Рыбак литтосиец подскочил к красивому, как только раздался выстрел, подскочил и ногой ударил его по голове. И тут же вцепился в горло толстяку, сдавил его пальцами, готовый задушить. Двое других не решились бежать, и когда Нис и Талос стремительно навалились на них, они поддались с удивлением. Это было то самое удивление, которое минуту назад испытал Стоун. И только в силу защитного рефлекса они пытались отражать удары, пока их не отшвырнули в угол, как отшвыривают падаль.

А юноша Талос, Талос из Сирноса, держа пулемет Томпсона в руках, дергал и дергал спусковой крючок. Но тут случилось обычное. Защелка спускового крючка ходит легко, когда она оттянута вниз, — так, как ее держал красивый. А Талос держал ее ровно. И потому, сколько он ни дергал, выстрела не было. Не раздавалось даже щелканий. Ничего.

Красивый уже лежал без сознания, глаз у него был в крови и запух, а рыбак все бил его каблуком по голове. Толстяк ничего не мог сделать, потому что чувствовал против себя силу, которой не властен был противостоять. А остальные двое были точно парализованы тем странным удивлением.

Нис старался приподнять Стоуна. Зачем? Приподнять его. Заставить двигаться. Чтобы он встал на ноги, рыжий великан со страшным развороченным животом, весь залитый красною кровью из внутренностей, вывалившихся наружу. Рыжие волосы, совсем красные в отсветах фонаря, красные, как и кровь. Красное все. Борода. Волосы. Кровь. Весь красный великан. И внутренности разворочены, и нет широкой улыбки на лице. Только гримаса боли, которая в первую секунду исказила лицо и так и пристыла к нему. Не ударил бы собаки. Неровные зубы в окровавленном рту, струйки крови на красном лице. Стоун. Великан Стоун, великан даже еще и сейчас. Стоун, дервиш-плясун из Дикте, в кресле цирюльника, так хотел выспаться сегодня утром, так смеялся смехом человека с безмятежной душой. Красные волосы, все теперь на нем красное. До больших, неуклюжих, размокших башмаков, до коротких штанов, коротких не по мерке. И волоски красные на тыльной стороне руки.

Конец великану Стоуну.

И Нис опустил его, чтобы не видеть его мертвым. Знать, что он умер — пусть, но не видеть его вот таким, растерзанным, и неловко обмякшим, и в крови, следы которой и на нем, на Нисе. Кровь на рубашке. На рубашке Стоуна, слипшихся, грязных лохмотьях.

Конец великану Стоуну.

А рядом Хаджи Михали. Отец литтосийских рыбаков и всех антиметаксистов. Человек без возраста, который так легко отходил после вспышки и умел смеяться от души и от души обласкать, но знал и суровость и гнев. Постоянный неостывающий гнев, но только против метаксистов. И за это за все томпсоновская пуля вошла теперь ему в глаз и раскрошила череп и мозг.

Седая распушенная грива над морщинами в уголках черных глаз. А глаз один вытек, глаза нет.

Размозжена вся голова.

Такой выстрел из томпсона, на расстоянии трех ярдов. Он мог бы разнести Хаджи Михали на куски. Тело осталось нетронутым. Только голова. Но без нее ничто не могло привести тело в действие.

Он лежал скорчившись, лицом вниз, без звука, без движения, без мысли.

Без теплой грусти о джинне Сарандаки.

Без ненависти к метаксистам.

Без тревоги за Экса.

Без думы о помощи англичанам.

Без всего, что в нем было.

Одно лишь тело, которое все могло бы, но нечему было побудить его к действию, потому что голову разнесло в прах.

Томпсоновская пуля это сделала. Ее сила.

И метаксисты, которые скрывались за этой силой.

И теперь он лежит тут, спокойный, настойчивый Хаджи Михали, и на месте одного глаза, и половины носа, и бровей в голове у него страшная дыра. Волосы, слипшиеся прядями, намокают кровью, становятся красными, как у Стоуна. Красный цвет. Цвет крови. Цвет самой жизни. И он уже не человек без возраста больше. Он мертвец. Он мертв.

Стоун, рыжий великан.

Хаджи Михали, отец литтосийских рыбаков. Брат ловцов губок и заклятый враг метаксистов.

Оба лежат. И кровь вытекает из них. И жизнь ушла, Ушла совсем.