В ту пору Бетт уже превращалась из ребенка в девушку и, как бывает с девочками, физически опередила и Джули и всех других своих сверстников-мальчишек. Но ненамного: мы тоже взрослели рано. Приходилось, такова была жизнь в тридцатые годы; она встречала нас не свершением всех надежд, но угрозой. Да и в самом деле, что нас ждало?

Мы еще не вышли из детства, но уже знали, что особенно надеяться нам не на что. Разве только человек шесть наших сверстников из богатых семей были уверены в своем будущем. Остальные ощупью двигались по пустынным дорогам, которые никуда не вели. Даже самые способные (но бедные) знали: университет не для них; и самые умные (но бедные) знали: в лучшем случае их ждет какая-нибудь жалкая работенка – младший продавец, разносчик бакалейных товаров или телеграмм, сборщик фруктов, сцепщик на железной дороге, подносчик в мясной лавке, некоторые станут ремесленниками, сельскохозяйственными рабочими, а самые способные – служащими в банке. Тем же из нас, кто не выделялся ни умом, ни одаренностью, и вовсе нечего было ждать, и многие сбивались с пути, становились хулиганами и забулдыгами.

Положение Джули было особенно сложное, школа в общем-то ничему не могла его научить. До сих пор он вместе со всеми нами переходил из класса в класс, потому что любой учитель знал: Джули не глупей его самого, а то и умней. Да вот беда, необычный этот ум трудно обуздать, трудно даже заставить его проявиться. Я всегда подозревал, что учителя относятся к Джули с немалым уважением, потому что стоило ему захотеть – и он вдруг проникал в такие глубины их науки, о которых сами они могли только мечтать. Время от времени он обнаруживал редкостные, причудливые знания из области физики, математики, даже химии – предметов, которые требовали умения мыслить сложно и глубоко. Все мы, включая учителей, прямо вздрагивали от удивления, но Джули терял интерес к предмету, и эти мгновенные вспышки гасли.

На беду приближалось время первых в нашей жизни экзаменов, и теперь все зависело от наших ответов, а не от того, что думают о нас учителя. Джули, разумеется, понимал, что на этом его образованию конец, разве что случится какое-нибудь чудо.

И одно время мне казалось, такое чудо возможно. Мы сидели с ним за одной партой, а через проход, в соседнем ряду, было свободное место, и его заняла Бетт.

Бетт не скрывала своего интереса к Джули. Она просто неспособна была на что-либо такое, что следовало бы скрывать. И мы видели, как она ловит его взгляд – не кокетливо, а серьезно. И лицо ее неизменно, как в тот день на грузовике, ясней слов взывало о прощении и понимании. Так продолжалось недели три, в конце концов, я не выдержал, подтолкнул Джули локтем и сказал, что Бетт Морни не сводит с него глаз.

– Почему? – спросил Джули.

– А я откуда знаю, – ответил я.

Джули посмотрел на Бетт, и она улыбнулась ему своей открытой, чистой, серьезной, милой улыбкой и покраснела. И хотя тогда я уже ощущал в себе проклятый дар все видеть и все понимать, я отмахнулся от очевидного. Отмахнулся и Джули. Недосягаемая Бетт всегда и ко всем в школе относилась дружелюбно, никого особенно не выделяя. И, конечно же, мне и в голову не пришло, что она наконец-то выбрала Джули. Никому из нас это не пришло в голову.

И, однако она сделала выбор, однажды после уроков, выходя из ворот школы, она окликнула Джули и со свойственной ей решительностью добилась, что часть пути он прошел вместе с ней. Для всех нас, кто видел их вдвоем, это было поразительное зрелище. Бетт вся чистенькая, аккуратная, в аккуратной голубой форменной блузке, чистая золотистая кожа, открытый взгляд прекрасных глаз, аккуратно причесанная головка и, как всегда, старательно уложенная пачка учебников. Джули тощий, угловатый, бледное лицо непроницаемо, а нищенская одежда, кажется, не имеет к нему никакого касательства. Башмаки просят каши, в руках – ни одного учебника.

– Что она тебе говорила? – спросил я Джули назавтра, когда мы ждали в классе прихода математика.

– Кто?

– Бетт Морни. Вчера.

– Не знаю, – начал он. Потом слегка пожал плечами. – Опять уверяла, что ничего худого Скребку в тот раз не сделала. А потом спросила, не я ли тогда его привел.

– И что ты сказал?

– Сказал, надо быть дурой, чтоб думать, будто я мог его привести.

– Так и сказал, что она дура? (Ох, Бетт! Никто еще с ней так не разговаривал.) А она что?

– Огорчилась.

Я рассмеялся. Нашей примерной Бетт пришлось нелегко. Но кто ж виноват, что она задала Джули такой глупый вопрос? Должна бы соображать. С того дня вся школа уже понимала, что Бетт почему-то хочет подружиться с Джули. Она не заигрывала с ним и не шла напролом, но явно знала, чего хочет, и добивалась своего с присущей ей естественностью. И удивленные, довольные, зачарованные, мы в простоте душевной радостно порешили, что Бетт влюбилась в нашего Джули.

Бедняжка Бетт! Я жалел ее тогда. Не только потому, что Джули был малость чокнутый – просто он совсем ей не подходил. Бетт должна бы влюбиться в кого-нибудь столь же аккуратненького, умного-разумного, преуспевающего, уравновешенного и примерного, как она сама. Она и правда была замечательная девушка, и мы думали, она где-нибудь отыщет себе кого-то, кто будет достоин процветающего дела ее семьи и достойной парой ее красоте, уму и всем неотразимым ее совершенствам. Джули? Да это курам на смех!

Однако с присущим ей простодушием и чистотой она продолжала искать расположения Джули, и, к всеобщему изумлению, Джули наконец ответил ей. Или, вернее, примирился с этим.

Обычно наши юношеские привязанности начинались с обмена взглядами исподтишка (птичьи танцы), тайных пожатий рук, записочек и все большей поглощенности друг другом: создавался свой тайный мирок, куда нет доступа никому, кроме двоих. Но у Джули с Бетт получилось совсем не так. Просто они были рядом – Бетт и Джули, вот и все. Казалось, они поглощены не столько друг другом, сколько чем-то вне их. Мы не понимали, что же их связывает, но однажды я видел, как они вместе возвращались из школы. В другой раз, в субботу, видел, как они стоят на улице и разговаривают. Иногда они приходили в школу раньше всех нас, их соединяли какие-то таинственные узы. Они всегда были серьезны. Но Джули оставался самим собой. Как всегда, был скуп на слова. Говорила обычно Бетт, о чем-то она ему толковала неторопливо, слегка хмурясь.

Джули смотрел темными карими глазами и молчал, и это было естественно для него, но теперь в свое молчание он включил Бетт, словно этого уже достаточно. За их непривычными для нас отношениями ощущалась своеобразная полнота, и мы все гадали, о чем же они разговаривают. Школа? Задачи по математике? Городские новости? Религия? Любовь? Сплетни? Музыка? Нет, явно все не то.

– Они вообще ни о чем не говорят, – сказал Сэмми Бартон.

– Ну, нет, ясно же, о чем-то да говорят.

Любопытство не давало нам покоя, и вот однажды на школьной веранде мы, человек семь (трое мальчишек, остальные девчонки), спорили все о том же – и Джоан Синглтон, маленькая проныра, вдруг предложила подстроить так, чтобы подслушать их разговор.

В нашем городке юным парочкам бывало очень не просто остаться наедине. Не только взрослые запрещали это, либо мучили и высмеивали влюбленных, но и добрая половина школьников потехи ради следовала за ними по пятам, куда бы они ни пошли: через мост, к реке, за маслобойку, к железной дороге, к теннисным кортам. Рано или поздно, найдя, как им покажется, укромный уголок, они начнут целоваться, и за этим-то занятием Джоан Синглтон и надеялась застать Бетт и Джули. Но мальчишки запротестовали.

– Еще чего! – возмутился наш ныряльщик Доуби. – Оставь их в покое, не то расскажу про тебя и Боба Дилани.

– Правильно, – сказал Джек Синглтон, брат Джоан. И хотя он всегда все говорил наперекор сестре, на этот раз мы приняли его слова как его собственное мнение.

– Нечего шпионить за Джули, – заявили мы.

Итак, мы знали только одно: Бетт по-прежнему интересуется Джули. Правда, мне удалось разузнать и еще кое-что: я заметил, Бетт пытается помириться с бродягой Скребком, с которого все и началось.

И я не мог не восхититься тем, как она это делает. Она запаслась кусочками мяса, аккуратно завернула их в белую бумагу, положила в карман своей спортивной куртки. И пошла на поиски Скребка – задача не из легких, хотя было у него всего несколько любимых местечек: на задах ресторана «Совершенство», во дворе больницы, перед парикмахерской, которую держал один китаец, и еще кое-где. Я натолкнулся на Бетт у больничного двора: она присела на корточки, а Скребок, весь напрягшись и рыча, пытался ее обойти.

– Поди сюда, Скребок, – молила Бетт, – пожалуйста, не сердись на меня. Ну, пожалуйста!

Но Скребок весь ощетинился, ощерял влажную красную пасть.

– Ну, пожалуйста, Скребок! – Она протянула ладонь с кусочками мяса. Но Скребок злобно лязгнул зубами, чуть не оттяпав ей пальцы, и поскакал прочь.

– Спятила, – сказал я, когда она выпрямилась.

Бетт вспыхнула – золотистая роза по-летнему заалела.

– Ну почему он меня невзлюбил. Кит? – жалобно спросила она. – Честное слово, я в тот день его пальцем не тронула. Он сам на меня кинулся.

– Может, он тебя приревновал? – поддел я.

– Джули очень его любит, я знаю, – просто ответила она. – Потому-то я и хочу с ним подружиться.

За такие вот признания мы и любили нашу Бетт.

– А все-таки я б на твоем месте поостерегся, – сказал я. – У Скребка на тебя зуб, это ясно как день, так что поберегись.

В ту субботу я снова ее увидел у моста за тем же занятием. Только на этот раз казалось, они застыли вот так друг против друга уже много часов назад. Она сидела на корточках и ждала, а Скребок ждал, припав к земле.

– Он нипочем не сдастся, – сказал я Бетт. – Ты только посмотри на него.

– Я тоже не сдамся, – просто ответила Бетт, и я поверил.

И правда, этим трудным отношениям суждено было длиться годами.

Я рассказал про это Джули, и у него нашлось свое объяснение.

– Скребок сам себе хозяин, – сказал Джули. – И он не хочет, чтоб его хозяйкой стала она. Вот и все.

Звучало это как его собственная философия жизни, но постепенно он стал принимать кое-что из окружающего мира. Я хочу сказать, кроме своих отношений с Бетт. он стал и еще как-то соприкасаться с окружающими. Порой он вдруг слепо кидался во что-нибудь такое, что прежде обходил стороной. Однажды субботним вечером мы все сидели в первых рядах на длинных, жестких, без спинок скамейках нашего кинотеатра под открытым небом и во все глаза глядели на Тома Микса, и тут неожиданно появился Джули и сел рядом с моим братом Томом и со мной. Новость тотчас всколыхнула два первых ряда.

– Джули пришел! – крикнул кто-то, на миг заглушив дребезжащее пианино, на котором аккомпанировала фильму мать Джека Портера, миссис Портер. Уже появилось звуковое кино, но в нашем кинотеатре под открытым небом все еще крутили немые фильмы.

– Эй, Джули, Иисус Христос дал тебе сегодня выходной, отпустил тебя на вечерок?

Тишину мерцающей тьмы разрезали, раскололи и другие голоса, и скоро уже все зрители принялись топать и свистеть. Лента вдруг оборвалась, и малорослый рыжий парнишка по имени Пол Персивал крикнул:

– Это Христос прервал дьявольскую картину, надевает шоры на Джули.

– Тогда гоните Джули вон, – отозвался кто-то.

Послышались и другие возгласы в этом роде, но Джули не обращал на них никакого внимания.

– Про что там? – спросил он меня, кивнув в сторону экрана, который снова ожил.

– Шшш! – Хотя фильм был немой, нам требовалась тишина, чтобы ничего не упустить.

Я в общих чертах передал ему содержание и в то же время не отводил глаз от экрана, от широкополой шляпы Тома Микса, в которой он спрятал шестизарядный револьвер. – Он хочет выстрелить вон в того парня через шляпу, – шепнул я Джули.

– Почему? – спросил Джули.

– Он украл деньги, – нетерпеливо ответил я.

Джули слушал, смотрел, старался приноровиться к первому в своей жизни фильму. Но то ли ему слишком прочно привили боязнь греха, то ли слишком могущественны были запреты библейского квартала, а может, Джули слишком остро чувствовал всякую нелепость, только уже через полчаса он встал и ушел, а вслед ему неслись насмешки, свистки, кто-то даже крикнул: Джули, мол, боится, что нас всех разразит гром небесный, вот и сбежал.

А потом, словно для того, чтобы завершить свое внезапное вторжение в наш грешный мир, он однажды в воскресенье пошел с нами за реку, где наши игроки беззаконно и азартно сражались в кости. Они были в безопасности по другую сторону моста, уже в штате Южный Уэльс, неподвластном полиции Сент-Хелена (штат Виктория). А ближайший полицейский участок Нового Южного Уэльса находился за сто миль.

– Эй вы, шельмецы! – крикнул Локки Мак-Грегор, устроитель игры, когда увидел среди нас Джули. – Катитесь отсюда подальше с этим парнишкой из библейского квартала, еще попадем из-за него в переделку.

– Его бояться нечего, – сказали мы.

– Может, оно и так. Зато от этого их громовержца добра не жди. Так что сматывайтесь…

Он говорил про доктора Хоумза. Локки был хороший католик, человек широкой души во всем, что касалось веры, семьи, нравственности, но даже его пугали оглушительные речи Хоумза, когда тот обличал пьянство, азартные игры, грех и неблагопристойное поведение в воскресный день.

– Джули не проговорится, – заверяли мы Локки. – Вот ей-ей…

– Ну ладно, – смилостивился Локки.

На этот раз Джули сидел как завороженный. Каждый игрок был истый математик, а деньги на одеяле, и объявляемые ставки, и соотношение чета и нечета – все это было необъятным полем для всевозможных расчетов, – и Джули, как всегда чуть нахмурясь, жадно вглядывался в происходящее. Мы все любили следить за игрой, главное для нас было, кто выиграет, и порой, когда банк достигал тридцати фунтов – по тому времени целое состояние, – у всех прямо дух захватывало. Но Джули занимало другое, и пока мы старались разглядеть, как идет игра, он опустился на колени и принялся что-то чертить на песке. Картина всем знакомая. Земля всегда заменяла ему бумагу, и он обычно становился на колени вместо того, чтобы наклоняться, как делали почти все мы, чтобы поберечь и не помять дорогую обновку – первые в жизни взрослые брюки.

– Что он там делает? – спросил меня Локки.

Только теперь я заметил, чем занят Джули, и понял: это заработал его математический ум, и, хотя почти всегда свои расчеты он производит в уме, кое-что ему все-таки требовалось записать.

– Он вычисляет все ставки, – небрежно бросил я.

Но Локки взяло сомнение, он сам спросил Джули, что тот делает, и Джули ответил – хочет кое-что подсчитать. На самом же деле Джули не только с первого взгляда овладел всей системой игры, не только разобрался в ее сложных правилах и в том, как делаются ставки, но как само собой разумеющееся объяснил все это Локки.

– Уведи его отсюда, – сказал мне Локки, делая вид, что его бросило в дрожь.

– Почему?

– Уведи – и все, – махнул рукой Локки. – Не нужны нам здесь такие умники, кто может всю игру вычислить да рассчитать.

На самом же деле игроки тоже обычно прокручивали в голове разные возможности, но их вело только чутье, и Локки это знал, а математический талант и точный анализ Джули могли оказаться для него опасными: ведь банк-то держал он.

Другие ребята остались, а Джули я увел, и, пока мы молча шли через мост, я знал, он все еще занят расчетами.

– Они неверно играют, – сказал он наконец, слегка пожав плечами.

Я не спросил, как же играть верно, знал: он все равно не ответит.

До сих пор все отклонения Джули от привычной для него жизни были хоть и необъяснимы, но понятны. Что ни говори, мир, в котором мы живем, грешен, и, похоже, Джули наконец ощутил к нему интерес. Интерес весьма умеренный, ведь в доме у него было столько всяких запретов, что, как вспомню, даже не верится. Джули не разрешалось ходить в церковь, бегать наперегонки, играть в игры, в которых присутствует дух соперничества, слушать радио, рисовать, читать газеты, распевать популярные песенки, ходить в кино, и так далее, и тому подобное. То был занавес, скрывающий от него мир. Но Джули вовсе не заглядывал в щелочку, не бросал завистливые взгляды на запретные радости. Его не привлекал грех, и завистлив он тоже не был. Казалось, он так же безоглядно ступает на опасную стезю мелких грешков, как ступил когда-то в реку. Он делал это сознательно, хладнокровно, словно была у него какая-то своя цель. И, зная его жизнь дома, я догадывался: то новое, что с ним сейчас происходит, в конечном счете как-то связано с его матерью.

Началось все с банджо.

Однажды он попросил Скотта Пири раздобыть ему тоненькую, но крепкую стальную проволочку, и только тогда я и узнал, что у него есть банджо. Бедняга Скотти всегда чуял, где можно что-нибудь такое раздобыть; спрашивать Джули, на что проволочка, он не стал. Зато я спросил.

– Будет проволока – увидишь, – сказал Джули.

Скотт нашел проволоку от тормоза старого велосипеда, попросту говоря, стащил ее из гаража Пулина. В ту пору их делали из того же, из чего делают струны пианино, и когда через несколько дней мы с Джули возвращались домой, он сказал:

– Хочешь поглядеть, что я сделал с проволокой, которую принес Скотти?

– Ага, – сказал я.

Я подождал во дворе, а Джули зашел в дом и, вырвавшись из неизменных объятий матери (мне она только издали помахала), вернулся – в руках у него было банджо с необычно длинной шейкой.

– Господи, Джули! – Воскликнул я. – Откуда оно у тебя?

– Купил, – ответил он.

За все годы нашего знакомства я ни разу не видал, чтоб он что-нибудь себе купил, хотя бы грошовую шоколадку.

– Купил, говоришь?

– Да.

– У кого?

– У охотника на зайцев.

– Откуда он его взял?

– Говорит, нашел.

– Где?

– Говорит, нашел банджо в прошлом году, а где нашел, скажет, когда получит от меня деньги.

– Так вот почему ты все разглядывал банджо тогда на гулянье, да?

– Какое банджо? – уклончиво спросил Джули.

– Да ладно уж. А сколько заплатил?

– Два шиллинга.

Я не стал спрашивать, откуда у него взялись два шиллинга, наверно, он что-нибудь продал или просто нашел деньги, – у матери или у квартирантов он бы наверняка просить не стал.

– Ну и где ж он его нашел?

– На старой свалке, за бойней, под старым чаном.

В ту пору я ничего не понимал в банджо, да и сейчас понимаю не многим больше, но сразу было видно, что оно совсем не такое, как у нашего джазиста Уитерса. Корпус много больше, а шейка длиной фута четыре.

– А ты умеешь на нем? – спросил я Джули.

Он пожал плечами.

– У него только четыре струны. Для пятой тоже есть место, потому-то мне и понадобилась проволока.

Я тронул струны одну за одной, как трогал их на гулянье Джули. Он настроил их верно, хотя слышал банджо всего один раз. Пятую струну (велосипедную проволоку) он настроил на «ля». В общем, диапазон тональности получился как раз такой, какой должен быть у банджо. Тогда я лишь слегка удивился, а теперь понимаю – просто поразительно, что он сумел безошибочно настроить инструмент.

– Давай сыграй, – попросил я.

Я думал, он откажется, ведь инструмент был ему нужен не для игры, к тому времени я это уже знал. Но, к моему удивлению, Джули положил банджо плашмя на колени и заиграл обеими руками: левой бил по струнам, словно по клавишам пианино, а всеми пальцами правой их пощипывал.

Раздались прихотливые, мягкие, гармонические аккорды, взятые на какой-то сложный, необычный лад на инструменте, который никак не был для этого приспособлен. Я и поныне жалею, что не запомнил ни единого такта из музыки, которую пытался наиграть в тот день Джули.

Больше всего, пожалуй, то, что он исполнил, походило на какую-нибудь сонатину Моцарта для мандолины, хотя сочинение Джули было куда сложнее этих прелестных безыскусственных вещиц. В сущности, могло показаться, будто кто-то играет на гитаре, пробуя всевозможные классические вариации, но играя при этом двумя руками, чтобы возникла контрмелодия. Но и это объяснение неточно: ведь Джули прямо у меня на глазах создавал музыку, и звучала она совсем необычно. Что-то в ней было математическое, казалось, она, точно головоломка из кусочков, составлена из сложных аккордов, арпеджио и созвучий. Но она не была ни тональной, ни какофонической, и он не торопил мелодию и не рассчитывал на слушателя. Просто делал дело, решал какую-то задачу.

Я слушал, но что я мог сказать? Я был тогда уже не ребенок, но еще и не взрослый, еще ничего собою не представлял. То, что я слушал, было мне непонятно, я понимал одно: это необыкновенно.

– Ты уже давно вот так играешь? – недоверчиво спросил я.

И он сразу перестал играть, словно спохватился, что и так уже слишком много мне открыл.

– Месяца два, – ответил он. – Пришлось намочить кожу и натянуть получше, а то она совсем обвисла и не получалось никакого звука.

Кожа была натянута отлично и закреплена на корпусе мебельными гвоздиками.

– А откуда ты узнал, как с этим обращаться? – гнул я свое.

Джули молчал. А к нам уже направлялась его мать и что-то нам несла. И вот тут Джули меня совсем ошарашил: Едва она подошла, он схватил банджо, совсем как это делал Уитерс, и поразительно искусно принялся играть одну из джазовых мелодий, которую мы слышали на гулянье, только куда прихотливей и отчаянней – Уитерсу такое и не снилось.

– Джули! Только не это. Пожалуйста, – сказала миссис Кристо.

От огорчения она даже забыла меня обнять, но меня и на расстоянии обдавало запахом пудры и смущало ее тело. И впервые заметил я в Джули какое-то неистовство. Банджо словно создано для одержимых, и Джули – напряженный, взвинченный, пальцы с побелевшими суставами так и летают, неистово усложняя мелодию того регтайма, – явно на кого-то обрушился – не на мать, но на что-то, что неизменно ей сопутствовало.

– Перестань, Джули! – крикнула она и зажала уши, а судорожные пальцы Джули все не останавливались. – Как тебе не стыдно! Перестань!

– На нем по-другому играть нельзя, – сказал он матери, – так что привыкай.

Джули не был ни жесток, ни мстителен, но была в нем какая-то жесткая целеустремленность, только я не мог понять, чего он добивается.

– Не могу я это слышать. – Миссис Кристо опять заговорила беспомощно, умоляюще, будто обволакивала голосом. Потом обхватила руками мою голову, прижала к своей груди и говорит: – Сто лет мы тебя не видали, Кит. Почему не приходишь почаще?

Не сразу мне удалось выбраться из этой тропической долины.

– Все занимаюсь, миссис Кристо, – наконец произнес я, и это было правдой только наполовину.

– А почему никогда не позовешь Джули к себе? – спросила она.

Кроме того единственного раза, когда Джули пришел посмотреть пианино, он отказывался даже войти в нашу калитку. Он по-прежнему не бывал ни у кого в доме и даже во двор ни к кому не заходил. Но миссис Кристо всегда уговаривала меня пригласить Джули, и мне только становилось не по себе, хотя сам он, казалось, просто не слышал ее слов.

– Я принесла вам по полсосиски, – сказала она и дала нам чуть теплые говяжьи сосиски, которые, остывая, уже немного съежились.

– Большое спасибо, миссис Кристо, – сказал я и взял протянутый мне кусок.

А Джули положил свой на пень – оставил для Скребка.

– Ешь, Кит, не стесняйся, – сказала она, видя, что я мешкаю.

А я вовсе не стеснялся, просто мной овладела брезгливость. От нее самой пахло луком, и я не знал, где перед тем лежала эта сосиска, кто ее не доел. Я откусил сосиску с таким чувством, словно подобрал ее с полу, но как все, что стряпала миссис Кристо, все, к чему бы она ни прикоснулась, сосиска оказалась восхитительная.

Наверно, эта жалкая с виду и такая сочная на вкус кем-то не доеденная сосиска и пробудила во мне уже недетский интерес к судьбе самой миссис Кристо, и, возвращаясь домой, я впервые задумался: кто же она такая? Откуда она появилась? Что заставило ее так отчаянно, очертя голову броситься вместе с сыном в замкнутый круг той жизни, которая считалась надежной защитой от греха?

– Видно, спятил, – сказал я себе, потому что в голове у меня крутились и другие сумасшедшие мысли.

Я вернулся домой, но в комнаты не пошел. Вечер был мягкий, теплый, я сидел под голым персиковым деревом и думал про миссис Кристо и про Джули, про Джули и про то, как он играл сегодня на банджо. Отчего он играл так яростно? Меня еще и сейчас подавляло исходящее от миссис Кристо дыхание чувственности, и я никак не мог понять, отчего оно меня угнетает и отчего, к нему так равнодушен, даже враждебен Джули. Я ощущал какое-то странное удовлетворение, однако знал, что в радости моей есть что-то запретное, пожалуй, даже опасное.

Я поднялся, собираясь войти в дом, и пока стоял, а наш пес Мик облизывал мои пахнущие луком и сосиской пальцы, меня вдруг осенила юношески безжалостная блестящая догадка: миссис Кристо непрестанно ведет безнадежную борьбу с собственной плотью. Теперь я это знал. Я даже понял это – поглядишь на ее восхитительное тело, и кажется, оно прямо сейчас, наперекор всем запретам вырвется на волю. То был дивный и щедрый дар, но миссис Кристо явно боялась и этого, дара и всех бед, что он может на нее навлечь, и оттого заключила себя в бесплодный монастырь песнопений, обрекла на жизнь очень упрощенную, заполненную любовью ко Христу и вечными усилиями избежать греха.

Я знал, это связано с Джули, и у меня родилась дикая, но как раз поэтому неколебимая уверенность, что Джули – плод насилия. Трепетная душа ее пугливо отвергала насилие, а тело жаждало его. И я начал понимать, почему Джули так яростно воевал с чем-то, что таилось под всеми поступками матери. Никогда ни прежде, ни после мне не казалось, что это сама миссис Кристо возмущает его, что против нее он восстает, с ней воюет. Ему была ненавистна не мать, нет, – скорее та сила, что крепко держала ее в тисках безупречной добродетельности. Миссис Кристо продала душу небесам, но, похоже, Джули намерен расторгнуть эту сделку.

Да, невидимым оружием Джули ведет свою отдельную, тайную, странную борьбу с невидимым врагом, в этом я уже не сомневался, идя к скрипучей двери нашего черного хода. И у обоих у них, у Джули и у его матери, есть свои союзники. Джули готов взять себе в помощники джаз – любопытно, скоро ли миссис Кристо станет искать помощи у Бетт Морни, нашей примерной девушки, нашей златокожей Бетт, что обладает всеми добродетелями и прирожденной сдержанностью, которые тщетно пытается найти в себе миссис Кристо.