Скотт был прав. Я тоже считал, что никуда Хемингуэй не денется.

Скотт до того в этом не сомневался, что и бровью не повел даже тогда, когда мы узнали, что Хемингуэй исчез. Первым вернулся в дом, не дожидаясь нашего возвращения, схватил плащ, сапоги и скрылся. Даже Хедли, жена, не знала, куда он отправился.

— Проголосовал и сел в грузовик с кожевенного завода Ги, прямо в кузов, а рядом коровьи кожи громоздились, как торт «наполеон». Куда едет, не сказал, но думаю — обратно в Париж.

— Ну, а я обратно в Фужер, — сказал Скотт.

— А я в Девиль, — сказала Зельда.

Бо, Скотт и я сели в «фиат» и уехали из Ла-Герш-де-Бретань, но сперва Ги де Гесклен долго песочил Скотта за нарушение дисциплины в строю, за ношение оружия в пьяном виде и несоблюдение regies du jeu.

— Впредь вам нельзя будет тут стрелять, Скотт, если, конечно, вы не научитесь пить.

— Как я пью — это уж мое личное дело, — сказал Скотт не без достоинства.

— Ну не совсем. Вы чуть не убили Эрнеста.

— Не ваша забота. Как-нибудь уж мы с ним сами разберемся.

— И честную охоту вы превратили в бойню…

— А каждая пташка оплачена трудом и потом американских девушек, — весело заключил Скотт (Фиби делала деньги на туалетном мыле).

— Ну пока, — сказал де Гесклен.

— Пока, — сказал Скотт и погнал «фиатик» со двора прочь, как подбитая птица удирает от надсадных, лишних выстрелов.

Но пусть даже Скотт действительно не сомневался, что Хемингуэй вернется, не знаю, как бы он еще себя повел, если бы вдруг не обнаружил в Бо новых чар — верней, если бы он не позволил себя ими опутать. Может, он бы смирился и поехал в Париж, может, подался бы за Зельдой в Девиль и ждал бы там у моря погоды. На улице, в машине, в вестибюле гостиницы, в ресторане — Бо чуть что брала его под руку ласковой, невинной ручкой; прижималась к нему, заглядывала в лицо, как любовница, ловила каждое слово, как нежная подруга. Она не опекала, не воспитывала его, она просто доказывала Скотту, до чего она его любит, и уже через час немыслимо его взвинтила. Я мучился от ревности и чувствовал себя третьим лишним; но когда я мрачно предложил Бо оставить их наедине, она шепнула:

— Молчи, дурачок. Без тебя ничего бы не вышло.

Чего не вышло бы?

Теперь-то я думаю, она имела в виду свое собственное поведение. Бо чувствовала себя как рыба в воде, когда рядом с ней было по крайней мере двое. Я сам тогда еще почти не оставался с ней наедине, зато потом как-то мы провели вдвоем целый день, и она вдруг стала совсем другая — колючая, скованная, в общем, всеми силами давала мне понять, что я напрасно размечтался и все ее ласковые взгляды и слова ничегошеньки не значат. Наверное, она позволяла себе нежность, только когда был невозможен следующий шаг, наверное, как огня боялась этого шага.

А тогда все у нее прекрасно вышло, и Скотт здорово загорелся. Он в нее просто вцепился. То была не юная страсть, ему предлагали нежность и поддержку, и он с радостью и довольно даже подло (я так считал) отдался новому переживанию, как будто из этого могло получиться что-то путное. В первый же вечер в Фужере он спросил меня за ужином, когда Бо пошла наверх проверить его белье (она теперь пеклась о его нуждах):

— Ты сколько раз влюблялся, а, Кит? Ну так, чтоб поддавалось подсчету?

Я покраснел. Тема была не по мне.

— Как это — подсчету?

— Ну, в твоем возрасте, — сказал он, — я в этом деле ввел счет от единицы до тысячи.

— Неужели тысячу раз влюблялись?

— Господи, нет, конечно. Просто я каждой девушке ставил оценку, отметку, в зависимости от того, что мне в ней нравилось, что не нравилось.

— Ну и как? Срабатывало?

— Отлично. И я научился трезво смотреть на девушек. Увы, я отказался от своей системы, встретив Зельду.

— А Зельде что поставили?

— Когда дошло до дела, Кит, мне не захотелось ставить ей отметку по моей тысячебалльной системе.

— А зачем же, — спросил я ворчливо, потому что ревность не отпускала меня, — вообще нужна эта ваша система?

— Затем, что в твоем возрасте я открыл, что есть два вида любви — разумная, трезвая любовь, поддающаяся оценке, и соврем другая. Ты читал «Memoires de deux jeunes mariees» Бальзака?

— Нет.

— Он почти так же рисует две провинциальные пары — там один брак по любви, другой — по расчету. Помню, в семнадцать лет я влюбился в одну итальянку. Ее звали Филлис Искус. То есть по-настоящему-то ее фамилия была что-то вроде Искусьон, но ее сократили на английский лад, и она стала Искус. Ты представляешь себе, Кит, — влюбиться в девушку по фамилии Искус? Сколько тут восторга!Я бродил по ночам под старыми вязами Сент-Пола и без конца твердил ее фамилию, Филлис Искус. Я влюбился в темную. сочность имени, вернее, в тот образ, какой оно во мне вызывало. На свою беду я старался уговорить девицу соответствовать образу. Ей это почти удавалось. Она была полна пышной, милой и плотской итальянской неги.Но она всегда и упорно толкала меня локотком в бок. Что-что, а эта манера мне претит, но я никак не мог отучить от нее девицу. Пришлось снизить ей отметку с шестисот сорока семи до трехсот сорока шести, и так она ее и не исправила.

Я расхохотался.

Но Скотт говорил совершенно серьезно:

— Ты считаешь, видно, что такой подход совершенно лишен романтичности?

— Ну, а на самом деле?

— На самом деле ничего подобного. Система открывает прекрасные возможности, и я был справедлив. Я требовал, чтобы девушки и меня расценивали по этой системе.

— Ну, и какую же отметку вам поставила Филлис Искус? — спросил я, а официант тем временем нависал над нами с меню в руке, а мы ждали, пока наша распорядительница разберется с бельем Скотта и вернется к столу.

— Она мне этого не сообщила. Но несколько лет спустя я встретил ее в Дейтоне, в Огайо, она тогда вышла замуж за какого-то гостиничного чиновника и ругательски ругала меня за мою систему, потому что, она сказала, с кем бы ни связалась, она всем с тех пор ставила отметки и даже заносила их в записную книжку.

— Надо и мне попробовать, — сказал я.

— Система превосходная, Кит, и убережет тебя от ужасных промашек. Ведь хоть раз ты уже влюблялся так, чтоб отметку можно поставить. Верно же?

Я немного подумал.

— Наверное, — сказал я.

— Ну и что это была за девушка?

— Прекрасная пловчиха, рыжая, и кудрявые волосы зачесаны за уши.

— Рыжим я всегда ставил низкие отметки. А что бы ты теперь поставил своей пловчихе?

Господи, подумал я, и чего ему от меня нужно? Я тщательно разграфил забытые достоинства Доди Даулин и не натянул ей и пятисот.

— Четыреста пятьдесят примерно, — сказал я.

— Ну, а Бо? — спросил Скотт.

Я снова покраснел, и мои подозрения насчет того, куда он гнет, окончательно подтвердились. Скотт зачем-то добивался моей откровенности, но я сказал, что не думал с этой точки зрения насчет Бо.

— Ну, а я думал, — сказал он, — и Бо у меня получила одень хорошую отметку. Примерно девятьсот. То есть она обладает прекрасными качествами, с какими только жить и жить.

— Я не так уж близко ее знаю, — буркнул я. Ужасно глупо с его стороны было толковать мне про ее качества.

Но я сразу устыдился своих недобрых мыслей, потому что тут на него накатила минутка неодолимой тоски и он сказал:

— В том-то и беда, Кит, что второй род любви такой, что с ней долго не проживешь, не губя себя вконец. Вот я и надумал вернуться к старой испытанной системе. Почему бы не искать разума и страсти в одной женщине, вместо того чтоб распределять их на двух?

— То есть на Зельду и Бо? — спросил я.

— Ну да.

— Они же ничуть не похожи.

— Именно. В том-то и дело.

— Вы плохо кончите, — сказал я. Мне хотелось его позлить.

— Мне уже плохо, старик. Но что дальше будет — вот в чем весь ужас.

— В старости, что ли?

— Господи, какая старость. Я в тридцать три года умру. Нет. Когда время любви миновало и звезда закатилась моя. Когда не помешала бы разумная связь. Но боюсь — ни я, ни Зельда на это не способны.

Официант сказал:

— Пожалуйста, мосье, уж я вас попрошу. Может, закажете? А то поздно. Вы уж пожалуйста…

Скотт взял у него меню, и на лице его отразилось самодовольство.

— Ты заметил, — сказал он, — я за весь день ни капли джина не выпил. Ни глоточка. Гарсон… Нет… Подожду Бо. Ничего. Attendez… Видишь, как ловко мной управляет эта англичанка? — Скотт вздохнул и сказал: — Нет, ей-богу, Кит. Честное слово. Вообще-то я англичан не люблю. Не то что, Эрнест. Но Бо просто какой-то образец, правда? Если я когда-нибудь сподоблюсь ее английских милостей, я многое пойму.

Снова мне захотелось позлить Скотта. Захотелось сказать: «А вам какое дело до ее милостей? Соблазняйте кого-нибудь еще». Но ничего этого я не сказал, да и Бо как раз вернулась. Она села к нам за столик, и ей явно очень хотелось что-то нам поскорей выложить. Она всегда озабоченно морщила лоб, когда ей хотелось что-то выложить, и сейчас у нее был именно такой вид.

— Я ходила в старую почтенную гостиницу на углу, — сказала она, — и справлялась, не видели ли там случайно Эрнеста.

— Зачем? — спросил Скотт. — Что ты все беспокоишься об этом старом убийце?

— Потому что вы, Скотт, очень глупо себя вели.

— Эрнест как Зельда, — сказал Скотт. — Дуется, терпит, молчит, а потом срывается, как бульдог. Не бойся, он еще объявится.

— Там мне сказали, что неделю назад проезжал один американец — Хофмейстер и искал другого американца — Смита. — Бо засмеялась и подозвала официанта. — Интересно, кто такие.

— Известные акробаты, — сказал Скотт. — Хофмейстер и Смит. Хемингуэй и Фицджеральд. Элиот и Паунд. Мировые знаменитости. Бо, — сказал он, — можно мне чуточку джина? На донышке?

— А вы еще не пили? — спросила Бо.

— Ни капли. Ей-богу. Спроси у Кита.

Бо не стала спрашивать у Кита. Она не взглянула на меня. Она сосредоточилась на Скотте, а когда она на ком-то сосредоточивалась, других она почти не замечала.

Она заказала какое-то местное pot-au-feu, а Скотт заказал себе выпить, а пока мы ждали, Бо пошла мыть руки (так она сказала). Но мы поняли, что она опять пошла искать Хемингуэя. Она удалилась деловитой, легкой трусцой, почти бегом — она всегда так ходила, когда торопилась, а мы смотрели ей вслед.

— Знаешь, Кит, а ведь секс — единственное здравое установление, господа, — сказал Скотт. — Ты это знал?

Я ответил, что нет, не знал.

— Меня учили считать его скорей кознями дьявола.

— Порочная, еретическая точка зрения, — сказал Скотт. — Выдумки протестантов!

Бо вернулась. Мы смотрели, как она идет к столику. Она сперва не заметила, что мы на нее смотрим, и на секунду Скотт увидел и я увидел чистую, безукоризненно хорошенькую и безумно озабоченную девушку, целиком занятую своими мыслями. Маленькая грудь, узкое английское личико, легкие волосы, ярко-красные губки, выщипанные бровки. У обоих у нас мелькнула грешная мысль, и Скотт шепнул:

— В Бо нельзя не влюбиться. Одни эти ее английские ноги чего стоят. Господи, и откуда она все это берет?

Непонятно, то ли он меня дразнил, то ли маскировал собственные тайные намерения.

В общем, мне это не понравилось, весь вечер я дулся, а потом я сбежал и предоставил им отдаваться велению секса, если уж к тому у них шло. Они были явно в восторге друг от друга. Только один раз Бо обратила на меня внимание. Пока Скотт говорил с официантом, она наклонилась ко мне и шепнула мне прямо в ухо, как всегда, когда хотела чего-то добиться:

— Кит, ну пожалуйста, поищи Хемингуэя. Он где-то тут, я чув ствую.

— Сама его ищи, — сказал я и после кофе сразу же ушел, чтобы они сами разобрались, чего им друг от друга надо. Мне-то какое дело?

Но наутро за завтраком я все смотрел на них и ломал себе голову над вопросом, поладили они или нет. Скотт как-то просвещал меня насчет того, что Бальзак назвал накаленным взглядом, это, он объяснял, такой взгляд, каким обмениваются двое, вожделеющие друг друга или друг другу принадлежащие.

— Тут все всегда ясно, — сказал Скотт, — надо только присмотреться.

Но как ни присматривался я к Бо и Скотту, ловя этот самый «накаленный взгляд», я так и не смог толком ничего понять. В общем, все ужасно запуталось, Скотт сидел мрачный, а Бо, наоборот, была очень мила и показала мне за завтраком фокус, до которого только она могла додуматься. Длинными, неуемными своими пальцами она раскатала croissant до исходной формы плоского ромбика, намазала маслом, джемом, снова скатала и превратила в прежний croissant.

— А теперь ты, — сказала она.

Я попробовал было, но у меня ничего не вышло.

— Его надо разгладить, — сказала Бо. — Вот так. На, бери мой.

Я откусил кусочек. Он был сладок, как сама Бо, и с тех пор я только так и ел croissant.

— Нечего из еды делать игру, — строго сказал Скотт. — Будет вам. Это нисколько не поэтично, Бо. Даже грешно.

— Ш-ш, — сказала Бо.

Нет, по их виду ничего нельзя было заключить, но, правда, вчерашняя безмятежность начисто изменила Скотту.

— Я думал, старому убийце пора бы объявиться, — сказал он, и я понял, что если вчера он кое-что позабыл насчет Хемингуэя, то сегодня припомнил. Что Гектор без Ахиллеса? И где Ахиллес?

— Он где-то тут! Я уверен, — сердито сказал Скотт сразу после завтрака. — Давайте проверим все гостиницы. Потом бардаки. Потом базы для гонщиков. Потом ипподромы.

— Скотт, миленький, — как-то таинственно прошептала Бо (голосом она тоже выделывала черт-те что — тут он ее не подводил, как и пальцы, губы, волосы), — я уж вчера подумала, если Эрнест прячется где-то в гостинице, он в конце концов сам объявится. Чего же его искать, пока он не хочет обнаружиться?

— Я же говорил, — сказал Скотт, — он как Зельда. За ним нужен глаз да глаз, не то он удерет.

Мы облазали все холмы Фужера и по всем гостиницам (а их там шесть) расспрашивали, не останавливался ли у них американец по фамилии Хемингуэй — большой, красивый, темноусый, с огромными ножищами и в грязном плаще.

Мы его не нашли, но одна консьержка, особа с ямочками на локтях, сказала, что странный малый в плаще с огромными ножищами елвчера у них в ресторане и даже раскокал кофейную чашку, потому что у него палец такой громадный, что не пролез в ручку.

— Это Эрнест, больше некому, — сказал Скотт, — и он, конечно, пока где-то тут.

Но мы его не нашли, и как ни присматривала Бо за Скоттом, он все же остановился у какого-то бара и опрокинул стаканчик джину.

— Боксер сам никогда не знает, когда выйдет из угла, — объяснил он. — А пока давайте забудем про него и пойдем поглядим на крепость мосье Гюго под горкой, хотя, конечно, будь с нами Эрнест, уж он бы все нам живописал не хуже самого Гюго, который, по его мнению, сделал это блистательно, а по-моему, ничего блистательного. Ровно ничего.

Он остановился еще у одного бара («Бар Вело») и опять выпил джину. Бо и бровью не повела, и вот мы прошли через большие деревянные ворота во двор фужерского замка, и Скотт вдруг забыл про Хемингуэя и, подбоченясь, с восхищением уставился на могучие каменные стены.

— Невероятно! — сказал он. — Смотрите-ка! Живейшее отражение кровопролитных древних битв. Теперь-то мне ясно, почему Гюго использовал все это для напыщенных писаний, от которых Эрнест в таком восторге.

— Старик Гюго ничего этого не использовал для напыщенных писаний, от которых я в таком восторге, невежда ты несчастный.

Мы до того увлеклись видом старых стен, что не заметили Хемингуэя, а он сидел сзади на остатках стены и ел виноград.

— Старый убийца! — завопил осчастливленный Скотт, и Бо поскорей оттащила меня, а Скотт бросился к Хемингуэю и стал приплясывать вокруг него.

Он приплясывал, выбрасывал на Хемингуэя кулаки и приговаривал:

— Мы все бардаки обыскали, все захудалые, паршивые притоны, куда охотники забегают удовлетворить низменные нужды.

Хемингуэй сидел на камне в одних носках и ел виноград. Он сказал:

— Ты мне должен сто американских долларов.

Скотт замер.

— За что? — спросил он.

— За наглую пьяную похвальбу. Выкладывай.

— За какую еще пьяную похвальбу?

— Ты собирался настрелять больше птицы, чем я. Помнишь? Ну, и проиграл…

— Ничего подобного, — вскипел Скотт, — я просто раздумал.

— Но слово есть слово. Выкладывай сто долларов, либо я ухожу и в жизни больше не попадусь на твои пьяные глаза.

— Господи! — сказал Скотт и скривился. — Вечно ты со своими деньгами! Ладно уж. Выдай ему деньги, Кит.

— Погоди-ка, — сказал Хемингуэй. — Детка, разве у тебя его деньги?

— Нет, — выпалил я. — И у самого меня тоже нету ста долларов.

— Тогда дай их ему во французских франках, — распорядился Скотт.

— Оставь свои деньги при себе, — сказал Хемингуэй, — нет, Скотт, уж ты у меня раскошелишься. И лучше не тяни. Ну же!

Бо посмотрела на одного, посмотрела на другого и решила вмешаться.

— Эрнест совершенно прав, — сказала она. — Вы сами с ним поспорили, Скотт, и проиграли. Надо платить.

— Тебе лучше не вмешиваться, Бо, — сказал Хемингуэй. — Мне хочется поглядеть, как ведет себя принстонский поэт, когда дело идет о чести, о которой он вечно толкует.

— Никогда, никогда я не говорю о чести, — возмутился Скотт. — Зачем о ней говорить. И не верю в красивые жесты.

— Вы оба хороши, — сказала Бо. — Ссоритесь, как школьники из-за мячика.

Но Хемингуэй не сдавался.

— Сто долларов, — повторил он.

Скотт застонал, полез в карман и вытащил оттуда двадцатисантимовую монетку. Потом усмехнулся, предвкушая забаву.

— Кидаем монетку. Или я тебе плачу вдвое, или мы квиты, — сказал он Хемингуэю. — А деньги пусть для верности пока подержит Бо.

— Нет уж, — сказала Бо. — Мое дело сторона. Сами разбирайтесь.

— Но ты же только что велела, чтоб я с ним расплатился, — сказал Скотт.

— Чтоб вы не увиливали от своих принципов, — сказала Бо. — Должны же они у вас быть?

Скотт развлекался.

— Кит, — сказал он. — Вот все мои наличные. — И он протянул мне пухлый бумажник, набитый стофранковыми купюрами. — Бросай монету.

Я нерешительно глянул на Хемингуэя.

— Ладно, — сказал Хемингуэй. — Только, чур, мое слово.

Я бросил монету. Хемингуэй сказал «решка». Мы нагнулись над монетой. Она упала решкой вниз. Скотт сделал несколько танцевальных па.

— Господь любит честных, — сказал он. — В добрых делах и праведности обретается вера.

— Господь любит пьяниц, — сказал Хемингуэй. — Монеткой праведности не докажешь.

— Зато мои сто долларов при мне, верно?..

Хемингуэй чуть было опять не вскинулся, но тут Бо сказала, что у него такой вид, будто он спал в канаве. Я тоже это заметил. Хемингуэй был весь грязный, мятый. К брюкам пристали сучки и травинки.

— А я и правда спал под открытым небом, — сказал он.

— Господи, почему?

— Искал настоящий замок Ла Тург. Единственный. Подлинный. Который Гюго описал в «Девяносто третьем годе». Который он скрывал от всех поклонников и мародеров.

— А я думал, это он и есть, — сказал Скотт.

— Естественно, старина, ты так думал, ведь ты же, вроде Марка Твена, не в силах отличить задницу Брет Гарта от жопы Дина Хоуэлса.

Я мучился, когда Хемингуэй отпускал такие словечки при Бо, но она как будто ничего и не расслышала, и я тоже все пропустил мимо ушей.

— Ну, а это какой же замок? — не отступал Скотт. — Незабвенные башни, вековечные стены и подземелья?

— Этот замок ерунда. Забудь про него.

— Хорошо. Забуду. Но где же таинственный замок Ла Тург?

Хемингуэй пыхтя натянул ботинки. Он сказал, что у него затекла спина, и Бо нагнулась и завязала ему шнурки.

— Тебе очень хочется на него поглядеть? — спросил Хемингуэй.

— Надо же нам где-то затеять литературную ссору, — сказал Скотт.

— Ладно. Тогда поедем туда, посмотрим на него и начнем ссориться.

Мы ушли со двора старинного фужерского замка, те двое впереди, мы с Бо — сзади, и Бо взяла меня под руку и сказала:

— Правда, пусть уж они сами разбираются, Кит, у них ведь все хуже и хуже. Только вот никак не пойму, при чем тут Оноре де Бальзак и Виктор Гюго.