Мой отец принялся защищать Джули еще до суда. Он опубликовал в нашем «Стандарде» заявление, в котором говорилось: каждый, кто выскажет в адрес его клиента обвинения, которые суд впоследствии признает ложными, будет нести ответственность за клевету, оскорбление или поклеп. Иными словами, если Джули признают невиновным, кое-кто из наших местных сплетников пойдет под суд. В таком городке, как наш, с подобным предупреждением, да еще исходящим от моего отца, приходилось считаться.

С точки зрения юридической, думаю, это заявление большой силы не имело, однако оно положило конец некоторым самым чудовищным сплетням в барах гостиниц, в парикмахерских, по телефону и у церквей после воскресной службы. Но не всем: всегда находился какой-нибудь новый повод почесать неуемно зудящие языки. Уже одно то, что защиту Джули взял на себя мой отец, было волнующим событием, и на каждом углу кто-нибудь по этому поводу ахал. Когда обвинителем назначили вечного противника отца, Страппа, весь город взвыл от восторга. Значит, будет бой. Сражение в суде разыграется на славу. Итак, вместо того чтобы притушить страсти, отец бессознательно их разогрел.

Первые его приготовления были, как обычно, непредсказуемы. Отыскивая внутреннюю логику случившегося, он всегда начинал как бы нравственно врастать в дело, он чувствовал себя в ответе за него – и потому, казалось, отрешился от всего на свете. Ходил по городу и никого и ничего не замечал. Когда к нему обращались, слушал вполуха. Когда разговаривал, словно не весь участвовал в разговоре. Но мы понимали, что с ним происходит. Пока он не почувствовал, что и вправду в ответе за дело, оно для него попросту еще не существовало. Итак, нам оставалось только ждать, и хоть я очень верил в отца, мне не нравилось, что обвинитель – его извечный противник прокурор Страпп.

Страпп и мой отец ни в чем никогда не сходились – в суде ли, вне его. И потому каждый считал для себя делом чести не дать другому одержать над ним верх на процессе. Обычно от этого их борьба становилась на редкость увлекательным зрелищем. Но теперь это означало, что Страпп будет чересчур придирчиво, чересчур тщательно, чересчур хладнокровно выискивать всё новые подтверждения виновности Джули. Это значило, что смерти Джули добивается очень искусный человек.

Первые шаги обоих были, очень деловитые, сами собой разумелись. Отец, например, каждый вечер бывал в доме Джули и подолгу беседовал с жильцами. Он уже познакомился с показаниями, которые они давали сержанту Коллинзу. Но отец считал, что всякие показания – наполовину ложь и на три четверти правда, даже если бы их давал сам господь бог.

– Они не могут не быть неправдой, – говаривал он, – ведь это всего лишь утверждения без объяснений.

Покончив с кварталом евангелистов, он взялся за всех, с кем Джули связывали в последние годы хоть какие-то отношения: то были директор нашей школы, учителя, Дормен Уокер, школьные товарищи, даже Джо Хислоп. Мне любопытно было, разыщет ли он доктора Хоумза, ведь в день убийства миссис Кристо Хоумз был в городе, но с тех пор не показывался. Отец искал чего-то характерного и даже поразительного, что могло бы ему помочь, но чего именно ищет, он нам пока не говорил, если даже знал это сам. И почти всегда по пятам, а то и на шаг впереди шел его противник – толстяк в галстуке-бабочке и ослепительно белой сорочке, Д. С. Страпп.

– Почему ты не добиваешься, чтоб Джули отпустили на поруки? – спросил я отца, когда он отказался рассказывать мне о своих посещениях Джули в тюрьме. Вопрос этот я задавал ему не раз.

– Потому что просить надо полицейский суд, – объяснил отец, – а судья Крест, безусловно, откажет на том основании, что речь вдет о матереубийстве, и в умах присяжных это ляжет еще одной тяжкой гирей на чашу виновности подсудимого.

– Ну, а как сейчас Джули? Хоть это ты мне можешь сказать?

– Он в хороших условиях. Он сыт. Дверь его камеры не заперта. Он выходит в уборную и возвращается в камеру, когда ему заблагорассудится, и ему разрешено читать и делать записи в этих его школьных тетрадках сколько душе угодно. Я пытаюсь научить его играть в шахматы.

– Джули?!

– Да.

– У него не хватит терпения, – сказал я.

– А ты откуда знаешь?

Я ответил, что знаю Джули.

– Очевидно, не знаешь. Когда он может делать что-то сам, терпения у него предостаточно.

Мне это в голову не приходило, и, конечно же, отец был прав.

Но вот на самые главные вопросы – как Джули объясняет случившееся – отец отвечать не хотел. Я понимал, ему нелегко: попробуй выуди из Джули хоть слово! Однажды, отправляясь к Джули, он даже взял с собой Бетт Морни, и я надеялся от нее хоть что-нибудь да узнать.

Но когда я ее спросил, она сказала:

– Я обещала твоему папе, что никому ничего не расскажу. Даже тебе, Кит.

– Но ты хоть сумела разговорить Джули?

– Я ничего не скажу. Кит. Я обещала твоему папе.

– Ну, а выглядит Джули как, получше? Это-то можно сказать!

– Почему ты не спросишь у отца?

– Потому что я его сын, да еще репортер. При таком сочетании у него совсем нет ко мне доверия.

Бетт подумала и сделала мне небольшую уступку:

– На днях Джули спросил, как ты поживаешь.

– Это прекрасно. Здорово. Но я спрашиваю, как он сам.

Она ответила не сразу. Видно было, что она огорчена.

– По-моему, Джули хочет остаться там. По-моему, он вовсе не хочет выходить из своей камеры.

– Вполне понятно, – сказал я.

– Нет, непонятно, – возразила Бетт.

Мне не хотелось затевать безнадежный спор, который ни к чему не приведет, и я спросил, когда она возвращается в Мельбурн. Мы стояли у всех на виду, перед лавкой ее отца. Бетт уже пропустила десять дней занятий, и мне не верилось: неужто ради Джули она способна забросить колледж?

– Послезавтра, – ответила она. – Джули в хороших руках. Кит. Ты должен гордиться своим отцом.

Я поклонился в пояс на японский манер.

– И нечего насмехаться, – сказала она. Но сказала с милой своей улыбкой, открыто глядя мне в глаза, и где уж тут было оправдываться. Но, возвращаясь в тот день домой, я думал о Джули уже не с такой тяжестью на сердце.

Отец брал с собой в камеру к Джули не только Бетт. Однажды он прихватил и Норму Толмедж, и теперь я был уверен, что сумею подобраться к стенам тайны, которой он окружил Джули. Но уж не знаю, какое там необыкновенное впечатление все они произвели друг на друга, а только Норма послала меня куда подальше уже за одно то, что я осмелился задать ей вопрос.

– Ты все растрезвонишь через свою дурацкую газетенку, – сказала она.

– Спятила! – вскинулся я. – «Стандард» не имеет права ничего печатать, пока не началось слушание дела. Так что я ничего не мог бы написать, даже если бы захотел.

– Тогда чего пристаешь с вопросами?

– Да ведь я, кажется, друг Джули, милая, очаровательная, наивная Норма. Или ты забыла?

Норма засмеялась.

– А ведь я и вправду забыла, Кит. Это все твой отец.

– То есть?

– Он ведь всех и каждого умеет взнуздать, верно? Меня, во всяком случае, запряг, и не надейся, что я взбрыкну и проболтаюсь.

– С ума сошла, – сказал я.

– А Джули в полном порядке, – сказала она. – Но он такой чистюля, правда? Я раньше даже не представляла.

Норма красила губы, и сурмила брови, и носила шелковое белье, и в ванной у нее дома была горячая вода (для нашего города большая редкость), но чистюлей ее никак нельзя было назвать, она и сама это знала. И гордилась этим.

К тому времени я почувствовал, что меня напрочь отстранили от всего, что происходило, вокруг Джули. В сущности, теперь, когда защиту взял на себя мой отец, я и не жаждал вмешиваться, но стал побаиваться: а вдруг, если отец уж вовсе от меня отмахнется, он что-нибудь упустит? Я еще раз попытался заговорить с ним о Джули и его матери, но он тут же меня оборвал.

– Мое правило тебе известно, – сказал он.

А правило было такое: пока дело не начали слушать, отец с домашними его не обсуждал. Но напрасно он надеялся, что мы вечно будем подчиняться этому правилу: рано или поздно мы уж вынудим его как-то нам ответить.

– Но ведь ты еще очень многого не понимаешь в Джули, – настаивал я.

– Когда мне понадобится твоя помощь, я ее попрошу, – сказал отец.

Я проклинал его неодолимое, единственное в своем роде, слепое, чудовищное упрямство в духе викторианской эпохи и под стать поклоннику философии Беркли. Потом однажды мы столкнулись с ним, когда шли домой обедать. Обычно я старался не встречаться с ним на улице по дороге домой, ведь говорить-то нам было не о чем. От этого мне всегда становилось как-то неловко, не по себе. Да еще у. отца была привычка ходить, никого не замечая и не помня, что на него смотрят люди.

– Я вижу, среди тетрадок, в которых молодой Кристо что-то там строчит, есть твои, – сказал он.

– Я их дал ему, – бросил я с вызовом. – Но ведь они как будто были уже исписанные?

– Да, почти целиком.

– Так что же он в них пишет?

– А ты разве не смотрел?

– Он держит их в чемодане, который ему принесла мисс Толмедж, и явно не желает, чтоб их кто-нибудь видел.

Я порядком разобиделся на отца, мне даже неохота было ничего ему говорить. Но кому от этого будет лучше? И я рассказал ему о тайной алгебре Джули, о том, что он изобрел какую-то свою систему нотного письма.

– Ты хочешь сказать, он сам сочиняет музыку?

– Да.

– И какая она, эта музыка?

– Сам не знаю. По-моему, это что-то вроде строгих математических построений, как у Палестрины или у Букстехуде. Толком не разберу. Знаю только, что он пользуется какой-то очень сложной системой контрапункта.

– Невероятно…

– Ничего невероятного тут нет, – вспылил я. – Джули сочиняет сложнейшие музыкальные фразы. Я это видел. И слышал. И, по-моему, он даже додумался до двенадцатиладовой системы или до чего-то в этом роде…

– Невероятно…

– …и еще кажется, он сам открыл правильную систему оркестровки, даже классический семиладовый контрапункт.

– Откуда ты знаешь?

– Я не знаю. Но если б ты когда-нибудь слышал, как Джули сводил в единое целое отдельные музыкальные фразы или даже просто как он играл с «Веселыми парнями», ты бы поверил.

– А ты слышал, как он играл с «Веселыми парнями»?

– Конечно.

– Когда?

– Однажды вечером.

– Где?

– На одной загородной танцульке.

– Ты не говорил маме, что ходишь на загородные танцульки.

– А я и не хожу, – сказал я. – Я ведь не танцую. А пошел тогда, чтоб увидеть и услышать Джули. Он играет на всех инструментах, какие только есть у них в джазе, кроме пианино, к пианино он не прикасался.

– Значит, он сочиняет джазовую музыку.

– Нет, не джазовую. Он играет с «Веселыми парнями», потому что надо же ему где-то и с кем-то играть. И еще это имеет отношение к его матери. Но в тетрадках он записывает не джазовую музыку, это куда серьезней джаза. Это подлинная сложная музыка, я уверен.

– Ты можешь это доказать?

– Как это докажешь? Для этого надо иметь хотя бы одну его тетрадку и расшифровать его нотные записи, а они совсем необычные, по вертикали, а не по горизонтали.

Семья наша была довольно музыкальная; в доме у нас не хватало очень многого, но был хороший патефон, и отец гордился своим музыкальным вкусом и любознательностью, благодаря которым с удовольствием слушал Томаса Бойда, Скарлатти, Равеля, Перселла (его он предпочитал всем остальным), Верди, Палестрину, Баха, Моцарта, Генделя, Дворжака и даже Вагнера.

– Хм-мм… хм… хм… – промычал отец, когда мы подошли к нашей калитке.

Много лет спустя я решил, что это «хм-мм» было, вероятно, началом его уже не профессионального, а человеческого интереса к Джули. Во всяком случае, на этот раз я все-таки сказал то, что нужно, и в следующие несколько дней он дотошно расспрашивал меня о Джули и миссис Кристо. Почему я думаю, что участие Джули в джазе как-то связано с его матерью? И как именно?

– Это только мои домыслы, – неохотно сказал я.

– Объясни их.

– Боюсь, это слишком книжно.

– Ты хочешь сказать, что додумался до этого, но боишься перемудрить?

– Да, пожалуй.

– Тогда дай мне возможность рассудить самому. Я слушаю…

И прямо в саду, под персиковыми деревьями, где мы тогда стояли, я, точно свидетель перед судом присяжных, стал сбивчиво толковать о Джули и его матери. Но вот беда: не мог я объяснять отцу, какую роль в отношениях Джули и миссис Кристо играла ее женская суть. Не мог сказать ему, что, зная, как она хороша и соблазнительна, женщина эта старательно отгораживалась от мирских соблазнов стеной незатейливой веры и добродетели. Не мог объяснить, какую неукротимую враждебность эта вера и добродетель вызывали в Джули. И, уж конечно, не мог объяснить этих ее объятий.

И все-таки мало-помалу, случай за случаем отец почти все это из меня вытянул. Даже воспоминание о ее вечных матерински нежных объятиях.

– А ты что делал, когда она кидалась тебя обнимать, если я правильно тебя понял?

– А что я мог делать? Бывало, что увертывался, если успевал. – Я несколько покривил душой, но не рассказывать же отцу о путанице чувств, которую вызывали во мне эти ее объятия.

– А что делал Джули, когда мать вот так к нему кидалась?

Тут я понял: всякий, кто видел миссис Кристо, услыхав про эти объятия, мучительно задумается, и отец мой не исключение.

– Смотря по тому, ждал ли он этого. Если она заставала врасплох, терпел. А если увидит, что она собирается его обнять, такими глазами посмотрит, что она сдерживается. Или просто увертывался.

– А мать что же?

– Ничего. Она всегда уважала его волю. Раз он не хочет, значит, не хочет.

– Ты когда-нибудь слышал, чтоб они ссорились?

– В жизни не слыхал, чтоб они сказали друг другу грубое или резкое слово.

– Тогда почему же он избегал материнской ласки?

– Потому… потому что ему это было не по душе, – запинаясь, ответил я. Мои неуклюжие объяснения были явно чересчур поверхностны.

– Но как все-таки они вели себя друг с другом? – озадаченно спросил отец. – Говори яснее. Каковы они были друг с другом?

– Казалось, они всегда тянут один и тот же воз, но в разные стороны, – сказал я. Наконец-то мне удалось найти затасканные, но верные слова для своей мысли.

Отец задавал мне еще и еще вопросы, но чем дальше, тем отчетливей я понимал: он ищет чего-то более здравого и убедительного, на чем можно бы строить защиту, моих воспоминаний ему явно недостаточно. Говори яснее, требовал он. Какая уж тут ясность, когда говоришь обо всей жизни Джули. Не мог я сказать, почему он замкнулся в своей скорлупе, для всех недосягаемый, от всего отрешенный. И даже если бы я мог хоть что-то объяснить и отец попытался бы строить на этом защиту, все равно ни судьи, ни присяжные подобных фантазий слушать не станут.