Впервые за годы, когда я уже перестал быть ребенком, я жаждал, чтобы отец поскорей вернулся и вступил в одно из тех горьких сражений за нравственную справедливость, которыми он снискал нелюбовь нашего города. Прежде эта нелюбовь меня сильно смущала. Но теперь я понимал: спокойный, коммерческий ум Стендиша не спасет Джули от виселицы. Смертный приговор в ту пору не был редкостью: всего полгода назад в тюрьме в Бендиго повесили молодого парня, сверстника Джули, который убил двух своих братьев из дробовика. Наша местная виселица стояла разобранная позади полицейского участка, и ее ничего не стоило в любую минуту собрать и установить на небольшом, огороженном высокими стенами участке, где, как свято верили все мальчишки, когда-то вешали разбойников и казнили за столетнюю историю города троих убийц. Пониже сада, окружавшего полицейский участок, была наготове и известковая яма. «Могила Джули», – вздыхал я, ворочаясь по ночам под громкое кваканье лягушек, слышное на веранде, где я тогда спал. Да, конечно, я переживал случившееся слишком бурно, но, как все в нашем городе, смотреть на это иными глазами не мог.
В четверг утром я вновь обрел малую толику здравого смысла и пошел в дом Джули – хотел взять для него чистую одежду. Дверь отворил Мейкпис, и я сказал ему, что мне надо.
– Я вчера видел тебя в суде, – сказал он и потер свои сухие, терпеливые руки неудачника. Он пытался навести какой-то порядок в своих смятенных мыслях. – Я должен был сказать правду. Кит. Ты ведь понимаешь.
– А как же иначе, мистер Мейкпис.
– Это не повредит Джули, а?
– Не беспокойтесь, – сказал я. – С Джули ничего плохого не случится.
– Я должен был сказать им, что произошло. Что мне оставалось?
– Джули поймет, – сказал я. – А я тут хочу взять для него кое-какие вещи.
– Какие вещи?
– Чистую одежду, пижаму, бритву…
– Бритву? По-моему, Джули еще не бреется, – сказал Мейкпис. – Да ты заходи, Кит.
Пансионеры сидели за кухонным столом и завтракали, и лица у них у всех по-прежнему были потерянные, точно у пленников потерпевшей крушение подводной лодки. Я поздоровался с ними довольно весело, и они тотчас заулыбались, засмеялись, обрадовались мне, словно водолазу, который наконец-то постучал о корпус их затонувшего судна.
– Здравствуй, Кит! – сказала мисс Майл. – Я тебя вчера видела, ты стоял с мистером Потсом у банка.
– Да, я там был…
– А я видел тебя у полицейского участка, ты ехал на велосипеде, – сказал Хеймейкер. Он с лебединой грацией склонил голову в мою сторону.
– И это было, мистер Хеймейкер.
– Я тебе помахал, но ты меня не видел, – сказал он.
– Это потому, что на велосипеде я слепну и дурею, – сказал я. И все весело засмеялись.
Я прошел за Мейкписом на веранду, и он показал мне комод, который он смастерил для Джули из двух ящиков из-под чая. В комоде, выстланном внутри газетами, нашлись две сложенные рубашки, две пары туго скатанных носков, джемпер, школьные шорты – Джули давно уже в них не ходил, жилет грубой вязки, которого я никогда не видел (может, это доктора Хоумза?), и четыре отглаженных носовых платка, сделанных из старых простынь.
– Это все? – спросил я Мейкписа.
– Да. Но все чистое и выглаженное, Кит. Это она… она так оставила…
Я подумал: а где же его нижнее белье? – но потом вспомнил, как Джули раздевался на речке, – никакого белья он не носил. Я взял все, и комод, где хранились постиранные, сложенные, выглаженные заботливыми руками миссис Кристо вещи, теперь зиял пустотой. Взял я и несколько своих старых тетрадей из тумбочки у кровати, но не стал смотреть, записывал ли уже в них Джули свою музыку: не хотел делать это на глазах у Мейкписа. (После я в них заглянул, но не увидел ничего, кроме своих старых школьных упражнений. Другие тетради Джули, наверно, спрятал.)
– Не густо, – сказал я Мейкпису, – но ничего, сойдет.
– А что еще ты искал, Кит?
– Ничего… ничего.
У дверей со мной простились как с героем, и только на улице я сообразил, что не окинул эту неуютную кухню с голыми стенами наметанным репортерским глазом. Не попытался представить, где именно миссис Кристо медленно опустилась на колени с немецким штыком в груди.
В участке сержант Коллинз опять не позволил мне повидаться с Джули. На этот раз он пришел в ярость – я помешал ему завтракать – так что я оставил корзинку, которую мне дала мисс Майл для вещей Джули, и сказал сержанту, чтоб он положил сюда потом грязную одежду: я зайду за ней и отдам ее постирать. Сержант даже не взглянул на корзинку; когда я выходил, он все жевал баранью отбивную; а выйдя, я увидел Норму Толмедж – она поставила свой «крайслер» тут же на углу, на тихой улочке, перегнулась назад и доставала небольшой плоский чемодан.
– Я хотел тебя повидать. Норма, – сказал я.
– Господи, Кит, да ведь это черт знает что, это ужас, что с ним делают! Хотят его повесить, как Джексона, того пария из Бендиго. Вот чего все они хотят, понимаешь? Вся эта подлая орава…
Может, сказать ей, что она и сама невольно подлила масла в огонь? Но чего ради мне обрушить такой удар на милую нашу безрассудную Норму?
– Это твой отец поручил старику Серебряному защищать Джули? – спросил я.
– Нет. Это я.
– Прекрасно. Значит, ты. А ты случаем не знаешь, как он собирается его защищать? То есть какую поведет линию, когда дело Джули будет слушаться в суде?
– Откуда мне знать? Он адвокат. Он свое дело знает.
– Надеюсь, – сказал я. – Очень надеюсь.
– Знаешь, Кит, он хотя бы не дурак. И не станет устраивать никаких нелепостей, не то, что твой отец.
– Возможно. – К таким разговорам я давно привык и никогда не спорил. – Что у тебя в чемодане?
– Я купила Джули новый костюм, пару туфель и сорочку. Представляешь, что подумают о нем судья и присяжные, если он появится перед ними в этой своей курточке – рукава едва до локтей, костлявые лапы наружу торчат, прямо как рыбий скелет. А уж башмаки…
– Я только что отнес ему две его старые рубашки и несколько пар носков.
– Тебе разрешили с ним увидеться?
– Нет.
– Старик Стендиш был у него два раза, и он говорит: Джули сидит и молчит, не желает отвечать ни на какие вопросы. Стендиш говорит, что Джули не станет ни с кем разговаривать, ему это даже неинтересно; Стендишу кажется, будто Джули примирился со своей судьбой и пальцем не шевельнет в свою защиту – мол, будь что будет.
– Ну, конечно! Конечно! Вот потому-то твоему другу Стендишу и надо бы вести себя поумней.
– Ну, а что мог сделать этот старый дурак, если Джули уперся и молчит?
– Не знаю. Потому-то я и волнуюсь.
– Стендиш – человек очень влиятельный, Кит. А в нашем городе только это и важно.
– Не всегда, – возразил я. – Это ведь не собрание агентов по продаже земли и не комиссия скотоводов. Это как-никак суд.
– Один черт, – сказала Норма и зашагала со своим чемоданом к полицейскому участку. – Как ни верти, все убеждены, что это Джули убил, – крикнула она мне, барабаня в дверь участка, – и теперь всем вдруг, видишь ли, стало жалко не кого-нибудь, а ее! Виселица – это для него еще слишком хорошо, вот что все говорят.
Я повернулся, уходя, и чуть не налетел на миссис Пенфолд, жену советника нашего округа, – она была в белом с головы до ног и спешила домой либо из больницы, где навещала дочь, либо из гостей, где играла в карты, либо с заседания комитета устроителей сельскохозяйственной выставки.
– Вот спроси ее, Кит, – окликнула Норма. – Спроси-ка, что она думает.
У меня не было ни малейшего желания спрашивать эту особу о чем бы то ни было, но Норма славилась своим ехидством и язвительностью, и миссис Пенфолд обернулась и спросила:
– О чем меня надо спросить. Кит? О чем это Норма?
– Ей интересно, что вы думаете о Джули Кристо, миссис Пенфолд, – сказал я.
– То же, что и все, – решительно ответила супруга советника.
– А что именно? – крикнула Норма. – Что думают все, миссис Пенфолд?
– Он убил родную мать! – сердито ответила та. – Именно так все и думают. И виселица – это еще слишком хорошо для него.
Норма рассмеялась.
– Постыдились бы! – крикнула ей вслед миссис Пенфолд, а Норма уже с маху отворила дверь участка, не дожидаясь, пока сержант Коллинз снова оторвется от завтрака.
Я остался на тротуаре между ними двумя, и ох, как мне недоставало Норминого уверенного презрения и насмешливости!
Норма воображала, что если высмеять все обвинения, Джули просто не смогут засудить – таковы были ее понятия о правосудии. Но я-то знал, что с правосудием шутки плохи. Я знал, например, что присяжные, как правило, выносят тот приговор, которого требует общественное мнение, и не потому, что подчиняются требованию, но потому, что они и сами – часть этой среды. И если принять это во внимание в деле Джули, можно считать, что он уже осужден и повешен.
Даже мой отец согласился с этим, когда я рассказал ему, что произошло.
– Помнишь, что сказал Орест, когда его обвинили в убийстве матери? – спросил он.
Для меня сочинения Эсхила были страстными лирическими драмами, а для моего отца – классическими состязаниями в правовой нравственности.
– Не помню, – не без досады ответил я.
– Орест стал нечистым, отверженным, – сказал отец. – И потом он жаловался, что его не зовут ни в один дом и никто не хочет с ним говорить. – Отец с грустью покачал головой. – Беда в том, Кит, что матереубийство плохо действует на судей. Одно подозрение в нем уже равносильно приговору еще до того, как начинается суд. И виноват ли подсудимый, нет ли – разницы никакой. Все приходят в ужас. Выступать защитником в таком деле, в суде или вне суда, радости мало, разве что есть неоспоримые доказательства невиновности подсудимого, чего о данном случае, я думаю, не скажешь.
– Тогда каким же образом защищать Джули? – спросил я.
– Ну что я могу тебе ответить? По-видимому, твой друг убил свою мать. Все улики против него. Какая же тут может быть защита?
– Тогда что, по-твоему, станет делать Серебряный Стендиш?
– Мистер Стендиш, – поправил отец.
– Мистер Стендиш.
Мы сидели в маленьком зеленом отцовом кабинете (обсуждать подробности дела при маме отец не пожелал); в ответ на мой вопрос он поднял левую руку, выставил четыре пальца. Его широкие короткопалые руки, как всегда, чуть подрагивали, но жест этот говорил яснее слов: «Стендиш – дурак».
– Вероятно, он изберет обычный в таких случаях путь защиты.
– Какой же это путь, раз все складывается против Джули?
– Нечаянное убийство, трагическая случайность. Что-нибудь в этом роде.
– Да ведь так оно и есть! Это наверняка была случайность.
– Довольно трудно убедить в этом судью и присяжных, да еще если юноша и впредь будет отмалчиваться. Одного этого уже достаточно, чтобы его осудили… – Отец пожал плечами, что делал очень редко. Но я видел – все это ему противно, – и возмутился.
– Мистер Стендиш ни в чем не убедит ни судью, ни присяжных, и ты это прекрасно знаешь, – сказал я. – А почему ты сам не возьмешься защищать Джули?
Человек нравственный и адвокат нередко существовали в моем отце порознь – вообще в жизни право и справедливость нередко существуют порознь, – и потому он даже не потрудился мне ответить.
– Почему ты не возьмешься его защищать? – с укором повторил я, словно обличал его в трусости.
– Не глупи, – сердито сказал отец. – Ты не маленький, прекрасно понимаешь: даже если бы я очень захотел, не могу я просто так отнять клиента у коллеги.
– Но…
– Хватит об этом.
– Джули необходим настоящий адвокат, – гнул я свое. – А не какой-то там консультант по продаже скота. Джули совсем беспомощен. Он ничего не станет объяснять, он никогда ничего не умел объяснить. Он всегда стоял на своем молча и теперь тоже ни с кем говорить не станет. Особенно теперь.
– В данном случае он ведет себя преглупо.
– Ну, конечно. На взгляд нашего города, он всю жизнь ведет себя глупо. Оттого-то его дело и решилось в два счета.
– И все же, виноват он или не виноват, то, как вызывающе он вел себя последнее время, на суде обернется против него.
– Ты имеешь в виду, что он играл на загородных танцульках?
– Я имею в виду, что он открыто взбунтовался против веры, в которой его воспитали, и против влияния матери. Он бросил ей прямой вызов, Кит.
– Это неверно! – почти закричал я. – Джули всегда старался спасти свою мать.
– Что ты такое говоришь? От чего спасти?
Я попался в ловушку своих недодуманных мыслей о Джули.
– Не знаю, – сказал я. – Но что бы он ни делал, все так или иначе делалось ради матери.
– Постой, постой, что ты хочешь этим сказать?
– Ну… – запинаясь, начал я, – понимаешь, Джули всегда и во всем чувствовал себя ее защитником. Понимаешь… он ненавидел то, что они с ней делали.
– Что и кто с ней делал? О чем ты говоришь? Выражайся, пожалуйста, яснее.
Я снова попытался что-то объяснить:
– Я знаю одно: Джули всегда вел своего рода нравственное сражение в защиту своей матери. Его всегда угнетало тяжкое бремя вины.
– Какая нелепость, – сказал отец. – Но все равно это не помогает понять твоего друга.
– Может, и не помогает, – сказал я, чувствуя, что краснею, и, скрывая смущение, заторопился. – Но одно я знаю твердо: Джули всю жизнь терпит муки ада…
– Почему? Из-за чего?
– Потому что его мать всегда одолевали дурацкие терзания рая…
Отец с силой хлопнул ладонью по столу.
– Хватит, – сказал он. – Это мальчишеский бред.
– А все равно это правда, – возразил я и сердито пожал плечами.
– Нечего пожимать плечами!
Обычно, если посреди спора отец делал мне замечание, это означало конец спору. Но сейчас я не был в этом уверен. Всем существом я ощущал сейчас наши с ним очень разные взгляды и мои неясные замыслы. Я смотрел на отцовы юридические книги, и глазок, что он процарапал в закрашенном окне, выходящем на улицу, видел, как он, сложив короткопалые руки, постукивает одним о другой большими пальцами, и мне начало казаться, что, пожалуй, я не напрасно все ему выложил.
– Если смерть его матери – несчастный случай, – сказал отец, – Джули должен был так и сказать, почему он молчал?
– Потому что он не желает ничего в себя впускать. Он всегда замкнут наглухо. Ему всегда приходится жить вне всего…
– О господи! – вспылил отец.
– Но…
– Не желаю больше ничего слушать. С меня хватит, не мешай мне работать.
Я ушел от отца злой, разочарованный, чувствуя себя к тому же круглым дураком. Он не захотел понять то, что я пытался ему объяснить про Джули, а если не поймет, ни за что не вмешается в это дело. Чтобы мой законник отец, натура гармоничная, захотел взяться за дело, дело должно в нем затронуть какую-то нравственную струнку, а я, на беду, пока не сумел задеть в нем такую струну.