Наши набожные обыватели, противники всякого сектантства, пытались, как это водится в глухой провинции, сделать из Джули посмешище, но его это нисколько не задело – ведь он вовсе не стремился бросить вызов каким-то условностям. Ему просто не любопытно было, что болтают и что думают о нем наши неотесанные мужланы, толстокожие герои и любители поиздеваться над пришлым людом. Он попросту никого в городе не замечал.

Но они-то его замечали. Теперь он постоянно играл с «Веселыми парнями» на танцах. Городские кумушки, великие мастерицы судить да рядить про всякое распутство, уверяли, что Джули пустился во все тяжкие. Однажды меня остановила на улице миссис Дженни Перец, несравненное контральто нашего пресвитерианского хора и жена местного торговца молочными продуктами. Она пожелала узнать, почему я не помешаю Джули вести себя так недостойно.

– Всем известно, что они там себе позволяют на этих танцульках, – сказала она, испуганно комкая белые перчатки.

– А вам тоже известно, что они себе позволяют, миссис Перец? – спросил я.

– Ты прекрасно знаешь, Кит Куэйл, о чем я говорю, – сказала она.

– Нет, не знаю, – заупрямился я, и миссис Перец была возмущена таким невежеством.

Миссис Джойс, владелица кондитерской, которая славилась восхитительными домашними пирожными, как-то в субботу увидела меня на улице, соскочила с велосипеда и заявила, что моего друга Джули надо как следует высечь.

– Ты его друг, – сказала она. – Ты должен его образумить. Он разобьет сердце своей матери…

Я обозлился. Эта Джойс скорее всего никогда в глаза не видала миссис Кристо, и, уж конечно, прежде ее ничуть не заботили ни сам Джули, ни его мать.

– Ну и пусть разбивает, – огрызнулся я. – Вам-то какое дело?

Я знал: не надо бы мне обо всем этом беспокоиться – и старался пропускать такие разговоры мимо ушей, не желая быть духовным стражем Джули. И все-таки не мог я понять, что же с ним происходит. Но всякий раз, как он попадался мне на глаза, мне казалось, он становится все неистовей, все сильней чем-то одержим, и, если верить нашим прежним одноклассникам, которые бывали на танцах, он не просто играл в джазе с «Веселыми парнями», но играл так, словно, малость на этом помешался.

– Все говорят, ты пересаливаешь, – сказал я Джули, увидав его на балу в честь Сельскохозяйственной выставки, где он играл. Я пришел в перерыве и сам его еще не слышал.

– В чем пересаливаю?

– Не знаю, – честно ответил я. Тому, что про него болтали, я верил лишь наполовину. – Но все твердят, будто ты играешь словно бешеный.

– Ну и что? – ответил он, как всегда, когда речь заходила о нем или о его матери. – А ты что тут делаешь?

Побывать на этом балу мне теперь полагалось по долгу службы. После затянувшейся и обозлившей меня неудачной попытки пойти по стопам отца я уговорил старую миссис Ройс, владелицу и издательницу нашей местной газеты «Стандард», взять меня в качестве единственного репортера с жалованьем пятнадцать шиллингов в неделю и наконец-то просто перестал являться в отцовскую контору и тем убедил его, что в адвокатуре от меня толку будет как от козла молока.

Итак, на Выставочный бал я пришел, чтобы собрать материал для заметки. Праздник этот был у нас из самых любимых, тут бывали и доктора, и адвокаты, и торговцы мануфактурой, и местные воротилы, и агенты по продаже недвижимости, и охотники, и даже сам Эллисон Айр, богатый скотовод из Заречья, но все равно кое-кто полагал, что это единственный день в году, когда наши уважаемые граждане погрязают в грехе и пьянстве.

– Я сменил работу, – сказал я Джули. – Теперь строчу для «Стандарда» (на Джули это не произвело никакого впечатления: самому ему было все едино, где работать). – А вот что с тобой-то будет?

Джули явно удивился.

– Со мной все в порядке, – сказал он.

– Ты где-нибудь работаешь?

После истории на ипподроме Джули как ни в чем не бывало опять пошел к Джо Хислопу. Но Джо кинулся на него с вилами. Мой брат Том по дороге в школу видел это и потом рассказал мне, что Джули пятился от Джо и кричал:

– Вы сами виноваты! Нечего было вмешиваться!

А Джо снова сделал выпад вилами и пригрозил всадить их в его «библейский зад» – пускай только посмеет подойти к конюшне.

– С чего он так обозлился? – спросил Джули у Тома.

– Да из-за волос, – сказал Том. Джули никогда не мог понять злопамятства и с отвращением пошел прочь.

– Значит, ты сейчас без работы? – спросил я теперь.

– Нет. Работаю у Дормена Уокера.

– Кем работаешь?

– Не знаю, Кит. Что он скажет, то и делаю: складываю мешки с соломой, ссыпаю зерно в лари, гружу повозки. Все делаю…

– А как же руки?

– Что руки?

– Ты ж их погубишь.

Джули глянул на тонкие свои пальцы, хрупкие, точно весенний первоцвет.

– Руки как руки, что им сделается, – сказал он. – Не пойму, о чем ты толкуешь.

– Ладно, неважно, – сказал я.

Вилли дунул в саксофон, созывая своих «Веселых парней», и Джули поднялся на маленькую пыльную эстраду и сел на плетеный стул возле пианино рядом с Билли и четырьмя другими джазистами. То были Алан Инглиш, один из городских пекарей, – белыми, мягкими, как тесто, пальцами он барабанил на пианино; «Банджо» Уитерс – это он положил начало нашему джазу; Боб Мартин – он дул и дул в свой тромбон до потного изнеможения, так что каждые полчаса приходилось делать передышку; и, наконец, Тим Бэннер – он бил в литавры. Билли теперь играл на саксофоне, свой кларнет он отдал Джули, и на эстраде каждый из шестерых составлял часть единого целого, точно разрезанный пирог на блюде.

Билли вовсе не создан был для эстрады, наоборот, человек он был на редкость скромный. Но он считал своим долгом устремлять инструменты и взор прямо к нам, остальные же «Веселые парни» уставились куда-то в пол. Я любил джаз, или рэгтайм, или как он еще тогда назывался (то не были подлинные ритмы рэгтайма начальной поры, который исполнялся на одних только медных духовых), но тогда не принято было двигаться по танцплощадке словно во сне и чтоб в голове при этом бродили всякие умные мысли. Четкий темп был куда важнее состояния духа: джаз был музыкой для танцев, и именно для танцев джазисты и играли. Но Билли был в душе ко всему еще и художник и, подобно старинному мастеру, который не мог удержаться, чтоб не украсить строгую колонну готического собора какой-нибудь химерой, украшал свою партию всевозможными импровизациями.

Самой музыки я не помню, зато помню неустанное ритмичное шарканье сотен пар ног в фокстроте. С потолка свешивались бумажные украшения, и танцоры занимали стоящие вдоль стен стулья модными куртками, вечерними сумочками, шелковыми шарфами, пудреницами, карточками с записями, кому какой танец обещан, и портсигарами. Девушки все с ног до головы были в шелку, а молодые люди – в смокингах или в костюмах, в черных галстуках бабочкой и лакированных туфлях. В зале яблоку некуда было упасть, и я совсем забыл про Джули, наслаждаясь всем вокруг, упивался ощущением праздника, запахами духов, сигарет, человеческой плоти, грешным, кружащим голову шелестом шелка, трущегося о шелк, шуршанием чулка о чулок, платья о платье.

«Право слово! – восторженно думал я, всей кожей как бы чувствуя прикосновение каждой женщины в зале. – Недаром евангелисты называют эти сборища греховными». «Веселые парни» месили музыку, точно тесто. В конце концов, они ведь были не профессионалы, а любители и не чеканили каждый звук, а смазывали. Но, едва я прислушался повнимательней – и сразу же услышал: Джули ведет мелодию в одну сторону, а Вилли и остальные – в другую. Он был сам по себе. Казалось, Билли и остальные предпочитали не обращать внимания на Джули и, как всегда, весело, шумно, увлеченно обрушивали на зал ритм за ритмом, а Джули и старался делать то же, но каждый звук у него был так строг, точен, сложен, что различить его в общем хаосе можно было, только если тщательно прислушаться. А все в целом получалось громко и неровно, но было тут и что-то еще. Мне показалось, эта музыка рождает в зале наэлектризованность. Чем дольше они играли, тем явственней ощущалась она в танцующих, в движении юбок, туфель, сумочек, в болтовне и взаимной тяге мужской и женской половин. Здесь было чудесно, я получал истинное удовольствие, и уходить очень не хотелось. Но, едва шагнув за порог, я сразу понял какая все это пресная скука. Ничуть не греховней танцев под эгидой церкви или какого-нибудь школьного концерта. Наэлектризованность длилась, лишь пока играли «Веселые парни». Но стоило выйти на воздух – и от нее не осталось следа.

Подлинными рассадниками греха, из-за которых «Веселые парни» заслужили столь дурную славу не только в самом Сент-Хелене, но и в десятке окрестных поселков, были танцульки, что устраивались примерно раз в неделю под навесами, где стригли овец, или сушили шерсть, или паковали фрукты. Вот куда являлись бесстыжие городские девчонки с ярко накрашенными губами, вот где они бесшабашно отплясывали в открытых туфельках и со скатанными книзу валиком чулками, выставляя напоказ голые ножки, курили в темных, укромных уголках, источали соблазн, точно чаши с вином, и потягивали пиво прямо из бутылки во всех чуланчиках, примыкающих к бесчисленным в нашей округе навесам для стрижки овец. На этих-то танцульках наши девчонки напивались допьяна, парни затевали драки, здесь покрывались позором семейные очаги и рушились романы. Таково было теперешнее окружение Джули, и оно, конечно же, наложило на него свой отпечаток. И если я хотел по-настоящему знать, как он теперь живет, надо было увидать его именно там.

Я мало что знал об этих танцах под навесами: сам я не танцевал – девушка, в которую я был тогда влюблен, сказала, что можно обойтись и без танцев. Да и вообще я как-то внутренне противился всем ритмичным эротическим мелодиям, дикарским обрядам и прочему в этом роде. Опасался, пожалуй, не столько за свои ноги, сколько за свой рассудок.

Из множества скандальных историй, которые мне рассказывали про эти танцульки, мне памятней всего та, в которой замешана была наша бывшая одноклассница Джил Бонар. Как-то воскресным утром ее нашли в канаве в шести милях от нашего города и в пяти – от нойских навесов для сушки фруктов, где накануне вечером были танцы. Джил была скромница, работала у Белпера в магазине тканей и на танцы пошла со своей подружкой Анитой Андерсон, но во время танцев Анита потеряла ее из виду и понятия не имела, что с ней потом случилось. Когда Джил нашли, она валялась в канаве пьяная и голая до пояса. В правой руке она крепко сжимала мужской галстук, и месяца три город весело строил догадки, кто же ее там бросил и чей это был галстук. В городе не осталось ни одного мужчины, на котором бы кому-нибудь не привиделся задним числом этот галстук, но тайну так и не удалось раскрыть. Джил вскоре уехала к тетке в Бендиго, за сто миль от нас, и мы больше ее не видели.

Иные мои сверстники, бывали на танцах (они ездили туда на автомобилях и двуколках, на велосипедах и мотоциклах) и, когда я расспрашивал о Джули, посмеивались и отшучивались, отвечали кто насмешкой, кто непристойностью, кое-кто говорил о нем с покровительственной нежностью, но все сходились на одном: теперь уж вовсе не известно, чего от него ждать.

– Он вконец рехнулся, – сказала Пегги Энтуистл, а Пегги была у нас одна из самых веселых, самых белокурых, самых лихо постриженных девчонок, которые щеголяли в шелковых чулочках. – Да-да, спятил. Бывает, приходится его останавливать, Кит, как начнет выделывать эти свои штуки, ну, невозможно танцевать.

– Какие еще штуки?

– Ну, эти его фокусы на кларнете. Бывает, его уж так заносит…

– По-твоему, он плохо играет?

– Не говори глупости, Джули просто волшебник. Никто не понимает, как это у него получается. Но бывает, он становится прямо бешеный, вот и все, и тогда уже не потанцуешь…

– Увлекается, наверно, – сказал я, а Пегги тем временем нежно смотрела на меня не мигая; это у нее само получалось, ее ласковые, с поволокой глаза вот так же уставлялись на кого попало. То было излюбленное развлечение на танцульках под навесом.

После разговора с Пегги я решил, что пора мне самому посмотреть на Джули за игрой, и спросил другого нашего сверстника, Боба Эндрюса, где и когда будут теперь танцы под навесом.

– В следующую субботу, – сказал он. – В старом Выставочном зале.

– Я приду, – сказал я Бобу.

– Ай да Кит! – обрадовался Боб. – Не бойся, не проболтаюсь.

Боб, высокий, кадыкастый, лихой парень, строил из себя щеголя, но денег у него было кот наплакал, и потому он оставался всего-навсего полунищим парнем в старательно отглаженных брюках, которые, сколько он их ни гладил, вечно были все в морщинках и складках.

– Я просто хочу послушать Джули, – сказал я Бобу.

– Джули – ого! – Со смаком сказал Боб, словно предвкушая, как я буду поражен. – Он такое выделывает…

– То есть?

Боб рассмеялся.

– Сам увидишь.

– Он что, напивается? – Мне уже и это говорили.

Боб, отличный механик, всегда прятал руки: ему никак не удавалось дочиста смыть с них смазку. Но, случалось, он закатывался хохотом и тогда старался еще и прикрыть рот, как обычно делают китайцы.

– Ты всегда был туповат, Кит, – сказал он. – Ты ж сам знаешь, Джули не станет напиваться. Просто он как схватит свою дудку и вот дает, вот дает. Бывает, мы даже не поймем, что он такое играет. Но он переигрывает весь оркестр, Кит. Разбивает их всех наголову.

– Ладно, до субботы, – сказал я, и Боб крикнул мне вслед:

– Вот честное слово, никому не проболтаюсь.

Старый Выставочный зал был всего-навсего крытый рифленым железом сарай с деревянным полом и четырьмя запыленными окнами. Таких сараев у нас было два, во время выставок тут устраивались состязания в стрижке овец, а потому пол насквозь пропитался жиром. Считалось, что в городе не сыскать лучшей площадки для танцев. Но воздух тут был насыщен (другого слова не подберешь) запахом бараньего сала и сальной шерсти, а во время танцев в противоположных концах зала зажигали по большому карбидному фонарю, и тут воняло серой, как в аду. Городские власти не разрешали Локки Мак-Гиббону, который устраивал танцы и платил «Веселым парням», пользоваться электричеством. И вот сарай наполняла смутная мгла, которую кое-где пробивали огромные жаркие колодцы газового света. Танцорам тут нравилось, наверно, больше всего потому, что стоило здесь очутиться, и они словно отгораживались от всего города: так черный шатер, раскинутый в пустыне, укрывает путников от раскаленных солнцем небес.

В тот летний вечер около сотни ребят и девушек сидели вдоль стен на полу или на перилах овечьего загона и ждали, когда снова заиграет музыка. Было десять, а танцы начались в девять.

– «Стандард» прибыл! – На весь переполненный, шумный, прокуренный зал крикнул, завидев меня, Боб Эндрюс.

Никто не обратил на него внимания. Двумя тощими пальцами в пятнах въевшейся смазки Боб сунул смятый носовой платок в рукав (похоже, он подражал моему отцу) и шепнул мне:

– Глянь-ка на старуху Норму Толмедж.

Норма, тоже наша сверстница, была дочерью богатого местного дантиста, он с детства баловал ее, давал слишком много денег на сласти, и это погубило ее зубы. Отец сумел спасти лишь восемь передних дочкиных зубов – четыре верхних и четыре нижних. Остальных уже не было, и потому щеки у Нормы ввалились: вставлять зубы она не желала. Глаза у нее тоже ввалились, грудь была впалая, и в призрачном этом свете она казалась то ли неземным созданием, то ли обреченным, хотя на самом деле девчонка была здоровая, хорошая теннисистка, самая начитанная среди городских девчонок и при дневном свете по-своему привлекательная. Норма унаследовала у Энни Пауэрс дурную славу самой распущенной девчонки в городе, а Энн с той поры успела выйти замуж за фермера из Мэлула, в Заречье, родила уже двух детей, окрестила их и воспитывала по всем правилам добропорядочности.

– Ну, что скажешь? – спросил Боб, ткнув меня локтем в бок.

Норма что-то говорила Джули, а он ел сандвичи и слушал ее, по своему обыкновению молча, с отсутствующим видом. Норма дергала его за рукав, чего обычно никто себе с ним не позволял. Но больше всего меня поразил сам рукав, куртка, которая была на Джули.

– Господи! – ахнул я. – Что это на нем?

– Билли раздобыл им всем в Бендиго подержанные костюмы, – сказал Боб.

Все «Веселые парня» были в ярко-синих курточках и все, кроме Джули, в белых брюках. На Джули такая же курточка (на нем она выглядела престранно), но брюки те же, что он носил, ворочая сено в фуражной лавке Дориана Уокера, а башмаки, как всегда, просили каши.

– Старуха Норма втрескалась в него, – сказал Боб, – весь город надорвал животики.

Я бы нипочем этому не поверил, если б не поглядел своими глазами, но тут сомнений не оставалось.

– Сдурела она, что ли, – сказал я.

– А что такого?

У меня чуть было не сорвалось с языка, что для Джули есть только одна подходящая девушка – Бетт Морни. Хотя она давно уехала из города и тот памятный случай положил конец их дружбе, для меня все равно Бетт и Джули были неотделимы друг от друга. Но Бобу я этого говорить не стал.

– Что ж, – сказал я, – Джули слеп. Он даже и не замечает ее.

– Это ты так думаешь, – возразил Боб. – А вот она ему приносит сандвичи, и он всегда распрекрасно их уплетает.

А я как раз удивлялся, откуда у него сандвичи. Приносить их из дому он бы не стал.

– И все-таки мне не верится, – сказал я.

– Она отвозит его домой в машине своего родителя, – стоял на своем Боб. – Вот погляди-ка на нее.

Норма в эту минуту тянула пиво прямо из бутылки – для тех времен зрелище чудовищное. И оно казалось тем чудовищней, что была Норма такая же хрупкая, как и сам Джули. Но, уж конечно, это доказывало, что такие вот танцульки и вправду сбивают молодежь с пути истинного, и так далее и тому подобное.

– Что ж, – сказал Боб, – Норма обломает на этом последние зубы.

Я засмеялся.

– Хотел бы я знать, о чем это Джули все думает, – сказал Боб.

О чем бы там Джули ни думал, мысли его наверняка заняты были не тем, что творилось у него перед глазами, и даже не тем, что позволяла себе в эту минуту Норма.

– Ага, сейчас начнут, – сказал Боб и отошел от меня, а Билли и остальные «Веселые парни» присоединились к Джули, который сидел среди инструментов под одним из карбидных фонарей.

И они начали; я не ждал от их игры ничего нового, ведь я слушал их всего несколько месяцев назад, во время Выставочного бала. Но я ошибся. «Веселые парни» – народ легкомысленный – прежде всегда играли лихо, с увлечением, на ошибки внимания не обращали, сама музыка и удовольствие, которое она доставляла, были для них куда важней исполнения. Но сейчас их словно подменили. Они были серьезны и, казалось, настороженно прислушивались, словно не знали, чего ждать, словно если не сосредоточиться и не следовать покорно за Джули, все развалится. Прежнего развеселого, разудалого шума и грохота как не бывало, игра стала много сдержанней.

Поначалу только эту разницу я и ощутил. Билли очень неплохо играл на саксофоне, а кларнет Джули никак не выделялся среди прочих инструментов. Но вот Джули отложил кларнет, схватил с соседнего стула длинношеее банджо, и сразу почувствовалось, он перестраивает музыку на свой лад. Банджо требует стремительного темпа, силы, порывистости, все это было в игре Джули, но при том был еще и какой-то совсем особенный контрапункт, отчего банджо зазвучало у Джули завораживающе непривычно: Едва Джули коснулся струн, никаких других инструментов я уже не слышал, да, наверно, их уже не слушал никто. Ритм оставался джазовым, но сама музыка стала неузнаваема.

Потом произошло нечто уж вовсе странное. Джули нагнулся и выхватил из-под стула старую си-бемольную трубу. Ему не сразу удалось пристроить губы к мундштуку, но вот он справился и заиграл – не как виртуоз, а как человек, который ненавидит свой инструмент, зато отлично знает, что из него можно выжать. Фальшивые ноты были точно нервные, израненные пальцы, но они ровно ничего не меняли – Джули до конца использовал все транспонирующие возможности трубы (си-бемольная труба звучала в минорном ключе), и звучала она уж так непривычно, так не по-джазовому, что я подумал: может, он забыл, какой музыки от него ждут.

Но вот он снова взял кларнет, и на этот раз в его игре, кажется, не осталось вовсе никакой логики: гармония и структура самого джаза, казалось, вытянулись в своего рода математическое – нота за нотой – хитроумнейшее построение, и узнать в нем можно было лишь четкий, неизменный ритм, да и тот терялся в стремительном и яростном исполнении. Танцорам в конце концов стало не под силу следовать за музыкой, в зале вдруг все спуталось, раздался свист, улюлюканье. Почти все перестали танцевать, и сквозь шум прорвались выкрики:

– Попридержите его, черт возьми!

– Гоните его!

Джули ничего не слышал.

– Билли! Окороти своего психа, опять он зарвался…

Билли ничего не слышал. Несколько пар продолжали бешено отплясывать: что-что, а ритм Джули выдерживал. В сущности, подобно певцу в средневековом хоре, Джули, следуя заданной примитивной теме, импровизировал вовсю. Но долго так продолжаться не могло. Полдюжины шумных пар бросили танцевать, столпились перед Джули и махали руками и топали, пока он наконец не остановился. Когда Джули умолк, остальные музыканты сыграли еще два-три такта, словно гнались за ускакавшим конем.

– Не останавливайся, Джули! – заорал Боб Эндрюс. – Давай наяривай…

– Он чересчур гонит! Опять зарвался!

– Да пусть его…

В толпе заспорили. Кое-кто смеялся, но все еле переводили дух.

– Да не мешайте вы, только все испортили! – крикнула Норма Толмедж. – Оставьте его в покое…

Несколько минут Джули слушал с таким видом, будто его это не касается. Потом положил кларнет, встал и сошел с эстрады. В толпе вновь раздались крики – и одобрение и ругань, – казалось, Джули обиделся, но я-то знал: обижаться он не умеет.

– Джули…

Он увидел меня и подошел к вагончику, на перилах которого я сидел, – был он очень бледен и с трудом переводил дух, словно ему не хватало воздуха.

– Где ты научился так играть на трубе? – спросил я. – Ты ведь говорил, что не можешь выдуть из нее ни единого звука.

Труба меня ничуть не интересовала, просто у меня не нашлось дружеских слов, так потрясло меня все, что он сейчас творил.

– Вилли опять мне ее одолжил. Но это дурацкий инструмент. На нем можно брать только верх и низ, для протяженности он не годится.

Я не понял, о чем он толкует. Но, наверно, он так говорил, исходя из своей причудливой вертикальной системы записи нот. И, думаю, он хотел сказать, что труба приспособлена для мелодии, а не для гармонии. Но я был польщен, что он пожелал хоть что-то мне пояснить. Я дал ему немного отдышаться – уж очень он скверно выглядел: не то устал, не то нездоров, и потом, станешь донимать его вопросами, пожалуй, повернется и уйдет. Танцоры разбрелись по уголкам потемней, они хоть и ворчали, но примирились с перерывом, а джазисты остались сидеть на своих местах, словно ждали, чтоб вернулся Джули.

– Знаешь, Джули, – сказал я по старой привычке тоном обвинителя, – не на тех ты инструментах играешь (мысль эта пришла мне в голову, пока я его слушал). – На них ты просто даром тратишь время.

Он только молча на меня взглянул.

– А на пианино ты не пробовал? – спросил я.

Джули пожал плечами, покачал головой.

– А почему?

– В пианино я ничего не понимаю, – ответил он.

– Так разберись, – сказал я. – Это единственный инструмент, который даст тебе все, что нужно.

– А мне ничего не нужно.

– Еще как нужно. Если ты по-прежнему хочешь сочинять музыку на свой лад, это можно только на пианино. Понимаешь ли…

Наверно, это была дурацкая затея. Где Джули достать пианино? У «Веселых парней» пианино было, но ведь Джули оно понадобилось бы совсем не для того.

– Тебе Скребок последнее время не попадался? – спросил он и тем самым решительно захлопнул дверь, ведущую к музыке.

– Нет, не попадался, – с досадой ответил я.

– Мне тоже, – продолжал Джули. – Говорят, миссис Бойл, кондитерша, выплеснула на него кастрюлю кипятка и ошпарила ему спину.

– Тогда он, верно, где-нибудь отлеживается, – сказал я, уступая желанию Джули кончить тот разговор.

– А может, его отравили, – сказал Джули. – Его все время пытаются отравить. Миссис Джонсон травила его в прошлую пасху.

– Возможно, возможно, – сказал я, окончательно потеряв надежду снова проникнуть за ту запертую дверь. – Похоже, в городе полно отравителей. Кто-то все время пытается отравить нашего Мики.

– Это потому, что кое-кто не любит твоего отца.

– Да неужели!

Джули изредка, бывало, вдруг заметит что-то простое, житейское и вот так сообщит тебе о своем открытии, ну, точь-в-точь как ребенок сказал бы, что солнце заходит каждый вечер.

– Ну, до свидания, Кит, – сказал он, соскочил с перил и пошел к «Веселым парням», утирая лицо крохотным платочком – уж конечно, не своим, а Нормы. И наверняка Норма нарочно оставила нас наедине – и сделала это ради Джули.

Я хотел еще послушать его игру, но остальные заиграли, а он просто сидел на стуле и не прикасался ни к одному инструменту. Ни дать ни взять нищий пациент в приемной врача. Сидит и ждет. И его острые локти и колени и драные туфли куда больше бросаются в глаза, чем ярко-синяя курточка, – поглядел я, поглядел, и вдруг захотелось уйти. Не желал я больше никакой музыки. Не желал видеть, что он тут с собой делает, – я-то ведь понимал: его привел сюда вовсе не джаз «Веселых парней». Джули и здесь, как всюду, вел все ту же войну. Он по-прежнему сражался со своими духовными врагами с той злостью, что прорвалась у него зимой и так испугала его мать, с властью любовно обнимающих рук, со всем ужасающим гнетом набожности, царящим в этом добродетельном доме. То было не отступничество, но нескончаемая борьба, и, уходя из старого полутемного сарая, я все думал, какова-то будет окончательная, решающая битва Джули со всем тем, против чего он бунтует.