Том уехал из Сент-Хэлен два месяца спустя, а еще через четыре месяца прошел слух, будто его видели в Каслмэйне, у стен обители св.Винсента, где он, должно быть, искал случая хоть издали поглядеть на Пегги. Но если он и приезжал в Каслмэйн, Пегги его не видела, и ей об этом ничего не было известно. Что до меня, так я этому слуху не поверил. Дело в том, что накануне отъезда Тома мы с ним вечером пошли побродить (мама закатила такой прощальный обед, после которого требовалась проминка), и тут я напрямик спросил его насчет Пегги.
Мне в то время просто хотелось знать, что у него на уме и на сердце и какие чувства живут в этом молодом теле спортсмена, чья спортивная закалка теперь должна была пригодиться на войне. Мне это необходимо было знать потому, что я видел, как догорала заря его юности под стук колес поезда, увозившего Пегги; и не то чтобы он очерствел после этого (он все-таки еще был очень молод), но порывистый подросток превратился в молчаливого юношу, который словно отсек себя от всех нас, никому больше, видно, не доверяя, и я уже не мог так легко проникать в его мысли, как бывало прежде.
Мой вопрос он просто оставил без ответа, хотя косвенным образом я все же ответ получил. Когда мы молча шагали по нагревшемуся за день асфальту дороги, ведущей к кладбищу, он вдруг принялся насвистывать равелевскую «Павану для умершей инфанты», и я понял, что для Тома с его душевной прямотой, не терпевшей никакой неразрешенности, Пегги уже умерла.
Из нас двоих я романтик, и меня немного резнуло это открытие. Мне казалось, живи мы в те далекие времена, которые больше подходили для нашего средневекового захолустья, я бы сам учинил набег на монастырь и вызволил заточенную в его стенах деву. Но Том слишком твердо стоял на земле для подобной игры воображения; быть может, именно это помогло ему не сломиться. Он похоронил Пегги так прочно, как если бы она уже лежала в земле недалеко от Доби-Нырялы.
Потому-то я не поверил слухам, будто бы Том бродил под стенами каслмэйнского монастыря. Никак это с ним не вязалось. И к тому же он в это время находился в училище АВВС, приобретал знания, необходимые для профессии летчика-истребителя. Тому было на роду написано стать летчиком-истребителем.
Жизнь вела его к этому с самого его появления на свет. Он не мог не летать — для того он родился в должный год и чуть ли не месяц и час, для того был вспоен молоком и медом, взращен на лучших пастбищах земли, издавна служивших питомником мировых рекордистов, для того точно вовремя достиг зрелости, потребной, чтобы понять суть и назначение могучих машин, на которых ему предстояло мчаться по воздуху, как когда-то Джо Коллинз мчался по Галлипольским пескам на лошади, точно сошедшей с полотна Жерико. Но, к несчастью, в отличие от четвероногих рекордистов у летчика-рекордсмена Тома были свои мысли и чувства.
К АВВС он относился с ненавистью. В 1939 году он приехал в отпуск уже вполне оперившимся пилотом, готовым к управлению «хоукер-хартом», «бристоль-бульдогом» или любым другим из самолетов, которыми в то время располагала австралийская авиация, и, когда я стал расспрашивать его про АВВС, он сказал:
— Сплошная тупость и бессмыслица. Оболванивает каждого, кто туда попадет.
— Уж не жалеешь ли ты, что пошел? — спросил я с изумлением.
— Нет. Я должен был пойти, — последовал спокойный ответ.
Том был верен себе — все та же бескомпромиссная решимость.
Я сам доживал тогда дома последние дни: норвежское торговое судно должно было скоро увезти меня в Англию, где старушка миссис Ройс через сына устроила мне работу. Она решила закрыть «Вестник», и это было вроде прощальной награды за мой усердный труд. Я покинул Сент-Хэлен (и Австралию) почти одновременно с Томом, и больше я Тома не видел.
Перед отъездом я снова попытался вызвать его на разговор о Пегги и о Макгиббонах, причем сделал это довольно неловко. В один из последних вечеров я нарочно увел его к реке, и, когда мы сидели на берегу напротив Собачьего острова, я спросил:
— Как по-твоему, зачем все-таки Локки приезжал тогда ночью в Сент-Хэлен?
— Вероятно, беспокоился о своих домашних, — пожав плечами, сказал Том. — Он спрятался в доме Сомерфилда и все видел оттуда.
— Ведь если подумать, то Пегги, в сущности, рисковала головой.
— Конечно, рисковала головой, — вызывающе откликнулся Том. — Пегги никакой риск не пугал. Понадобилось бы — она бы подожгла весь город.
Он сказал это без малейшего колебания, и я на миг усомнился в правильности своей прежней догадки. Может быть, вовсе он не похоронил Пегги, а просто примирился, как покинутый возлюбленный, что ему предпочли другого, более совершенного супруга. В конце концов, ведь и сам он сочетался браком с неизбежностью. Война уже стала для Тома железной женой, к которой он был прикован кандалами внутреннего убеждения.
— Бедная Пег! — не без тайного расчета вздохнул я, обращаясь к серебристой реке.
Но Том уже снова закрыл для меня душу, даже щелочки не оставил: так и не протянулась между нами в последний раз такая нужная мне ниточка братской близости.
— Пошли домой, пора, — сказал он.
Он думал о матери, ему не хотелось причинять ей лишние огорчения. Мать очень убивалась из-за Тома, и он это знал. У отца достало внутренней дисциплины на то, чтобы остаться таким, как всегда, — нормальным английским отцом викторианской закваски. В сущности, он до сих пор не понял причины вызванной им волны безмолвного негодования, но, как и Том, решил не поддаваться и не поддался. Зато мать, подобно мне, все чувствовала так остро, как будто нервы ее были обнажены, и тень Тома оставалась неразлучно с ней и тогда и в те скорбные годы, что еще ждали впереди.
— Ну что ж, — сказал я, вставая, — пора так пора.
Мы еще пошвыряли камешки в сторону Собачьего острова, слушая, как квакают лягушки, и пререкаются какие-то ночные птицы, и нет-нет да плеснет в воде рыба, а издалека донесется чей-то смех; потом повернулись и пошли домой.