.
Я давал Бетт время получше разглядеть Джули, – обычно она смотрела на людей прямо и откровенно. А на этот раз мне казалось, Бетт сейчас наклонится и пригладит ему волосы или просто дотронется до него. Ей хотелось этого, по-моему, просто до смерти хотелось – в жизни не видел, чтобы в ней так чувствовалась женщина. Но Джули – это Джули, и Бетт держалась на расстоянии.
– В субботу Скребок приходил к нашему дому, – сказала она. – Отец говорит, он уже давно подкармливает его обрезками печенки. А я вынесла ему на старом подносе мясной фарш, и он сразу зарычал и огрызнулся, он со мной всегда так.
– Он со всеми так, – сказал Джули.
– Нет, не со всеми, Джули. Только со мной, и я хотела бы понять, почему. Чего я только не делала, чтоб с ним подружиться, а он все равно рычит. Наверно, никак не забудет тот ужасный день, то гулянье.
– Он тебя не тронет, – сказал Джули.
– Не тронет, я знаю. Но он мне не доверяет. Вроде Кита, – сказала Бетт.
Я очень обрадовался, что наша замечательная Бетт меня поддразнивает, хотя бы потому, что это разрядило атмосферу. Бетт явно решила разморозить Джули, и получалось это у нее очень толково. Нам было совсем уже полегчало, но тут вошла миссис Кристо со стулом для Бетт. Ее приход нас опять сковал, и, все же когда Джули, наконец, выпростал руки из-под одеяла, я понял: Бетт своего добьется.
– Я хотел тебя спросить, – сказал ей Джули, когда мать ушла.
– Надеюсь, не насчет музыки? Я в ней не разбираюсь.
– Музыка ни при чем. В Бендиго трамваи есть?
– Конечно, – сказала Бетт. – Они идут по Смит-стрит и потом вверх, на гору.
– И ты когда-нибудь в них ездила?
– Каждый день езжу. А что?
– А какой у них шум?
– Не знаю, как тебе сказать, Джули, я никогда особенно не прислушивалась. Они подвывают, и звону от них много, а на поворотах ужасно визжат.
– Это железные колеса по железным рельсам, – сказал мне Джули. (Он что ж, думал, я знаю толк в технике? Или это он мне объяснял?)
– Да ну!
– Чтоб не было шуму, надо бы смазывать рельсы, а нельзя: колеса будут скользить. Тут никто ничего не может придумать.
– Что это ты вдруг стал таким специалистом по трамваям? – спросил я.
Никогда прежде я не замечал, чтоб Джули интересовался какой-нибудь техникой. И почему именно трамваями? У двух жителей нашего городка было по аэроплану, но такой диковины, как трамвай, не водилось.
– Я про них читал.
Из-под подушки у него торчала книга. Я ее вытащил. То был мятый, драный экземпляр «Календаря школьника» за 1924 год.
– Господи, Джули, неужели у тебя нет ничего интереснее почитать?
– А это очень интересно, – сказал он.
– Откуда он у тебя?
– Неважно.
Это значило, что календарь принесла мать или мисс Майл, или мистер Мейкпис, в общем кто-то, кого он даже называть не желал.
Бетт взяла у меня книжку.
– А знаете, эти старые календари очень забавные, – сказала она. – В них бывает много занятного. Вот я когда-то прочла в «Календаре школьницы», что если ты что-нибудь забыл в чужой комнате или в чужом доме, значит, тебе оттуда не хотелось уходить. Значит, на самом деле тебе хотелось там остаться. И это очень верно.
– А почем ты знаешь, что это верно? – спросил я.
– Уверена, – твердо сказала Бетт. – Я всегда так увлекалась математикой, так ее любила, терпеть не могла, когда урок кончался. И, наверно, поэтому всегда что-нибудь забывала в классе. Просто мне не хотелось оттуда уходить.
Джули чуть приподнялся на постели.
– Что толку учить математику в школе, – сказал он.
Бетт всплеснула своими прелестными ручками.
– Нет, вы его только послушайте!
– В школе учат только результатам, а причинам не учат, – сказал Джули.
– Каким причинам? О чем ты?
Но как мог Джули объяснить сложную простоту своей мысли?
– В школе математике учат только по восходящей и по нисходящей. Никогда не объясняют в стороны и поперек…
Хотел бы я знать, что означало стремление Джули понять музыку и математику «поперек». Наверно, он имел в виду объемность, которая ускользала почти от всех нас, даже от Бетт, а ему была внятна.
– Если б ты захотел учить предмет так, как его преподают, Джули, ты был бы у нас первый по математике на всю школу.
– А что толку?
– Но не во всем же надо искать толк, – возразила Бетт. – Успех не всегда зависит от наших рассуждений.
– Я в этом ничего не понимаю, – сказал Джули, – но если…
Джули собрался развить какую-то мысль, но тут увидел мою любопытную рожу. Ведь я наконец-то очутился при том, как они разговаривают друг с другом, и весь обратился в слух. Прочитав это у меня на лице, Джули тотчас оборвал себя, и тут из кухни донесся голос Хоумза.
– Братья и сестры, – вещал он, – в доброй чашке чаю нет ничего дурного или греховного, не так ли?
Послышался детский радостный смех пансионеров, а Джули снова спрятал руки под одеяло и глубже зарылся в постель. Мы сидели молча, тихо, а рядом, в кухне, разливали чай, брали пшеничные лепешки, забавы ради слегка хлопали друг друга по рукам. И, наконец, запели.
– Начинается! – шепнул я Бетт.
Некоторые их евангелические гимны были образцами вдохновенного запугивания – нигде не укрыться от дьявола, говорилось в них. Мы сидели и слушали, и я думал: какова бы ни была музыка, которой Джули заполнял старые тетради, она, уж конечно, полная противоположность этим старым угрожающим песнопениям. Разговаривать под это громкое пение мы не могли и, силясь мысленно отгородиться от того, что сейчас ожидало Джули, я еще немного подумал, какова же она, эта музыка, которую Джули создает и записывает с помощью карабкающихся вверх человечков. Джули – он Джули и есть, он вполне мог пристраститься к чему-нибудь столь же причудливому, как двенадцатиладовая система, не потому, что познакомился с ней (в ту пору мы только-только прослышали про Шенберга, и отец мой его презирал, а я пришел в восторг), но потому, что музыка, звучавшая в душе Джули, не могла не быть сокрушительно разрушительной. Но нет, все-таки от природы он истый математик и вряд ли получал бы удовольствие от «хаоса звуков», как называл эту музыку мой отец. В ту пору я не понимал строгой логики двенадцатиладовой системы, но все равно система восьмиладовая куда больше подходила тому, кто создавал музыку, как Джули.
Он тихо лежал в постели, полуприкрыв лицо рукой, окруженный половодьем песнопений. И словно все больше терялся среди подушек, простынь, одеял. Он знал, что его сейчас ждет.
– Наш брат Джули нуждается в толике радости, – прогудел доктор Хоумз. – Согласны вы со мной?
И мне отчаянно захотелось убраться подальше до того, как сюда явится радость. Но Хоумз уже стоял на пороге.
– Сын мой! – воззвал он, и я ощутил, как этот всепроникающий, неотвратимый голос врубился в сокрушенную плоть Джули. – Сядь, сын мой, и мы примемся изгонять рогатое зло, что прочно в тебе засело. Мы выдворим его. Мы найдем, где оно затаилось. Мы зальем его горячим свинцом и кипящим маслом. Мы не дадим ему ни отдыха, ни срока. Сядь, сын мой, и мы сразимся с ним лицом к лицу.
Я думал, Джули совсем скроется под своими одеялами. Но, к моему удивлению, ой поднялся и сел – белый как полотно, скелет скелетом, глаза прикованы к Хоумзу, будто никого больше здесь нет. Остальные жильцы сгрудились у дверей, но порога комнаты не переступали. Только миссис Кристо стояла тут же, за спиной Хоумза, – какая-то жалкая, измятая – воплощение униженной мольбы. Должно быть, мольба обращена была к Джули – мать молила его подчиниться доктору Хоумзу. Только этим и можно было объяснить поведение Джули.
– Вы с нами, сестра Бетт? Вы с нами, брат Кит? – вопрошал Хоумз.
Я в жизни не разговаривал с Хоумзом, и он никогда не видел меня так близко. А Бетт, наверно, и вовсе не видел. Но голос его звучал по-свойски, и всей повадкой он сулил узнать нас ближе, если только мы не станем замыкаться и впустим его.
– Не замыкайся, сын мой, – обратился он к Джули, – не замыкай сердце свое, впусти в него радость, она ждет.
И тут я ощутил, как Джули разом захлопнул все двери, закрыл все подходы к своему сердцу.
– Я почитаю из Евангелия от Марка, ибо апостол Марк исцелял страждущих и ведал числа. Искуснее всех прочих учеников христовых он боролся с демонами и изгонял их. В главе первой в стихе тридцать втором и тридцать четвертом Марк рассказывает о чудесных исцелениях в Капернауме. Марк прекрасно знает, что тело грешит, когда недужна душа, и он знает, что Иисус преследовал грех, подобно ищейке, ибо грех – это тоже недуг души. Это страдания одержимого бесом…
– Аминь… – произнес кто-то в кухне.
– Да, быть по сему, аминь… – сказал Хоумз.
У миссис Кристо вырвался негромкий стон.
– Приготовились? – обратился Хоумз к нам троим, словно мы – бегуны на старте, а он сейчас выстрелит, давая сигнал бежать по дорожке.
Джули уже заперся в своей железной клетке. Но Бетт ответила:
– Да, доктор Хоумз.
– Ну, да, – пробормотал и я, ибо одним своим видом Хоумз уже загипнотизировал и напугал меня: мне казалось, прах пустыни въелся в его одежду, в кожу, в волосы, в голос, в глаза. Энергичное лицо его и седые волосы были иссушены ветром и солнцем, библия у него в руках – и та будто выгорела. По всему, кроме его мощного внушительного голоса, видно было – он прошел через пустыню; однако башмаки мягкой черной кожи начищены были до блеска, тщательно зашнурованы, ничуть не сношены и не сбиты, ни признака долгих странствий.
– Итак, – провозгласил он, грозно взмахивая руками и сжимая кулаки, – я буду говорить с вами словами апостола Марка, у него двести стихов, в коих он описал многие чудеса и чудесные случаи. Сейчас я прочитаю вам стих тридцать второй и тридцать четвертый.
Он с силой хлопнул ладонью по библии – это означало, что все мы должны обратиться в слух, звук был такой, словно мучительно переломилась о колено человеческая кость.
– В вечернюю пору, – загремел он, и читал он вовсе не по библии, а по неким суфлерским листам, что раскинулись далеко-далеко, по ту сторону реки, дерев и полей и фруктовых садов нашего городишка, – в час, когда зашло солнце, к Нему принесли всех недужных и всех одержимых бесом… И Он исцелил многих от разных недугов и многих бесов изгнал, и бесы не смели говорить, ибо знали Его.
Хоумз опять хлопнул ладонью по библии, и мы все подскочили.
– Демоны, демоны, демоны! – вопил он. – Демоны…
Я смотрел на Джули. Он не сводил глаз с лица Хоумза, и сперва мне показалось, он испуган, но потом я прочел в темных горящих глазах его не страх, а что-то совсем иное.
– Аллилуйя! – эхом отозвалась из кухни мисс Майл.
Хоумз поднял над головой руку с библией, высоченный, он едва не касался потолка.
– Я здесь! – воскликнул он. – Я с тобой. Я распят был со Христом.
– Со Христом… – подхватил Хеймейкер.
– И уже не я живу, но живет во мне Христос… – Хоумз яростно потряс книгой, потом небрежно произнес: – Послание к галатам, глава вторая, стих двадцатый.
– Аминь, – прошептала миссис Кристо.
– Пока хватит, – чуть даже шутливо сказал Хоумз. – Завтра мы нагоним страху на непослушных бесенят, которые еще прячутся в твоем несчастном страждущем теле. Но вот что я тебе скажу, брат. Вот что я тебе скажу… – Он протянул к Джули руку, я думал, он сейчас до него дотронется. Джули, видно, тоже так подумал – он весь сжался. – Ты должен сам выкорчевать свою болезнь, сын мой. Ты должен сам ее выкорчевать…
Теперь он обращался уже не к небесам и не в пространство, но прямо к Джули, а тот все глубже и глубже погружался в могилу из одеял.
– Искорени недуг свой, брат! – рокотал Хоумз. – Сумей устоять против накрашенных губ и нарумяненных щек. Держись подальше от шелестящих шелков, покачивающихся бедер, от грохочущего на окраинах сатанинского джаза. Они ужасны! Чудовищны! Отшвырни зло, как псов, что хватают тебя за ноги! – гремел он. – И когда захочешь помочь себе, когда понадоблюсь я тебе, скажи мне только: Христос жив, он здесь, он обитает в твоей плоти, брат. Только скажи так, Джули, и все мы придем к тебе, и ты в неделю поднимешься с одра болезни, и исцелишься, и на веки вечные избавишься от греха.
Миссис Кристо прислонилась к дверям, она еле держалась на ногах, будто каждым своим словом Хоумз толкал ее пасть на пол и корчиться беспомощно в восторженном исступлении.
Но Джули лежал молча, лицом к стене.
– Что ж, хорошо. Хорошо, – поспешно сказал Хоумз с противным смешком. – Выпьем еще чашку чаю, а потом как следует ополчимся на этого гордеца, который срывает покровы с любострастия и греха: «Где стены средь дворца»…
С минуту мы трое еще оставались прикованными к месту и душой и телом. Но по щекам Джули текли слезы – такие слезы проливает разбитая и осажденная армия, окруженная превосходящими силами противника, когда ей только и остается, что держаться, ждать, дышать… дотерпеть до горького конца.
– Если ты собираешься сесть, накинь на себя что-нибудь, – сказала Бетт, когда Хоумз вышел.
Я готов был обнять Бетт за то, что она подала сейчас Джули такой дельный совет.
– Мне надо встать, – сказал Джули.
– Зачем?
– Мне надо выйти.
Наверно, он хотел пойти в уборную, а она была во дворе, за поленницей. Бетт, видно, тоже это поняла, и когда он стал выпрастывать ноги из-под одеяла, я думал, она скромно отвернется. Но наша простодушная Бетт и вела себя простодушно, а когда Джули встал с постели, оказалось, он в ночной рубашке, которая доходила ему до середины икр.
– Вот надень-ка, – сказала Бетт и накинула ему на плечи скаутскую рубашку.
– На что она мне!
– А тапочки у тебя есть?
Джули покачал головой.
– Тогда башмаки надень, – сказала Бетт.
– Ждите меня здесь, – сказал Джули.
Выйти во двор можно было только через кухню, и Джули весь напрягся, стиснул зубы, ясно было: как ни слаб, пойдет сам.
– Сидите и ждите, – повторил он уже от двери, чтоб мы не смели пойти за ним. Когда он проходил через кухню, раздались встревоженные крики миссис Кристо и пансионеров и радостный, ободряющий крик Хоумза. Спора не было, хотя мы слышали – миссис Кристо просила Джули вернуться или позволить ей пойти с ним. Все-таки ему удалось выйти одному, но с веранды мы видели – пошел он не к уборной, а к поленнице и сел на колоду.
– Спятил, – сказал я.
– Они всегда так? – тихонько спросила Бетт. – Этот Хоумз, он всегда так проповедует?
– Наверно. Я раньше никогда при этом не был. Джули не хочет, чтоб кто-то видел, что здесь творится.
Бетт все смотрела на Джули, она и сама была в мучительном замешательстве.
– Мне очень жаль его маму, – сказала она. – Бедная женщина, похоже, она просто не знает, как с ним быть.
– Отчасти Джули сам виноват, – сказал я.
– Почему? Он плохо с ней обращается?
– Нет. Просто не хочет, чтобы кто-нибудь встревал между ним и матерью. Вот никто и не может им помочь.
Мы видели, как Джули, босой, ходит взад-вперед по щепкам – он восстанавливал свою броню. Наверно, ему было больно, но он все ходил и ходил. Потом медленно двинулся по немощеной дорожке к парадному ходу.
– Хорошо, хоть больше никто из наших городских не увидит его вот так, в ночной рубахе, – сказал я. – Даже Джули это бы не сошло с рук.
– По-моему, он об этом и не думает, – огорченно сказала Бетт, и мы стали ждать возвращения Джули.
Вернулся он не скоро, и когда наконец вошел через кухню, с ним была Норма Толмедж: ярко накрашенные губы, высокие каблуки, ни шляпки, ни чулок, облегающее шелковое платье, ввалившиеся щеки (зубов-то не хватает), яркие, коротко стриженные волосы повязаны красной лентой. Где-то на картинке она увидала такую вот девчонку, подделалась под нее и не прогадала.
– Джули не хотел меня впускать, – сказала нам Норма, – а я взяла да и пошла за ним.
– Здравствуй, Норма, – сказала Бетт. У Нормы вырвался вздох облегчения.
– Вот не думала встретить тебя здесь, Бетт, – сказала она. – Как тебя сюда занесло?
– Я пришла с Китом.
– Что ты придешь, я знала, – сказала мне Норма. – Билли мне говорил. Ну, я и решила сама посмотреть, что с ним такое. Я не знала, что он болел. Господи, вы только поглядите на него! Крепко, видно, тебя прихватило, – сказала она Джули.
Джули с трудом забрался в постель, ничьей помощи он принять не пожелал.
– Сперва я ждала за воротами, – Продолжала Норма. – Слышала, как тут поют и молятся, неохота было на все это напороться. Сидела на крыльце, думала – наберусь храбрости и постучу в дверь, а потом вижу, он идет, ну, настоящее привидение. – Она пальцем ткнула в сторону Джули.
Гостей стало трое, а стул один, и Норма уселась на кровать, закинула ногу на ногу, – они были совсем коричневые от загара.
– Господи, до чего ж я рада, что вы оба здесь! – сказала она. – Когда я шла через кухню, они там чуть не подохли от ужаса. Почему ж ты мне не сказал, что болен? – спросила она Джули. – Все думали, они просто тебя запугали. А я так и чувствовала – что-то неладно. Спрашиваю Дормена Уокера, куда ты подевался, а он говорит, наверно, уехал в Ной работать на разборке изюма. Но мне что-то не верилось. Я бы давным-давно пришла к тебе и все разузнала, – говорила она Джули, – да только выхожу раз из нашей калитки, а тут твоя мать, остановила меня и давай просить, чтоб я от тебя отстала. Пожалуйста, мол, оставьте его в покое. Прямо умоляла…
Джули слушал бесстрастно. Похоже, он вновь обрел мужество и опять стал самим собой.
– Она была со мной уж до того мила, – продолжала Норма. – Даже за руку меня взяла, очень все мило. – Норма подпрыгнула на кровати. – А все-таки по ее милости я почувствовала себя прямо какой-то Эстер Прин.
В ту пору я не знал, кто такая Эстер Прин: Готорна я еще тогда не читал. А Норма читала. Пристрастие к книгам, ко всяким книгам – дурным и хорошим – было еще одним грехом, который ей следовало искупить. Говорили, она весь день валяется, задрав ноги, читает романы и уплетает шоколад.
– Ты поосторожней, – спокойно сказал ей Джули; он опять лежал на спине, заложив руки за голову. – Он сейчас сюда заявится.
– Подумаешь, – отозвалась Норма.
– Может, лучше уйдешь? – предложил Джули.
– Вот еще, я ему не поддамся.
– Ты не понимаешь, – сказал Джули. – Тебе будет неприятно.
– Это ты не понимаешь, – возразила Норма. – Бетт, скажи ему, что он должен постоять за себя. Скажи ему ты, Бетт.
– Бетт тут ни при чем, – сказал Джули.
– Ну и пускай. Но уж я-то не собираюсь ему поддаваться.
Годами доктор Хоумз призывал адский огонь и проклятия на головы парней и девчонок, что собирались на танцульках. Однажды он обозвал их зловонными орхидеями на сатанинской навозной куче, и вдруг один из зловреднейших цветов очутился в его владениях.
– Если он придет сюда по мою душу, скажи ему, пускай не лезет не в свое дело, – сказала Норма.
– Это его дело, – возразил Джули. – Как раз этим он и занимается.
Я взглянул на Бетт. Она зорко к ним присматривалась и, хотя нашей прямодушной Бетт ревность была неведома, но она впервые видела, что Джули близок с кем-то еще. В сущности, у его постели собрались сейчас те трое, с кем только и связывали его хоть какие-то узы, кому он хоть отчасти доверял.
– Лучше вам всем уйти, – сказал он, и это прозвучало как предостережение.
– Нет, – сказала Норма. – Ты должен постоять за себя.
Не знаю, как Бетт – ушла бы она, нет ли. Я предпочел бы уйти. Но тут в кухне грянуло:
– Врата небесные открыты…
Пройти через кухню и прервать пение мы не могли – и неловко застыли на своих местах, Норма только гневно сжимала ярко накрашенные губы и оглядывала веранду, не скрывая отвращения ко всему вокруг.
Мне надо бы сразу сообразить, что Хоумз этим пением настраивает себя для духовной атаки. Подготовясь к бою, он появился на пороге, в руках у него были часы.
– Я заметил время, сестра, – обратился он к Норме, – вы пробыли тут уже достаточно долго. Слишком долго для излюбленного господом священного дня отдохновения…
– Убирайтесь к черту, – спокойно отозвалась Норма.
– Ох, пожалуйста, пожалуйста, уйдите, – сказала миссис Кристо; она стояла позади Хоумза и беспокойно мяла на груди свое черное платье.
– Ни за что, – сказала Норма. – Я пришла навестить Джули, и я вас не трогаю и не делаю ничего дурного.
– Вы недостойны священного дня отдохновения, – провозгласил Хоумз. – В наряде вашем гордыня. И пришли вы сюда для недостойных забав…
– Я пришла навестить Джули. – сказала Норма, – и вы тут ни при чем.
– Ох, пожалуйста! – взмолилась миссис Кристо.
– Почему вы ему позволяете вами командовать? – сказала ей Норма. – Вы же мать. Почему вы не защищаете Джули от таких вот людей?
– Молчать! – прогремел Хоумз. – Довольно, настал конец нашему терпению и снисходительности. Весь город знает тебя, ничтожная и неразумная девица, ты ввергаешь других, вот и его, в порочный круг танцев и пьянства.
– Джули не танцует и не пьет! – закричала Норма. – И даже если б захотел, я бы этого не допустила!
– Молчать! – снова прогремел Хоумз, устремив взгляд в пространство. – Я хорошо знаю, что вы творите. Пьете спиртное в темных углах, курите в танцевальных залах и, подобно скотам, спариваетесь под открытым небом. Не вам судить других, допускать что-либо или не допускать.
Норма встала, вытянулась во весь рост на своих каблуках, лицо ее пылало. В конце концов, Норма ведь не Сэди Томпсон. Она, конечно, непутевая, но непутевая из семьи с достатком, с положением в обществе, у нее своя машина, и не какая-нибудь, а «крайслер», и она не только смотрела на этого бродячего евангелиста свысока, но и в делах веры (сама она, естественно, принадлежала к англиканской церкви) считала его просто-напросто шарлатаном.
– Господи! – воскликнула она. – До чего вы гнусная, поганая душонка! Да я совращу сколько угодно наших здешних болванов просто вам назло.
– Нечестивыми речами тебе меня не задеть! Для твоих оскорблений я недосягаем! – закричал Хоумз. – Прощаю тебе твои слова, ты еще можешь искупить свои грехи, если попросишь прощения у Христа и прильнешь ко груди его, горящей любовью.
– Да я скорей помру, – сквозь оставшиеся зубы процедила Норма.
– Вон! – прогремел Хоумз. – Вон отсюда!
– Ну, нет. Вы не имеете права меня выгонять. Это не ваш дом.
– Сестра… – воззвал Хоумз к миссис Кристо.
– Пожалуйста, Норма! Пожалуйста, уйдите. Умоляю вас. Лучше уйдите.
– Чего ради? Чтобы угодить ему? Не удивительно, что Джули болен. Не удивительно, что весь город потешается над беднягой Джули. Не удивительно, что он терпеть вас не может! – яростно крикнула Норма в лицо миссис Кристо.
– Не надо! Пожалуйста, не надо! – твердила та.
Но Норма уже вышла из себя, и ей теперь было все равно, кого она хлещет и что говорит.
– И не вздумайте хныкать! – кричала она на миссис Кристо. – В этом вашем жутком доме, вашей идиотской, дурацкой кухонной, банной верой вы загубили его жизнь…
В дверь заглядывали перепуганные жильцы. Они теснились позади миссис Кристо и смотрели и слушали, точно оробевшие дети.
– Да уходите вы!… – закричала на них Норма.
Их как ветром сдуло.
– Сестра, – обратился Хоумз к миссис Кристо. – Принесите мне ведро воды…
– Вы не посмеете, – сказала Норма.
– Ох, нет! Пожалуйста… – взмолилась миссис Кристо.
– Беру вас в свидетели, сестра Бетт. И вас, брат Кит. Вы его друзья. Вы будете свидетелями того, что я сделаю…
Я посмотрел на Джули, последние минуты я совсем было про него забыл. Может быть, он хоть теперь воспротивится? Но он смотрел на все отчужденным взглядом, словно сквозь стеклянную стену. Если он кого-то и видел, так мать, она была сейчас воплощением беспомощной мольбы. Я всегда терпеть не мог вмешиваться не в свое дело, но теперь совесть у меня была нечиста: надо бы хоть словом вступиться за Норму. Однако меня опередила Бетт.
– Не буду я никаким свидетелем, доктор Хоумз, – сказала она. – Извините, миссис Кристо, но это невозможно, чтобы он окатил Норму водой. И так с ней говорить ему тоже не следовало. Это не по-христиански. А ты, Джули, ты не должен был ему позволять…
– Ушли бы вы все, – сказал Джули.
– А, да что толку… – сказала Норма, она еле сдерживала слезы, но все равно храбро выпрямилась, вызывающе расправила плечи. – Ну как ты можешь тут жить? – бросила она Джули.
– Если ты уходишь, я с тобой, – сказала Бетт.
– Тогда пошли, – сказала Норма.
– Не уходите, пожалуйста, – миссис Кристо ухватила Бетт за руку. – Мы совсём не хотели вас обижать.
– Как вам не стыдно, – сказала ей Норма. – А ты…- повернулась она к Джули. – Поговорим, когда выздоровеешь, если ты вообще сможешь выздороветь в этом гнусном доме.
Джули поднял руки, прикрыл лицо локтем и словно отгородился от всего окружающего.
– Кит, ты идешь?
– Нет, я еще побуду, – ответил я Норме. – Постараюсь оказать Джули моральную поддержку.
Доктор Хоумз последовал за девушками, и до меня доносились глухие раскаты его голоса, словно барабанная дробь.
– И возненавидишь ты блудницу, – громыхал он. – И бросишь ее одинокую и нагую и будешь терзать ее плоть и жечь ее на огне…
– Аминь, – отозвалась в кухне детски послушная паства.
– Это самый верный способ потерять своих друзей, Джули, – сказал я, пользуясь затишьем.
А его все случившееся словно бы ничуть не задело. Он уже вновь забрался в свою непроницаемую скорлупу.
– Говорил я ей, чтоб не входила в дом, – сказал он. – Ушла бы – и все.
– Но почему ты за нее не заступился? Мог бы хоть слово сказать.
– А что сказать?
– Не знаю. А только Норма права. Это твой дом, не его.
– Вы все в этом доме уж вовсе посторонние, – сказал Джули.
– Ладно. Ладно…
– Я вас никого сюда не звал. Я поднялся.
– Так, может, ты хочешь, чтоб и я ушел?
– Да. Лучше уходи, – сказал Джули.
– Что ж, значит, больше не приходить?
– Да.
– Ясно. Но, черт возьми, Джули, не пойму я тебя.
А Джули и не ждал, что его поймут, и хоть я разобиделся, но знал: он просто верен себе, и удивляться тут нечему.
– Увидимся, когда выздоровеешь, – сказал я, самообладание отчасти вернулось ко мне, хотя самолюбие все еще страдало. – Кстати, я принес тебе кое-что, кроме старых тетрадей, – сказал я уже в дверях. – Так что погляди как следует.
– На что поглядеть?
– Увидишь…
Я оставил ему простейший учебник по теории музыки: я все еще не терял надежды подтолкнуть его к общепринятой системе нотной записи. Я не сказал, какую, книгу принес, ведь тогда он тут же ее вернул бы, даже и не подумал бы в нее заглянуть.
Итак, обманутыми надеждами кончился этот тяжкий и скверный для Джули день.
Вечером за воскресным обедом я подробно рассказал обо всем случившемся. Отец мой из принципа не пожелал осуждать человека, движимого верой, и продолжал есть. Но, жуя барашка по-австралийски, он между делом процитировал мне четырнадцатый псалом и тем самым выразил свое к этому отношение:
«Господи, кто может пребывать в жилище твоем?… Кто не клевещет языком своим, не делает искреннему своему зла и не принимает поношения на ближнего своего…»
– Бедняжка миссис Кристо, – пробормотала моя мать.
– Ты хочешь сказать, бедняга Джули, – возразил я. – Ведь это его порочили, его оскорбляли.
Глава 13
Тот был последний раз, когда я, так сказать, близко соприкоснулся с Джули, ибо трагедия, которая перевернула всю его жизнь, уже назрела.
Но мы еще не раз встречались с ним и перебрасывались словами. Джули на меня не обиделся. Он не видел причин обижаться. Примерно через месяц после того воскресенья он опять стал работать в фуражной лавке у Дормена Уокера – стал он еще худей и костлявей прежнего и еще дальше (если это возможно) укрылся за стеной неизменной своей отрешенности.
– Прочел книжку, которую я тебе оставил? – спросил я как-то, проходя мимо, когда он разгружал корм для птичьего двора миссис Ферроу.
– Руки не дошли, – ответил он.
– А будешь читать?
– Нет. В пятницу принесу тебе на работу.
– Оставь себе, – сказал я. – От Бетт есть какие-нибудь вести?
– Уехала в Мельбурн. Она уже кончила учительский колледж.
– Да, мне говорили.
Я пошел было дальше, но тут он вдруг спросил:
– Кит, ты не дашь мне на субботу, на вечер, свой велосипед?
– На субботу? А зачем? Собираешься в Ной на танцы?
– Да.
– Туда двенадцать миль, Джули. Думаешь, на обратном пути в темноте сумеешь проехать по этим дорогам?
Велосипедист он был никудышный.
– Там ведь у тебя моторчик и фонарь, верно?
– Да. Но что случилось с Нормой и с ее «крайслером»?
– Ничего. Одолжишь велосипед?
– Идет. Оставлю у тебя во дворе, у калитки. Только не привози его среди ночи, а то Мик поднимет лай. Отдашь в воскресенье утром.
– Ладно, – сказал Джули, а я подумал: кого же он на этот раз щадит – Норму или мать? Но куда важней было, что он вернулся к «Веселым парням».
– Надеюсь, ты знаешь, что делаешь! – крикнул я ему через плечо.
Джули не потрудился ответить.
Так снова по городу пошла старая сплетня, но на этот раз дело пахло уже не шуткой. Теперь город уже не просто по-дурацки гоготал над Джули. Теперь во всем сквозила злоба, ведь не было человека, который не знал бы о той воскресной стычке между доктором Хоумзом и Нормой. Любой из тех десяти, кто при ней присутствовал, мог преподнести эту историю по-своему. Но больше всех ее смаковала Норма, без зазрения совести мстила она евангелистам за то, как они с ней обошлись. И версия Нормы была отнюдь не ближе всех к истине.
– Норма говорит, Джули ненавидит свою сумасшедшую мать, – сказала однажды за завтраком моя сестра Джинни; отца уже не было, он в тот день рано ушел в контору. Отец не позволял сплетничать в его присутствии. – Она говорит, он только о том и мечтает, как бы удрать от нее и от всех этих евангелистов.
– Норма сама тебе это говорила? – спросил я.
– Нет. Но вся школа знает про это от ее младшей сестры.
Моя сестра Джинни кончила единственную в городе привилегированную частную школу для девочек и надеялась позже где-нибудь изучать медицину, а пока помогала директрисе. По словам Джинни, все городские девчонки – на стороне Нормы.
– А что еще говорят? – спросил я.
– Норма клянется, что они запугивают его и превратили его жизнь черт знает во что…
– Джин! – остановила ее мама.
– Я только повторяю слова маленькой Джесс Толмедж. – Плутовка Джинни не лишена была чувства юмора.
Очень быстро весь город уверовал, будто Джули на ножах с матерью, с доктором Хоумзом и даже с жильцами-евангелистами. То, что начала Норма, город довершил, и до нас уже доходили россказни о драках, об ужасных сценах, которые якобы разыгрываются между матерью и сыном. Городские кумушки снова принялись думать да гадать, откуда вообще они взялись – миссис Кристо и Джули.
– Кит, это правда, что Джули – сын грека? – спросил меня Билли, когда мы как-то встретились с ним на мосту, что соединял наш город с Новым Южным Уэльсом. Билли – простая душа и, уж если чего не понимает, хочет, чтоб ему все как есть разъяснили.
– Какого еще грека? – спросил я. Я отлично знал, кого он имеет в виду, но ждал подтверждения.
– Джоуби Лика…
– Ну с чего ты это взял, черт подери?
Джоуби каждый год появлялся у нас в городе во время сбора винограда, был он перекати-поле, смуглый, бледный, красивый и вправду похож на грека, но говорили: он цыган и чуть не во всех прибрежных городах на нашей реке у него полно незаконных детей. В нашем городке незаконных было четверо, и отцом всех четверых считали Джоуби.
– Так все говорят, – сказал Билли.
– Ну и дурачье, – сказал я. – И уж ни о чем другом не говоря, Джоуби вдвое ее моложе.
– Тогда кто ж его отец?
– А я почем знаю! Но только не Джоуби, уж это точно.
Мы облокотились на перила моста, дружно обругали сплетников и сплетниц, и я спросил Билли, как успехи Джули в джазе.
– Неладно у нас, – огорченно сказал Билли. – Мы уже не можем за ним угнаться. Кит. Сперва, когда он вернулся, все шло хорошо. На духовых он еще не мог, дыхания не хватало. Ну, он и играл на банджо с длинной декой, и мы кой-как к нему подстраивались. Но, черт возьми, Кит, теперь он прямо как с цепи сорвался. Не пойму, что он делает и как, а только больно все это для нас мудрено. И ритм не держит, всех танцоров зло берет. Ну, и очень нам теперь трудно. Никак не поймем, чего он накручивает.
– А сам он знает?
– Ему-то как не знать? А мы если б умели сообразить, что он такое выделывает, так мы б не в джазе играли, а где получше. Но он будто на луне живет, не знаю, как тебе растолковать. Будто на луне, не дозовешься, – повторил Билли, когда мы уже входили в город.
Я знал, о чем он толкует. После болезни Джули все больше замыкался в себе, смотрел на всех сумрачными, невидящими глазами, и, я уверен, мысли его поглощены были человечками, которых он рисовал в старых школьных тетрадях. Мне до смерти хотелось знать, что поделывают эти его человечки, что за музыку разыгрывают, какие ими записаны сонатины, фуги, элегии, рондо, паваны…
– В общем, они уже навредили бедняге, как могли, дальше, пожалуй, некуда, верно я говорю? Но хотел бы я знать, чего они все чешут и чешут языками, чего он им дался?
– Да ведь лиха беда начало, потом уж не остановишь, – сказал я.
Теперь уже невозможно было положить этому конец. Больше того, теперь уже сплетничали не столько про Джули, сколько про его мать. Думаю, отчасти тут виновата Норма, это она ткнула пальцем в сторону миссис Кристо, хотя, пересказывая на свой лад события того дня, она просто защищала Джули. Но миссис Кристо была так неотразимо соблазнительна, что время от времени о ней неизбежно начинали сплетничать. В иных женщинах она всегда будила грубую зависть, а в иных мужчинах – тайное желание. И она была удобной мишенью для тех, кто стремился отвести сплетни от себя, направив их в другую сторону. Миссис Джек Джоэн, которая жила неподалеку от нас и была завзятая сплетница, нарочно перешла через дорогу и заглянула к моей матери, чтобы поделиться с ней последними новостями. Все знали, что ее так называемый племянник на самом деле ее внебрачный сын. И эта тихая и в остальном безобидная женщина перемывала косточки всем на свете, чтоб другим недосуг было перемывать косточки ей. Я спросил маму, что ей рассказала миссис Джоэн, и мама ответила, что это невозможно передать.
– Скажи, – попросил я, – я никому не передам.
– Она говорит, что миссис Кристо прежде жила в Мельбурне, в доме с дурной славой.
– Иными словами, в публичном доме, – сказал я.
– Да, в публичном доме в Мельбурне. И что доктор Хоумз обратил ее и спас.
– О господи! – воскликнул я. – Ну до чего доходят злые языки!
Они пошли еще дальше. Оказывается, у миссис Кристо когда-то был сифилис, вот почему Джули такой «чудной» и почему, хоть она на редкость соблазнительная, никто на ней не женился.
– Только бы все эти разговоры не докатились до Джули, – сказал я брату, когда он пришел однажды домой и рассказал, что по слухам два дня назад Джули вернулся с танцев в три часа ночи, пьяный, а мать ждала его у калитки, вот он ее и стукнул.
Удивительней всего, что, по-моему, никто в городе всерьез не верил в эти россказни, и, однако, все их повторяли. Время от времени, примерно раз в год, что-нибудь в этом роде нападало на город и проникало в его кровь, точно яд или зараза. Довольно пустяка, будь то глупая сплетня, шутка, ложь, обида, – и пошло-поехало. Весь город теряет рассудок, им овладевает безумие, достойное средних веков, и лишь какое-нибудь ужасное событие, внезапное и чудовищное потрясение способно встряхнуть нас и привести в чувство.
И на этот раз разросся тот же снежный ком.
Было прохладное воскресное утро. Я поднялся в шесть часов, надо было посмотреть, как в город прибудут шесть тысяч овец, и дать об этом заметку в газету. Неожиданно раздался телефонный звонок – я кинулся в кабинет отца и схватил трубку, пока он еще не перебудил весь дом.
– Кто у телефона? – спросили меня.
– Кит Куэйл…
– Кит, – донесся до меня шепот, – говорит Гарри Сноуден.
Мы вместе учились в школе, а сейчас Гарри работал в нашей больнице ночным сторожем, регистратором и санитаром. Он был одной из главных моих связей с городом: ведь в больнице почти всегда раньше всех узнают о несчастных случаях и трагедиях, – газетчику надо поспеть на место происшествия первым, хотя на то, чтобы написать о случившемся, у меня обычно оставалась целая неделя. Но стоит опоздать на день – чувства и события теряют свежесть и остроту, и разузнать все, что надо, куда трудней.
– Ты знаешь, который час? – спросил я Гарри.
– Знаю. Я не хотел тебе звонить в такую рань, но ты приезжай, Кит. И поскорей.
– Слушай, Гарри, брось ты говорить загадками, – сказал я. – Да еще в такую рань.
Гарри был рыжий, глаза всегда красные, воспаленные, и у него была нелепая привычка из всякого пустяка делать тайну. Он скрывал, сколько ему лет, каков его рост и вес, что он ел на завтрак, куда идет, где был. Прямого ответа от него не добьешься, непременно напустит туману.
– По телефону ничего говорить не буду, – пробормотал он в трубку. – Давай приезжай, быстро. – А когда я попробовал на него нажать, он перебил: – Слушай, Кит, не приставай с вопросами. Ты знаешь человека, который тут замешан, так что давай приезжай – сам увидишь.
Я сел на свой черный велосипед и, пока доехал до больницы, проклиная страсть Гарри к тайнам, успел перебрать в уме половину города – все гадал, кто же стал жертвой неведомого несчастья. У входа в больницу я прислонил велосипед к виноградной шпалере и прошел на темноватую, низкую веранду; здесь уже ждал Гарри. Он предостерегающе поднял огромную, совсем не для медика ручищу, не давая мне вымолвить ни слова.
– Во дворе, – сказал он.
Я чуть было не рявкнул – хватит, мол, дурака валять, но тут он показал мне на пятна крови – они тянулись по немощеной дорожке, над которой нависал вьющийся виноград, что рос вдоль больничных стен.
– Смотри…
Мне сразу стало и жутко и тошно.
– Здесь ее несли, – сказал Гарри.
– Кого? Скажешь ты, наконец? – яростно прошептал я.
– Миссис Кристо, – сказал Гарри. – Ей всадили нож прямо в грудь. Бен-евангелист привез ее в коляске своего мотоцикла в четыре утра. Ей всадили нож прямо сюда…
Гарри стукнул себя кулаком по груди под самым сердцем; у меня словно помутилось в голове: так ясно представилась живая грудь миссис Кристо.
– Она не очень пострадала?
– Господи боже мой! А ты как думаешь? – спросил Гарри.
– Не знаю, что и думать. Она жива?
– Да нет же, – сказал Гарри. – Ее принесли уже мертвую…
Глава 14
Гарри сказал, что ему неизвестно, кто заколол миссис Кристо, и я кинулся к дому Джули в таком смятении, что сам не знал, то ли я думал о мертвой миссис Кристо, о ее ужасной, трагической смерти, то ли о Джули – живом, безнадежно ошеломленном и одиноком. Но все недоуменные мои вопросы остались без ответа: в дом Кристо меня не впустили. Прислонясь к воротам, стоял полусонный полицейский Эндрюс.
– Откуда ты, черт возьми, узнал? – поинтересовался он. – Ведь только еще семь утра.
– Не все ли равно? – сказал я. – Впустите меня, Боб. Я хочу поговорить с Джули.
Эндрюс был знаменит тем, что на местных благотворительных базарах и концертах исполнял «По дороге в Мандалем» и когда, как сейчас, он напускал но себя официальный вид, он походил либо на певца, который приготовился запеть, либо на английского солдата, едущего домой, в отпуск. В это утро передо мной был полусонный английский солдат.
– Никому не позволено никого видеть, – сказал он. – И меньше всех тебе.
– Почему? Что там происходит?
– Не твое дело, – сказал он. – Вход запрещен.
Я вынул блокнот и начал писать, повторяя вслух: «Не твое дело…»
– Ладно, ладно, – сказал полицейский. – Но туда нельзя, Кит. Там сержант Коллинз всех допрашивает.
– Но кто ее убил? – спросил я. – Что случилось?
– Не спрашивай меня. Я бы не мог сказать, даже если б знал, а я не знаю.
Я не поверил.
– Рано или поздно это все равно выйдет наружу, Боб, так что можно бы и намекнуть.
– Сам понимаешь, не могу. Иди-ка лучше отсюда.
Взбудораженный, полный любопытства, я поверх плеча Эндрюса уставился на песчаную дорожку, и лишь теперь до меня стал доходить весь ужас случившегося. Пыльная, пустынная дорожка вся была в пятнах крови, вид их подействовал на меня неожиданно. Я вдруг понял, что не хочу ни спрашивать, ни смотреть, ни что-либо узнавать. Хочу только одного: убраться подальше… Все ответы были здесь, но я уже не хотел их знать.
Я сел на велосипед и поехал через весь город на скотопригонный двор, куда собаки, гуртовщики и местные ребята должны были пригнать шесть тысяч овец. Нелепо было ехать сейчас туда, но что еще мне оставалось. Тошно было мне, и, казалось, все заслонял нож, который пронзил ее грудь, и, однако, я помню чуть не каждую из этих тысяч пыльных, сальных, грязных овец.
А все же меня тянуло к дому Джули, и я снова пошел туда. Был уже десятый час. Полицейский Эндрюс исчез, и я зашагал по песчаной дорожке к двери в кухню и постучал. Открыла мисс Майл.
– Сюда нельзя, Кит, – сказала она.
– А Джули дома, мисс Майл?
– Нет, он ушел с сержантом Коллинзом.
– Куда?
– В участок.
– Но как это случилось? Скажите мне, по крайней мере, как это случилось…
– Сержант Коллинз сказал, мы не должны ничего никому говорить.
За спиной мисс Майл уже столпились остальные жильцы. Они глядели на меня, точно перепуганные дети, которые остались без матери.
– Как это случилось, мистер Мейкпис? – спросил я.
Вера всегда придавала мистеру Мейкпису своего рода простодушную силу – без нее он не мог бы разъезжать по городу со своими плакатами, не обращая внимания на наши насмешки. Он и знакомства ни с кем не водил, кроме жителей библейского квартала, да и все они прежде ни в ком постороннем не нуждались. Стены этого уродливого дома всегда надежно их защищали. А вот сейчас я чувствовал: они хотят, чтобы я зашел, сел за стол и помог им поддержать эти стены. Никакой другой жизнью они жить не умели, а эта вдруг зашаталась – вот-вот обрушится.
– По-моему, тебе можно довериться. Кит, – сказал Мейкпис. – Но только никому не говори, кто рассказал. Обещаешь?
– Будьте спокойны, – сказал я.
– Я толком сам не знаю, как это случилось. Я спал, и меня разбудил Джули. Я пошел за ним в кухню и вижу: миссис Кристо валится на колени, вздохнула так и на пол валится, а в груди у нее торчит старый немецкий штык, ну, который у нас вместо ножа, вот здесь торчит…
Он пальцем показал на себе, куда вошел нож, и снова меня будто ударило в сердце, будто это в мою плоть вонзился нож, да так глубоко, что его уже не вытащить.
– Но как же все-таки это случилось, мистер Мейкпис?
– Не знаю. Джули ничего не сказал. Он поздно вернулся из Ноя. Иногда, если он поздно приходил, миссис Кристо просыпалась. Встанет, бывало, даст ему булочку с сосиской, чаю нальет. Или оставит на столе, прямо на противне, пирог, а он уж сам себе отрежет. Не знаю, что там вышло. Знаю только, Джули разбудил меня, а у самого руки дрожат, и мы уложили миссис Кристо в коляску Бенова мотоцикла и свезли ее в больницу. А там сестра Пидмонт мне говорит: она, говорит, уже умерла. Ужас, какая она была холодная, Кит. А больше я ничего не знаю, и ты никому не говори, что это я тебе рассказал.
– Будьте спокойны.
– Что ж теперь будет? – спросила мисс Майл. – Что они станут делать?
– Не знаю. Но пойду попробую, может, мне удастся поговорить с Джули. Он что, совсем ни слова не сказал? – спросил я Мейкписа.
– Ничего. Ни слова. Я сержанту Коллинзу рассказал то же самое, вот как сейчас тебе. А Джули и ему, сержанту Коллинзу, ни слова не сказал. Сержант очень на него рассердился, а Джули все равно не стал с ним разговаривать. Джули весь бледный был и все стискивал руки, а больше я ничего не знаю, Кит. Не знаю я. что там случилось.
Когда я выходил из дома Кристо, за воротами уже торчали двое парней (близнецы Джексоны) на велосипедах. Одна из ближайших соседок заглядывала сбоку через забор. То была миссис Климентс, она спросила, какие новости, но я сказал, мне некогда. Я снова покатил через весь город к полицейскому участку – домику с верандой, стоявшему у реки, под перечными деревьями, но едва я отворил затянутую проволочной сеткой дверь, как сержант Коллинз сказал, чтоб я, черт возьми, убирался подальше.
– Тут хлопот по горло, так обязательно нагрянет кто-нибудь вроде тебя. Либо ты, либо твой папаша.
– Но…
– Ничего ты от меня не услышишь, и не место тебе здесь. Так что проваливай.
– Я хочу только узнать, как это случилось, – сказал я.
– А я не намерен тебе про это рассказывать. Так что убери свой блокнот.
Блокнот я даже и не доставал, я совсем про него забыл. Думал я только об одном – о Джули.
– Разрешите мне увидеться с Джули, сержант, – сказал я. – Только на минутку.
– Зачем?
Тут я замялся, а зная Коллинза, надо было твердо стоять на своем.
– Вы его посадили за решетку? – спросил я.
– Да, и тебе его не увидать.
– Вы что ж, хотите в чем-то его обвинить?
– Поживешь – увидишь. А теперь шагай отсюда. Слышишь?
– Послушайте, сержант, – нашелся я, наконец, кое-как вспомнив порядки и законы, – Джули непременно должен с кем-то поговорить. Вы не можете просто вот так взять его и запереть.
– Почему это не могу?
– А потому что не имеете права.
– Это ты так считаешь. А вот увижу, что ты суешь нос куда не надо, расспрашиваешь жильцов того дома, – и сам пойдешь под суд за то, что мешаешь следствию.
– Ну, нет, – разозлился я. – Нет такого закона, который запрещал бы мне задавать вопросы.
Настолько-то я закон знал, и этому меня учил отец: никогда не позволять никому, даже самим представителям закона, угрожать тебе искаженным или ложно истолкованным законом: «Это лишь дурацкая форма опасного шантажа».
– Я еще вернусь, – пригрозил я, уходя.
Я знал: сержант Коллинз вовсе не собирался обойтись со мной так сурово, но он и мой отец вечно воевали друг с другом, оттого-то сейчас досталось и мне. Однако я понимал, что право сейчас на его стороне, и по дороге домой все думал, как бы помочь Джули. Отец уехал в Бендиго защищать нашего владельца гаража, Чарли Кука, – тамошняя страховая компания обвинила его, что он предъявил фальшивый полис. До конца недели отец не вернется, а судя по настроению сержанта Коллинза, если уж он считает, что ему есть в чем обвинить Джули, он с этим мешкать не станет.
Глава 15
К вечеру понедельника весь город упивался потрясающим событием. Однако насильственная смерть миссис Кристо не убавила яду и не смягчила трагедию, напротив, она словно бы с потрясающей неопровержимостью доказала, что все слухи о Джули были поразительно, неправдоподобно справедливы. Где бы ни встретились двое наших горожан в то воскресенье и в понедельник, даже если они перешептывались в церкви, ясно было, что их обуревают ужас, волнение, жалость и стыд, они потрясены, изумлены, только об этом и могут думать, а меж тем неприбранное тело миссис Кристо ждало в больничном погребе, пока его осмотрит следователь и определит причину смерти.
Но задолго до осмотра трупа Джули предстал перед полицейским судом, и ему предъявили обвинение. Случилось это в среду, и я даже не знал, что будет слушаться дело Джули, пока полицейский Эндрюс не объявил его вслед за делом о краже, совершенной двумя местными парнями, Джекки Смитом и Джо Бертоном, – они стащили на сортировочной станции два мешка цемента. Мне до сих пор так и не удалось повидать Джули, а в суд меня привели мои обычные репортерские обязанности. Впрочем, я мог бы и раньше понять, что предстоит нечто необычное: ведь в сторонке сидел и читал газету доктор Джеймс Дик – наш патолог и следователь по делам о насильственной смерти.
– Джулиан Кристо! – выкрикнул Эндрюс.
Джули вошел в сопровождении нашего однорукого чиновника полицейского суда, который провел его к скамье подсудимых. Прямо передо мной, пониже, стоя за столом, где обычно сидели адвокаты, сержант Коллинз читал обвинение, которое в переводе с юридического языка на обыкновенный гласило, что в воскресенье, 12 сентября, около половины третьего ночи Джули с заранее обдуманным намерением ударил ножом свою мать, и это послужило причиной ее смерти. Полиция просила полицейский суд согласиться с этим обвинением и передать дело Джули в более высокую инстанцию – в суд присяжных, которому подсудны дела об убийстве.
– Признает ли обвиняемый себя виновным? – спросил полицейский судья. Это был мистер Крест, которого мы прозвали Крест-Накрест: в прошлом он был поверенным и, говорят, кривыми путями прибрал к рукам закладные на многие фермы в наших краях.
Я ждал ответа Джули. С той минуты, как он вошел, я все пытался по взгляду его, по какому-нибудь движению понять, что думает он, что чувствует. Хоть бы он как-то это показал! Как угодно! Но нет, теперь мне уже не уловить, как на него подействовало случившееся: я упустил время, не видел его в те первые часы, не видел его страдания – что бы ни пришлось ему перестрадать. А сейчас Джули был такой, каким я знал его всегда, – по обыкновению он смотрел сквозь нас, повиновался, когда ему велели что-то сделать, безучастно глядел на все, что происходило вокруг, и ничем не выдавал, что у него внутри – никаких признаков, по которым мы могли бы догадаться, виновен он или не виновен, терзают ли его боль, горе или раскаяние. Привычная маска его была непроницаема.
– Признаете ли вы себя виновным? – повторил судья.
Джули словно и не слышал.
– Ваша милость, подсудимый не признает себя виновным в предъявленном ему обвинении.
Это кто-то ответил за Джули. Но кто же?
Я наклонился вперед и увидел, что это Джексон Стендиш, которого мы прозвали Серебряный Стендиш: он был седовласый, всегда крутил в руках серебряный карандаш и считался одним из самых богатых городских адвокатов. Юристов его склада отец мой называл «торговыми адвокатами». Иными словами, он был не многим больше, чем посредник по купле-продаже – оформлял сделки с недвижимостью, составлял договоры, выступал в качестве арбитра между поставщиками пшеницы, регистрировал племенных быков и лошадей и прочее в этом роде. Какого же черта этот Серебряный делец выступает от имени Джули? Кто навязал ему эту роль?
Ясно одно: кто-то пытается вызволить Джули, и не требовалось особой догадливости, чтобы понять, что тут не обошлось без Нормы Толмедж. Стендиши – близкие друзья Толмеджей, и все знали: большая часть состояния Толмеджей нажита не зубоврачеванием, а капиталовложениями и сделками с пшеницей, к которым причастен Стендиш. Могло показаться, будто Джули повезло, что в суде его уже представляет старик Стендиш, но я понимал: ничего хорошего в этом нет. Тут требовался адвокат совсем иного рода.
Да, совсем другой тут нужен был защитник, иначе полиция не вынесла бы дело Джули на суд так быстро и легко. Ведь если бы в этом суде Джули представлял мой отец, он на каждом шагу оспаривал бы все сказанное и сделанное, ибо всегда предпочитал отстаивать своего подзащитного перед полицейским судом, пока дело не передано в суд присяжных. «Полицейского судью еще иногда можно усовестить настолько, что он поступит разумно, а присяжных, как ни усовещивай, в лучшем случае добьешься, что возникнут сомнения и голоса разделятся».
Стендиш, в сущности, даже не пытался отстаивать Джули перед полицейским судом. Он вел себя так, словно хотел с самого начала, чтобы дело передали в более высокую инстанцию. Итак, мы слушали показания жильцов, а потом сержанта Коллинза – он рассказал, как вел расследование, как его вызвали, что он застал на месте, что кто ему говорил. Наконец, было прочитано медицинское заключение. Из него явствовало, что смерть наступила от сильного удара ножом или подобием штыка, который так и остался вонзенным в тело, а теперь завернутый в промокательную бумагу лежал на столе перед судьей.
– Будете вызывать каких-либо свидетелей, сержант Коллинз? – спросил судья Крест.
– Да, ваша милость. Мы вызовем доктора Дика. Он сообщит, что показало вскрытие трупа.
– Хорошо…
Вызвали доктора Дика – не в качестве свидетеля, а в качестве патолога, который должен сообщить, как и отчего наступила смерть. Доктор Дик всегда, и на улице и в помещении, носил белое шелковое кашне с кисточками, и о нем ходили жуткие слухи, будто его излюбленная обитель – единственный в городе погреб, больничный погреб, где держат трупы. А на самом деле он просто страдал астмой и полагал, что холодный воздух погреба ему на пользу.
– «Удар был нанесен прямо, – читал вслух (вернее, сопел) доктор Дик собственное заключение. – Это был скорее не удар, а толчок…» – Он поднял глаза от бумаги, желая убедиться, что его правильно поняли. Потом он прочел медицинское объяснение – «как нож пронзил внешнюю мышечную ткань сердца и острым краем распорол ее. Смерть наступила в считанные минуты, пока миссис Кристо медленно опускалась на колени, не оттого, что нож вонзился в сердце, а оттого, что его чуть потянули назад, хотя и не извлекли.
– Это важно? – спросил Крест.
– В сущности, нет, ваша милость, – ответил Дик. – Просто дело времени. Сердце все равно остановилось бы, и очень скоро.
– Можно ли самому нанести себе такой удар? – спросил его Серебряный.
– Только в том случае, если жертва как-то сумела укрепить нож острием к себе и бросилась на него.
Доктор сошел со свидетельского места, и сержант Коллинз попросил вызвать мистера Сирила Мейкписа.
Мейкпис встал на место свидетеля с таким чувством, с каким мальчишка входит в церковь иной веры. Он сам не знал, кого сейчас следует опасаться – дьявола или господа. Его показания были уже зачитаны раньше, они почти дословно совпадали с тем, что он рассказал мне в то утро. Но судья пожелал задать ему вопрос насчет кухни.
– Был ли в кухне кто-нибудь, кроме обвиняемого и его матери? – спросил он Мейкписа.
– Нет. Только Джули и его мать.
Стендиш спросил, кто позвал его в кухню. Позвал Джули, ответил Мейкпис. Джули был одет? Да. Что он делал в кухне в такой поздний (или ранний) час? Мейкпис опять пояснил, что мать обычно оставляла сыну пирог или булочки с сосисками.
– Слышали вы шум, что-нибудь похожее на ссору? – спросил Стендиш.
– Нет. Пока Джули меня не разбудил, я спал.
– Что он вам сказал, мистер Мейкпис?
– Он просто сказал: «Пойдемте в кухню, мистер Мейкпис». Так и сказал.
– А больше он ничего не сказал?
– Ничего. Только повторил это раза три и очень был бледный. А руки держал вот так.
И Мейкпис стиснул руки.
Теперь пришел черед сержанта Коллинза подчеркнуть, что Джули Кристо отказался отвечать на вопросы и давать какие-либо объяснения по поводу того, что произошло в кухне между ним и матерью. Он отказался привести неоспоримые доказательства того, что не присутствовал при случившемся. И, наконец, он ничего не отрицал, когда ему было сказано, что на него ложится ответственность за смерть матери.
– Желаете вы задать вопросы обвиняемому? – спросил судья Серебряного, карандаш которого так и ходил по бумаге.
– Не сейчас, – ответил Стендиш.
– А вообще обвиняемый хоть что-нибудь сказал? – спросил судья сержанта Коллинза.
– Иногда он качает головой, – ответил Коллинз. – Да только все время молчит, как воды в рот набрал, хоть ему сколько раз предлагали объяснить, как дело было.
– Вам есть что сказать, прежде чем суд вынесет решение? – обратился судья к Джули.
Джули словно не слышал.
– А вам, мистер Стендиш?
– Я нахожусь в столь же невыгодном: положении, ваша милость. Я вынужден защищать своего клиента, не услышав от него ни единого слова, так что в настоящее время я не могу привести никаких веских доводов в его защиту. Быть может, позднее.
В пору было мне самому встать и защищать Джули. Моего отца молчание Джули не отпугнуло бы, это уж наверняка. Он бы непременно взял слово и перешел в наступление. Он всегда повторял: если у тебя нет ничего подходящего для защиты клиента, выбивай оружие из рук противной стороны.
Решение было очевидно: Джули останется под стражей, и дело его передадут на выездную сессию суда присяжных. Дату слушания дела установят позднее. Возможно, его будут судить шестнадцатого числа следующего месяца, когда состоится очередная сессия в Сент-Хелене и суд получит высокие полномочия, необходимые для слушания дела такой важности.
Когда Джули выводили, я нарушил судебные правила.
– Джули! – крикнул я. – Бога ради, защищайся!
Джули наклонился и как-то странно потер колено, словно ушибся, и я вдруг подумал: а ведь все полчаса, которые понадобились полицейскому суду, чтобы передать его суду присяжных, он просидел, уставясь в одну точку, и, кажется, даже не мигнул ни разу.
Глава 16
Впервые за годы, когда я уже перестал быть ребенком, я жаждал, чтобы отец поскорей вернулся и вступил в одно из тех горьких сражений за нравственную справедливость, которыми он снискал нелюбовь нашего города. Прежде эта нелюбовь меня сильно смущала. Но теперь я понимал: спокойный, коммерческий ум Стендиша не спасет Джули от виселицы. Смертный приговор в ту пору не был редкостью: всего полгода назад в тюрьме в Бендиго повесили молодого парня, сверстника Джули, который убил двух своих братьев из дробовика. Наша местная виселица стояла разобранная позади полицейского участка, и ее ничего не стоило в любую минуту собрать и установить на небольшом, огороженном высокими стенами участке, где, как свято верили все мальчишки, когда-то вешали разбойников и казнили за столетнюю историю города троих убийц. Пониже сада, окружавшего полицейский участок, была наготове и известковая яма. «Могила Джули», – вздыхал я, ворочаясь по ночам под громкое кваканье лягушек, слышное на веранде, где я тогда спал. Да, конечно, я переживал случившееся слишком бурно, но, как все в нашем городе, смотреть на это иными глазами не мог.
В четверг утром я вновь обрел малую толику здравого смысла и пошел в дом Джули – хотел взять для него чистую одежду. Дверь отворил Мейкпис, и я сказал ему, что мне надо.
– Я вчера видел тебя в суде, – сказал он и потер свои сухие, терпеливые руки неудачника. Он пытался навести какой-то порядок в своих смятенных мыслях. – Я должен был сказать правду. Кит. Ты ведь понимаешь.
– А как же иначе, мистер Мейкпис.
– Это не повредит Джули, а?
– Не беспокойтесь, – сказал я. – С Джули ничего плохого не случится.
– Я должен был сказать им, что произошло. Что мне оставалось?
– Джули поймет, – сказал я. – А я тут хочу взять для него кое-какие вещи.
– Какие вещи?
– Чистую одежду, пижаму, бритву…
– Бритву? По-моему, Джули еще не бреется, – сказал Мейкпис. – Да ты заходи, Кит.
Пансионеры сидели за кухонным столом и завтракали, и лица у них у всех по-прежнему были потерянные, точно у пленников потерпевшей крушение подводной лодки. Я поздоровался с ними довольно весело, и они тотчас заулыбались, засмеялись, обрадовались мне, словно водолазу, который наконец-то постучал о корпус их затонувшего судна.
– Здравствуй, Кит! – сказала мисс Майл. – Я тебя вчера видела, ты стоял с мистером Потсом у банка.
– Да, я там был…
– А я видел тебя у полицейского участка, ты ехал на велосипеде, – сказал Хеймейкер. Он с лебединой грацией склонил голову в мою сторону.
– И это было, мистер Хеймейкер.
– Я тебе помахал, но ты меня не видел, – сказал он.
– Это потому, что на велосипеде я слепну и дурею, – сказал я. И все весело засмеялись.
Я прошел за Мейкписом на веранду, и он показал мне комод, который он смастерил для Джули из двух ящиков из-под чая. В комоде, выстланном внутри газетами, нашлись две сложенные рубашки, две пары туго скатанных носков, джемпер, школьные шорты – Джули давно уже в них не ходил, жилет грубой вязки, которого я никогда не видел (может, это доктора Хоумза?), и четыре отглаженных носовых платка, сделанных из старых простынь.
– Это все? – спросил я Мейкписа.
– Да. Но все чистое и выглаженное, Кит. Это она… она так оставила…
Я подумал: а где же его нижнее белье? – но потом вспомнил, как Джули раздевался на речке, – никакого белья он не носил. Я взял все, и комод, где хранились постиранные, сложенные, выглаженные заботливыми руками миссис Кристо вещи, теперь зиял пустотой. Взял я и несколько своих старых тетрадей из тумбочки у кровати, но не стал смотреть, записывал ли уже в них Джули свою музыку: не хотел делать это на глазах у Мейкписа. (После я в них заглянул, но не увидел ничего, кроме своих старых школьных упражнений. Другие тетради Джули, наверно, спрятал.)
– Не густо, – сказал я Мейкпису, – но ничего, сойдет.
– А что еще ты искал, Кит?
– Ничего… ничего.
У дверей со мной простились как с героем, и только на улице я сообразил, что не окинул эту неуютную кухню с голыми стенами наметанным репортерским глазом. Не попытался представить, где именно миссис Кристо медленно опустилась на колени с немецким штыком в груди.
В участке сержант Коллинз опять не позволил мне повидаться с Джули. На этот раз он пришел в ярость – я помешал ему завтракать – так что я оставил корзинку, которую мне дала мисс Майл для вещей Джули, и сказал сержанту, чтоб он положил сюда потом грязную одежду: я зайду за ней и отдам ее постирать. Сержант даже не взглянул на корзинку; когда я выходил, он все жевал баранью отбивную; а выйдя, я увидел Норму Толмедж – она поставила свой «крайслер» тут же на углу, на тихой улочке, перегнулась назад и доставала небольшой плоский чемодан.
– Я хотел тебя повидать. Норма, – сказал я.
– Господи, Кит, да ведь это черт знает что, это ужас, что с ним делают! Хотят его повесить, как Джексона, того пария из Бендиго. Вот чего все они хотят, понимаешь? Вся эта подлая орава…
Может, сказать ей, что она и сама невольно подлила масла в огонь? Но чего ради мне обрушить такой удар на милую нашу безрассудную Норму?
– Это твой отец поручил старику Серебряному защищать Джули? – спросил я.
– Нет. Это я.
– Прекрасно. Значит, ты. А ты случаем не знаешь, как он собирается его защищать? То есть какую поведет линию, когда дело Джули будет слушаться в суде?
– Откуда мне знать? Он адвокат. Он свое дело знает.
– Надеюсь, – сказал я. – Очень надеюсь.
– Знаешь, Кит, он хотя бы не дурак. И не станет устраивать никаких нелепостей, не то, что твой отец.
– Возможно. – К таким разговорам я давно привык и никогда не спорил. – Что у тебя в чемодане?
– Я купила Джули новый костюм, пару туфель и сорочку. Представляешь, что подумают о нем судья и присяжные, если он появится перед ними в этой своей курточке – рукава едва до локтей, костлявые лапы наружу торчат, прямо как рыбий скелет. А уж башмаки…
– Я только что отнес ему две его старые рубашки и несколько пар носков.
– Тебе разрешили с ним увидеться?
– Нет.
– Старик Стендиш был у него два раза, и он говорит: Джули сидит и молчит, не желает отвечать ни на какие вопросы. Стендиш говорит, что Джули не станет ни с кем разговаривать, ему это даже неинтересно; Стендишу кажется, будто Джули примирился со своей судьбой и пальцем не шевельнет в свою защиту – мол, будь что будет.
– Ну, конечно! Конечно! Вот потому-то твоему другу Стендишу и надо бы вести себя поумней.
– Ну, а что мог сделать этот старый дурак, если Джули уперся и молчит?
– Не знаю. Потому-то я и волнуюсь.
– Стендиш – человек очень влиятельный, Кит. А в нашем городе только это и важно.
– Не всегда, – возразил я. – Это ведь не собрание агентов по продаже земли и не комиссия скотоводов. Это как-никак суд.
– Один черт, – сказала Норма и зашагала со своим чемоданом к полицейскому участку. – Как ни верти, все убеждены, что это Джули убил, – крикнула она мне, барабаня в дверь участка, – и теперь всем вдруг, видишь ли, стало жалко не кого-нибудь, а ее! Виселица – это для него еще слишком хорошо, вот что все говорят.
Я повернулся, уходя, и чуть не налетел на миссис Пенфолд, жену советника нашего округа, – она была в белом с головы до ног и спешила домой либо из больницы, где навещала дочь, либо из гостей, где играла в карты, либо с заседания комитета устроителей сельскохозяйственной выставки.
– Вот спроси ее, Кит, – окликнула Норма. – Спроси-ка, что она думает.
У меня не было ни малейшего желания спрашивать эту особу о чем бы то ни было, но Норма славилась своим ехидством и язвительностью, и миссис Пенфолд обернулась и спросила:
– О чем меня надо спросить. Кит? О чем это Норма?
– Ей интересно, что вы думаете о Джули Кристо, миссис Пенфолд, – сказал я.
– То же, что и все, – решительно ответила супруга советника.
– А что именно? – крикнула Норма. – Что думают все, миссис Пенфолд?
– Он убил родную мать! – сердито ответила та. – Именно так все и думают. И виселица – это еще слишком хорошо для него.
Норма рассмеялась.
– Постыдились бы! – крикнула ей вслед миссис Пенфолд, а Норма уже с маху отворила дверь участка, не дожидаясь, пока сержант Коллинз снова оторвется от завтрака.
Я остался на тротуаре между ними двумя, и ох, как мне недоставало Норминого уверенного презрения и насмешливости!
Норма воображала, что если высмеять все обвинения, Джули просто не смогут засудить – таковы были ее понятия о правосудии. Но я-то знал, что с правосудием шутки плохи. Я знал, например, что присяжные, как правило, выносят тот приговор, которого требует общественное мнение, и не потому, что подчиняются требованию, но потому, что они и сами – часть этой среды. И если принять это во внимание в деле Джули, можно считать, что он уже осужден и повешен.
Даже мой отец согласился с этим, когда я рассказал ему, что произошло.
– Помнишь, что сказал Орест, когда его обвинили в убийстве матери? – спросил он.
Для меня сочинения Эсхила были страстными лирическими драмами, а для моего отца – классическими состязаниями в правовой нравственности.
– Не помню, – не без досады ответил я.
– Орест стал нечистым, отверженным, – сказал отец. – И потом он жаловался, что его не зовут ни в один дом и никто не хочет с ним говорить. – Отец с грустью покачал головой. – Беда в том, Кит, что матереубийство плохо действует на судей. Одно подозрение в нем уже равносильно приговору еще до того, как начинается суд. И виноват ли подсудимый, нет ли – разницы никакой. Все приходят в ужас. Выступать защитником в таком деле, в суде или вне суда, радости мало, разве что есть неоспоримые доказательства невиновности подсудимого, чего о данном случае, я думаю, не скажешь.
– Тогда каким же образом защищать Джули? – спросил я.
– Ну что я могу тебе ответить? По-видимому, твой друг убил свою мать. Все улики против него. Какая же тут может быть защита?
– Тогда что, по-твоему, станет делать Серебряный Стендиш?
– Мистер Стендиш, – поправил отец.
– Мистер Стендиш.
Мы сидели в маленьком зеленом отцовом кабинете (обсуждать подробности дела при маме отец не пожелал); в ответ на мой вопрос он поднял левую руку, выставил четыре пальца. Его широкие короткопалые руки, как всегда, чуть подрагивали, но жест этот говорил яснее слов: «Стендиш – дурак».
– Вероятно, он изберет обычный в таких случаях путь защиты.
– Какой же это путь, раз все складывается против Джули?
– Нечаянное убийство, трагическая случайность. Что-нибудь в этом роде.
– Да ведь так оно и есть! Это наверняка была случайность.
– Довольно трудно убедить в этом судью и присяжных, да еще если юноша и впредь будет отмалчиваться. Одного этого уже достаточно, чтобы его осудили… – Отец пожал плечами, что делал очень редко. Но я видел – все это ему противно, – и возмутился.
– Мистер Стендиш ни в чем не убедит ни судью, ни присяжных, и ты это прекрасно знаешь, – сказал я. – А почему ты сам не возьмешься защищать Джули?
Человек нравственный и адвокат нередко существовали в моем отце порознь – вообще в жизни право и справедливость нередко существуют порознь, – и потому он даже не потрудился мне ответить.
– Почему ты не возьмешься его защищать? – с укором повторил я, словно обличал его в трусости.
– Не глупи, – сердито сказал отец. – Ты не маленький, прекрасно понимаешь: даже если бы я очень захотел, не могу я просто так отнять клиента у коллеги.
– Но…
– Хватит об этом.
– Джули необходим настоящий адвокат, – гнул я свое. – А не какой-то там консультант по продаже скота. Джули совсем беспомощен. Он ничего не станет объяснять, он никогда ничего не умел объяснить. Он всегда стоял на своем молча и теперь тоже ни с кем говорить не станет. Особенно теперь.
– В данном случае он ведет себя преглупо.
– Ну, конечно. На взгляд нашего города, он всю жизнь ведет себя глупо. Оттого-то его дело и решилось в два счета.
– И все же, виноват он или не виноват, то, как вызывающе он вел себя последнее время, на суде обернется против него.
– Ты имеешь в виду, что он играл на загородных танцульках?
– Я имею в виду, что он открыто взбунтовался против веры, в которой его воспитали, и против влияния матери. Он бросил ей прямой вызов, Кит.
– Это неверно! – почти закричал я. – Джули всегда старался спасти свою мать.
– Что ты такое говоришь? От чего спасти?
Я попался в ловушку своих недодуманных мыслей о Джули.
– Не знаю, – сказал я. – Но что бы он ни делал, все так или иначе делалось ради матери.
– Постой, постой, что ты хочешь этим сказать?
– Ну… – запинаясь, начал я, – понимаешь, Джули всегда и во всем чувствовал себя ее защитником. Понимаешь… он ненавидел то, что они с ней делали.
– Что и кто с ней делал? О чем ты говоришь? Выражайся, пожалуйста, яснее.
Я снова попытался что-то объяснить:
– Я знаю одно: Джули всегда вел своего рода нравственное сражение в защиту своей матери. Его всегда угнетало тяжкое бремя вины.
– Какая нелепость, – сказал отец. – Но все равно это не помогает понять твоего друга.
– Может, и не помогает, – сказал я, чувствуя, что краснею, и, скрывая смущение, заторопился. – Но одно я знаю твердо: Джули всю жизнь терпит муки ада…
– Почему? Из-за чего?
– Потому что его мать всегда одолевали дурацкие терзания рая…
Отец с силой хлопнул ладонью по столу.
– Хватит, – сказал он. – Это мальчишеский бред.
– А все равно это правда, – возразил я и сердито пожал плечами.
– Нечего пожимать плечами!
Обычно, если посреди спора отец делал мне замечание, это означало конец спору. Но сейчас я не был в этом уверен. Всем существом я ощущал сейчас наши с ним очень разные взгляды и мои неясные замыслы. Я смотрел на отцовы юридические книги, и глазок, что он процарапал в закрашенном окне, выходящем на улицу, видел, как он, сложив короткопалые руки, постукивает одним о другой большими пальцами, и мне начало казаться, что, пожалуй, я не напрасно все ему выложил.
– Если смерть его матери – несчастный случай, – сказал отец, – Джули должен был так и сказать, почему он молчал?
– Потому что он не желает ничего в себя впускать. Он всегда замкнут наглухо. Ему всегда приходится жить вне всего…
– О господи! – вспылил отец.
– Но…
– Не желаю больше ничего слушать. С меня хватит, не мешай мне работать.
Я ушел от отца злой, разочарованный, чувствуя себя к тому же круглым дураком. Он не захотел понять то, что я пытался ему объяснить про Джули, а если не поймет, ни за что не вмешается в это дело. Чтобы мой законник отец, натура гармоничная, захотел взяться за дело, дело должно в нем затронуть какую-то нравственную струнку, а я, на беду, пока не сумел задеть в нем такую струну.
Глава 17
Но и на этот раз, как уже бывало, я рассуждал и строил планы, не думая, что кто-то может в них вмешаться и все повернуть по-другому. Правда, я уже спрашивал себя, как поступит Бетт Морни, когда узнает, что стряслось с Джули. Бетт училась теперь в колледже в Мельбурне, за двести четырнадцать миль от нас, однако это было все равно что в Токио, – чем могла она помочь ему из такой дали?
Но однажды в пятницу вечером она приехала домой, позвонила мне и сказала, что хочет меня видеть. А где нам встретиться не на глазах у всего города, хотел бы я знать? Сплетницы и сплетники расхлопотались, точно опьяневшие осы, липли ко всем, кто имел хоть малейшее отношение к Джули, и уж, конечно, чего бы они не наплели о нашей встрече с Бетт, вздумай я пойти к ней домой.
– Лучше приходи ко мне, – сказал я. – Не то наши кумушки опять станут выслеживать да чесать языками.
– Хорошо, Кит. Приду в половине девятого.
Моя мама, как все матери в нашем городе, у кого были сыновья, полагала, что из Бетт выйдет отличная невестка, но я предупредил ее, что Бетт придет не ради меня, а ради Джули. И все равно мама проветрила гостиную, открыла крышку пианино и поставила ноты: она всегда так делала, когда хотела, чтобы гость почувствовал себя у нас как дома.
В последний раз я видел Бетт полгода назад, и, когда открыл дверь и увидел это прекрасное лицо, тут же понял: она еще на полгода ближе к той великолепной, совершенной женщине, какою станет через несколько лет. Но наша простодушная одноклассница все-таки еще оставалась девчонкой, и, едва мы сели на плетеный садовый диванчик, все стало ясно, просто и естественно.
– Пусть люди говорят, что хотят, Кит, а я никогда не поверю, что Джули убил свою маму. И ни один разумный человек в это не поверит.
– Возможно, – сказал я. – Но в судах заседают не только разумные люди.
– Как он?
– Не знаю. Я с ним не виделся.
– Почему?
– Пока не состоялся суд присяжных, его могут видеть только родные и адвокат.
– Но это несправедливо, ведь все знают, что у него теперь никаких родных не осталось.
– Справедливо или несправедливо, но таков закон, Бетт.
– Как, по-твоему, сержант Коллинз позволит мне с ним повидаться?
Сумеет ли сержант Коллинз устоять?
– Попробуй, – сказал я. – Но главное сейчас – это защита Джули в суде присяжных. Защитник должен сотворить чудо. И если хочешь знать, единственный человек, который мог бы вызволить Джули, это мой отец.
– А разве не он защищает Джули?
Я рассказал ей про старика Стендиша.
– Кит, но неужели твой отец не возьмет на себя защиту, если ты попросишь?
– Не может же он просто прийти к Стендишу и потребовать, чтоб тот уступил ему клиента, – сказал я. – И вообще кто ему заплатит, чтобы он защищал Джули? Уголовные процессы – штука долгая и дорогая, он просто не может себе позволить вести это дело бесплатно.
На самом деле моего отца это не остановило бы, но мне не хотелось говорить Бетт, что я уже пытался его убедить – и безуспешно.
– Так ведь мистер Стендиш обычно ведет дела богатых скотоводов, кто же теперь платит ему?
Я неохотно сказал ей про Норму Толмедж.
– А я про нее совсем забыла, – сказала Бетт.
– Норма делает для Джули все, что может, – сказал я. – Но она ничего не смыслит в адвокатах и судах, а то поняла бы, что от старика Серебряного толку не будет ни на грош, у него же только и есть что шевелюра да карандашик, а соображает он насчет одних закладных.
– Бедный Джули! – сказала Бетт. Потом наклонилась ко мне и – чего я уж никак от нее не ждал – схватила меня за руку.
– Это было очень страшно, Кит? – спросила она. – Я про миссис Кристо…
– Да уж наверно.
– Она умерла сразу?
– Только опустилась на колени…
– А Джули она что-нибудь сказала?
– Никто не знает. Джули не хочет ничего говорить.
– Почему?
– Ты ведь его знаешь. Когда все против него, он просто уходит в себя.
– Ну, ты всегда преувеличиваешь насчет Джули, – возразила она. – Если надо будет, он заговорит.
– Господи! Ты что, забыла, какой он есть? – спросил я.
– Но он вовсе не всегда уходит в себя, – упрямо повторила Бетт.
– Тогда постарайся, чтоб он заговорил. Пойди и уломай его, но пока это не удалось никому.
– Ладно. Завтра пойду к сержанту Коллинзу и попрошу, может, он позволит мне повидаться с Джули. Скажу, раз у Джули нет родных, так должен же кто-то к нему приходить.
Она встала. По длинному коридору нашего старого дома мы прошли в гостиную, там мама принялась поить нас чаем с пшеничными лепешками, на английский манер.
– Кто ведет хозяйство отца теперь, когда ты не живешь дома, Бетт? – спросила мама.
– Миссис Джонсон, жена парикмахера.
– Я буду иногда посылать ему с Китом или с Томом пшеничные лепешки, – сказала мама.
– Большое вам спасибо, миссис Куэйл, – сказала Бетт, и мы с ней пошли из гостиной.
Вот теперь я понял, как безнадежно в нашем городе что-либо скрыть – мама настояла, чтобы я проводил Бетт до дому. Я мысленно взвыл, я ведь понимал, чем это кончится, но примерно с полдороги, когда мы уже повстречали добрый десяток знакомых, даже не без удовольствия представил себе, какая пышная сплетня расцветет из этого за ночь. И, конечно, ровно через два дня сплетня до меня докатилась, ее принес Том: миссис Джилспай, жена торговца скобяными изделиями, спросила Тома, почему это его брат разгуливал с Бетт. Может, теперь, когда парнишку Кристо засадили в тюрьму, я стал за ней ухаживать?
– Ну и пусть, – сказал я. – Про Бетт никто худо не подумает, так чего мне беспокоиться?
В следующую пятницу, после обеда, Бетт пришла в комнатенку, где помещалась редакция нашего «Стандарда», встала передо мной и сказала:
– Ты был совершенно прав, Кит. Джули просто не желает ничем себе помочь.
– Ты с ним виделась?
– Да, конечно,
– Ты из него хоть что-нибудь вытянула? Хоть словечко?
– В общем, нет. Если его не знать, можно подумать, что ничего не случилось. Он спросил, видела ли я Скребка.
– У, сволочной пес! – вырвалось у меня.
– Кит!
– Ладно, извини. И это все, что он сказал?
– Представь, он говорил больше обычного.
– О чем?
– Как ни странно, о математике. Он спросил, как проще всего разделить кратные четных и нечетных чисел. И существует ли для этого какое-нибудь правило.
– Так и спросил?
– Не так, но смысл был этот. Он хотел знать, сколько может быть четных чисел во всех числах, кратных двенадцати и кратных семи, и сколько нечетных. Или вернее, как можно проследить систему упорядоченного сопоставления.
– Ничего не понимаю.
– Мне понадобилось полчаса, чтобы понять, чего он хочет. Никак не могла сообразить. Но суть сводится к этому.
Я почувствовал, что все это как-то связано с тайной алгеброй Джули.
– А так он нормален? – спросил я. – Для меня ведь загадка, каков он сейчас.
– Конечно, нормален. Такой же, как всегда. Даже словно бы помягче. Но у меня ужасное, жуткое чувство, Кит: мне кажется, он решил – для него, мол, все кончено, будь что будет. Он совсем не замечает, где он. Просто не замечает.
– И не видно, чтоб он грустил? Или раскаивался? – спросил я. – Нельзя хоть по каким-то признакам понять, что же все-таки произошло?
Бетт ответила не сразу.
– Только одно. Он и всегда был бледный, а теперь стал прямо прозрачный, кожа у него такая тонкая, просто страшно представить, как он ложится лицом на эти грубые серые одеяла. Я бы хотела, чтоб ты с ним повидался, Кит.
Я сказал, что я тоже хотел бы с ним повидаться, и мы опять заспорили о моем отце и Стендише. Почему я не уговорю отца взять на себя дело Джули? Почему не попытаюсь?
– Я пытался, – сердито ответил я, – а он меня и слушать не стал.
Бетт вздохнула, и когда она ушла, я подумал – вот и ее надеждам тоже конец.
Но назавтра (то была суббота, день получки) я роскошествовал в ресторане «Совершенство» по соседству с нашей редакцией, – ел дорогое, полтора шиллинга порция, мороженое с фруктами, и тут рядом села, вытянув шелковые ножки, Норма Толмедж. И сказала, что к ней приходила Бетт.
– Она хочет, чтоб я уговорила старика Стендиша отказаться от дела Джули, тогда за него сможет взяться твой отец, – сказала Норма.
– Ох, нет! Так не годится. Она с ума сошла.
– Почему? Чем это плохо? – спросила Норма. – Ты же сам этого хотел.
– Да, но только сперва мне надо уговорить отца.
– Она его уже уговорила.
До меня дошло не сразу. Потом я откинулся на стуле и захохотал.
– Ты чего смеешься?
– Мог бы и раньше догадаться, – сказал я.
– Не будь болваном.
– И ты ей обещала поговорить со Стендишем?
– Ясно, обещала.
– Какими же волшебными словами она тебя околдовала? – спросил я.
– Неважно, что она говорила. Ты ведь вроде думаешь, только твой отец и может вызволить Джули. Так она мне сказала, и уж, верно, тебе виднее. Так вот, когда завтра старик Серебряный придет к нам на воскресный обед, я ему скажу, чтоб он передал это дело твоему отцу.
Меня вдруг восхитил весь яркий, пламенеющий, грешный облик Нормы. Она любила красный цвет, и коленки у нее были голые, а грудь торчала торчком.
– А вы когда-нибудь ссоритесь друг с другом? – спросил я.
– Кто с кем?
– Ты с Бетт.
– Чего ради мне ссориться с Бетт?
– Не знаю, но…
– Вот еще! Она не осуждает меня, а я не осуждаю ее. Если хочешь знать, из всех городских девчонок Бетт одна мне по душе.
– Естественно.
– И если кто может уговорить Джули защищаться, так это Бетт.
– А ты не ревнуешь?
Как все, кто растет без матери, накрашены у них губы или бескровны, богаты они или нищи, ходят в отрепьях или в шелку. Норма была очень уязвима, насмешка и недоброе слово ее легко ранили.
– Бессовестный! – вскинулась она. – Зачем ты об этом?
– Извини, – покаянно сказал я. – Это во мне взыграл злой дух.
– Ты не злой дух. Ты верхогляд из глухомани, – сказала она с полнейшим презрением и к моему мороженому с фруктами и к профессиональной беспристрастной сдержанности, которую я на себя напустил.
Но расстались мы все равно друзьями, и, когда вечером за обедом я заговорил об этом, мой несгибаемый, непреклонный отец подтвердил, что согласился взять дело Джули, если Стендиш от него откажется.
– Он-то откажется, – усмехнулся я. – Норма уж постарается.
– Посмотрим.
– Как это Бетт ухитрилась тебя обойти? – спросил я чуть небрежней, чем следовало.
– Никто меня не обошел, как ты выражаешься, – отрезал отец. – Я беседовал с мистером Стендишем, увидел, что он понятия не имеет, как защищать мальчика, и подумал, что это несправедливо. В сущности, Стендиш как будто не слишком озабочен тем, чтобы найти какой-то новый путь защиты, он пойдет по пути наименьшего сопротивления, а в таком деле это явный провал. Вот почему я переменил решение, а вовсе не из-за разговора с мисс Морни.
И, однако, я не сомневался: это наша простодушная Бетт, которая пришла к нему в контору и говорила с ним от всего своего чистого, безгрешного сердца, сделала его защитником Джули, и я был слишком ей благодарен, чтобы задеть отца еще каким-нибудь неосторожным словом.
– Ай да папа! – крикнул с другого конца стола мой младший брат Том, наш домашний моралист.
– Сколько раз тебе говорилось, чтоб ты не употреблял в нашем доме это австралийское выражение…
Моя сестра Джин спросила отца, как он собирается защищать Джули. Обычно она могла вытянуть из него все, что угодно, но я был уверен – на этот раз он ничего ей не скажет. Путь защиты, который выбирал мой отец, всегда разворачивался постепенно, шаг за шагом, и до самой последней минуты никто никогда не знал, куда он ведет, даже мама, даже Джинни, а порой и сам подзащитный.
– Там видно будет, – уклончиво ответил он сейчас Джинни. Потом прибавил свое обычное определение хорошей защиты, такой защиты, которая в его духе:
– Всегда важно раскрыть внутреннюю логику дела, и, если она ясна, все сразу становится на свое место.
Мама тихонько вздохнула и прикрыла глаза. Только этим она и выразила свое недовольство: ведь отец снова брался за дело, на котором он ничего не заработает, и несколько недель занят будет по горло. Почему бы ему не взяться за другие дела и не заработать хоть немного денег – их так не хватало нашему безденежному дому.
– Бедный мальчик, – сказала мама про Джули.
– Бедная наша мама, – поддразнил я ее. Но даже и тут я ошибся. На другой день отец вернулся домой явно удивленный и сказал, что к нему в контору приходил мистер Морни и предложил заплатить за защиту Джули, – это удивило всю нашу семью, кроме меня.
Глава 18
Мой отец принялся защищать Джули еще до суда. Он опубликовал в нашем «Стандарде» заявление, в котором говорилось: каждый, кто выскажет в адрес его клиента обвинения, которые суд впоследствии признает ложными, будет нести ответственность за клевету, оскорбление или поклеп. Иными словами, если Джули признают невиновным, кое-кто из наших местных сплетников пойдет под суд. В таком городке, как наш, с подобным предупреждением, да еще исходящим от моего отца, приходилось считаться.
С точки зрения юридической, думаю, это заявление большой силы не имело, однако оно положило конец некоторым самым чудовищным сплетням в барах гостиниц, в парикмахерских, по телефону и у церквей после воскресной службы. Но не всем: всегда находился какой-нибудь новый повод почесать неуемно зудящие языки. Уже одно то, что защиту Джули взял на себя мой отец, было волнующим событием, и на каждом углу кто-нибудь по этому поводу ахал. Когда обвинителем назначили вечного противника отца, Страппа, весь город взвыл от восторга. Значит, будет бой. Сражение в суде разыграется на славу. Итак, вместо того чтобы притушить страсти, отец бессознательно их разогрел.
Первые его приготовления были, как обычно, непредсказуемы. Отыскивая внутреннюю логику случившегося, он всегда начинал как бы нравственно врастать в дело, он чувствовал себя в ответе за него – и потому, казалось, отрешился от всего на свете. Ходил по городу и никого и ничего не замечал. Когда к нему обращались, слушал вполуха. Когда разговаривал, словно не весь участвовал в разговоре. Но мы понимали, что с ним происходит. Пока он не почувствовал, что и вправду в ответе за дело, оно для него попросту еще не существовало. Итак, нам оставалось только ждать, и хоть я очень верил в отца, мне не нравилось, что обвинитель – его извечный противник прокурор Страпп.
Страпп и мой отец ни в чем никогда не сходились – в суде ли, вне его. И потому каждый считал для себя делом чести не дать другому одержать над ним верх на процессе. Обычно от этого их борьба становилась на редкость увлекательным зрелищем. Но теперь это означало, что Страпп будет чересчур придирчиво, чересчур тщательно, чересчур хладнокровно выискивать всё новые подтверждения виновности Джули. Это значило, что смерти Джули добивается очень искусный человек.
Первые шаги обоих были, очень деловитые, сами собой разумелись. Отец, например, каждый вечер бывал в доме Джули и подолгу беседовал с жильцами. Он уже познакомился с показаниями, которые они давали сержанту Коллинзу. Но отец считал, что всякие показания – наполовину ложь и на три четверти правда, даже если бы их давал сам господь бог.
– Они не могут не быть неправдой, – говаривал он, – ведь это всего лишь утверждения без объяснений.
Покончив с кварталом евангелистов, он взялся за всех, с кем Джули связывали в последние годы хоть какие-то отношения: то были директор нашей школы, учителя, Дормен Уокер, школьные товарищи, даже Джо Хислоп. Мне любопытно было, разыщет ли он доктора Хоумза, ведь в день убийства миссис Кристо Хоумз был в городе, но с тех пор не показывался. Отец искал чего-то характерного и даже поразительного, что могло бы ему помочь, но чего именно ищет, он нам пока не говорил, если даже знал это сам. И почти всегда по пятам, а то и на шаг впереди шел его противник – толстяк в галстуке-бабочке и ослепительно белой сорочке, Д. С. Страпп.
– Почему ты не добиваешься, чтоб Джули отпустили на поруки? – спросил я отца, когда он отказался рассказывать мне о своих посещениях Джули в тюрьме. Вопрос этот я задавал ему не раз.
– Потому что просить надо полицейский суд, – объяснил отец, – а судья Крест, безусловно, откажет на том основании, что речь вдет о матереубийстве, и в умах присяжных это ляжет еще одной тяжкой гирей на чашу виновности подсудимого.
– Ну, а как сейчас Джули? Хоть это ты мне можешь сказать?
– Он в хороших условиях. Он сыт. Дверь его камеры не заперта. Он выходит в уборную и возвращается в камеру, когда ему заблагорассудится, и ему разрешено читать и делать записи в этих его школьных тетрадках сколько душе угодно. Я пытаюсь научить его играть в шахматы.
– Джули?!
– Да.
– У него не хватит терпения, – сказал я.
– А ты откуда знаешь?
Я ответил, что знаю Джули.
– Очевидно, не знаешь. Когда он может делать что-то сам, терпения у него предостаточно.
Мне это в голову не приходило, и, конечно же, отец был прав.
Но вот на самые главные вопросы – как Джули объясняет случившееся – отец отвечать не хотел. Я понимал, ему нелегко: попробуй выуди из Джули хоть слово! Однажды, отправляясь к Джули, он даже взял с собой Бетт Морни, и я надеялся от нее хоть что-нибудь да узнать.
Но когда я ее спросил, она сказала:
– Я обещала твоему папе, что никому ничего не расскажу. Даже тебе, Кит.
– Но ты хоть сумела разговорить Джули?
– Я ничего не скажу. Кит. Я обещала твоему папе.
– Ну, а выглядит Джули как, получше? Это-то можно сказать!
– Почему ты не спросишь у отца?
– Потому что я его сын, да еще репортер. При таком сочетании у него совсем нет ко мне доверия.
Бетт подумала и сделала мне небольшую уступку:
– На днях Джули спросил, как ты поживаешь.
– Это прекрасно. Здорово. Но я спрашиваю, как он сам.
Она ответила не сразу. Видно было, что она огорчена.
– По-моему, Джули хочет остаться там. По-моему, он вовсе не хочет выходить из своей камеры.
– Вполне понятно, – сказал я.
– Нет, непонятно, – возразила Бетт.
Мне не хотелось затевать безнадежный спор, который ни к чему не приведет, и я спросил, когда она возвращается в Мельбурн. Мы стояли у всех на виду, перед лавкой ее отца. Бетт уже пропустила десять дней занятий, и мне не верилось: неужто ради Джули она способна забросить колледж?
– Послезавтра, – ответила она. – Джули в хороших руках. Кит. Ты должен гордиться своим отцом.
Я поклонился в пояс на японский манер.
– И нечего насмехаться, – сказала она. Но сказала с милой своей улыбкой, открыто глядя мне в глаза, и где уж тут было оправдываться. Но, возвращаясь в тот день домой, я думал о Джули уже не с такой тяжестью на сердце.
Отец брал с собой в камеру к Джули не только Бетт. Однажды он прихватил и Норму Толмедж, и теперь я был уверен, что сумею подобраться к стенам тайны, которой он окружил Джули. Но уж не знаю, какое там необыкновенное впечатление все они произвели друг на друга, а только Норма послала меня куда подальше уже за одно то, что я осмелился задать ей вопрос.
– Ты все растрезвонишь через свою дурацкую газетенку, – сказала она.
– Спятила! – вскинулся я. – «Стандард» не имеет права ничего печатать, пока не началось слушание дела. Так что я ничего не мог бы написать, даже если бы захотел.
– Тогда чего пристаешь с вопросами?
– Да ведь я, кажется, друг Джули, милая, очаровательная, наивная Норма. Или ты забыла?
Норма засмеялась.
– А ведь я и вправду забыла, Кит. Это все твой отец.
– То есть?
– Он ведь всех и каждого умеет взнуздать, верно? Меня, во всяком случае, запряг, и не надейся, что я взбрыкну и проболтаюсь.
– С ума сошла, – сказал я.
– А Джули в полном порядке, – сказала она. – Но он такой чистюля, правда? Я раньше даже не представляла.
Норма красила губы, и сурмила брови, и носила шелковое белье, и в ванной у нее дома была горячая вода (для нашего города большая редкость), но чистюлей ее никак нельзя было назвать, она и сама это знала. И гордилась этим.
К тому времени я почувствовал, что меня напрочь отстранили от всего, что происходило, вокруг Джули. В сущности, теперь, когда защиту взял на себя мой отец, я и не жаждал вмешиваться, но стал побаиваться: а вдруг, если отец уж вовсе от меня отмахнется, он что-нибудь упустит? Я еще раз попытался заговорить с ним о Джули и его матери, но он тут же меня оборвал.
– Мое правило тебе известно, – сказал он.
А правило было такое: пока дело не начали слушать, отец с домашними его не обсуждал. Но напрасно он надеялся, что мы вечно будем подчиняться этому правилу: рано или поздно мы уж вынудим его как-то нам ответить.
– Но ведь ты еще очень многого не понимаешь в Джули, – настаивал я.
– Когда мне понадобится твоя помощь, я ее попрошу, – сказал отец.
Я проклинал его неодолимое, единственное в своем роде, слепое, чудовищное упрямство в духе викторианской эпохи и под стать поклоннику философии Беркли. Потом однажды мы столкнулись с ним, когда шли домой обедать. Обычно я старался не встречаться с ним на улице по дороге домой, ведь говорить-то нам было не о чем. От этого мне всегда становилось как-то неловко, не по себе. Да еще у. отца была привычка ходить, никого не замечая и не помня, что на него смотрят люди.
– Я вижу, среди тетрадок, в которых молодой Кристо что-то там строчит, есть твои, – сказал он.
– Я их дал ему, – бросил я с вызовом. – Но ведь они как будто были уже исписанные?
– Да, почти целиком.
– Так что же он в них пишет?
– А ты разве не смотрел?
– Он держит их в чемодане, который ему принесла мисс Толмедж, и явно не желает, чтоб их кто-нибудь видел.
Я порядком разобиделся на отца, мне даже неохота было ничего ему говорить. Но кому от этого будет лучше? И я рассказал ему о тайной алгебре Джули, о том, что он изобрел какую-то свою систему нотного письма.
– Ты хочешь сказать, он сам сочиняет музыку?
– Да.
– И какая она, эта музыка?
– Сам не знаю. По-моему, это что-то вроде строгих математических построений, как у Палестрины или у Букстехуде. Толком не разберу. Знаю только, что он пользуется какой-то очень сложной системой контрапункта.
– Невероятно…
– Ничего невероятного тут нет, – вспылил я. – Джули сочиняет сложнейшие музыкальные фразы. Я это видел. И слышал. И, по-моему, он даже додумался до двенадцатиладовой системы или до чего-то в этом роде…
– Невероятно…
– …и еще кажется, он сам открыл правильную систему оркестровки, даже классический семиладовый контрапункт.
– Откуда ты знаешь?
– Я не знаю. Но если б ты когда-нибудь слышал, как Джули сводил в единое целое отдельные музыкальные фразы или даже просто как он играл с «Веселыми парнями», ты бы поверил.
– А ты слышал, как он играл с «Веселыми парнями»?
– Конечно.
– Когда?
– Однажды вечером.
– Где?
– На одной загородной танцульке.
– Ты не говорил маме, что ходишь на загородные танцульки.
– А я и не хожу, – сказал я. – Я ведь не танцую. А пошел тогда, чтоб увидеть и услышать Джули. Он играет на всех инструментах, какие только есть у них в джазе, кроме пианино, к пианино он не прикасался.
– Значит, он сочиняет джазовую музыку.
– Нет, не джазовую. Он играет с «Веселыми парнями», потому что надо же ему где-то и с кем-то играть. И еще это имеет отношение к его матери. Но в тетрадках он записывает не джазовую музыку, это куда серьезней джаза. Это подлинная сложная музыка, я уверен.
– Ты можешь это доказать?
– Как это докажешь? Для этого надо иметь хотя бы одну его тетрадку и расшифровать его нотные записи, а они совсем необычные, по вертикали, а не по горизонтали.
Семья наша была довольно музыкальная; в доме у нас не хватало очень многого, но был хороший патефон, и отец гордился своим музыкальным вкусом и любознательностью, благодаря которым с удовольствием слушал Томаса Бойда, Скарлатти, Равеля, Перселла (его он предпочитал всем остальным), Верди, Палестрину, Баха, Моцарта, Генделя, Дворжака и даже Вагнера.
– Хм-мм… хм… хм… – промычал отец, когда мы подошли к нашей калитке.
Много лет спустя я решил, что это «хм-мм» было, вероятно, началом его уже не профессионального, а человеческого интереса к Джули. Во всяком случае, на этот раз я все-таки сказал то, что нужно, и в следующие несколько дней он дотошно расспрашивал меня о Джули и миссис Кристо. Почему я думаю, что участие Джули в джазе как-то связано с его матерью? И как именно?
– Это только мои домыслы, – неохотно сказал я.
– Объясни их.
– Боюсь, это слишком книжно.
– Ты хочешь сказать, что додумался до этого, но боишься перемудрить?
– Да, пожалуй.
– Тогда дай мне возможность рассудить самому. Я слушаю…
И прямо в саду, под персиковыми деревьями, где мы тогда стояли, я, точно свидетель перед судом присяжных, стал сбивчиво толковать о Джули и его матери. Но вот беда: не мог я объяснять отцу, какую роль в отношениях Джули и миссис Кристо играла ее женская суть. Не мог сказать ему, что, зная, как она хороша и соблазнительна, женщина эта старательно отгораживалась от мирских соблазнов стеной незатейливой веры и добродетели. Не мог объяснить, какую неукротимую враждебность эта вера и добродетель вызывали в Джули. И, уж конечно, не мог объяснить этих ее объятий.
И все-таки мало-помалу, случай за случаем отец почти все это из меня вытянул. Даже воспоминание о ее вечных матерински нежных объятиях.
– А ты что делал, когда она кидалась тебя обнимать, если я правильно тебя понял?
– А что я мог делать? Бывало, что увертывался, если успевал. – Я несколько покривил душой, но не рассказывать же отцу о путанице чувств, которую вызывали во мне эти ее объятия.
– А что делал Джули, когда мать вот так к нему кидалась?
Тут я понял: всякий, кто видел миссис Кристо, услыхав про эти объятия, мучительно задумается, и отец мой не исключение.
– Смотря по тому, ждал ли он этого. Если она заставала врасплох, терпел. А если увидит, что она собирается его обнять, такими глазами посмотрит, что она сдерживается. Или просто увертывался.
– А мать что же?
– Ничего. Она всегда уважала его волю. Раз он не хочет, значит, не хочет.
– Ты когда-нибудь слышал, чтоб они ссорились?
– В жизни не слыхал, чтоб они сказали друг другу грубое или резкое слово.
– Тогда почему же он избегал материнской ласки?
– Потому… потому что ему это было не по душе, – запинаясь, ответил я. Мои неуклюжие объяснения были явно чересчур поверхностны.
– Но как все-таки они вели себя друг с другом? – озадаченно спросил отец. – Говори яснее. Каковы они были друг с другом?
– Казалось, они всегда тянут один и тот же воз, но в разные стороны, – сказал я. Наконец-то мне удалось найти затасканные, но верные слова для своей мысли.
Отец задавал мне еще и еще вопросы, но чем дальше, тем отчетливей я понимал: он ищет чего-то более здравого и убедительного, на чем можно бы строить защиту, моих воспоминаний ему явно недостаточно. Говори яснее, требовал он. Какая уж тут ясность, когда говоришь обо всей жизни Джули. Не мог я сказать, почему он замкнулся в своей скорлупе, для всех недосягаемый, от всего отрешенный. И даже если бы я мог хоть что-то объяснить и отец попытался бы строить на этом защиту, все равно ни судьи, ни присяжные подобных фантазий слушать не станут.
Глава 19
Суд начался поздней весной, в день, когда внезапно разразилась гроза с ливнем, – потоки воды напитали приречные равнины, хлынули в пересохшие оросительные каналы. Дети шлепали по желтой воде, затопившей обочины дорог. От дождя все повеселели: теперь можно было уже не так опасаться лесных пожаров, и на дальних выпасах будет вдоволь травы, и все палисадники сразу стали похожи на магазины дамских шляп. Поздней, в летнюю жару, цветы всегда сникали, у нас им не удавалось расцвести в полную силу.
Четырехчасовым поездом прибыл из Бендиго судья Лейкер, и это было для нас первым знаком, что процесс предстоит серьезный. Лейкер обычно останавливался в Королевской гостинице в самом центре города, но на этот раз он остановился в клубе, где в любое время дня и ночи без помех выпивали наши врачи, адвокаты (мой отец туда не хаживал), дельцы, лавочники и процветающие фермеры. Там судья Лейкер обычно останавливался, когда предстояло слушание уголовного дела, ибо в этих случаях ему в любое время мог понадобиться бодрящий глоток коньяка.
Суд, наделенный полномочиями Верховного суда штата, поскольку слушалось дело об убийстве, заседал в пыльном, тесном зальце позади зала муниципального совета. Судья сидел на возвышении, в дубовом кресле с высокой спинкой, придвинутом вплотную к стене. К порядку у нас в суде призывал либо секретарь, либо сам судья постукивал карандашом о стену.
В ту пору, прежде чем начать слушание любого уголовного дела, долго и не торопясь утрясали множество необходимых формальностей, будто кропотливо собиралась в поход компания туристов человек в двадцать. Требовалось все основательно подготовить, и пока тянулась вся эта канитель, пока отбирали присяжных и шли всяческие формально-юридические приготовления, Джули спокойно, безучастно сидел на скамье подсудимых, словно происходящее нимало его не касалось. Он явно намерен был перетерпеть этот суд, как прежде терпел бесполезные для него часы школьных уроков, безнадежные экзамены, песнопения пансионеров-евангелистов в кухне, голос и присутствие Хоумза, опасную болезнь – воспаление легких, дни в тюрьме и все прочее. Он словно и не слышал, когда секретарь суда прочел обвинительное заключение. Он даже не отозвался, когда его спросили, признает ли он себя виновным.
– Намерен обвиняемый ответить суду, признает он себя виновным или нет? – повторил судья Лейкер.
Джули словно и не слышал.
– Так что же, мистер Куэйл, – с досадой спросил судья Лейкер, – подсудимый отказывается отвечать на вопрос суда, признает ли он себя виновным?
Отказ подсудимого отвечать на этот вопрос обычно влек за собой бесконечные консультации с присяжными; до начала слушания дела необходимо было решить, признает подсудимый себя виновным или не признает, – решить, независимо от того, нравится ему это или нет. Иными словами, дело с самого начала осложнялось и запутывалось.
– Нет, ваша милость, – ответил отец, – мой подзащитный не признает себя виновным.
– Тогда он должен сказать это сам в присутствии суда. Пожалуйста, объясните ему это, мистер Куэйл.
– Мой подзащитный, вероятно, не понял вопроса. Нельзя ли задать ему этот вопрос еще раз?
Вопрос был задан снова.
– Ну, Джули? – сурово спросил отец.
– Не виновен, – произнес в ответ Джули.
Как отцу удалось его на это подвигнуть, ума не приложу.
Все прочие формальности и показания всего лишь как бы готовили сцену к выходу обвинителя, и вот, наконец, поднялся Страпп и с первых слов заявил почти даже небрежно, что дело отнюдь не представляется ему сложным.
– Полагаю, нам не потребуется много времени, чтобы показать, что произошло в ту ночь, ибо факты неоспоримы. Мы неопровержимо докажем, что миссис Кристо, в халате, находилась на кухне и была заколота насмерть. Мы докажем, что, кроме нее, на кухне в это время находился только обвиняемый. Мы докажем, что совершить это преступление мог только он. Сам обвиняемый этого и не отрицает. Он ни разу, ни единым словом не попытался опровергнуть выдвинутое против него обвинение, и вы слышали показания доктора Стоуна, который решительно заявил, что сама миссис Кристо не могла нанести себе этот удар.
Страпп умолк. Откашлялся. Низенький, толстенький, в шелковой рубашке и в галстуке-бабочке, он старательно откашливался всякий раз, когда хотел произвести на слушателей впечатление или передохнуть. Сейчас ему нужно было и то и другое. До этой минуты он перечислял бесспорные факты, но мы понимали: сейчас прозвучат слова, которые покажут, как он намерен строить обвинение, и они-то и определят дальнейший ход процесса.
– Теперь мы считаем необходимым, – медленно, обстоятельно, испытывая терпение моего отца, продолжал Страпп (подозреваю, что отец больше разыгрывал нетерпение), – определить состояние духа обвиняемого, то, что мы называем mens rea. А в данном деле именно оно все решает…
За год, который я зря потратил, пытаясь изучать право в отцовой конторе, я достаточно узнал о mens rea, состоянии духа, и понимал: когда никто не видел, как обвиняемый нанес удар, это самый верный и прямой путь доказать, что он виновен. И вот теперь, когда Страпп показал, какова будет его линия обвинения, я отчаянно хотел понять, как же это принял отец. Но со своего места я не видел его лица, а лишь крепкое плечо и парик, и они ничего мне не сказали.
– Иногда, – отчетливо продолжал Страпп тонким голосом, какой часто бывает у таких маленьких толстячков, – человек, убивший другого человека, вовсе не считается преступником, ибо за этим убийством не стояло преступное намерение. Преступлением убийство становится тогда, когда человек, нанесший роковой удар, нанес его с преступным намерением, и тогда уже все остальное не имеет значения – пусть он ударил сгоряча или даже не представляя, как ужасно это кончится для жертвы. В таком деле, как сегодняшнее, самого по себе намерения убить достаточно, чтобы доказать, что подсудимый виновен в убийстве.
Страпп мельком глянул в сторону Джули, и все мы тоже на него посмотрели, но, сдается мне, Джули просто-напросто ничего не слышал.
– Тем самым обвинение собирается сейчас показать, – продолжал Страпп, – что смерть миссис Анджелы Кристо – результат состояния духа обвиняемого в ту пору, результат злонамеренности, что убийство это предумышленное. Мы покажем, что обвиняемый создал у себя дома враждебную обстановку, что он яростно сопротивлялся верованиям матери, что он открыто бросил вызов устоям семьи, в которой рос, и, наконец, что отношения между матерью и сыном накалились до предела, и в ночь убийства рукой обвиняемого, нанесшей смертельный удар матери, водили рознь, враждебность, злоба, гнев. Иными словами, мы установим mens rea, состояние духа обвиняемого, по тем условиям, которые он сам создал…
Судья постучал карандашом не по стене, но по столу. Так он обычно не призывал к порядку зал, а прерывал оратора.
– Мистер Страпп! Это ваша заключительная речь? Или вы предваряете выводами начало дела?
Я задолго до этого замечания судьи ждал, что протест заявит отец, но спина его оставалась неподвижной и крепкие, обычно беспокойные пальцы не шевелились.
– Это лишь мое вступительное слово, ваша милость, – сказал Страпп и беспокойно покосился на моего странно молчаливого отца.
– Тогда, пожалуйста, дайте нам сперва составить о деле собственное мнение на основании ваших улик, – сказал судья.
– Извините, ваша милость, – сказал Страпп. – Но мне казалось, в данном случае обвинение обязано очень четко разъяснить свои намерения, ибо мы имеем дело с очевидной преднамеренностью, с состоянием духа. И потому весьма важно…
– Хорошо, хорошо. Но ближе к делу.
– Разумеется, ваша милость. Я и стремлюсь изложить суть дела незамедлительно.
Это была неправда: Страпп явно не торопился, и мне не забыть, как старательно, искусно, шаг за шагом он строил свои доказательства и как упорно, необъяснимо и совершенно неожиданно молчал мой отец – казалось даже, он просто не обращает внимания на все, что тот говорит и делает.
Страпп с самого начала ловко разделил обвинение на две части и в первой половине своей речи очень тепло нарисовал печальный и трагический портрет жертвы: миссис Анджела Кристо хорошо известна в городе, это прекрасная женщина, о которой (так получалось у Страппа) никто и не думал злословить и строить рискованные догадки, нет, как по волшебству она превратилась в женщину, которая всегда была у нас признана добродетельной, преданной, неунывающей, разумной матерью, любящей сына до самозабвения и охраняющей его от всех опасностей, бед и соблазнов.
И чтобы все это доказать, он подобрал самых подходящих свидетелей. Мистер Йоу, возчик дров, и мистер Джексон, маляр, оба ее соседи-евангелисты, поведали о долгой и трудной борьбе, которую бодро вела миссис Кристо с всевозможными напастями, стараясь сводить концы с концами, и никогда при этом не унывала и не теряла веры в милосердие божье. Затем был вызван мистер Комис – пятнадцать лет кряду миссис Кристо была постоянной его покупательницей, он держит лавку по соседству с кварталом евангелистов. Он рассказал нам, что миссис Кристо ни разу не задолжала ему ни пенни, никогда не жаловалась, никогда не сплетничала и не слушала сплетен. Миссис Констентайн из Христианского благотворительного общества вспомнила, как, приехав в Сент-Хелен, миссис Кристо на первых порах нуждалась в помощи (ей не сразу удалось найти пансионеров) и как благодарно, с каким смирением она приняла кое-что из одежды, джем и маринованный лук.
Миссис Картер, одна из наших местных портних, рассказала, как охотно и умело мать Джули бралась за иголку, когда надо было кому-нибудь помочь, и закончила словами:
– Истинная христианка. Мать, счастливая своим материнством.
Миссис Картер была настоящая труженица, уже очень немолодая, показания она давала со слезами на глазах. Плакала и еще одна женщина, она сидела как раз передо мной, – миссис Оуэн Джоунз, одна из тех немногих, кто всегда был приветлив с Джули. Я посмотрел по сторонам и увидел еще трех или четырех плачущих женщин и одну из них очень пожалел: то была миссис Сэмсон, год назад, спасая друг друга, утонули оба ее сына-подростка.
И все же я поразился. Ну почему, спрашивается, эти женщины так горюют о миссис Кристо? Они ведь даже толком не знали ее. Почему они сейчас плачут? Все это, конечно, во вред Джули, но, несмотря на слезы, на то, что волнение их начинало передаваться всем в зале (а отец никак не старался этому помешать), пока я не очень-то верил, что это как-то поможет осудить Джули за убийство матери. До приговора было еще очень далеко.
Однако, набросав словами, исполненными сочувствия, портрет жертвы, Страпп перешел к Джули и с легкостью убедил жизнерадостных и простодушных Хеймейкера, библейского Бена Кэша и мисс Майл поведать разные подробности из жизни Джули. Страпп в два счета выудил из всех них правдивое признание, что Джули всегда, был трудный мальчик: его трудно было понять, с ним трудно было общаться, ему трудно было помочь советом или делом. Они говорили правду, правда эта звучала очень убедительно и непременно должна была внушить нам, что по всей логике поведение Джули – необузданное, непредсказуемое, враждебное – неизбежно должно было привести к яростному, страшному удару, которым он убил родную мать.
Мы все видели, куда клонит Страпп, но лишь когда перед нами предстал Мейкпис, Страпп стал, наконец, задавать вопросы, которые прямо указывали на виновность Джули.
– Я не прошу вас, мистер Мейкпис, осуждать этого юношу, – тонким голосом, с подчеркнутым уважением обратился к нему Страпп. – Я не доискиваюсь чего-то такого, что могло бы ему повредить. – Он чуть помолчал, словно бы глубоко опечаленный всем происходящим. – Я лишь хочу знать правду, мистер Мейкпис, вот почему я просил бы вас, если, возможно, объяснить странное отступничество Джули Кристо от его веры, от семьи, от религии. Можете вы это объяснить, мистер Мейкпис? Можете вы нам сказать, почему этот старательно воспитанный, горячо любимый, окруженный заботой юноша вдруг пристрастился к безнравственному джазу, к танцулькам, к выпивке, хотя знал, что оскорбляет этим свою мать и восстает против всего, что ей дорого? Почему он так поступал, мистер Мейкпис, можете вы нам это сказать?
Мистер Мейкпис, в лучшем своем костюме (я так ясно ощущал запах нафталиновых шариков, словно они лежали не у него, а у меня в карманах), лишь безмолвно покачал головой.
– Но в глазах миссис Кристо все это было очень дурно и грешно? – спросил Страпп кроткого, озадаченного свидетеля. – Это-то мы знаем, так?
– Да, – ответил Мейкпис, не поднимая головы.
– Это крайне ее огорчало? Можно даже сказать, сверх меры огорчало?
– Да… Верно.
– Приходилось ли вам прежде видеть ее в таком огорчении?
– Нет. Настолько – нет. Она… Она… – Мейкпис не в силах был описать переживания миссис Кристо и, чтобы скрыть смущение, вынул из кармана платок.
– Она из-за этого плакала?
– Да. Часто плакала.
– Значит, поведение Джули было для миссис Кристо жестоким разочарованием и тяжким горем?
– Да, но…
– Но чем дальше, тем становилось все хуже и хуже?
– Можно и так сказать, – произнес Мейкпис, подняв голову. – Но Джули…
– Но Джули не пытался изменить свое поведение, чтобы не огорчать мать? Это верно, мистер Мейкпис? Отвечайте чистосердечно!
Мейкпис опять покачал головой.
– Значит, вы чувствовали, что все это приближается к своего рода взрыву? То есть вас не удивило, когда произошла эта страшная трагедия?
– Ну, отчасти. Но, видите ли, мистер Страпп…
Страпп махнул рукой, и Мейкпис опустил глаза и больше уже не пытался ничего сказать об истинной боли, истинной скорби и радости, какие знал дом миссис Кристо. Он сошел с места свидетеля, не получив никакой помощи от моего отца; отец сидел молчаливый и недвижный, точно каменная глыба, словно решил ни в коем случае не вмешиваться, что бы Страпп ни делал и как бы худо все ни оборачивалось.
Затем Страпп вызвал мистера Криспа, дважды вдовца, зеленщика, который в своем фургоне доставлял овощи жителям библейского квартала. У Криспа были непомерно длинные мочки ушей и остановившийся взгляд, отчего этот человек казался сразу и печальным и разгневанным, и он гневно и убедительно рассказал суду, как совсем недавно, когда он зашел к миссис Кристо «по религиозной надобности», Джули вытолкал его из дома и прямо во дворе кричал на него и бранился. Миссис Джексон, жена владельца похоронного бюро, рассказала, что несколько месяцев назад Джули взял узел одежды, который она передала ему для матери, зная, как та нуждается, и кинул его с моста в реку.
Ни про тот, ни про другой случай я ничего не знал, ведь последнее время мы с Джули совсем не виделись. Но оба свидетеля, очевидно, говорили правду, портрет Джули стараниями Страппа вырисовывался весьма непривлекательный, и я с ужасом ждал, что еще скажут новые свидетели, подбавляя черной краски. Страпп вызвал Джо Хислопа, и перед нами появился наш общий и неизменный любимец – Австралиец-Джо.
Страпп первым делом попросил Джо рассказать суду, как повел себя Джули во время памятной праздничной процессии. Джо в совершенстве воплощал в себе наш местный характер и, конечно, обрадовался случаю расписать эту историю поярче и всех поразить. Страпп молча слушал, пока Джо не дошел до главного. Тут он перебил свидетеля.
– Минуточку, Джо, – сказал он. – Если я правильно вас понял, обвиняемый вскочил на вашу платформу и пытался сбросить вас наземь. Верно?
– Пытался! – коротко ответил Джо.
– Но он рассвирепел? – добивался Страпп. – Он был в ярости, не так ли?
– Если это, по-вашему, ярость, так она ему не больно помогла, верно? (Смех в зале.)
– И все-таки он был в ярости и метил, так сказать, перервать вам глотку?
– Ну, он ведь не по орехи собрался, мистер Страпп.
– Ладно, Джо. Но что же все-таки он делал? Расскажите суду.
– Он дергал меня за волосы, – девчачьим голоском пропищал Джо, и мы все опять засмеялись.
– И это все?
– А что еще он мог, несчастный поганец? – презрительно уронил Джо. – Ножа при нем нет, всадить в меня нечего…
К моему изумлению, отец не вскочил, красный от гнева, и не заявил решительный протест против таких слов. Страпп и судья Лейкер, казалось, ждали этого и замерли в ожидании. И весь зал тоже. Но отец промолчал, и сам судья Лейкер сделал Джо замечание за брань и распорядился, чтобы присяжные не принимали во внимание его слова о ноже. Но все это было уже неважно, и Джо, так и не услышав от моего отца ни единого слова, покинул место свидетеля с видом самым победоносным – так, бывало, он покидал арену знаменитых – своих побед в состязаниях боксеров легкого веса, уложив противника чуть ли не в первом же раунде.
И всерьез отчаиваться я стал, пожалуй, именно после показаний Джо. Я знал: в любом суде о сути того, что поставлено на карту – о жизни человека, – часто забывают, увлекшись самим ходом судебного процесса со всеми его подробностями. В поведении Страппа вовсе не было никакой преднамеренности, он лично не имел ничего против Джули. Просто он вел обвинение, как оно и полагалось, по всем правилам судебного разбирательства. Он предъявлял все новые свидетельства, которые подтверждали, что у обвиняемого нрав непредсказуемый, непостижимый, неподатливый, чуть ли не противоестественный. И вот Джули, сидящий на скамье подсудимых, меняется у нас на глазах, обращается в какое-то непостижимое чудовище, которое вполне способно сгоряча, а то и хладнокровно, со злобным умыслом убить человека. Бледность его стала казаться неестественной, расслабленно повисшие руки наводили на мысль о неуравновешенности, неумении владеть собой. А большие карие глаза? Они глядят сквозь вас, будто обладатель их не способен ни увидеть чужое страдание, ни осознать собственную боль.
Сработано было искусно, и хотя приемы Страппа не отличались оригинальностью, состояние духа Джули, mens rea, он очень убедительно представил в самом выгодном для обвинения свете.
А мой отец все еще ничего не сказал. Ни слова.
Оставалось выслушать только двух свидетелей, и я уже понимал: Страпп приберег под конец какую-то потрясающую неожиданность. Что-то может добавить к этой мрачной картине мистер Морни, первый из двух оставшихся свидетелей, гадал я. Страпп попросил его рассказать, как к нему приходила миссис Кристо и просила помочь Джули, – вот тогда-то я и узнал кое-что о событиях того дня. Но, вызывая мистера Морни, Страпп преследовал только одну цель. Верно ли, что миссис Кристо просила помочь Джули?
– Да, – ответил мистер Морни. Он был честный человек и отвечал ясно и определенно.
– И вы предложили помочь ему? – Теперь, уверенный в своей победе, Страпп говорил веско, вопросы задавал коротко, напористо.
– Конечно, – ответил Морни.
– Что же вы ему предложили, мистер Морни?
– Предложил работать у меня по субботам, мистер Страпп.
– И он работал?
– Нет, не работал.
– Он ведь был очень беден, его содержала мать, и все-таки от работы он отказался?
– Отказался, – ясно и определенно ответил Морни.
– Он хотя бы объяснил вам, почему отказывается?
– Нет. От него это не требовалось.
– Он приходил вас поблагодарить?
– Нет, но…
– Вы хотите сказать, что он не потрудился зайти к вам в магазин и сказать: «Большое спасибо, мистер Морни, но в субботу я занят другими делами»?
– Нет. Мне ни разу не довелось с ним поговорить. Но…
– Достаточно, мистер Морни, – сказал Страпп. – Вы свободны.
Мистер Морни покинул место свидетеля, и по лицу его ясно было: он чувствует, что-то вышло скверно и неправильно, но как тут быть – не понимает. Давая показания, он не раз взглядывал на моего отца, словно просил о помощи. Но призыв его остался без ответа. Страпп добился своего. Теперь Джули оказался не только человеком, неспособным жить среди людей, но и неблагодарным, и когда Страпп вызвал своего последнего свидетеля, доктора Уинстона Хоумза, я понял: сейчас нам и предстоит услышать то, к чему он вел. Хоумз – вот главный его козырь.
Хоумз вступил на место свидетеля, как пророк Даниил, пришедший выносить, а не выслушивать приговор, и начал с того, что, положив руку на потемневший от пота переплет библии, попытался произнести свой собственный вариант присяги. Судья прислушался и сказал:
– Извольте присягнуть, как полагается, доктор Хоумз, иначе мне придется лишить вас права давать показания.
Хоумз раскрыл было рот, собираясь возразить, но, видно, передумал. Зычным голосом проповедника он принес присягу и затем сказал:
– Итак, мистер Страпп? Чем я могу быть вам полезен? – Как будто Страпп привел его сюда в качестве духовного наставника.
– Доктор Хоумз, – заговорил Страпп с несвойственной ему почтительностью. – В наших краях вы человек уважаемый, и вы долгое время знали миссис Кристо, не так ли?
– Много, много лет, мистер Страпп.
– Сколько именно?
– Лет двадцать. Да, не меньше двадцати.
(Значит, верно говорили: Хоумз знал миссис Кристо с самого рождения Джули, а может, и раньше.)
– Миссис Кристо была глубоко верующей женщиной, доктор Хоумз?
– Она была грешница, как все мы, мистер Страпп. Но она уже давно пришла ко Христу, верила в его доброту и милосердие и, подобно Марии Магдалине, жаждала пасть ниц пред троном его…
– Иными словами, она была хорошая женщина? Так?
– В свете страданий Христовых кто осмелится назвать кого-либо из нас хорошим человеком? – громко провозгласил Хоумз.
Судья хлопнул рукой по столу.
– Попрошу свидетеля в зале суда ограничиться суждениями о делах земных. А о небесах будете рассуждать после, доктор Хоумз.
– Мы несем земное бремя свое, ваша милость, осененные светом небесным…
– Только не здесь, в суде, доктор Хоумз. Попрошу вас это осознать и отвечать на вопросы, как положено.
– Я полагаю, доктор Хоумз все понял, – поспешно вставил Страпп. – Но разрешите спросить вас, доктор Хоумз, миссис Кристо возлагала на сына большие надежды?
– Она всегда верила в божественное провидение, мистер Страпп.
– Как это понять в отношении ее сына Джули?
– Она хотела взрастить сына в любящих объятиях господа.
– И он там был, доктор Хоумз?
– Я вас не понял.
– Находился ли Джули в руках господних?
– Все мы там, мистер Страпп. Мы вручены нашему Спасителю…
Судья Лейкер постучал карандашом о стену у себя за спиной.
– Мистер Страпп, – произнес он, – будьте добры сказать вашему свидетелю, чтобы он спустился на землю и перестал проповедовать. Здесь этому не место, и нам это не помогает.
– Христос…
– Довольно! – прикрикнул судья. – Вы сюда пришли не проповеди читать, доктор Хоумз. Если вы не будете прямо, надлежащим образом отвечать на вопросы, мне придется попросить вас покинуть место свидетеля.
Мы все знали: судья – человек азартный, пьющий, но и верующий, и он вовсе не желает, чтобы этот пропыленный бродячий апостол навязывал ему свои сектантские верования.
– Но… – начал Хоумз. Судья даже не взглянул на него.
– Мистер Страпп! – Судья подался вперед и уставил на Страппа грозный палец. – В последний раз предупреждаю вашего свидетеля. Потрудитесь его вразумить, не то, если он еще раз попытается обратить нас в свою веру, я вынужден буду лишить его права давать показания.
– Я постараюсь, ваша милость. – И Страпп быстро, почти резко спросил Хоумза, часто ли он бывал в доме миссис Кристо.
– Да, но я не…
– Отвечайте на вопросы, и все, – распорядился Страпп. – Замечали вы в последнее время, что отношения между миссис Кристо и ее сыном обострились, стали враждебными или натянутыми?
– Да.
– Замечали вы в последнее время что-либо такое, что осложнило их отношения?
– Да.
– Что же?
– Они ссорились из-за того, что брат наш Джули стал вести себя недостойно.
– Вы имеете в виду джаз-оркестр?
– Да, и еще он грешил, пил, развратничал…
Я чуть было не крикнул: «Протестую!» Конечно же, защитник должен бы заявить решительный протест. Но отец не вмешался, и это так было на него не похоже, что на этот раз Страпп и судья озадаченно переглянулись.
– Мистер Куэйл, – обратился к отцу судья Лейкер, словно упрямое молчание защитника уже начало его беспокоить, – позвольте узнать, намерены ли вы принять хоть какое-то участие в данном разбирательстве?
Отец ответил не сразу. Он терпеть не мог, когда ему указывали, как ему следует или не следует поступать, и, уж конечно, сейчас он старался совладать с собой.
– Чем вызван этот вопрос, ваша милость? – спросил он так отрывисто, словно боялся сказать лишнее. – Вы хотите посоветовать мне, сэр, как вести защиту?
– Вовсе нет. Но разве интересы вашего клиента не требуют, чтобы вы так или иначе возразили, когда свидетель делает заведомо недопустимые заявления?
У отца побагровела шея.
– Я защищаю интересы своего клиента так, как считаю нужным, ваша милость, – сердито сказал он, – а если мои методы вызывают у вас сомнение, я потребую нового слушания и нового судью, который даст возможность защите вести дело по ее усмотрению, без неоправданного вмешательства.
– Вы напрасно возмущаетесь, мистер Куэйл, – сказал Лейкер. – Я был искренне обеспокоен.
– Я блюду интересы своего клиента, и суд напрасно об этом беспокоится. И я настаиваю, чтобы этот вопрос, заключающий в себе неправомерный намек, был взят обратно, ваша милость, в противном случае я покину зал суда и обращусь в…
– Хорошо, хорошо, мистер Куэйл. Напрасно вы волнуетесь. Я просто задал вопрос и, если угодно, извольте, беру его обратно. – Лейкер сделал знак Страппу и сказал, пожалуй, чересчур поспешно: – Продолжайте, мистер Страпп. Но последнее заявление вашего свидетеля по поводу разврата следует вычеркнуть из протокола, и присяжные не должны принимать его во внимание.
Страпп продолжал допрос, уверенности у него несколько поубавилось, хотя и ненамного.
– Итак, Джули и его мать ссорились из-за его поведения? – спросил он.
– Да, сэр, они ссорились… – ответил Хоумз.
– Откуда вам это известно?
– Миссис Кристо пришла ко мне в отчаянии, она рыдала, ломала руки и склонила голову, точно Иаир перед господом.
– Что же миссис Кристо вам сказала, доктор Хоумз? – быстро спросил Страпп.
– Она сказала, что боится за сына. Боялась какого-то ужасного буйства. Боялась, что он губит себя и способен сделать что-нибудь ужасное.
– С ней?
– С ней или с собой. С кем-нибудь…
– Она так и сказала?
– Этими самыми словами. Бренной плотью своей…
– Не стоит о бренной плоти, доктор Хоумз. Миссис Кристо просила у вас помощи?
– Просила. Но… – Хоумз, искусный оратор, умолк на самом интересном месте.
– Так что же? – нетерпеливо спросил Страпп.
– Она предупредила меня, чтобы я не заговаривал с ним. Умоляла не корить его за то, что он ступил на путь греха.
– Почему она так говорила?
– Она сказала, что не знает, чем он ответит на мои речи.
– Вы хотите сказать, она боялась, что он прибегнет к насилию?
– Она боялась влияния сатаны, который ныне им завладел.
– И вы согласились молчать, ничего ему не говорить?
– Нет. Нет. Я знаю свой долг, мистер Страпп.
– Так что же произошло?
– Миссис Кристо рыдала, рыдала, рыдала…
– А вы как поступили?
– Я дождался возвращения сына, и когда он вошел в кухню, где, я сидел с миссис Кристо, я попытался показать ему в свете учения Христова, как дурен и ошибочен избранный им путь греха.
– Он что-нибудь сказал?
– Ничего не сказал.
– Совсем ничего?
– Ничего членораздельного. Когда я стал внушать ему, как вредит он сам себе, как грешно вводить в дом саму размалеванную Иезавель сего града и дьявола по плоти…
– Ясно. Что он на это сказал? Что сделал?
– Он зарычал, как зверь. Он был одержим…
– Вы хотите сказать, он вышел из себя?
– Да, он потерял облик человеческий…
– Что же он сделал?
– Схватил большой нож, который лежал в кухне на доске для хлеба, и кинулся на меня.
– Он бросился на вас?
– Да. Бросался опять и опять…
– Что сделали вы?
– Мне пришлось спасаться. Пришлось бежать. Он бежал за мной до самой калитки, и рычал, как зверь, и замахивался на меня ножом.
– Это было задолго до смерти миссис Кристо?
– Накануне. Как раз накануне, мистер Страпп.
В зале задвигались, завздыхали, позади меня кто-то всхлипывал, а сам я закрыл лицо руками и мысленно застонал: «Джули, Джули!» Что еще тут скажешь, что сделаешь? Как тут выразить всю меру отчаяния?
Страпп помолчал – пусть вздохи и всхлипывания делают свое дело, – а немного погодя негромко и просто сказал:
– Больше мне говорить нечего, ваша милость. Таковы доказательства обвинения.
В зале воцарилась тишина, и я надеялся, что отец заявит, наконец, протест, или заспорит, или даже вспылит. Но теперь его молчание словно слилось с молчанием Джули. а потом вместо того, чтобы предпринять позарез необходимую сейчас контратаку, он затеял весьма практический разговор с судьей Лейкером и Страппом о том, чтобы перенести дальнейшее слушание на завтра.
Судья пожал плечами: он запомнил урок, преподанный ему за его попытку вмешаться.
– Хорошо, мистер Куэйл, – сказал он и покачал головой. – Как вам угодно. – Потом обернулся к Страппу: – Желаете произнести свою заключительную речь теперь, мистер Страпп, или завтра, после того, как выступит защита?
– Я заключу после защиты, ваша милость, – сказал Страпп. – Сейчас мне это нежелательно.
– В таком случае, – вмешался отец, – если мы на сегодня заканчиваем, я прошу разрешения суда повторно вызвать на завтра некоторых свидетелей – в качестве свидетелей защиты.
– Это весьма необычно, мистер Куэйл, у вас ведь была полная возможность подвергнуть их перекрестному допросу, – сказал Лейкер. Отец промолчал, и Лейкер опять пожал плечами, словно окончательно отказывался понять его поведение. – Прекрасно, – сказал он, – если только вы не возражаете, мистер Страпп.
Страпп перестал складывать бумаги. Он всегда с подозрением относился к каждому шагу моего отца, особенно если шаг был хоть сколько-нибудь необычным. Он явно насторожился. Но показания Хоумза так укрепили его позиции, что он махнул рукой и сказал:
– Нет, я не возражаю, ваша милость.
– Прекрасно. – Судья сунул огрызок карандаша в карман жилета под мантией. – Но хотел бы я знать, к чему вы клоните, мистер Куэйл.
– Узнаете, ваша милость, – сказал отец и взял единственный лежащий перед ним листок. Небольшой, чуть больше визитной карточки.
Объявлен был перерыв до завтра, до десяти утра, и, как все, кто весь день недоуменно глядел на загадочное поведение защитника, я жаждал узнать, что на уме у отца, что он готовит на завтра. Так жаждал, что позже, за обедом, снова умышленно нарушил правила и сказал ему, что не верю я Хоумзу, будто Джули ссорился с матерью.
– Хоумз врет, – сказал я. – Джули нипочем не стал бы с ней ссориться. Мало ли чего наговорил Хоумз!
– Хватит, – пробормотал отец; казалось, он поглощен своими мыслями и ему сейчас не до меня. За столом он был так же молчалив и задумчив, как и весь день в суде.
– Но он врет, я знаю, – стоял я на своем.
– Ничего ты не знаешь, – сказал отец, наконец обратив на меня внимание. – Доктор Хоумз врать не станет. Если не считать всей этой проповеднической болтовни, он отвечал на вопросы правдиво и прямо.
– А я говорю, он врет, – возмутился я. Отец бросил нож и вилку.
– Вот что, юноша, – сказал он. – Если бы ты был повнимательней к тому, как в суде ведутся дела, так мог бы знать, что в уголовном суде часто «врут» вопросы, а не ответы. Так что думай прежде, чем кричать…
– Тогда почему же ты сам не задавал вопросы? – вскинулся я.
– Я уже сказал, хватит! – отрезал отец. – Я не намерен это обсуждать. И ты не будешь…
– Но…
– Ешь и прекрати этот разговор! – Сам он в эти минуты не ел и смотрел на меня так свирепо, словно ему осточертели и я и всё на свете. – Тебя даже нечего было пускать в суд, раз ты не соображаешь, что там происходит. И уж раз ты горячишься, как мальчишка, изволь поостеречься, когда станешь писать отчет для субботнего номера газеты. Если ты позволишь своим чувствам одержать верх над разумом и представишь кого-либо в ложном свете, тебя привлекут за клевету в печати. Короче, смотри за собой, а всех прочих оставь в покое.
Отчет, который мне предстояло написать для газеты, должен был основываться на стенограмме суда – в четверг разрешат ее прочесть. Отец это знал. Он попросту велел мне замолчать. Мама молча просила меня о том же, и сестра Джннни тоже. Отец и так озабочен, неспокоен, ну чего ради я к нему пристаю?
Но когда отец свернул свою салфетку, засунул ее в серебряное кольцо и поспешил к себе в контору, я сказал маме:
– Все равно он сегодня все выпустил из рук. Он всегда толкует о внутренней логике защиты, а сегодня я никакой логики не заметил. Ни намека на логику. Он просто ни слова не говорил. Предоставил все Страппу.
– Он знает, что делает, – сказал Том.
– Сегодня в суде на это было не похоже, – мрачно возразил я.
– Ты совсем безнадежен, – сказала Джинни. – Джули заколол свою мать, это же ясно. Чего ты ждешь от папы? Чтоб он ее воскресил?
– Джинни!
– Кит меня просто бесит.
Джинни в сердцах даже ногой топнула. Том уже незаметно ускользнул на свидание к одной девчонке (наши родители считали ее неподходящей и запрещали с ней видеться), и мы с матерью остались вдвоем мыть посуду.
– Он не так уж тревожится за успех защиты, главное – за мальчика, – сказала мама. – По-моему, он еще просто не понимает, что за человек этот твой Джули.
– Его никто не понимает, – сказал я. – В том-то и беда.
– Тогда не суди отца слишком строго. Он делает все, что в его силах.
Я это знал. Но когда на следующее утро суд возобновил работу, по тому, как вела себя публика – как она усаживалась, как ослабел ее интерес, как держались полицейские, секретари, Страпп и даже сам судья, я почувствовал: все они считают, что дело уже решено и отцу вряд ли удастся что-либо изменить.
Глава 20
Но едва он заговорил, мне стало ясно: наконец-то он намерен действовать так, как мы ждали.
– Ваша милость! – нетерпеливо начал он, едва дождавшись последнего удара часов.
Только что отзвучало непременное «Встать, суд идет!», и сейчас все усаживались на свои места, но отец уже снова вскочил, словно ему не терпелось поскорей со всем этим покончить.
– Минутку, мистер Куэйл, минутку, – сказал судья Лейкер. – Я знаю, заседание открыто, но дайте мне хоть сесть как следует.
– Я полагал, что вы уже готовы, ваша милость, – сказал отец. Похоже, он был сегодня взвинчен не меньше судьи и против своего обыкновения сейчас даже не извинился. Этими отрывистыми словами он уже приковал к себе всеобщее внимание. И сейчас все взгляды были обращены на него.
Сам я так пристально следил за каждым его движением, что даже не вдруг заметил в зале нашу Бетт. Она была в голубом и сидела как раз позади моего отца. Было и еще чему удивиться: рядом с Бетт сидела Норма Толмедж в красном платье, красном берете, красных туфлях с перекрещенными на лодыжках ремешками, в шелковых чулках и с маленькой черной блестящей сумочкой. Поразительное это было зрелище – они две бок о бок, такие разные, но, взглянув на Джули, я и вовсе ахнул от изумления, ничего подобного я не ожидал.
На нем была белая рубашка с отложным воротником и хорошо сидящий синий костюм, который Норма купила ему в магазине Уилсона. Этот костюм и белый отложной воротник, выгодно освещенные соседней лампой, заставили забыть про его угловатость, худобу, бедность. Перед нами сидел утонченный, задумчивый интеллигентный юноша-европеец, которому явно свойственны лишь самые изысканные мысли, изящные жесты и недосягаемая гармоничная непорочность. Превращение разительное, полное поэзии. Конечно же, Джули надо было родиться на другом материке.
– Ваша милость, – требовательно воззвал к судье отец, постукивая пальцами по столу, – могу я говорить?
– Пожалуйста, мистер Куэйл. Бога ради, начинайте.
Отец заговорил быстро, напористо, в нем чувствовались не только досада, но и нетерпение.
– Защита не станет тратить время на обсуждение уже установленных фактов. В ночь на двенадцатое сентября в кухне собственного дома миссис Анджела Кристо получила ножевое ранение, от которого затем умерла. Кроме нее, в кухне в это время находился только ее сын Джулиан Кристо…
Судья Лейкер поднял голову, видно, не верил своим ушам. Защитник без борьбы признавал самый решающий, ведущий к роковому приговору довод обвинения.
– Защита, – продолжал отец, сжимая руки, словно откручивал неподдающуюся гайку, – допросит всего шестерых свидетелей, причем очень коротко. Мы вызовем мисс Милиеент Майл, мистера Джо Хислопа, Уильяма Хики, доктора Филипа Хоумза, мисс Норму Толмедж и мисс Бетт Морни.
Страгга поднял брови. Я готов был провалиться сквозь землю. Каким образом отец собирался доказать невиновность Джули и выиграть дело с помощью такого набора свидетелей? Но отец не терял ни минуты. Он вызвал мисс Майл и тотчас обратился к ней да так холодно, так бесстрастно, что вся ее вера в радость не могла послужить ей укрытием.
– Мисс Майл, – сказал он. – Мне понятна ваша преданность Иисусу Христу, и мы знаем: господь наш высший судья. Но на этот раз я попрошу вас подумать о Джули Кристо, мальчике и юноше, которого вы знали с первых лет его жизни. Посмотрите на него не глазами Иисуса Христа, или мистера Страппа, или еще чьими-нибудь, а своими собственными. Выполните вы мою просьбу, мисс Майл? Или… – он умолк, развел руками, – или мы с вами затеем ожесточенный спор, прямо здесь, прилюдно, о том, какова природа Христа и его истинное милосердие? Спор, который выиграю я.
Мисс Майл судорожно глотнула и медленно кивнула.
– Я постараюсь, мистер Куэйл. Я постараюсь думать о Джули.
– В таком случае я задам вам простой вопрос, который требует очень простого ответа.
Мисс Майл обратила умоляющий взгляд на Джули, и все мы тоже посмотрели на него. Лицо у Джули было бесстрастное, и он очень походил на Байрона. Джули не собирался помогать мисс Майл, обмениваясь с ней взглядами. Он даже не посмотрел на нее.
– Видите вы этого мальчика, мисс Майл, которого здесь обвиняют в убийстве?
– Да, мистер Куэйл. Да…
– И вам по душе, что он здесь сидит, мисс Майл? Вы хотите, чтобы он остался на скамье подсудимых и его обвинили в убийстве?
Мисс Майл затрясла головой.
– Конечно, нет. Это не для Джули.
– Тогда позвольте задать вам вопрос, которого вам не задал вчера мистер Страпп. Если бы мистер Страпп спросил вас, следует ли повесить Джули за убийство матери, сказали бы вы «да», мисс Майл?
– Нет. Нет. Никогда бы я так не сказала, мистер Куэйл.
– Почему?
– Потому что… – Сквозь криво сидящие очки мисс Майл посмотрела в зал, словно надеялась, что мы ей поможем. Но неоткуда ей было ждать помощи.
– Хорошо, – сказал отец. – Позвольте задать вам другой вопрос, быть может, тогда вам будет легче объяснить, почему вы не хотите, чтобы Джули повесили. Любите вы этого мальчика, мисс Майл?
Мисс Майл съежилась на своем стуле.
– Я люблю только нашего спасителя Иисуса Христа, мистер Куэйл. – в испуге ответила она.
– Но разве вы не любите Джули как тетя, или мать, или друг? Скажите нам правду, мисс Майл. Неважно, что думают другие. Никто не собирается ставить это вам в вину.
Мисс Майл уже не искала помощи. Она совсем растерялась. Она просто кивала, будто ответить на это хоть единым словом было слишком опасно. Потом тревожно оглянулась, будто боялась чьих-то глаз.
– Итак, мисс Майл, – безжалостно, самым холодным своим тоном продолжал отец. – Вы уже немало наслушались здесь о безнравственном поведении Джули Кристо. Но можете вы сказать, что он хоть раз чем-нибудь вас обидел? Вас лично?
– Ох, нет. Он не такой.
– А вам приходилось видеть, чтобы он ссорился с матерью и грубил ей?
– Нет. Никогда.
– Значит, вы хотите сказать, что дома он не доставлял никаких серьезных неприятностей? Так ли я вас понял, мисс Майл?
– Джули никогда нам никому не доставлял неприятностей, мистер Куэйл. Он был со всеми хороший. Джули… – начала она еще, но опустила голову и конца никто не услышал.
– Значит, вы не хотите, чтобы его повесили за убийство? – Теперь я понимал: отец намеренно выставлял перед всеми потрясающую наивность мисс Майл: он вскинул голову и чуть ли не закричал на нее: – Так как же, мисс Майл?
– Джули, – опять начала она. – Джули… – Но продолжать не смогла: наша вечная певунья залилась слезами.
Обычно, когда во время допроса свидетель плакал, отец говорил с ним мягко, старался успокоить. Но сейчас он продолжал, как ни в чем не бывало, словно эти страдания его нимало не трогали.
– Осушите слезы, мисс Майл, и отвечайте на вопросы, – с минуту он все же выждал, снисходя к ее слабости, потом спросил, верно ли, что миссис Кристо была всегда очень нежна с Джули.
– Да…
– Она любила его обнимать, прижимать к груди, верно?
– Да… – Мисс Майл все еще утирала слезы под очками.
– Но даже в детстве Джули всегда старался увернуться от этих объятий? Так ведь?
– Да…
– Особенно когда он стал уже взрослым юношей?
– Да. Это так.
– Но, случалось, она заставала его врасплох? Верно это, мисс Майл?
Мисс Майл, видно, совсем растерялась: уж очень быстро сыпались на нее вопросы, и отвечала она словно бы неохотно, оттого, что не поспевала за ними мыслью.
– Разве не так, мисс Майл? – требовательно повторил отец. – Случалось ей заставать его врасплох?
– Ох, да… Случалось.
– Еще два вопроса, и вы свободны. Насколько я понимаю, все пансионеры платили миссис Кристо в общей сложности два фунта пять шиллингов в неделю, и на эти деньги она содержала пятерых взрослых и своего сына. Все остальные деньги пансионеров шли на нужды вашей евангелической церкви. Это верно, мисс Майл?
– Да, верно.
У меня появилось ощущение, словно своими вопросами отец что-то отбрасывал с дороги, задает их лишь затем, чтобы позднее воспользоваться ее ответами, и даже до слез ее довел тоже ради этого.
– И последний вопрос, мисс Майл. Кто-нибудь в вашем доме, включая и мать Джули, купил мальчику хоть раз книгу или сборник пьес, посылали его на уроки музыки, водили его в театр, давали ему возможность послушать радио, водили его на концерт, рассказывали ему сказки, поощряли какие-либо его склонности, которые скрашивают жизнь всякого современного человека? Мисс Майл старалась удержать слезы, и ей не сразу удалось ответить.
– Ответьте на вопрос, мисс Майл, – сказал отец. – Просто ответьте на вопрос.
– Нет… Ничего этого не было, мистер Куэйл. Мы…
– У вас в доме считалось, что все это грех, ведь так?
– Это все от лукавого…
– Однажды вы сожгли все книги, доставшиеся вам от отца, всю его библиотеку. Ведь так, мисс Майл?
– Это были грешные книги, мистер Куэйл. Они не угодны господу.
– Пожалуй, что так, – с грустью согласился отец и покачал головой. – Вы свободны, мисс Майл.
Последние слова он сказал скороговоркой, небрежно, и ни мисс Майл, ни мы, остальные, не поняли, что это конец, мы еще ждали каких-то главных вопросов. Но не успела она сойти со свидетельского места, а отец уже вызвал Джо Хислопа. Потом, словно спохватившись, прибавил:
– Разумеется, если обвинитель не желает подвергнуть мисс Майл перекрестному допросу.
Но Страпп только отмахнулся. Отец часто повторял: адвокату важно знать, когда задавать вопросы, а когда и помолчать, Страпп, видимо, решил, что сейчас ему выгодней помолчать.
– Джо Хислоп! – пренебрежительно сказал отец еще прежде, чем тот, небольшой, крепко сбитый, встал на место свидетеля (приносить присягу ему больше не требовалось). – Вы бывший боксер, жокей и человек пьющий, и в городе вы известны как спортсмен и игрок, верно?
– Это ваши слова, не мои.
– Это я вас спрашиваю, Джо Хислоп. Ну, а если бы в баре гостиницы «Белый лебедь» или во дворе этой гостиницы (как известно, субботними вечерами там часто происходят пьяные драки, а у нас в городе и вообще в Австралии этим почему-то принято восхищаться) вы бы увидели, что один дергает другого за волосы, вы сочли бы, что он в ярости и совершает насилие?
– Как сказать, – огрызнулся Джо. Джо всегда терпеть не мог моего отца-англичанина и теперь, когда тот допрашивал его в суде, готов был каждое его слово встречать в штыки.
– Что значит «как сказать»? – сердито бросил отец с другого конца этого своеобразного ринга. – Мы с вами живем в Австралии. Австралийцы – народ грубый, скорый на расправу, а не то что за волосы таскать, это всему свету известно. Так за что же он вам вцепился в волосы, Джо Хислоп? Отвечайте.
– А я почем знаю, за что? Просто взял да и набросился на меня.
– «А я почем знаю, за что?» – передразнил отец. – «Просто взял да и набросился». Это разве ответ? Разве вы заодно со многими нашими горожанами еще раньше сами не набросились на него?
– Не пойму, про что вы толкуете, – сказал Джо.
– Да ведь в угоду чудовищной тупости и жестокости самых недостойных жителей нашего города вы, Джо Хислоп, своим представлением во время праздничной процессии оскорбили и самого юношу и его близких. Разве не так?
– Да мы просто шутили! – крикнул Джо. – И нечего на меня напраслину возводить, не на таковского напали!
– Ах, вот оно что! Тогда извольте ответить вот на какой вопрос. Если б я опрокинул вам на голову кружку пива и обозвал вас пропойцей, вы бы сочли, что я просто шучу, да? Так, что ли?
Страпп уже во весь голос заявлял протест, а Джо беспомощно обернулся к судье и крикнул:
– Да что ж это он как со мной разговаривает?
В зале зашумели, задвигались, секретарь призывал к порядку, а меж тем судья оставался на удивление спокойным и только поглядел по очереди на отца, на Джо и на Страппа.
– Просто отвечайте на вопросы, мистер Хислоп, – сказал он, когда шум поутих. – А намеки можете оставлять без внимания.
– Ну, конечно, намеки оставляйте без внимания, – подхватил отец. – Но не думайте, что вам можно оставить без внимания мой вопрос. И я опять вас спрашиваю: разве вы в тот день не потешали весь город, нападая на веру и на близких Джули Кристо? Разве не вы первый на него набросились?
– Говорите, что хотите, а только пока он на меня не налетел, я его и пальцем не тронул, святая правда.
Жестом чисто адвокатского отчаяния отец воздел руки к небесам.
– Святая правда – это совсем не то, что извергается из ваших уст, – сказал он Хислопу.
В зале зашумели, затопали, послышались угрозы, оскорбительные выкрики в адрес отца, а он не спеша высморкался и сказал невозмутимо:
– Это все, Хислоп. Вы свободны…
– Неуважительно говорит! «Мистером» почему не называет? – раздались крики.
Наконец порядок был восстановлен, и судья Лейкер подался вперед и сказал отцу:
– Я отлично понимаю, мистер Куэйл, зачем вам понадобилось разжигать страсти, вызывать беспорядок и возмущение в зале суда. Но не перегибайте палку, не то, напутствуя присяжных, я вынужден буду объяснить им, зачем вы это делаете.
Словно в отместку, отец крикнул:
– Прошу свидетеля подойти еще раз!
Джо вернулся, но теперь в нем уже не ощущалось прежней дерзости, словно его вторично кинули в пасть льва, – а это, конечно же, несправедливо.
– Итак, сэр, – обратился к нему отец, весь красный от гнева, когда зал наконец удалось угомонить. На этот раз он говорил жестко уже оттого, что разозлился. – Если уж вы с гордостью называете себя австралийцем, слышали вы про человека по имени Иоганн Себастьян Бах?
– Нет, – вызывающе ответил Джо.
– А Густав Малер?
– И этого не слыхал.
– А Иозеф Гайдн?
– Нет!
– Больше вопросов не имею, – сказал отец и махнул Хислопу рукой, чтоб уходил.
Но Джо был не дурак. Он понял, что над ним посмеялись и, покидая место свидетеля, крикнул отцу:
– А вы слыхали про Тима Беннера и про Джека Шарки? А про Мигуэля Купера и про Тони Бенбери?
То были известные австралийские боксеры, борцы и футболисты, и в зале поднялся смех: всех потешало явное невежество этого англичанина, но отец только с презрением отмахнулся.
– Прошу вызвать Уильяма Хики, – сказал он.
Билли вырос над залом, высоченный, точно дерево, и пошел к месту свидетеля; он мигал и втягивал губы, словно на невидимой флейте подыгрывал своей мучительной растерянности и явному испугу. Он уже знал, как отец расправляется со свидетелями, и, сам джазист, представитель мира греха, ничего хорошего не ждал. Он дудел про себя – «пам, пам, пам». Я ощущал этот ритм по тому, как втягивались и надувались его щеки.
– Итак, – начал отец, впиваясь глазами в его очки, чтобы тот не мог отвести взгляд. – Вы ведь музыкант, Билли, верно?
Скажи отец: «Вы ведь сторож на складе лесоматериалов», – он был бы совершенно прав и наш Билли ответил бы утвердительно. Но сам-то Билли считал себя музыкантом, – ума не приложу, как отец до этого додумался, подошел к нему так умно и мягко.
– Верно, мистер Куэйл, – с облегчением ответил Билли. – Я музыкант.
– Я только хочу задать вам два-три вопроса насчет музыки, поскольку это касается нашего друга Джули.
Мы все посмотрели на Джули: глаза его были закрыты, и, я думаю, ему уже хотелось только одного – чтобы все это поскорей кончилось. Он явно устал.
– Сыпьте, – не без опаски произнес Билли.
– Как вы сказали?
Это был новый американизм, мы подхватили его из кинофильмов, а отец его еще не знал, так как приносить новомодные словечки домой нам не разрешалось. Всем остальным в зале суда словечко было знакомо, и всех снова позабавило невежество моего отца.
– Я говорю, действуйте, мистер Куэйл.
– А… Ну хорошо, Билли. Джули Кристо играл в вашем оркестре «Веселые парни», так?
– Да.
– Что вы думаете о его игре?
Билли медленно, выразительно покачал головой, плотно сжал губы
– Что вы хотите этим сказать?
– Словами этого не опишешь, мистер Куэйл.
– Попытайтесь. Это очень важно. Как бы вы определили его игру? Хорошо он играл? Или плохо?
– Он играл не так, как все мы, – ответил Вилли.
– Понимаю. Но в чем была разница? Объясните, пожалуйста.
Билли смущенно поежился.
– Музыка, мистер Куэйл, всякая музыка, джаз или какая другая, состоит из разных сочетаний и рядов. Этих сочетаний и рядов миллионы, только их надо ухватить. И чем больше можешь ухватить, тем лучше играешь, понимаете?
– Да, понимаю. Но продолжайте.
– Это и есть музыка, понимаете, что я хочу сказать?
– Да. Но какое отношение это имеет к Джули?
– Джули мог сыграть миллион сочетаний, да еще варьировал их и умел их выворачивать и так и сяк. Бывало даже, мы все бросаем играть и только слушаем его. Сколько раз так бывало…
– Значит, вы хотите сказать, что Джули замечательный музыкант?
– А как же, мистер Куэйл! Лучше него я отродясь не слыхал.
– Вы имеете в виду исполнителей джазовой музыки?
– Нет. Не то. В джазе он был не так уж хорош, мистер Куэйл. Он часто брал совсем не те ноты. Ему это было неважно. А только я отродясь не слыхал, чтоб кто другой мог такое, как он. Он понимает все насквозь, вот что важно. Я вам говорил: музыка – она вся из сочетаний. А он вроде знает их все насквозь, вроде это у него само собой получается.
– Спасибо, Билли. У меня все, вы свободны, – сказал отец.
Я мог бы и не смотреть ни на судью Лейкера, который карандашом почесывал голову под париком, ни на Страппа, который пухлой рукой озадаченно утирал полное лицо, – я и так знал, что они думают. Разве этим можно хоть что-то доказать? Разве хоть что-то из того, что сделал пока отец, может как-то помочь Джули? С точки зрения юридической во всем этом не было никакого смысла, и Лейкер собрался было что-то черкнуть в своем блокноте, но тут же отложил карандаш, словно отказываясь от испытанного способа выносить свое суждение. Потом спросил Страппа, нет ли у него вопросов или замечаний.
– Нет. Никаких вопросов, ваша милость, – ответил Страпп, – вот только мне хотелось бы понять защитника, что он хочет всем этим доказать, сам я никак не возьму в толк, к чему он клонит.
– Говоря по правде, я тоже, – сказал судья и сухо прибавил: – Но, надо думать, мистер Куэйл знает, чего он добивается, так что наберемся терпения, мистер Страпп.
Отец пропустил все это мимо ушей.
– Попрошу доктора Хоумза – сказал отец.
С ним будет посложней, чем с Джо Хислопом, подумал я. Хотелось бы мне понять, почему в присутствии Хоумза мне всегда становится уныло и я чувствую себя загнанным в угол, навеки пригвожденным к месту, обреченным. Мне не терпелось увидеть его начищенные до блеска башмаки, и когда он сел на место свидетеля, а отец не спешил задавать ему вопросы, я так и думал, что вот сейчас, седоватый, величественный, он важно скажет: «Итак, мистер Куэйл?»
Немного выждав, он так и сказал, и ясно стало: он опять вознамерился обращать суд в свою веру. В конце концов, кафедра всегда остается кафедрой, арена – ареной, а паствой может стать любая аудитория, которая хочет или вынуждена его слушать. А брошенный вызов есть вызов, и, похоже, Хоумз радостно предвкушал схватку с отцом.
– Итак, мистер Куэйл? – повторил он.
Отец – ноль внимания, по-прежнему листает свои заметки. Потом нахмурился, поднял голову и посмотрел – не на Хоумза, на Джули. И мы посмотрели туда же, а Джули весь напрягся, похоже, чтобы высидеть на этой скамье, ему требовалась вся его выдержка. И теперь, обратив общее внимание на Джули, отец задал свой первый вопрос, причем произнес его с подчеркнуто английской, а не австралийской интонацией, словно, разговаривая с Хоумзом, никак не желал ронять свое достоинство.
– Каких наук вы доктор, доктор Хрумз? – спросил он.
– Какова цель вашего вопроса, мистер Куэйл?
– Вы будете отвечать на мой вопрос, доктор Хоумз? – спросил отец, даже не потрудившись на него взглянуть.
– Раз вы так настаиваете. Я доктор богословия, – зычным голосом проповедника, с явственным американским выговором ответил Хоумз.
– В каком университете вы получили степень?
– Почему вас это интересует? Слово господа нашего…
– Отвечайте на вопрос, доктор Хоумз, – все так же ровно, бесстрастно, на английский лад сказал отец, – Я задал вам вопрос и жду ответа.
– В колледже Святого воскресенья в Энглзтауне, штат Миссури, где слово господа нашего…
– Значит, вы американский доктор богословия; – с презрением сказал отец. – Quern diligo castigo, доктор Хоумз. Вы согласны?
– С чем?
– С тем, что я сейчас сказал.
– Я не понимаю папистский язык, эту их латынь. То голос сатаны. То язык идолопоклонников. Так что я могу ответить вам лишь словами Апостольского послания…
– Это очень известное выражение. «Тех, кого люблю, караю».
– Папистское выражение.
– Ничего подобного, – возразил отец. – Это церковное речение, которое обязан знать любой доктор богословия. В особенности вы, доктор Хоумз.
– Меня не запугать вашими папистскими суждениями.
– Вот как? Тогда рассмотрим ваши поступки и будем судить о них в этом суде, доктор Хоумз. Если я вас правильно понял, вы на протяжении двадцати лет постоянно бывали в доме семьи Кристо и взяли на себя нравственное воспитание Джули Кристо, когда он был еще совсем ребенком. Так?
– К чему эти вопросы, мистер Куэйл? Спрашивайте меня, сохранил, ли он истинную веру в душе своей…
– Отвечайте на те вопросы, которые я вам задаю. Вы взяли на себя нравственное воспитание Джули Кристо, так?
– Так. Господь искупает…
– Я не желаю знать, что господь искупает…
– Господь…
Отец тяжело вздохнул, я слышал этот долгий, даже со свистом вздох сквозь стиснутые зубы: видно, сдерживается изо всех сил.
– Послушайте, доктор Хоумз. Я не хочу здесь, в суде, доставлять вам неприятности, но если вы по-прежнему будете прятаться за спину господа, я начну задавать вам такие вопросы, которые вам не понравятся.
– Господь направит меня, мистер Куэйл.
Отец помедлил, и мне по всему ясно было: к чему-то он клонит. Он по-прежнему подчеркнуто произносил слова на английский лад, и дома мы всегда знали – это грозный признак.
– Ну что ж, доктор Хоумз, раз вы настаиваете… – Минута-другая прошла в молчании: отец проглядывал свои заметки: потом он продолжал: – Итак, вы признаете, что взяли на себя право руководить воспитанием мальчика и быть главой семьи Кристо.
– Я был духовным главой этой семьи во имя господне, мистер Куэйл.
– Я уже говорил, что вас ожидает, если вы не перестанете ссылаться на господа…
– А я вам говорю, мистер Куэйл, что буду отвечать, как считаю нужным.
Тут я понял: отец намеренно вызывает Хоумза на такие ответы.
– Вы полагаете, что годитесь в наставники юноше, доктор Хоумз? – спросил он.
– Гожусь ли я, об этом судить только господу.
– В таком случае ответьте мне на простой вопрос, доктор Хоумз. Вы говорите, что относились к мальчику как отец.
– В духовном смысле. Это был мой долг.
– Как отец?
– Как поступал бы каждый с непокорным грешником.
– Понимаю… – Мой отец медленно кивнул. Потом поправил парик, снял очки, протер глаза и снова надел очки. И сказал, пожалуй, даже чересчур небрежно: – Но вы ему и в самом деле отец, доктор Хоумз? Вы это хотите сказать?
До нас не сразу дошло все значение этого вопроса – ничего подобного мы не ждали. Но уж когда дошло, мы ощутили за ним весь груз давних толков о неведомом отце Джули: сплетни, и намеки, и пересуды, и слухи о миссис Кристо, которыми город наслаждался двадцать лет кряду. Так восприняли этот вопрос все, кто был в зале, и, зная, с каким упорством отец умеет добиваться своей цели, так воспринял его и я. За спиной у меня вдруг послышались негромкие свистки, шарканье. Потом в глубине зала кто-то свистнул пронзительно, громко. И вот уже весь зал кричит и хохочет. Сам же Хоумз замер в привычной молитвенной позе – лицо обращено к потолку, глаза закрыты.
Судья призывал к порядку, а отец, перекрывая шум, громко сказал:
– Отвечайте на мой вопрос, доктор Хоумз. Отвечайте.
– Я был духовным отцом всякого, кто нуждался в помощи и утешении, включая и этого мальчика, – сказал Хоумз, когда шум утих.
– Это ваш ответ?
– Я ответил вам, мистер Куэйл.
– Нет, не ответили, доктор Хоумз.
– А я вам говорю – ответил! – в ярости рявкнул Хоумз.
Теперь отец обрушился на Хоумза так, будто хлестал его словами, как бичом:
– Двадцать лет вы сотрясали стены этого дома своими речами, вмешивались в трудную жизнь несчастного мальчика, а подумали вы хоть раз, что, духовный вы ему отец или какой иной, ничего, кроме ненависти и презрения, вы ему не внушаете?
– Это злобная, преднамеренная ложь.
– Ложь, сэр? – крикнул отец. – Может быть, вы хотите, чтобы я спросил об этом самого мальчика и чтобы он ответил суду?
– Пусть его говорит, что хочет, но вас я слушать не желаю.
– Тогда взгляните на Джули Кристо, доктор Хоумз. Взгляните на него! – крикнул отец и короткой своей рукой взмахнул в сторону Джули.
Волей-неволей пришлось посмотреть на Джули, а тот, застигнутый врасплох внезапным вторжением моего отца в его жизнь, побледнел еще больше, напрягся, как струна, и ответил Хоумзу взглядом, таким враждебным и ненавидящим, что это увидели все, и я понял: отец именно этого и добивался.
– Вы сказали вчера, что миссис Кристо поссорилась со своим сыном, вы это говорили?
– Да, говорил.
– Вы сами слышали, как они ссорились?
– Нет…
– Тогда откуда же вы знаете, что они поссорились? От господа бога?
– Я узнал это по тому, в каком она была горе.
– Но она не говорила вам, что они поссорились? Говорила или нет? Отвечайте!
– Ей незачем было говорить. Я и так знал.
– А я утверждаю, что ничего подобного вы не знали. Вы сказали, ее пугало, что Джули становится неистовым.
– Это правда.
– Неистовым по отношению к кому? К матери? К самому себе? Или ее пугало неистовство Джули по отношению к вам, доктор Хоумз, и на то были свои причины? Так как же? Будете отвечать или предпочитаете, чтобы я спросил самого Джули Кристо?
– О чем бы вы его ни спросили, это неважно.
– Но ответы доказывают, что это важно, доктор Хоумз. Юноша оказался на скамье подсудимых по обвинению в убийстве, и ваши вчерашние показания о его неистовстве могли привести его на виселицу. А потому опять вас спрашиваю: не был ли он неистов именно по отношению к вам, оттого что за многие годы возненавидел вас и хотел, чтобы вы оставили в покое его мать? Разве не так? И не потому ли вы давали вчера такие показания, которые могут стоить ему жизни? Quern dillgo castigo. Кого люблю, того караю…
Страпп вскочил, кто-то у меня за спиной выдохнул: «Господи Иисусе…» – зал опять зашумел. Наконец, порядок был восстановлен, и все взгляды обратились к Хоумзу в ожидании ответа.
– Это злобное, чудовищное обвинение. Это неправда, – произнес он дрожащим голосом.
– Спросить мне об этом самого Джули, доктор Хоумз?
Со своей кафедры, со свидетельского места, Хоумз сделал последний, судорожный бросок.
– В этом юноше зло рождает зло, – прогремел он, – но я преследовал грех в этом доме. Невзирая на дьявольскую угрозу насилия, нависшую надо мной, и…
– Достаточно, доктор Хоумз, – сказал отец. – Вы свободны.
– Даже с этим греховным…
– Достаточно, доктор Хоумз, – повторил отец. – Вы свободны.
Доктор Хоумз был все-таки уже стар, и сейчас, когда мой отец обошелся с ним так безжалостно, сочувствие большинства оказалось на стороне евангелиста, а не на стороне адвоката; похоже, что отец совершил нелепую, непростительную ошибку. Должно быть, впервые доктор Хоумз вызвал в нашем городе что-то вроде общего сочувствия. «Так какая же это защита?» – в отчаянии спрашивал я себя.
Я уже и не надеялся понять, что хочет доказать отец. Он подорвал доверие к Хоумзу, но пробудил к нему сочувствие. Он побеседовал о музыке с Билли – и вовсе ничего этим не доказал. Он довел до слез несчастную мисс Майл, а чего ради? Вероятно, были тут некая логика и некий смысл, но все это никак не помогало опровергнуть выдвинутое против Джули обвинение.
И теперь мы ждали, чего защитник станет добиваться от оставшихся двух свидетелей: от Нормы Толмедж и от Бетт Морни.
Первой он вызвал Норму, и, к моему удивлению и облегчению, она вышла с таким видом, словно рада была вручить ему свою судьбу.
– Начнем, Норма… вы не возражаете, что я так вас называю?
– Называйте, – ответила Норма. – А вообще у нас в городе я теперь мало кому это позволяю.
– Спасибо, дружок, – поблагодарил мой отец нашу огненную Иезавель, да так мягко и ласково, совсем, совсем другим тоном, чем говорил с доктором Хоумзом. – Я перейду прямо к делу.
– Что ж, давайте, мистер Куэйл, да только здесь полно ханжей, так что, пожалуй, никто из них вас не поймет.
– Я хочу спросить вас об этих знаменитых танцульках, которые вызывают такое негодование в нашем высоконравственном, христианском, добропорядочном и разумном городе…
Норма чуть пригнулась, словно готовилась с радостью кинуться в драку.
– …о джазе и выпивках, – продолжал отец. – Обо всем, во что, как полагают, погрузился Джули, отрекаясь от своей матери и своей веры. Вы ведь часто бывали на этих танцульках, не так ли?
– Да, и еще пойду, и всегда буду ходить! – крикнула она и с вызовом оглядела зал суда.
– Я в этом не сомневаюсь, Норма. И там вы часто видели Джули, не так ли?
– Да.
– Вы когда-нибудь видели, чтобы он пил спиртные напитки?
– Нет. А если бы и захотел, я бы ему не позволила. Но он и не хотел. Джули не такой.
– Он когда-нибудь сквернословил?
– Сквернословил?
– Да.
Накрашенные губы Нормы дрогнули, и она расхохоталась.
– Да он и слов-то таких не знает. А если покрыть его самого, он просто не поймет.
– Вы когда-нибудь слышали, чтобы он оскорбительно отзывался о своей матери?
– Никогда. Он вообще никогда о ней не говорил. Зато я говорила.
– Вы когда-нибудь слышали, чтобы он с насмешкой отозвался о своей евангелической вере?
– Вы не знаете Джули. Он никогда ни над чем не насмешничает, даже над этими чудаками-евангелистами. Он не то, что я, мистер Куэйл…
– Он танцевал?
Норма опять рассмеялась, но даже не стала отвечать на такой нелепый вопрос.
– Понятно! – сказал отец. – Стало быть, вы твердо знаете, что Джули не танцевал, не пил и не заигрывал с девушками?
– Нет. Ничего похожего.
– Но соблазны там были?
– Ну, ясно! Сколько угодно. Но если кто пытался подъехать к Джули с бутылкой или к нему подходила какая-нибудь девчонка, я в два счета с ними разделывалась. – Послышался смех, но Норма оглядела публику и бросила в зал: – Чего смеетесь? Такие вот скоты и привели его на скамью подсудимых…
Обычным шумным способом – криком, топаньем, стуком молотка, грозными предупреждениями – порядок был восстановлен. Отец молча ждал, просто ждал, потом продолжил допрос:
– Иными словами, вы оберегали Джули?
– Да, оберегала.
– От чего?
– От гнусной подозрительности этого города, мистер Куэйл, – запальчиво ответила Норма, уязвленная смехом слушателей. – От них! – Норма гневно ткнула пальцем в зал.
– Почему вы так говорите?
– Потому что в этом городе полно людей с вывихнутыми мозгами, и они вечно ищут, о чем бы почесать грязным языком.
– Вы хотите сказать, что в городе всегда много сплетничали о Джули?
– В этом сволочном городе сколько лет только этим и занимались.
Еще прежде, чем Страпп или судья запротестовали против столь неподходящих выражений, отец очень мягко, даже с нежностью сказал Норме:
– Минутку, дружок. Мне понятны ваш гнев и возмущение, я тоже возмущен поведением некоторых людей в нашем городе, но если вы будете так выражаться, вы только скомпрометируете себя как дружественного свидетеля, а ведь вы этого не хотите. Так что просто отвечайте на вопросы и скажите, какие толки ходили про Джули.
– Вы уже сами это сказали. Болтали, будто он танцует, играет в джазе, пьет и, как выразился доктор Хоумз, развратничает. Будто возвращается домой пьяный и ссорится с матерью, бьет ее. Господи, да с чего они взяли?
– Он вступал с кем-нибудь в сексуальную связь? Что вам об этом известно?
Зал опять замер. Для того времени да еще для наших мест слова эти были слишком прямы и непривычны, и в этом зале они повисли, точно прозрачные маленькие бомбы, заряженные духовной взрывчаткой. А Норма запрокинула голову и расхохоталась, как девчонка.
– К этому алтарю Джули надо еще привести, мистер Куэйл. Сам он никогда к нему не подойдет.
– Джули когда-нибудь ласкал вас?
– Если бы!
– А вы его ласкали?
– Я его целовала всякий раз, как довозила до дому.
– А он что делал в ответ?
– Он не знал, что делать.
– Почему?
– Так ведь это Джули! Он не может так сразу. Он просто говорил «до свиданья» и входил в дом. Вот и все.
– А как, по-вашему, ему нравилось, когда вы его целовали?
– Да, нравилось.
– Как вы думаете, кто-нибудь был с ним в более интимных отношениях, чем вы?
– Никто. Разве что Бетт Морни. Но Бетт сама вроде него, так что вы уж ее саму спросите.
Все взоры обратились на Бетт, она же, как и следовало ожидать, покраснела. Мы засмеялись.
– Итак, вам известно, что Джули не пил, не танцевал, не сквернословил, не заигрывал с девушками и не развратничал?
– Конечно, известно. Да это всем известно! Все эти дурацкие сплетни распускали здешние ханжи, у которых в мыслях одна грязь. Вот они тут все, глазеют на Джули и на меня. Поглядите на них! Как им только не стыдно! Пошли отсюда! – крикнула она в зал.
– К порядку…
– Значит, по-вашему, и два последних обвинения против Джули, наиболее серьезных обвинения, что он ссорился с матерью, избивал ее, тоже ложь?
– Как они могут такое говорить? Они-то почем знают? Да я была бы рада, если б он с ней поссорился. Была бы рада, если б ударил ее. Мне наплевать, что там болтает этот Хоумз, будто Джули с ней ссорился… И очень жаль, что это неправда! Да если б я захотела, я б могла вам кой-что рассказать про этого Хоумза. Все знают, что…
Голоса Страппа и судьи одновременно перекрыли шум, поднявшийся в зале. Секретарь, суда во все горло призывал к порядку, стучал молотком, и мало-помалу публика утихомирилась.
– Молодая особа… – сердито начал Лейкер.
– Лучше не трогайте меня, мистер Лейкер, – напустилась Норма на судью, который, как все знали, иногда бывал у Толмеджей. – Про вас всем известно, как вы незаконно играете на бегах, каждый вечер до одурения напиваетесь в клубе…
– Мистер Куэйл! Мистер Куэйл!
Отец подошел к Норме и положил руку ей на плечо.
Но Норму было уже не остановить.
– Не нравится, когда про вас болтают, а? – кричала она Лейкеру. Сержант Коллинз схватил ее, она вырывалась и кричала теперь уже на него: – А этот полицейский, только поглядите на него! Да вы сами каждую субботу напиваетесь у себя в кухне, а потом колотите жену и блюете в раковину… – Сержант тащил ее из зала мимо Страппа – теперь досталось и ему: – Сейчас я вам расскажу кой-что про вашу дочку, вам это, ох, как не понравится. Она всегда ходит без штанов… – Норма, наконец, вырвалась из рук Коллинза и, указывая на одного из присяжных, Тернера, известного бабника, крикнула: – А уж он…
Зал ревел от восторга, судья стучал карандашом по стене, Коллинз опять ухватил Норму и тащил к двери, отец пытался ее оберечь. Мой брат Том, верный своим особым рыцарским понятиям, опустился на четвереньки и подбирал всякую мелочь, что высыпалась из Норминой сумочки, которую она обронила, вырываясь из рук сержанта. Том шарил под одним из столов, пытаясь достать не то помаду, не то зажигалку, и тут его спину вдруг заметил судья Лейкер.
Судья бросил карандаш, дождался, когда зал, наконец, утихомирился, и зловеще произнес:
– Ну, хорошо, мистер Куэйл. Оч-чень хорошо! Вы свое дело сделали, хотя, разрази меня гром, никак не пойму, чего вы все-таки добиваетесь. Никак не пойму.
– Попрошу мисс Бетт Морни, – сказал отец; он не захотел вступать с Лейкером даже в обычный вежливый обмен колкостями, да и слишком тот разъярился, не стоило сейчас с ним спорить.
Бетт была последней свидетельницей отца, и я достаточно хорошо знал судопроизводство, чтобы понять: она – последняя его надежда. В любом британском суде уголовное дело создается и оспаривается уликами – за и против, и хотя отец сумел показать Джули в совсем ином свете, он пока не привел ни одной серьезной улики, ни единой, которая доказывала бы его невиновность. Никто из свидетелей защиты не представил тому никаких доказательств. По сути, пока отец добился только одного: что бы он сейчас ни говорил, что бы ни делал, все вызывало в слушателях ожесточенный протест. И если расположение присяжных к защитнику влияет на приговор, то отец уже проиграл дело. Даже судья Лейкер – и тот был втянут в сражение.
– Бетт, – сказал отец, когда она уже дала присягу и ее вспыхнувшее от волнения лицо вновь стало нежно-розовым. – Вероятно, вы самый близкий друг Джули Кристо. Вы с этим согласны?
– Да.
– Вы его любите?
Я даже не представлял, что отец может быть так безжалостен. Прилюдно задать такой вопрос нашей безукоризненной Бетт было жестоко, и она залилась краской и смущенно молчала.
– Так как же, Бетт?
– Да, люблю, – просто ответила она.
Я с надеждой посмотрел на Джули. Сейчас на него смотрели все. Никогда еще я не видел в нашем городе фигуры столь романтической, как Джули в ту минуту, когда в пыльном, обветшалом зале суда наша самая безупречная, самая красивая, достойная, порядочная, милая, умная и прочее девушка объявила, что юноша, обвиненный в убийстве родной матери, – ее избранник. Похоже, впервые в жизни Джули был озадачен.
– Как вы думаете, Джули убил свою мать? – все так же бесстрастно спросил отец.
– Нет, я вовсе так не думаю. Этого не может быть.
Возможно, этим театральным эффектом отец и закончит? Когда такие слова произносит не кто-нибудь, а наша безупречная Бетт, они звучат весьма убедительно. Но он продолжал допрос, он словно с умыслом упускал эту возможность.
– Вы сами девушка умная и одаренная, Бетт, назвали бы вы и Джули умным и одаренным?
– Да, конечно.
– Но ведь внешне это как будто не очень проявляется? Почему же вы о нем так отзываетесь?
– У Джули редкий, выдающийся ум, но он глубоко запрятан, и до него нелегко добраться.
– Почему?
Наша Бетт умела на удивление ясно и четко выражать свои мысли, она посмотрела на Джули и заговорила с непоколебимой уверенностью в своем праве говорить именно так:
– Я думаю, мистер Куэйл, чтобы его могли оценить по достоинству, ему надо бы жить в каком-то ином окружении.
– В каком же?
– Не знаю, – печально ответила Бетт. – Но здесь все как будто сговорились против него. Вот это я знаю.
– Вы ехали в такую даль из колледжа в Мельбурне только для того, чтобы дать показания, да?
– Да.
– И это вы уговорили своего отца пригласить меня в качестве адвоката, так?
– Моего отца не пришлось особенно уговаривать, мистер Куэйл.
– В этом я не сомневаюсь, Бетт. Ну, что ж, у меня больше нет вопросов, вы свободны, дружок.
Мы не верили своим ушам, буря страстей утихла, все чего-то ждали, озадаченные, ошеломленные, в поистине нерушимой тишине. Потом стали пожимать плечами, переглядываться, поднимать брови, пересмеиваться, прыскать.
– Это все, мистер Куэйл? – с недоумением спросил судья Лейкер.
– Да, ваша милость.
– И это все доказательства защиты? – с недоумением переспросил Лейкер.
– Да, это доказательства защиты, ваша милость.
Какая же это защита? Что он доказал? Доказательств никаких не было, это бросалось в глаза, и судья Лейкер еще какое-то время перелистывал бумаги, осваиваясь с мыслью, что отец и вправду закончил допрос свидетелей защиты.
– Я полагаю, мы сейчас передохнем, – обратился к нему отец. – Так что, если не возражаете, я выступлю с речью после перерыва.
– Хорошо, – сказал Лейкер, все еще недоверчиво покачивая головой. – Объявим перерыв.
Я посмотрел на Страппа. Похоже, он не знает, то ли беспечно ликовать, то ли остерегаться и ждать подвоха. Отец никогда еще не оставлял дело в такой неопределенности. Но я знал: истинный законник, Страпп спрашивает себя: «Что же тот сможет без доказательств?» А с доказательствами уже покончено.
Итак, судья Лейкер объявил перерыв, и мы вышли из зала, теряясь в догадках, что же, опираясь на показания своих свидетелей, может отец сказать присяжным, как убедит их, что Джули не убивал свою мать, или хотя бы даст суду основания уберечь его от рук палача, который, как стало известно, уже прибыл из Бендиго и, по всей вероятности, остановился у своих родных на берегу реки.
Глава 21
И, однако, я думаю, все в глубине души подозревали, что отец знает, что делает. Когда все мы, перекусив, заняли свои места, в зале стояла непривычная, настороженная тишина.
– Ваша милость, – начал отец. Коренастый, крепко сбитый, он весь напружинился, словно перед схваткой, а голова, стиснутая пыльным седым париком, и пылающее лицо были грозны, как готовая взорваться бомба. – Обращаясь к присяжным заседателям, я намерен раскрыть кое-какие истины, которые могут вызвать у присутствующих ребяческий гнев, и я попрошу вас, ваша милость, позаботиться о том, чтобы их дурное поведение не помешало мне изложить свои доводы.
До этой минуты я мало задумывался о публике в зале суда: ну, собрались наши горожане, только и всего. А теперь я поглядел по сторонам и понял, что знаю здесь всех до единого и каждый из них тоже знает всех и каждого. Ведь в этом зале сидели и смеялись, потешались, слушали, вздыхали, шаркали, ерзали не кто-нибудь, а наши местные жители. Я знал, кто в каком доме живет, кто на ком женат, у кого какие привычки. Вот миссис Петерсон, жена советника, миссис Джефферсон, мистер Форсайт (городской садовник), Джек Синглтон, Боб Чолмерз, Эрни Адамсон, Белла Гудсон, Артур Дж. Сток (комиссионер), Клер Хеймл, старуха Тернер, почти совсем лысая, сестры Смит (всем известно, что у них общий муж), Фред Пауэр, Скотти Хэмилтон и так далее и так далее. Оба дня зал был битком набит, и всякий раз кому-нибудь не хватало места и приходилось оставаться за дверью. Если задуматься, я мог бы сказать о каждом из присутствующих, что он за человек: глупый или приятный, сплетник, молчун, набожный, злой, задира, лицемер, ограниченный, славный, порядочный, глубокий или просто личность заурядная, серенькая и неприметная. Но когда отец сказал о «дурном поведении» и я вспомнил, как враждебно встречал зал некоторые его слова, все равно я ни об одном из присутствующих в отдельности не мог бы сказать: вот он хочет, чтобы Джули Кристо повесили. А меж тем казалось, так настроены все, потому что всех их восстановил против себя отец. Судя по всему, нечего было надеяться, что кто-нибудь поддержит или поможет Джули, уж об этом-то отец позаботился.
– «Дурное поведение» зависит от адвоката не меньше, чем от всех прочих присутствующих, мистер Куэйл, – с досадой, но и с удивлением сказал судья Лейкер. – Пока вы будете держаться рамок, принятых в подобных делах, вас будут слушать.
– Я не собираюсь выходить ни за какие рамки, – с вызовом ответил судье отец. – Но должен предупредить суд, что свое право я использую полностью.
– Только не переступайте границ, мистер Куэйл, больше от вас ничего не требуется.
– Какие границы вы имеете в виду, ваша милость? Вы говорите о порядке, принятом в суде? Или об отклике наших горожан на мои слова?
– Я имею в виду порядок, принятый в суде, мистер Куэйл. И вы это прекрасно понимаете.
– Только это мне и нужно, – сказал отец, отделив таким образом судей от простых горожан, овец от козлищ. И, отделив нас, он повернулся, наконец, к присяжным.
И, так же как прежде я не задумывался о публике, так лишь теперь я по-настоящему обратил внимание на присяжных. Когда их отбирали, отец возразил только против троих: то были худощавый стройный Вэл Норрис, учитель музыки, цветовод Диккенс, человек суровый, адвентист седьмого дня, и Артур Фэншо, владелец доставшейся ему по наследству небольшой молочной фермы в долине реки, – он считался единственным в городе настоящим интеллигентом, и потому над ним вечно потешались. Мне сразу показалось странным, что отец их отвел. Обычно как раз таких людей он предпочитал в качестве присяжных. А теперь остались только присяжные того сорта, что вполне устраивали Страппа; дельцы, лавочники, состоятельные фермеры, два католика и аптекарь. Джон Н. Эндрюс, которого Норма уже прилюдно обличила, был не только известный в городе неудачливый бабник, но и коммивояжер по продаже сельскохозяйственных машин. Джек Джоунз – владелец местного гаража (по слухам, он умирал от туберкулеза). Питер Нэйрн – фермер с бычьей шеей по прозвищу «Нэйрн-бык»; впрочем, прежде его звали «Нэйрн-бешеный»: в молодости он был отчаянным парнем и, как сумасшедший, гонял на мотоцикле. Самым старшим среди присяжных был Уильям Стенли из фирмы «Стенли и Компания», она строила солидные кирпичные дома для богатых горожан и деревянные коробки для фермеров, которые еле сводили концы с концами. Он был хороший строитель, но косный и тупой богатей, жена его, покачивая головой и поджав губы, всегда говорила (то ли с гордостью, то ли с горечью – этого мы никогда не понимали): «Он в жизни не прочел ни одной книги». Подозревали, что на самом деле он глотает книгу за книгой, но втихомолку, стыдится своего пристрастия: ведь читают только бездельники, это пустая трата времени…
Да, состав присяжных был совсем не тот, какого, на мой взгляд, должен бы добиваться отец. Я мог заранее сказать о каждом, на чьей он стороне, – уж, конечно, не на нашей.
– Прежде всего, я разделаюсь вот с этой загадкой, – сказал отец и показал на лежащий перед секретарем суда длинный нож. – Я объясню суду, каким образом была убита миссис Кристо. Вечером двенадцатого сентября миссис Кристо оставила на столе в кухне пирог для сына; поздно ночью он вернулся с танцульки и, стоя у стола, начал резать пирог вот этим страшным ножом, и тут в кухню вошла мать. Он услыхал ее не сразу, а услыхав, обернулся, все еще с ножом в руках. Как мы слышали здесь от мисс Майл, миссис Кристо имела обыкновение заключать сына в объятия, часто в минуты, когда он этого совсем не ждал, – и на этот раз он хотел уклониться от ее ласки, подался назад, а она, не заметив ножа, кинулась его обнимать и напоролась на нож. Вот как ее настигла смерть… Быть может, если бы отец строил всю защиту на этом объяснении, оно бы сейчас всех убедило. Но он говорил как бы между прочим, словно теперь это уже не имело значения. Наступила короткая тишина, потом люди зашевелились, зашаркали ногами. А потом по залу из конца в конец прокатилась волна язвительного смеха, и отцу пришлось ждать, пока не восстановят порядок.
– Смейтесь, смейтесь! – свирепо сказал отец, когда его могли уже услышать (но я понимал: смех этот не был для него неожиданностью). Дураков, которые смеются над правдой, всегда хватает. Он обернулся к присяжным и гневно бросил им в лицо: – Но я предупреждаю присяжных: их дело слушать не хихиканье здешних болванов, а меня…
Господи, подумал я, что же он делает: чем дальше, тем хуже.
– Никто не видел, как была убита миссис Кристо, – продолжал отец среди шума и призывов к порядку. – Тем самым объяснение, которое я дал суду, имеет такую же силу, как то, которое предложил обвинитель. Даже большую, поскольку оно и есть правда. И присяжным надлежит слушать правду. А не вот это… – он круто повернулся к публике, -…вот это кудахтанье, гогот, дурацкий, злобный вой, который все время слышен здесь в зале и все двадцать лет сопровождал Джули, заставлял его страдать и мучиться…
– Вы не можете обойтись без этого, мистер Куэйл? – устало спросил Лейкер, словно пытаясь уберечь отца от его собственного безрассудства.
– Я ведь уже говорил, ваша милость, что в суде имеет значение узаконенный порядок, а не насмешки и выкрики безответственной публики…
– Ну, хорошо, хорошо…
– Позволите продолжать? – с подчеркнутой учтивостью спросил отец.
Лейкер в отчаянии покачал головой и повторил:
– Ну, хорошо. Делайте свое дело.
– Я уже рассказал присяжным, как была убита миссис Кристо. Но как я могу это доказать, опираясь на показания моих свидетелей? А как пытался доказать свою точку зрения обвинитель, на какие свидетельские показания опирался он? – Отец взял потертый, обтрепанный свод законов и поднял его. – Обвинитель опирался на то, что называется mens rea – состояние духа обвиняемого. Свидетели обвинения пытались доказать, что у Джули было преступное намерение, а значит, он совершил умышленное убийство. Только на этом основании прокурор и утверждал, что обвиняемый совершил убийство. Так вот, в этой книге полным-полно прецедентов и сходных примеров mens rea в десятках уголовных преступлений, начиная с незапамятных времен. – Отец бросил книгу на стол. – Но в нашем случае mens rea не имеет ни малейшего отношения к делу. А почему?
Дрожащим от волнения пальцем он указал на Джули.
– Потому что нам надо исследовать не состояние духа этого юноши, а состояние духа некоего города, города, который создал самое это чудовище – состояние духа и желает, чтобы оно теперь пожрало юношу – состояние духа, которое измыслил обвинитель, и лишь на нем одном построил все свои доводы. И прошу заметить, господа присяжные, я ни разу не прервал измышления обвинителя. Ни разу не запротестовал, даже когда свидетели делали оскорбительные заявления в адрес Джули Кристо. Я хотел, чтобы обвинитель, и город, и присяжные, и все прочие в полную силу ополчились против Джули Кристо. Я хотел, чтобы все вы обрушили на его голову всю хулу, на какую вы только способны, и наконец услышали самих себя, ибо, повторяю, нам следует здесь обсуждать не состояние духа Джули Кристо, а состояние духа этого города.
– Коли не по вкусу наш город, так катись восвояси, откуда явился, хоть в преисподнюю! – крикнул из зала ярый австралийский патриот Тим Хэзлит, закадычный друг Джо Хислопа.
– А почему бы и нет? – загремел в ответ отец. – Преисподняя, сэр, есть некое сообщество. А этот город при его нынешнем состоянии и поведении не достоин даже и такого названия. Этот город – источник несчастья Джули Кристо, из-за этого города попал он на скамью подсудимых, город виноват в том, как беспощадно и жестоко с ним обращаются наши звероподобные граждане, которые жаждут учинить над ним расправу.
Отец ждал возражений. Конечно же, он хотел, чтобы ему возражали. Но на этот раз в зале слышался лишь приглушенный ропот, и тогда он подбоченился, словно только теперь-то и приступал к делу.
– Что ж, – тоном обличителя обратился он к присяжным, – вы, наверно, думаете, я вас оскорбляю. Вы думаете, вот заявился к нам из своей Англии, наша страна его терпит, наш город приютил его семью, и он еще смеет нас поносить. Выкиньте этот вздор из головы, с таким же успехом я мог бы свалиться к вам с луны, или, если угодно, считайте меня исчадием ада…
– Мистер Куэйл. – Судья Лейкер постучал по столу. – Позвольте спросить вас еще раз: вы никак не можете обойтись без этого?
– Я просто говорю присяжным, чтобы они не старались прикрыться своей неприязнью ко мне, кто бы я там ни был. Дело не во мне. Дело в том, каков этот город и как он довел этого юношу до того, что ему грозит смерть за преступление, которого он не совершал, а, напротив, сам с младенчества стал жертвой преступления.
На этот раз отец обеими руками указал на Джули, и Джули, представший перед нами в совсем уж романтическом свете, бледный, как никогда, уже слишком втянутый в происходящее, чтобы отгородиться отрешенным, невидящим взглядом, казалось, наконец-то прислушался, словно все это обрело для него какой-то смысл. Он замигал, а мигал Джули лишь в тех случаях, когда что-то привлекало его внимание или причиняло боль.
– Вот он, ваш преступник, – говорил отец, театрально простирая руки в сторону Джули. – Это вы привели его сюда. Вы обвинили его в одном из самых страшных преступлений, какие известны человечеству, – в матереубийстве. Но, уважаемые господа, если только можно вас так назвать, истинное преступление, которое должен бы рассматривать сегодняшний суд, начало совершаться двадцать лет назад, когда миссис Анджела Кристо приехала в наш город с младенцем на руках и сразу же о ней и о её сыне пущена была преступная сплетня.
А какова правда о миссис Кристо? Известно только одно: никто не знал, ни откуда она приехала, ни кто она, ни что произошло с отцом мальчика. Мы и по сей день этого не знаем. Знаем лишь, что она принадлежала к евангелической секте, держала пансионеров – членов той же секты – и воспитывала сына очень нежно и заботливо, хотя в глубоком невежестве, потому что боялась, как бы он не вырвался из оков веры, в которых сама она отчаянно нуждалась, ибо только они служили ей надежной защитой.
Каким же вырастает этот мальчик – Джули Кристо? Каков его характер? Каково поведение? Как он живет? Почти все мы видели в нем всего лишь тощего, плохо одетого паренька из библейского квартала; видели, что он очень замкнутый и, похоже, знает о своем странном происхождении: мальчиком он никогда не преступал строгих правил, в которых был воспитан, и. в конечном счете, только и сумел стать поденщиком на самой черной работе, грузчиком и уборщиком в конюшнях. Таким мы его видели, таким себе и представляли. Но давайте взглянем, таков ли истинный Джули Кристо, который сидит здесь перед вами, перед этим австралийским судом, обвиненный в убийстве родной матери и бог знает в чем еще.
Отец свирепо глядел на присяжных, словно ждал, что с ним заспорят.
Но никто ему не возразил, и, кажется, разочарованный этим, он продолжал:
– Так вот, скажу вам сразу, господа: тот, каким вы его представляли и чей портрет прокурор обрисовал такими безжалостными красками, вовсе не Джули Кристо, которого вы видите сейчас перед собой. Нет, уважаемые! Нет, нет и нет! Джули Кристо совсем не то, что вы себе представляете, истинная его сущность глубоко скрыта от глаз, и мне придется рассказать вам, каков же он на самом деле…
Отец поправил парик, театрально помолчал.
– Перед нами юноша, пожалуй, самый необыкновенный и самый талантливый из всех, кто родился и вырос в этом городе, юноша, чей выдающийся ум нуждался для своего развития, как сказала Бетт Морни. в иной обстановке, в ином окружении. Я мог бы привести сюда десяток свидетелей – друзей, соучеников, учителей и многих других, чтобы показать, как необычайны, как замечательны способности Джули Кристо, какие неисчерпаемые богатства таит он в себе. Я вызвал лишь одну девушку, Бетт Морни, понимая, что ее слова достаточно – оно стоит показаний всех прочих свидетелей.
– Ну и что? – крикнул кто-то.
– А-аа… Ну и что? Ну и что? – прямо-таки пропел отец в восторге от этого вызова. – Отличный, прямой, толковый австралийский вопрос. Ну и что? Так вот, я рассказал вам еще не все, и вопрос ваш не останется без ответа. Настоящая история истинного Джули Кристо началась, когда лет шесть назад он подобрал во дворе полицейского участка испорченный аккордеон. Без чьих-либо объяснений, 'без чьей-либо помощи он сам выучился играть на этой незатейливой гармонике так, словно то был настоящнй музыкальный инструмент. Он не только самостоятельно овладел аккордеоном, но в первые же недели открыл в себе поразительный дар музыканта, о котором прежде, по-видимому, и не подозревал. Некоторое время спустя мальчику подарили банджо. И снова без объяснений, без помощи со стороны он овладел им чуть не за одну ночь, как овладевали любым инструментом все великие музыканты. И на банджо Джули Кристо играл так, словно то было не банджо, а своего рода пятиструнное фортепьяно или клавесин. А почему? Потому что в доме Кристо фортепьяно не было и у Джули не было никакой надежды его достать. Спустя еще некоторое время он одолжил несколько разных инструментов в джазе Билли Хики и опять без объяснений и помощи со стороны за несколько месяцев не только овладел ими, но проявил такое понимание музыки, какого от него не ждал никто, кроме тех, кому он уже играл или с кем играл. В сущности, настоящий его талант проявился именно в этом, ибо разные инструменты и сам джаз привлекали его не столько тем, что тут можно было играть, сколько тем, что из собственного опыта он черпал новое знание музыки, ее законов и возможностей. И, как сказал Билли Хики, музыкант он был выдающийся, с легкостью постигал основы и всю сложность музыкальной композиции, огромный этот дар был заложен в нем от природы, пока его вело просто чутье, но в каких-то иных обстоятельствах, в ином окружении он мог бы принести богатейшие плоды.
Отец высморкался – привычку таким образом прерывать речь для пущей выразительности он перенял у Страппа, но сейчас, кажется, он и сам был взволнован своими словами. На этот раз зал молчал сочувственно, и на какой-то миг во мне вспыхнула нелепая надежда: вот, наконец, он начинает перетягивать всех на свою сторону. Но не успел еще он сунуть платок обратно в рукав, как снова заговорил на английский лад, презрительно и словно обличая, что так ненавистно всем австралийцам:
– Почему же этот талантливый юноша оказался на скамье подсудимых, обвиненный городом в убийстве родной матери? Почему постигла его столь тяжкая беда?
Отец обвел взглядом присяжных, судью, Страппа, зал, потолок – он не спешил продолжать.
– Сейчас я вам скажу, почему это случилось, – наконец заговорил он снова. – Потому что весь город, вся страна ровно ничем ему не помогли, а только и сумели привести его на скамью подсудимых и судить за убийство.
Поднялась буря протестов, и я совсем отчаялся: нет, не сумеет он сделать то, что надо. На этот раз он зашел слишком далеко.
– Повторяю. Его могли только задушить и убить! – закричал отец, перекрывая шум. – Что еще мог ему предложить этот город? – Ему приходилось кричать, не обращая внимания на помощь блюстителя порядка, на стук судейского карандаша по стене, на топот ног, словно утихомирить зал мог только он сам своими яростными словами. – Слушайте меня! – гремел он, обращаясь к присяжным. Его лицо истого англичанина побагровело, он весь кипел. – Слушайте и бога ради научитесь хоть чему-то…
Зал понемногу утихал, точно железная клетка, полная разозленных, рычащих, ждущих своего часа тигров.
– Публика шумит и насмехается, а? – сказал отец и, не глядя, махнул рукой назад. – Но я спрашиваю вас, какая судьба ожидает в нашем городе мальчика, который родился в доме, где вера столь неглубока, что от греха спасаются лишь невежеством и фанатизмом. Какая судьба его ожидает, спрашиваю я вас? И не пытайтесь отговориться тем, что дом Кристо не такой, как все. Невежество и фанатизм достались в наследство каждому австралийскому городу, каждому городишке. Так нам угодно защищаться от всего, что нам непонятно, от всех, кто не отвечает нашим привычным представлениям.
Он снова порывисто взмахнул рукой, указывая на Джули.
– Этот юноша вырос в доме, где не знали ни книг, ни музыки, ни театра – никакой культуры. Это уже само по себе худо. Но есть ли во всем нашем городе хоть что-то, что помогло бы талантливому мальчику из бедной семьи приобщиться к книгам, к музыке, к культуре? Найдется ли здесь, в Австралии, в тридцатые годы нашего века хоть один город, о котором можно было бы сказать: вот город, обладающий какой-то культурой, тут культурой интересуются, ею дорожат, в ней хотя бы испытывают потребность. Есть хоть что-нибудь подобное?
– Ничего! – отозвался негромкий детский голосок: это сказала мисс Улрич, которая держала у себя на застекленной веранде, без всяких клеток, пятьдесят попугайчиков. Впрочем, еле слышное это признание вызвано было не столько желанием поддержать моего отца, сколько обидой на все суды из-за ее птиц.
Все же отец ухватился за эту поддержку.
– Совершенно справедливо, мисс Улрич, – сказал он. – Ничего у нас нет. Мы город невежественных, отсталых, жалких зубоскалов, и всех отличает одно общее стремление поносить друг друга. В нашем городе полно людей, которые полагают, что настоящий австралиец не тот, кто хочет дать образование нашим талантам, но выпивоха, пивная бочка, золотоискатель, вояка из колониальных войск, пустобрех, враль, первопоселенец из глухомани. Эдакий Джо Хислоп! Все это легендарные и смехотворные герои Генри Лоусона, Бенджо Патерсона и прочих фантазеров-рифмоплетов, создавших эти давно отошедшие в прошлое характеры.
Взрыва протестов не последовало: к этому времени мы, кажется, уже на все махнули рукой.
– Какая ложь! – продолжал отец. – Какими ослами они нас выставляют: ведь в глухомани живет меньше трех процентов австралийцев, а девяносто процентов в глаза не видали первопоселенцев, никогда не седлали коня, никогда не кипятили воду над костром в походном котелке. Австралийцы – горожане, а не дикари из необжитых краев. Зачем же нам брать пример с толстокожего Джо Хислопа? Почему мы не взяли за образец человека, в котором воплотилось все лучшее, что заложено в нас: красота и традиция глубокой городской культуры, а не грубость и неотесанность скотовода из захолустья?
– Да отвяжитесь вы от Джо! – крикнул кто-то из зала. – Он же ничего вам не сделал.
– Конечно, он ничего мне не сделал. И я вовсе не виню Джо ни за то, в каком положении оказались мы с вами, ни за Джули Кристо. Мне его жаль. Джо не виноват в своем невежестве. Я и не ждал, что он знает, кто такой Бах или Гайдн, Джо знает другое – про лошадей и про пиво. Такая у него работа. Но все прочие должны бы это знать, потому что в этом наше будущее, и не должна культура наша остановиться на уровне бедолаг-сезонников, полуграмотных скотоводов и захолустных краснобаев.
Отец уже не мог устоять на месте и принялся ходить взад-вперед, чего с ним прежде не бывало. Походил и снова обратился к присяжным, произнося слова подчеркнуто на английский лад:
– Так вот, господа, я поясню вам две стороны дела, которое мы сегодня слушаем, и на этом кончу, так что вы сможете отправиться домой есть сосиски. – Он нагнулся над столом, передвинул какие-то книги, поднял и показал присяжным штук шесть ученических тетрадей, в которых Джули записывал свою музыку. – Видите? – спросил он.
Я-то знал, что это такое, но остальные не знали, и кое-кто поднялся, чтобы видеть лучше.
– Это старые, исписанные школьные тетради, – сказал отец. – В них всякие упражнения, давно забытые стихи, простейшие задачи по математике. Но поперек каждой страницы идут совсем иные записи. – Отец помахал тетрадками. – Записи, которые наш город не поймет и не оценит, ибо пока у нас еще нет возможности считать это частью нашей городской жизни. В этих старых тетрадях особым образом записаны сложнейшие музыкальные партитуры – сочинения Джули Кристо. Это сочинения нашего Палестрины, нашего безвестного Вивальди, Моцарта, который оказался среди нас…
Он бросил тетради на стол, и на этот раз в зале стояла тишина, все глаза были прикованы к Джули, а он сидел на скамье подсудимых, скрестив руки, стиснув локти пальцами, белый как мел, и в лице его были ужас и отчаяние. Внешний мир, наконец, пробил его защитную скорлупу.
Теперь отец взял со стола аккуратно обернутую книгу, я узнал ее, была она читанная-перечитанная, одна из тех, которыми он больше всего дорожил в своей библиотеке.
– И вот, господа, мое последнее слово. Вот книга. В ней два великих произведения искусства. Одно – «Фауст» Кристофера Марло, нашего великого английского драматурга, и другое – «Фауст» Гете, немецкого поэта и философа. В обоих одна и та же история – история о том, как молодого немецкого ученого, доктора Фауста, искушал Мефистофель, он же дьявол во плоти.
Если вы знаете эту историю, если слушали оперу, – весьма сухо говорил отец, – вы помните, что Фаусту предложены все соблазны богатства и культуры, а также чистота и совершенство непорочной Маргариты, а в обмен он должен продать душу дьяволу. Суть в том, друзья мои, что дьявол предлагал Фаусту не только радости плоти, но и все великолепие ума. И как раз возможности, которые открывались перед его умом, а не плотские соблазны склонили его продать свою душу.
Но где все это происходило? В каком городе? На каком материке? В какие времена? В поисках жертвы, достойной искушения, дьявол избрал место, где искушение умом могло завлечь, где классическая красота была желанна. Он должен был найти культурного человека в культурном городе, там, где знали цену культурному наследию человечества и умели им дорожить. И он нашел такое место – Лейпциг, Германия, шестнадцатый век нашей эры.
А теперь посмотрим на наш город, на Сент-Хелен тысяча девятьсот тридцатых годов. Вот перед нами, – отец указал на Джули, – человек, в котором заложены такие богатства, что дьявол вполне мог бы счесть его достойным искушения. Дьяволу стоило только приблизиться к Джули Кристо и сказать: «Я могу предложить тебе все, чего недостает этому городу. Я помогу тебе полностью, во всем блеске раскрыть твой огромный музыкальный дар. Я обещаю тебе, что искусство твое достигнет совершенства и будет известно всему свету. Я распахну перед тобой все тайные двери, которые закрыты для тебя сейчас в этом городе и в этой стране. Я сделаю твою жизнь богатой и полной, ибо расцветет скрытый в тебе гений. И взамен прошу немногого: когда эта щедро наделенная успехом и радостью жизнь подойдет к концу, отдай мне свою душу…»
Он бросил книгу на стол, словно она жгла ему руки.
– Но дьявол не пришел в наш город искушать Джули Кристо, дорогие мои сограждане-австралийцы. Не станет он зря тратить время. Никогда еще не забредал он в такую даль. Такова уж наша судьба. Мы недостойны его внимания. Ибо нас не прельщают соблазны разума. И даже загляни он ненароком в наш город, и зазвени над ухом у нас мешком, полным этих прекрасных радостей, он легко потерпел бы поражение – не потому, что столь крепка наша добродетель, но потому, что мы насмехаемся над его дарами и по невежеству неспособны оценить радости разума.
Отца словно подменили, он повернулся, оглядел сидящих в зале и лишь потом снова обратился к присяжным.
– Я пытался показать вам, – медленно, раздельно заговорил он, – почему этот юноша очутился на скамье подсудимых. Будь Джули Кристо обыкновенным мальчиком из солидной, состоятельной семьи, будь он сыном кого-либо из вас, господа, пришедших его судить, будь он благонравный, заурядный, ничем не выдающийся, достаточно толстокожий юнец, который готовится стать лавочником, дельцом, фермером, адвокатом или ремесленником, при подобных обстоятельствах никому бы и в голову не пришло его обвинить. С его любящей матерью произошел несчастный случай – вот что сразу же вполне естественно и логично подумал бы каждый.
Но этого юношу вы осудили еще до того, как случилось несчастье. У него был талант, который не мог проявиться, так как он жил в нищете, и вы прозвали его чокнутым. Вы не могли его понять и потому насмехались над ним. Он не укладывался в рамки привычных вам условностей, ваших дурацких нравоучений и вашего зубоскальства, и вы обвинили его в убийстве, для вас это было вполне естественно.
Но можете мне поверить, господа, до тех пор, пока наш город и наша страна не научатся принимать вот такого Джули Кристо как нечто свое, неотъемлемое, до тех пор, пока люди с талантом Джули будут казаться нам чокнутыми, до тех пор, пока вместо того, чтобы высмеивать Джули, мы не станем восхищаться им и одобрять его, до того дня, господа, когда сам дьявол сочтет, что стоит нас посетить, до тех пор мы будем всего лишь никчемным, пустым, невежественным обществом, которое в культурном отношении поднялось не выше бедолаги-сезонника и питает душу пустыми ребячливыми мечтами да хвастливыми байками стригалей.
Вот и все, ваша милость, что я могу сказать в защиту Джули Кристо. Судить следует не mens rea этого юноши, а mens rea этого города. Такова наша защита, и к этому мне нечего прибавить. Обвинять следует не Джули Кристо, а узость, невежество и средневековые предрассудки, которые посадили его на скамью подсудимых по обвинению в убийстве.
Отец опустился на свое место, а в зале все не слышно было ни звука, и я этого не понимал. Я ждал: вот сейчас разразится буря. Но тишина длилась, и я боялся шевельнуться: вдруг она рухнет? Вдруг от малейшего моего движения может пробудиться грозный вулкан? Наконец в зале задвигались, стали откашливаться; мы ждали, когда придет время подобрать то немногое, что осталось после крушения от наших призраков – от нас, какими мы себя воображали, и теперь я следил за Страппом, которому предстояло произнести заключительную речь.
Бедняга Страпп! Мне стало его жаль. Он всегда, прежде всего, опирался на факты, тогда как мой отец славился своей изобретательностью, и хотя Страпп, вероятно, по-прежнему был уверен в победе, противостоять оглушительному красноречию отца с помощью улик и фактов сейчас было нелегко.
– Ваша милость, – начал он, и, казалось, даже голос не вдруг ему подчинился, пришлось опять и опять откашливаться. – Я не стану пытаться отвечать на доказательства защитника столь же достойной речью, ибо защитник вообще не привел нам никаких доказательств…
Некоторое время Страпп топтался на одном месте, но потом как будто все-таки выбрался на единственно разумный путь. Он повторил доводы, которые уже приводил вначале. Напомнил нам улики, попросил присяжных вспомнить, что произошло с доктором Хоумзом, и, наконец, заявил, что в смерти миссис Кристо повинен человек, сидящий на скамье подсудимых, независимо от того, кто он такой: гений ли, Моцарт или Фауст, которого мы не сумели разглядеть. Правда реальна, сказал он, тогда как невиновность – плод богатого воображения. Улики, подтверждающие состояние духа подсудимого в пору, когда был нанесен удар, подтверждают его виновность, и обвинение основывается не на фантазиях, а на фактах.
Но после выступления отца речь эта была слабовата и особого впечатления не произвела, хотя Страпп старался, как мог. На высоте оказался и судья Лейкер, когда напутствовал присяжных, слово его было коротким, и говорил он о том единственном, что действительно оспаривалось сторонами, – о состоянии духа подсудимого. Обвинение, указал он, полагает, что именно здесь заключен ответ. Либо у Джули Кристо было преступное намерение, когда нож вонзился в сердце миссис Кристо, либо этого намерения у него не было. Либо то было преднамеренное убийство, либо несчастный случай. Улики, приведенные обвинением и защитой, доказывают либо виновность, либо полную невиновность. Середины тут нет. Несмотря на длинный урок нравственной ответственности, который преподал нам защитник, и длинный перечень наших недостатков, подлинное мерило истины в этом деле не будущее Австралии, а виновность или невиновность подсудимого, истинное состояние его духа…
Затем был объявлен перерыв, а присяжные удалились, чтобы вынести решение. Им мог понадобиться час, день, неделя – это знал я, знали все присутствующие, и однако все остались на своих местах, только судья Лейкер отправился к себе в кабинет, чтобы вволю хлебнуть коньяка из обтянутой кожей фляжки. А мы ждали. Шаркали, перешептывались, подталкивали друг друга локтями и спорили. Казалось, не прошло и пяти минут, а на самом деле минуло около получаса – и вот раздался возглас: «Суд идет». Судья Лейкер занял свое место, присяжные передали бумагу со своим решением секретарю суда, тот вручил ее судье, судья молча прочел и вернул секретарю, чтобы тот прочел его нам – громко, раздельно, бесстрастно, как оно и полагается.
– Решение присяжных по делу Король против Джулиана Кристо: «Не виновен».
Глава 22
Годы уже давно стерли воспоминание о поистине опасных страстях, которые разыгрались в тот день, и решение суда навеки погребено в забытой истории тех трудных, гнетущих и, однако, все же довольно невинных времен. Но повесть о Джули, нашем австралийском Фаусте, на этом не кончается. В сущности, подлинная трагедия его жизни была еще впереди, и так же, как раньше я был единственным свидетелем многого из того, что с ним происходило, мне и теперь одному суждено было увидеть, что стало с ним дальше.
После суда нам еще предстояло все обсудить дома; предстояло спорить с отцом из-за его безжалостного обличения Австралии, которая ко всему совершила столь непростительную ошибку: не стала Лейпцигом шестнадцатого века. Но самое главное – нам предстояло понять, почему этим присяжным, истинным австралийцам, заправским дельцам, лавочникам и фермерам, которых только что оскорбили, запугали, разнесли в щепы все, во что они верили, – почему им потребовалось всего полчаса, чтобы вынести до неправдоподобия неожиданное решение: «Не виновен».
– Такова была внутренняя логика дела, – твердил отец во время спора, который шел за обедом в нашей семье (во всем городе не было дома, где об этом бы не спорили за семейной трапезой, только наша семья была осведомлена лучше других). – Никакие доступные мне факты и улики не сняли бы с Джули обвинения в убийстве, потому что все они были ничуть не убедительней тех, которые привел обвинитель. Ведь в чем главная беда? Все, что нам известно и что тянулось годами – сплетни, толки, поведение самого Джули, – все это лило воду на мельницу обвинителя, и Страпп поступил очень умно, построив на этом обвинение, а мне оспаривать факты было бессмысленно.
Надо было круто повернуть, перейти в наступление, ударить по городу, возложить вину на него, обвинить молчаливых обвинителей – только так я мог заставить их изменить мнение о Джули. Важно было не что я сумею доказать, но что скажу. Важно было не убедить присяжных, а безжалостно их пристыдить.
Однако это не объясняло, почему наши толстокожие австралийцы-присяжные, наши дельцы, лавочники и владельцы гаражей, которые всерьез верили во все свои выдумки, пошли против самих себя и признали правоту отца, тогда как по всему они должны бы обозвать его заносчивым выскочкой-англичанином и в ярости объявить, что он неправ.
Годами я ломал голову над их решением и все не мог разгадать эту загадку, я уже давным-давно не жил в Австралии, в сущности, расстался с ней навсегда, и, лишь ненадолго приехав туда навестить стариков родителей, понял, наконец, что же произошло в тот неправдоподобный день. Уже в первые минуты разговора с отцом я уловил чуть заметную австралийскую интонацию, которая прорывалась в его строгой английской речи. Я не сказал ему об этом: он наверняка горячо заспорил бы, а в преклонном возрасте горячиться нездорово. Но до меня вдруг дошло, что отец не только стал с годами, но всегда был куда больше австралийцем, чем полагал сам.
В тот далекий день он поймал в нравственную ловушку сложное самосознание австралийца, которое таилось где-то в самых глубинах нашей национальной сути и отчаянно пыталось прорезаться. В ту пору культура наша состояла еще из остатков нашего колониального прошлого, у нас только и было, что отголоски английского наследия, от которых мы окончательно так никогда и не избавились, разрозненные клочки неусвоенной традиции. Даже легенды, рожденные австралийской глухоманью, о которых так пренебрежительно отозвался тогда отец, прославляли вольного парня, рожденного в Англии и из Англии изгнанного. И, вместо того чтобы, как прежде, духовно насыщать нас, старые эти легенды понуждали нас оставаться все теми же коннозаводчиками и табунщиками. Должны были пройти еще лет тридцать, война, должно было смениться поколение, а то и два, чтобы возникла, наконец, иная культура – без лошадей, без новичков-колонистов, без колониальных солдат.
И эту-то культуру предчувствовал и провидел отец. Он разоблачил это привычное представление об австралийце, как неудачную выдумку, но разоблачил как раз потому, что был куда больше австралийцем, чем сам подозревал. И вот на это, думаю, бессознательно отозвались наши присяжные, хоть и не в силах были сделать ни шагу дальше по этому пути. Они хотели чего-то лучшего, а чего, не ведали.
Итак, Джули вышел из зала суда свободным человеком, и когда в тот победный вечер я спросил отца, как же он убедил Джули рассказать ему о смерти матери, ответ меня ошеломил:
– А я и не убедил. Он ни слова об этом не сказал.
– Откуда же ты узнал, что там произошло?
– Ничего я не знал. Но если знать Джули, это было логическое объяснение случившегося.
– И так же с доктором Хоумзом?
– То есть?
– Ты все грозил, что спросишь о нем самого Джули, как будто знал, что он скажет о Хоумзе.
– Я лишь предположил, что сказал бы о нем Джули, если бы согласился говорить, вот и все.
– То есть ты не заставил бы его давать показания?
– Ни в коем случае. Но ведь никто этого не знал, не так ли, – прибавил отец и не без изящества взмахнул своими отнюдь не изящными руками.
– А про тетрадки – неужели это он сам тебе рассказал?
– Нет. Ты рассказал, – ответил отец. Он даже не улыбнулся, он отвечал так, словно это было его правом и долгом – спокойно поведать о тайнах своего искусства. Словно дело было вовсе не в нем самом.
– А как они у тебя оказались?
– Взял у него из чемодана, когда его не было в камере.
– Тогда о чем же ты с ним разговаривал? – спросил я.
– Да почти ни о чем. Учил его играть в шахматы.
– Ну ладно. – Я поневоле примирился с этими уклончивыми ответами, хоть и не очень им верил. – Уж одно-то ты наверняка сделал. Уговорил надеть костюм и белую рубашку, которые совсем его преобразили.
– Нет, не уговорил. Я попросил Бетт Морни, и она все устроила.
– Каким образом?
– Просто попросила сержанта Коллинза, чтобы он зашел ночью в камеру, когда Джули уснет, и забрал его старую одежду. Коллинз согласился.
Я поверил. Разве Коллинз или кто другой мог устоять перед нашей Бетт, даже если надо было унести одежду заключенного и выставить его перед судом нагого, незащищенного – в хорошем синем костюме и белой рубашке с открытым воротом?
В том, как отец вел дело, была еще тысяча неясностей, о которых я пытался его расспросить. На некоторые мои вопросы он отвечал, от других отмахнулся. Но на один вопрос, который мучил меня больше всего и который я задавал снова и снова, он нипочем не желал отвечать. Вправду ли он верил, что доктор Хоумз – отец Джули?! Всерьез ли об этом спрашивал? Или то был риторический вопрос? Отец уклонился от ответа, и после я еще не раз задумывался, но ответа так и не нашел. В одном только я убежден: Джули – дитя насилия, а его мать – безвинная и запуганная жертва своего телесного совершенства. Так неотразимо прелестна она, что еще и сейчас, стоит мне увидеть женщину, хоть отдаленно на нее похожую, я вновь ощущаю то теплое, матерински нежное объятие. Никогда ничьи объятия не вызывали у меня такого чувства, ни одно прикосновение не рождало таких невинных и дивных надежд.
Итак, Джули вышел на свободу, и предстоял лишь последний акт его трагедии. Через два дня после суда я пошел его проведать. Дом теперь превратился в пустую, безмолвную скорлупу. Все звуки в нем замерли, и когда я спросил мисс Майл, встретившую меня на пороге кухни, где Джули, она уныло посмотрела на меня и печально, безо всякой радости ответила:
– Вон там, у поленницы. Кит.
Я прошел по песчаной дорожке к поленнице, там в старом мусоросжигателе яростно пылал огонь, тот же самый огонь, что некогда поглотил радостную жертву – библиотеку отца мисс Майл, а потом и белоклавишный аккордеон Джули.
– Что ты делаешь, черт возьми? – спросил я, подойдя.
– Ничего, – отрешенно, на прежний лад ответил Джули.
И я увидел: он сжигает старые тетради, в которых записана несыгранная, неуслышанная, никому не ведомая музыка нашего нерожденного Моцарта. Если б я мог выхватить из огня хоть несколько листков, если б мог подраться с ним, чтобы спасти их, я сделал бы это. Но я опоздал, опоздал всего на каких-нибудь несколько секунд. Когда я понял, что происходит, пылала уже последняя из доброй полусотни тетрадей. Ничего я не мог сделать, я понимал: у меня на глазах кончается подлинная жизнь Джули, чувствовал, что странным образом чудовищно виноват в этом его самосожжении. Спасая его от виселицы, грубо выставив на всеобщее обозрение его сокровенную тайну и его непостижимый талант, мы убили гения, который не успел еще родиться. Грязной рукой коснулись того, чего касаться нельзя.
Я ничего не сказал, и минут пятнадцать мы в молчании сидели на колоде. Но я знал: в эти минуты Джули вычеркивал меня из своей жизни так же решительно, как уже вычеркнул из нее себя самого. И мне осталось только молча встать и уйти.
Примерно через год, когда я уже уехал из родного города, сестра написала мне, что Джули с Бетт Морни поженились. Потом, перед самой войной, я на один день приехал в Сент-Хелен и тогда увидел Джули в последний раз. Он стоял в мясной лавке мистера Морни, в полосатом фартуке, с большим ножом в тонких, изящных руках. Сквозь запотевшую витрину я видел, как он отсекал кусок говядины. Меня передернуло, я закрыл глаза: ведь Джули безнадежно неловок, – рано или поздно он наверняка отхватит себе пальцы.
Дальнейшее – если дальше что-то и было – не стоит того, чтобы о нем рассказывать.