Когда я был маленьким, у нас была война
Когда я был маленьким, у нас была война, и всю войну мы жили в землянке. Землянка – это очень низкая хата, в которой все сделано из земли: пол, стены и даже крыша. Поэтому на крыше росли всякие незабудки, ромашки и одуванчики. Оно бы ничего, даже красиво, но коза Капка легко запрыгивала на землянку, чтобы пастись. Копыта у козы острые, она расковыривала ими крышу, и, когда дождь, вода лилась нам на головы…
От беженцев мама слышала, что немцы ночью воевать не любят и, хотя Новоселовка, которую немцы уже захватили, рукой подать, в наше село войдут только завтра утром. Но все равно мама запретила отлучаться со двора, а сама вместе с теткой Олянкой принялась рыть яму в землянке. Беженцы рассказывали: немцы забирают всё до последней нитки. Вот они и решили выкопать под кроватью яму и спрятать все, что может приглянуться немцам.
За детьми должна была присматривать мамина младшая сестра Поля. Но ей с нами было неинтересно, и при первом же случае она убежала к подружкам.
Забравшись на землянку, мы какое-то время наблюдали за самолетами, которые бомбили станцию, а когда самолеты улетели, отправились на огород проведать Капку и поискать оставленные в грядках морковки.
Морковок было мало, Капка на пустом огороде тоже не жировала, и мы решили отвести ее в колхозный сад. Пусть поест падалицы, иначе молока от нее не дождешься. На самом деле упавших с деревьев яблок и груш нам хотелось куда больше, чем козе.
Лида тащила Эдика, я с Наташкой тетки Олянки – корзину под падалицу, Инна – за веревку козу. Остальные эту козу подгоняли.
Миновали переулок, выбрались на шлях и, утопая по щиколотки в теплой пыли, направились к саду. Здесь мы и услышали гул моторов. Нам бы спрятаться в ближнем дворе или хотя бы сойти на обочину – мы же сбились посередине шляха и высматривали: что оно едет?
Там нас и застала колонна мотоциклистов. Все в касках, рубашках с закатанными рукавами и автоматами на груди. Не успели мотоциклисты поравняться с нами, как со двора деда Божка выскочил Рябчик и с лаем бросился навстречу колонне. Передний мотоцикл утишил ход, сидящий в коляске солдат наклонился к беснующейся собаке, захлопал в ладоши и залаял: «Ав-ав-ав-ав!» Мы с Наташкой засмеялись, удивляясь, до чего похоже у него получается, но старшая из нас всех Лида вдруг испуганно повернулась и закричала: «Немцы! Бежим!»
Здесь затарахтел автомат. Нет, стрелял не тот немец, который кривлялся. Стреляли из другого мотоцикла. Выстрелы из-за треска моторов были не очень громкими, но по тому, как вздыбились фонтанчики пыли на шляху, как упал и засучил лапами Рябчик, мы поняли: нас могут убить.
И мы побежали. Побежали прямо посередине шляха. С Эдиком, козой и корзиной. Слева и справа мимо нас катили мотоциклы. Где-то залаяла и смолкла, пересеченная очередью, еще одна собака, а мы бежали и бежали. Даже когда последний мотоцикл с подпрыгивающим в коляске немцем скрылся за поворотом, все еще молотили пятками по пыли…
А потом мама била оставившую нас без присмотра Полю. Зло хлестала по щекам так, что оставались отпечатки пальцев. Первый и последний раз в жизни. Била и плакала.
В этот день в наше село вступили немцы.
Капка
В Новоселовке остановилась немецкая часть и за три дня выловила всех кур. А это от нас чуть больше двух километров.
Мама сразу ударилась в панику. Наказала никому не отлучаться из дому. Особенно девочкам. А жившую вместе с нами ее младшую сестру Полю вообще отправила в Чапаевку. Пусть живет у дедушки. Там безопаснее.
Еще она распорядилась не выпускать из сарайчика козу Капку.
– Чует мое сердце, – сказала она, – эти гансы доедят кур и примутся за коз.
Но мама ошиблась. Скоро в нашем селе появилась интендантская команда из трех полицаев и немца. Забрала не козу, а корову Розку тетки Марии. Тетка Мария не хотела отдавать Розку – тогда немец убил тетку из автомата, и полицаи потащили корову в Новоселовку. Розка шла за полицаями, мычала и оглядывалась. Даже когда шлях завернул за колхозный сад, было слышно ее мычание…
Хотя коровы оставались еще в нескольких дворах, в ту же ночь мама вместе с дедом Сначуком зарезали Капку, а мясо засолили.
Инна и Лида плакали, но мы с Эдиком – ничего. Эта коза сжевала мою тетрадку по арифметике, к тому же очень бодучая. Девочек не трогает, а нас с Эдиком – хоть по двору не ходи. Теперь не боднется! К тому же нам достались ее рога, в которые можно замечательно дудеть.
Но остальные долго жалели Капку и даже помои по привычке сливали в ее ведро. Лишь когда интендантская команда угнала в Новоселовку и коз бабушки Соньки, жалеть перестали.
«Хенкель» и «Ястребок
»
Когда Капки не стало, ее сарайчик вычистили, побелили, и получилась замечательная комната. Конечно, без печки, да и козий запашок остался, но это не важно. Мы там мастерили рогатки, резались в карты, рассказывали друг другу всякие истории.
Когда захолодало, в Капкином сарайчике стали ночевать нищие. Их во время войны хватало. Нам самим есть нечего, а они ходят от двора ко двору и просят: «Подайте ради Христа!» Женщин наша мама привечала не очень: «Бог подаст! У меня голодных детей полная хата», – и до свиданья! Зато со стариками делилась последней крошкой. Зазовет в хату, нальет горячего супа и, пока тот ест, расспрашивает: где был, что видел? Если поздно, отправляла в сарайчик спать. Там набитые сеном матрац и подушка, какое-нибудь старое пальто. Чтобы совсем уж не холодно, ставила в сарайчике ведро кипятка. И погреется человек, и лицо сполоснет.
Нищие за это маму любили – бывали случаи, оставляли в сарайчике целую гору всяких кусков. Почему-то считалось, утром отправляться христарадничать нужно только с пустой сумкой. Конечно, оставляли нам куски не так и часто, но мы с Инной, лишь только нищий заворачивал в нашу хату, тайком подглядывали: топорщится ли его сумка?
Но главное не это; главное были истории, которые рассказывали нищие. Чаще всего они были о том, как мать неожиданно находила среди беженцев потерянных детей, жена встречала мужа, а мать – раненого сына. Помню, всех поразила история, как одной женщине приснился домик в Запорожье, где лежит ее раненый муж. Она добралась до города, нашла домик, а раненый муж и в самом деле там! Забрала, отвезла в село, живет – не нарадуется.
Были, конечно, истории о зверствах немцев. Один пьяный немец забыл свой ранец в одной хате, а отправился искать в соседнюю. Никакого ранца, понятно, не нашел и перестрелял всю семью. И взрослых, и детей. В другом селе немец сам уронил гранату, она и взорвалась. Тоже на людях зло согнали. Сожгли половину села.
А однажды нищий старик, которого мама уважительно называла Иван Макарович, рассказал о ночном бое под Миусом. Фашистские самолеты бомбили наши позиции, а утром люди увидели на колхозном поле два разбившихся самолета: немецкий «хенкель» и наш «ястребок». У фашистского самолета пять летчиков, настоящая пушка, шесть пулеметов, а у нашего летчика – всего один пулемет. Может, «ястребок» специально врезался в «хенкель», может, просто столкнулись в темноте или их сбили зенитки, – сказать трудно. «Хенкель» упал на землю и взорвался, а наш только раскололся пополам. Ни горючего у него, ни патронов. Чему взрываться? Лежит летчик живой и даже улыбается. Немцы погрузили его в машину и увезли.
Люди, конечно, говорят, что «ястребок» врезался специально. Может, немцы его семью убили, вот и отомстил.
О том, что «хенкель» мог тоже таранить «ястребок», никто даже не заикнулся. Чего ему защищать на нашей земле?
Но самое интересное не это. Самое интересное то, что полицаи из интендантской команды тоже рассказывали об этом случае. Староста отправил их по хатам записывать, у кого остался какой скот. Зашли и к нам. У нас в корзине под кроватью две безголосые курицы, и всё. Не хватало еще немцев кормить!
Полицаи хорошо знали нашу маму, относились к ней уважительно и тоже рассказали о битве «ястребка» с «хенкелем».
– Наш истребитель специально в немецкий бомбардировщик врезался, – уверенно заявил старший полицай. – Это «пойти на таран» называется. Русские летчики на таран еще в Первую мировую ходили. Многие даже после этого живыми оставались. Нужно только винтом по хвосту ударить – и в сторону. А этому не повезло или не хватило горючего еще один заход сделать. «Хенкель»-то из пулемета взять трудно.
Когда полицаи ушли, мама горестно вздохнула и сказала тетке Олянке, вместе с которой мы жили всю войну:
– Вот и разберись с людьми. Гитлеру служат, а за наших сердце болит. Ты же сама слышала, как этому летчику завидуют. Несчастные мужики! – Затем улыбнулась и добавила: – Ты, Оля, заметила, этот полицай мне рассказывал, словно урок отвечал. Наверное, неплохо учился.
Мама, нямни!
Еще больше запомнилось, как через наше село гнали евреев. Расстреливать! Возле станции выкопали противотанковый ров, там и расстреливали. Евреи знали, что с ними будет, поэтому старались спасти хоть детей. Одни передавали их женщинам, которые собрались у шляха, другие просто кидали за изгородь.
Немцы злились, если наши женщины подходили с лишком близко, кричали: «Век! Цурюк!» – и стреляли из автоматов. Когда минули село, двое – муж и жена – выскочили из колонны и побежали в степь. Немцы сначала стреляли, потом догнали на танке и раздавили.
Люди в тот день побоялись идти туда, пошли только на второе утро. Мужчина и женщина лежат, раздавленные танком. Лето, жара, мухи роем. Здесь же ползает ребенок. Весь в крови. Ему танк тоже переехал ножку, но не очень. Только кровь, и все.
Малыш почти не плакал, а все время просил есть. То по женщине ползает и просит: «Мама, нямни! Нямни!» То по мужчине: «Папа, нямни! Нямни!»
Совсем маленький, не понимает того, что мама с папой давно мертвые и покормить его не могут.
Бабушка Марфа забрала мальчика, напоила козьим молоком и перевязала ножку, а мама отнесла ему Аллочкины распашонки. Моя сестра Аллочка из них выросла, а этому мальчику в самый раз. Мальчик уже давно не плакал и, когда мама взяла его на руки, стал просить у нее титю. Тогда мама понесла его к тетке Лидке и тетке Соньке, у которых грудные дети. Так всем селом мальчика и кормили.
Правда, жил он у бабушки Марфы недолго. Ночью пришли какие-то люди и унесли с собой.
Эти люди рассказали: когда немцы расстреляли евреев и засыпали противотанковый ров землей, земля над ними шевелилась еще три дня.
Мой немец
От нас до железнодорожной станции больше пяти километров, но, если забраться на землянку, можно разглядеть всё до малейших подробностей. И покосившийся элеватор, и водонапорную башню, и даже дымы от паровозов.
В начале войны станцию бомбили немецкие самолеты. Когда пришли немцы – бомбили наши, а под конец – снова немецкие. Доставалось на орехи и нам. Если огонь зениток был слишком сильный, летчики отворачивали от станции и сбрасывали бомбы куда попало. Особенно немецкие. Однажды они разбомбили три хаты вместе с людьми. В крайней жила двоюродная мамина сестра Лена вместе с детьми. Убило всех. Поэтому, как только самолеты поворачивали от станции, мы прятались в погреб и не казали носа.
Когда отворачивали наши самолеты, никто не прятался, потому что наши бомбили одну железную дорогу. Наверное, летчицкие командиры давали задание: не удалось разбомбить станцию – шпарьте по путям.
Я вместе со старшими сестрами внимательно следил за самолетами и, хоть мама обещала прибить, прибегал к тому месту, где только что упали бомбы, первым. После бомбежки на путях оставалось полно разбитых вдребезги шпал. Мы собирали щепки, складывали на повозку и тащили домой.
До войны-то печь топили углем, но при немцах его не купить, поэтому топили собранным в степи бурьяном. Он же – пых! – и сгорел, словно порох. Пока суп сваришь, одного дыму наглотаешься. А дрова из шпал – лучше не бывает. Чуть подложил – и все кипит.
Однажды утром, когда станцию бомбили наши самолеты, на путях рвануло так, что качнулась землянка. Мы за повозку – и туда. Глядим, железный мост через реку вместе с рельсами разорвало пополам.
Нам бы порадоваться за летчика, а Лида обиделась:
– Он слепой, что ли? Там же ни одной деревянной шпалы! Неужели не видит, что нам топить нечем? Только бомбу зря угробил…
Но добыть дрова для плиты – это еще полбеды. С самого начала войны почти ни у кого не осталось спичек. Одни, чтобы иметь огонь под рукой, не гасили лампадку возле иконы, другие засыпали угли золой, дед Панькович добывал огонь кресалом. Возьмет кремень, старый напильник – и давай кресать. Только искры в стороны. Потом под эти искры ватку подставит, она и разгорается.
Мы старались засыпать угли золой. И все бы хорошо, если бы не мамин родственник дед Сначук. Захочет покурить, свернет цигарку – а огня нет. Идет к нам и копается в нашей плитке, как у себя дома. Прикурить-то прикурит, но уголькам – капут. Утром сестры роются-роются в холодной золе, затем суют мне в руки дырявое ведро и отправляют, как девочку из сказки, за подснежниками – «за жаром». Приказ известный: без жару не возвращаться!
Стою на улице с ведром, смотрю, у кого над дымоходом поднимается дым, и выбираю: к кому идти? У тетки Куньки на постое немцы, к ней соваться не стоит. К тетке Палашке не достучишься, тетка Нинка жару хоть и даст, но выговорит – в другой раз не захочется. Лучше всего к деду Паньковичу. Он тоже меня не очень привечает, но его взрослая дочь Вера называет женихом и, когда прихожу в гости, угощает поджаренным ячменем.
Возвращаюсь от деда Паньковича, размахиваю, словно поп кадилом, дырявым ведром, дым от меня во все стороны. Навстречу – два немца. Молодой и старый. С котелками и автоматами. Вера деда Паньковича предупредила, что возле разбомбленного моста застрял эшелон с солдатами, и они разбрелись в поисках «млеко, курки, яйки». Про волков помолвка, а они и здесь! Увидели, подманивают пальцем и показывают на ведро:
– Партизан? Диверсант?
Я испугался, но марку держу:
– Не-е! Маме помогаю. Детей много, холодно, ам-ам варить нужно, а спичек, – развожу руками, – нет.
Молодому немцу я со своим ведром-кадилом не интересен, а старый присел, ковырнул желтым прокуренным пальцем угли и похвалил:
– Гут! Гут! – хорошо, значит. После похлопал меня по карманам, чтобы показал содержимое. Там горсть насыпанного Верой ячменя и больше ничего. Немец взял два зернышка, бросил в рот, пожевал, снова сказал: «Гут!», – сунул руку в свой карман и дал мне коробок спичек. Полный полнехоньки! На чиркалке еще ни разу не чиркнуто! Погладил по голове и показал, чтобы я шел домой.
Дома я весь день был героем. В тысячный раз рассказывал, как кадил ведром, как меня признали за партизана, как угощал немца жареным ячменем и, конечно же, как он вдруг подарил мне полный коробок спичек!
К вечеру мост отремонтировали, скопившиеся на путях эшелоны пропустили на станцию, и почти тотчас налетели наши самолеты. Там все гремело, горело и взрывалось. Мы с Эдиком, Инной и Лидой сидели на крыше землянки и радовались. Эти немцы ехали на фронт, чтобы убить нашего папу, а им дают прикурить! Это вам «млеко»! Это «курки»! Это «яйки»!
Хотя, если честно, наверно, я радовался немного меньше других. Там, на станции, могли убить и «моего» немца.
Стрижи
До войны наш родной папа учил детей в железнодорожной школе, а крестный папа Леня летал на боевом самолете. Хотя войны еще не было, но вокруг много врагов и нужно быть готовым к бою. Мы так и пели:
Вот крестный папа Леня всю неделю дежурил на аэродроме, а воскресенье они вместе с нашим папой сажали нас с Эдиком на закорки и отправлялись к круче.
В круче жили стрижи. Они наделали глубоких норок, устроили гнезда и вывели стрижат. Целый день стрижи роем носились у кручи и ловили комаров; ночью стрижихи-мамы оставались с детьми в норках, а стрижи-папы улетали в небо. Папа Леня рассказал, что стрижи так любят небо, что даже спят в полете.
Поднимутся выше туч и парят до утра.
Под кручей темнел глубокий омут, в котором жили сомы. Целый день они лежали под корягами, ночью всплывали и хватали лягушек, мышей и даже утят. Мы купались в омуте, а вечером лежали на траве и провожали стрижей в небо. Вот они уже не больше обыкновенной ласточки, вот словно мотыльки, вот над головами только черненькие точки, наконец растаяли совсем.
Когда улетали все стрижи, папы ставили на сомов удочки и цепляли колокольчики. После разводили костер и варили казацкий кулеш, а мы с Эдиком следили за колокольчиками. Нам казалось, что вот-вот они зазвенят и поймается большой сом.
Но сомы из воды хорошо видели нас и клевать не хотели. Мы с Эдиком оставляли колокольчики в покое, объедались кулешом и засыпали, а папа Леня накрывал нас своей шинелью.
Однажды на рассвете я проснулся от холода. Это Эдик стащил с меня шинель. Возникло небольшое сражение, и мы проснулись окончательно. Глядим, один колокольчик валяется на песке, а удочка тихонько ползет в воду. Подхватились, схватили удочку, а на ней – сом. Хвостом как бухнет, удочку вырвал и пошел гулять по омуту. Хорошо, наши папы спали бдительно. Бросились в воду и вытащили сома на берег.
Был он больше Эдика и даже больше меня. С огромной головой и толстыми усами. Оба папы сразу же честно признались: если бы не мы с Эдиком, только сома и видели.
Мы радовались, пели победные песни, и, казалось, счастью не будет конца. Но подъехал на коне боец, вручил папе Лёне пакет, и счастье закончилось. В Испании началась война с фашистами, и папа Леня улетел туда воевать.
В то утро мы хотели посмотреть, как стрижи возвращаются с неба, но так и не дождались. Не дождались с войны и папы Лени.
Мяч
Когда-то мой крестный папа привез мне из Испании мяч. Он вывозил детей из-под фашистского обстрела, вот кто-то мяч в кабине и оставил. Был этот мяч величиной с маленький арбуз и очень прыгучий. Мы играли им в стукалочку, лапту, квача и даже футбол.
Правда, в футбол играли только босыми ногами, потому что ботинком можно отбить мячу сердце. Так мы называли комочек резины, которым изнутри закрывали дырочку, чтобы не выпустить воздух. Как эту пробочку-сердце вставляли в мяч – не знаю до сих пор. Знаю, что, лишь оно начнет греметь внутри мяча, можно с ним прощаться. Через день-два весь воздух выйдет, и мяч станет как тряпка.
Иногда я разрешал поиграть мячом и взрослым мальчишкам, но только в моем присутствии. Они, значит, сражались в футбол, а я следил, чтобы не лупили слишком сильно. Каждые пять минут забирал мяч и проверял: не отбили ли у него сердце?
Потом самолет Лени – летчика-самолетчика – сбили, а папин друг Игнат, который тоже воевал в Испании, вернулся домой на костылях. О гибели моего крестного он и рассказал.
Однажды утром проснулся и вижу: Игнат сидит среди нашей хаты, штанина засучена выше колена, а из-под штанины выглядывает обрубок ноги. Рядом – обутый в ботинок деревянный протез, в который папа прилаживает мой мяч. Отрубленная нога в протезе очень болит, вот они и решили сделать подушку.
Игнату протез с подушкой из моего мяча очень понравился, и он счастливый ушел домой. А я лежал под одеялом и плакал. Я обиделся и на отдавшего мой мяч папу, и на счастливого Игната, и на фашистов, из-за которых остался без мяча.
Мне и сейчас обидно.
Паять, лудить!
В детстве мы с Эдиком любили ходить на станцию. Смотрели на паровозы, слушали прицепленный к столбу громкоговоритель и даже делали под него зарядку. До сих пор помню: «Занятие ведет преподаватель Гордеев, музыкальное сопровождение – пианист Родионов». Они, значит, в Москве командуют: «На месте шагом марш!», а мы у себя на станции маршируем!
Но больше всего любили смотреть и слушать Соломона Моисеевича. Возле станции был базар, где продавали молоко, картошку, яблоки и жареные семечки. У самого входа посудный доктор Соломон Моисеевич торговал оловянными палочками. Еще издали было слышно, как он зазывает народ:
Интереснее всего, что прямо за прилавком он паял дырявые ведра, кастрюли, котелки и кружки, с которыми подходили разные люди. Бесплатно! Нагреет на примусе паяльник, поводит по котелку – и на месте дырки уже оловянная заплатка. Вручает хозяйке и говорит: «Это вашим деткам на радость».
Иногда женщины приносили даже чугунные горшки.
– Это уже «на медь», – выносил приговор Соломон Моисеевич и прятал дырявый чугунок под прилавок.
Как он приводил его в порядок – для нас с Эдиком оставалось тайной, но на следующий день хозяйка получала свой чугунок почти новым. В благодарность она покупала одну, а то и две оловянных палочки.
Здесь же на прилавке, рядом с примусом, стояла фотография жены и двух старших дочерей Соломона Моисеевича. Еще там был нарисованный художником из железнодорожного клуба портрет младшей дочери Софочки: рыжей как само солнце и глазастой девочки в синем платье и с большим красным бантом.
Раньше, когда Эдик был еще очень маленький, я вдвоем с дочерью деда Паньковича Верой торговал молоком. Бабушка Маруся доила корову Зорьку, наливала в бидон молока, и мы с Верой шли на базар. Она несла бидон, а я – баночку, чтобы отмерять покупателям молоко. В том месте, где сейчас Соломон Моисеевич торгует оловянными палочками, стоял деревянный домик, в котором он работал. Вера ставила бидон на специальное окошко, Соломон Моисеевич наливал маленький стаканчик молока, рассматривал на свет, нюхал и пробовал на вкус. После выливал оставшееся на дне стаканчика молоко в маленькое ведерко и приклеивал на бидон бумажку.
Эта бумажка обозначала, что молоко совершенно свежее и вкусное, поэтому можно покупать без всякого сомнения.
На молоко, которое Соломону Моисеевичу не нравилось, он никакой бумажечки не наклеивал, а выплескивал в таз и старательно мыл стаканчик. Это считалось позором, и, когда кто-нибудь торговал прокисшим или разбавленным водой молоком, люди говорили: «Его только в таз Соломону!»
Наше молоко ему всегда нравилось, поэтому Вера спокойно бегала по магазинам, а я торговал. Городские женщины сами отмеривали себе молоко, сами подсчитывали, сколько нужно платить. Хорошее оно или нет – никто не спрашивал. Главное – держать бидончик так, чтобы бумажка была перед самым носом.
Как-то учительница из Новоселовки жаловалась маме:
– Купила на нашем рынке молоко, а оно с каким-то запахом. Даже кошка пить не стала. Вам-то хорошо, у вас Соломон Моисеевич!
В селе многие завидовали его работе. Это же нужно: напьешься задаром молока, да еще и принесешь в ведерке! Мама рассказывала, что один ученик на вопрос, кем хочет стать, написал: «Соломоном Моисеевичем»!
Когда началась война, немцы арестовали всю его семью и увезли в концлагерь. Одни говорили, что жену Басю Исааковну, которая раньше работала учительницей в железнодорожной школе, и трех дочерей сожгли в печи, другие – что Басю Исааковну отправили в Польшу, а детей – в латвийский лагерь Саласпилс, в котором из детей брали кровь для раненых фашистских летчиков.
Соломон Моисеевич оказался в самой Германии. Там в концлагере фашистские врачи ставили на нем свои опыты. Когда Красная армия приблизилась к конц лагерю, заключенных, на которых ставили опыты, хотели убить, но наши бойцы всех освободили.
Соломон Моисеевич вернулся домой один. Раньше он был полный и белый; сейчас кожа висела складками, как на летучей мыши, а лицо от фашистских опытов стало сизым, почти синим, и в каких-то ямках. Словно человек переболел оспой, только намного глубже. Никто не мог его узнать, а некоторые даже боялись подходить.
Домик, в котором он когда-то проверял молоко, давно сгорел. Вот и бродил все лето вокруг пожарища. Что пил? Что ел? Не знает никто. Знают лишь, что сначала писал письма, пытаясь выведать о судьбе жены и детей. Потом начал обращаться к гадалкам. Всем подряд. Даже моя мама с учительницей из Новоселовки ворожили ему на картах. Они всю войну ворожили на папу и учителя физики Григория Гавриловича; теперь взялись выведать судьбу детей и жены Соломона Моисеевича.
Еще я видел, как он гадал на морской свинке. В субботу и воскресенье на базаре появлялся слепой старик с коробочкой билетиков и морской свинкой. Устраивался среди базара и предлагал всем погадать:
Нараспев говорил слепой старик и подбрасывал на ладони заморское чудо, словно это обыкновенный котенок.
Вокруг собирались люди. Наконец кто-то платил пятьдесят копеек, старик сажал морскую свинку на коробку, где была уложена целая тысяча маленьких конвертиков. Свинка с самым деловым видом обнюхивала конвертики, вытаскивала один и опускала слепому в подставленную ладонь. Тот хвалил свинку, прятал в карман и так, чтобы видели все окружающие, засовывал выбранный конвертик между остальными. Иногда он просил сделать это того, кто хотел узнать свою судьбу. Морская свинка сидела в кармане и терпеливо ждала своей очереди. Наконец ее извлекали на божий свет и предлагали отыскать выбранный конвертик. Та снова обнюхивала конвертик и и извлекала уже знакомый окружающим. На просьбу слепого: «Прокомпостируй билетик!» – ловко отгрызала уголок конвертика, в котором на узкой полоске бумаги была написана «судьба».
Я не видел, чтобы эти конвертики покупал Соломон Моисеевич, но мама говорила, что у него их полный карман. Еще она говорила, что все сходится к тому, что младшая дочь Софочка жива и отцу предстоит встреча с ней. Нагадали это мама с учительницей из Новоселовки, морская свинка или кто-то другой – мы с Эдиком не знали. Знали лишь, что, когда мама гадала на папу, когда он был на фронте, ей ни разу не «выпадало», что он погиб, а вот крестной маме и тетке Олянке «выпадало». Папа вернулся домой, а их мужья погибли. Значить, вернется и Софочка.
Соломон Моисеевич очень переживал, что она приедет и не сможет его узнать. Ведь прежним у него остался только голос. Тогда и придумал торговать оловянными палочками. Услышал, как мужик торгует этим товаром в городе, вот и научился.
К тому времени на месте деревянной будки уже построили торговые прилавки. На ближнем от ворот, с оловянными палочками, примусом да паяльником, он и обосновался.
Кроме всего, поставил на видном месте фотографии жены и старших дочерей. Отыскал у людей школьные снимки, переснял на «пятиминутке» и поставил. Фотографии младшей дочери ни у кого не оказалось, он попросил художника из железнодорожного клуба нарисовать. Люди говорили, что девочка получилась очень похожей. Прямо как живая! Хотя наш папа не верил. Этот художник нарисовал портреты Ленина и Сталина и повесил в клубе. Оба больше походили на колхозного конюха Зипу, чем на вождей пролетариата. Все люди смеялись. Пришла комиссия и приказала снять, не то посадят в тюрьму. Но Ленина и Сталина он рисовал с готовых портретов, а Софочку – только по отцовской памяти, с его слов.
Чем больше Соломон Моисеевич гадал, тем больше появлялось уверенности, что вот-вот появится дочка. Дождь ли, снег, жара или мороз – над базаром неслось его несколько картавое:
Умолк лишь один раз, и то всего на две недели. Оказывается, поймали фашистского врача, который ставил в концлагере опыты на живых людях, и устроили над ним суд. Соломона Моисеевича на этот суд в Германию и пригласили. После нашей победы Гитлер наелся крысиного яда, а остальные фашисты переоделись, завели новые паспорта и удрали за три моря. Там сидели и радовались. Мол, я не я и лошадь не моя. Этого поймали в самой Бразилии.
Вместе с Соломоном Моисеевичем на суд пригласили еще человек десять заключенных, над которыми фашистский палач ставил свои опыты. Пригласили и бойцов Красной армии, которые освободили этих заключенных.
Костолом отпирался, как мог, говорил, что издеваться над людьми ему приказал сам Гитлер. Но ничего не помогло. Соломон Моисеевич и другие заключенные рассказали суду всю правду, и фашистского палача приговорили к расстрелу.
Конечно, об этом написали все немецкие газеты, а потом перепечатали и в других странах.
Вышла газета и в Бельгии, где жила младшая дочь Соломона Моисеевича Софочка. Там были крупные фотографии фашистского врача – в эсэсовской форме и уже переодетого в бразильскую одежду, – прежняя и новая фамилии, даже фамилии тех, кто помогал ему издеваться над узниками концлагеря. Но вот самих узников – только групповая фотография без всяких фамилий.
Я уже говорил, что Соломона Моисеевича после фашистского плена можно было угадать только по голосу. Все остальное изменилось до неузнаваемости. Но Софочка узнала! Тринадцатилетняя девочка, у которой от концлагеря остался только выколотый на руке номер, возвращалась из школы. Шла себе по Брюсселю, и вдруг ее словно кто-то толкнул. Поднимает глаза: на витрине киоска – газета с фотографией, а с фотографии смотрит папа! Конечно же, исхудавший до невозможности, вместо кудрей – лысина, лицо изуродовано, но папа! Не сомневалась ни минутки.
Дальше все просто. Написали в Германию, оттуда прислали увеличенную фотографию и, главное, адрес отца. В сопровождении женщины из Красного Креста к нам на станцию и приехала. Эта женщина ведет Софочку по указанному в документах адресу, а та просится сначала на базар. Поезд пришел утром, самое время продавать молоко, вот и решила, что отец уже в своей будочке. Наливает в стаканчик молоко, нюхает, пробует на вкус, выливает остатки в серебристое ведерко, наклеивает на бидончики свои бумажки.
Подходят к базару и еще издали слышат:
Софочка на мгновенье застыла, затем изо всех ног бросилась к торговым прилавкам: – Папа! О том, как споткнулся на полуслове Соломон Моисеевич, как загремел уроненный котелок и как плакали, обнявшись, отец с дочерью, знают все люди. Вера деда Паньковича, которая как раз была на базаре, рассказывала, что вдруг, ни с того ни сего, потух примус, а на пасмурном с утра небе проглянуло солнце.
– Папа, – вдруг спросила, оторвавшись от него, Софочка, – а что ты здесь делаешь? Когда ехала сюда, все время мечтала, как ты меня молочком от ста коровок напоишь. Помнишь, ты приносил в серебряном ведерке и говорил: каждая корова свою травку любит. Одна – люпин, другая – душистый горошек, третья – козлобородник, четвертая – вьюнок или полынь. Если молоко от всех коровок смешать, получится самое вкусное и полезное. Еще говорил, что настоящих принцесс только таким молоком поили.
– Я сейчас, я быстро, – засуетился Соломон Моисеевич. Достал из-под прилавка только что запаянное ведерко, отправился вдоль прилавков и попросил всех молочниц налить по самой малости. – Плесните по капельке моей Софочке на радость. – Просит – и плачет; женщины наливают и плачут вместе с ним.
Вера тоже налила молока и сказала Соломону Моисеевичу:
– Пожалуйста! Наша Зорька на самой медунице пасется, поэтому молоко медом пахнет. Пусть Софочка поправляется вам на радость. Завтра Зорьку снова в Казачью балку погоним. Там этой медуницы хоть косой коси.
А как пила эта девочка молоко «от ста коровок»! Сначала осторожно, смакуя каждый глоток, затем жадно, словно боясь, что сейчас всё отберут и она никогда не напьется. Наверно, в эти минуты ей казалось, что живы и мама, и старшие сестры Роза с Ноной, чьи фотографии стояли здесь же на прилавке, да и всё остальное по-прежнему, как до войны.
Осталось добавить, что Софочка всего неделю гостила в наших краях, затем вернулась в Бельгию. Хотелось подольше, но торопила женщина из Красного Креста. У них виза только на это время, а там с этим строго.
Кстати, нарисованный художником из железнодорожного к луба портрет Софочки оказался на удивление удачным. Прямо чистая копия. Папа ходил к художнику извиняться и расспрашивал: как до такой степени похоже получилось? Ленина и Сталина с готовых картин не мог перерисовать, а Софочку всего лишь по словам – смог!
– Так родители Ленина и Сталина рядом-то не сидели, а Софочкин три дня никуда не уходил. Даже ночевал в клубе, – объяснил польщенный художник. – С таким отцом у любого нормально получится.
Соломон Моисеевич больше палочками не торговал, посуду не паял и скоро умер. Может, виноваты опыты, которые проводили над ним фашисты, а может, просто выплакал-выкричал свое сердце в ожидании хоть кого-нибудь из своей семьи. Как говорила мама, «от сердца» и умер.
И еще: для того чтобы паять его палочками дырявую посуду, нужны были наждачная бумага, канифоль или травленная цинком кислота. У нас всего этого не было, поэтому купленные у Соломона Моисеевича палочки валялись дома без дела. Когда же его не стало, вдруг все мальчишки начали паять. Нашлись и наждачная бумага, и канифоль, и травленная цинком кислота. Мы-то подолгу торчали перед прилавком, наблюдая за мастеровитым дядькой, и, оказывается, научились. Некоторые даже паяли прохудившиеся чугунки «на медь». Главное – помнить до сих пор звенящее в ушах:
И, когда люди благодарят за запаянный бидончик или кастрюлю, не брать никакой платы, а говорить: «Это вашим деткам на радость».
Хата
Раньше мы жили в настоящей хате. Высокой, с большими окнами, чердаком и черепицей на крыше. На чердаке жили голуби, а под черепицей устраивали свои гнезда воробьи. Один молодой воробышек выпал из гнезда, мы подобрали его, назвали Пашкой и выкормили. С тех пор, стоило стать среди двора, протянуть руку и крикнуть: «Алле-оп!», – Пашка садился на ладонь и склевывал хлебные крошки.
Каждую весну в сенях нашей хаты ласточки лепили из комочков глины гнездо и выводили птенцов.
Здесь тебе люди, кошка, а они хоть бы что – летают да тричкают. Если вдруг ласточка задевала кого-нибудь крылом, мы радовались. Это к хорошей новости!
Когда началась война, советские артиллеристы решили, что за нашей хатой будут прятаться немцы, и взорвали ее вместе с голубями, ласточками и воробьем Пашкой.
Но немцы прорвали фронт за Новоселовкой, и артиллеристы отступили, не сделав ни единого выстрела.
Тетка Олянка ругала артиллеристов за то, что зря угробили хату. Мама говорила, что, если бы хату оставили, немцы наступали бы через наше село, и кто знает, сколько людей поубивало бы. Так что жалеть, может, и не стоит.
А мне до сих пор жаль нашу хату.
Пшик
Рассказывая о том, как ее папа, дедушка Колотий, ходил в богачи, мама всегда вспоминала украинскую притчу: «Решил как-то мужик лемех выковать. Достал кусок железа, положил в горн, калил-калил, ковал-ковал, никак лемех не получается. К тому же почти все железо в огне сгорело, только немного осталось. Дай, думает, хоть топор сделаю. Снова долго калил и ковал, глядь, а железа только на нож и хватит. Ничего, думает, нож тоже в хозяйстве пригодится. Ковал-ковал, снова не получается. На гвоздь железа осталось. Гвоздя тоже не вышло, а всего лишь маленький кусочек с ноготь величиной. Разогрел мужик этот ломтик, сунул в воду, а он: „Пшик!“».
С тех пор у нас на Украине, если кто загубит дело, говорят: «Получился пшик».
Подобное случилось и с богатством, которое наш дедушка купил за мешок привезенных из австрийского плена денег. Как говорила мама, купил он тогда немало. Мельницу, пару коней, пять коров, стадо овец и двадцать десятин земли. Сначала его мельницу разорили махновцы и увезли жернова к себе в Гуляй-Поле. Потом явилась банда атамана Маруськи и забрала коней. Коров, овец и, главное, почти всю землю пришлось отдать колхозу. Себе, как и положено колхознику, оставил огород в половину гектара. Пришли немцы, выкопали из огорода всю землю, погрузили в вагоны и увезли в Австрию. Дедушке только пшик и остался.
Мы спрашивали: откуда мама знает, что нашу землю увезли в Австрию? Может, в Германию?
– Не-е! – возражала мама. – Гитлер-то был австрияк, а наша земля – самая родючая. На ней – самая вкусная борщевая картошка. Вот возле своей хаты, чтоб ему пусто было, огород из нашей земли и насыпал.
Швейная машинка
Муж тетки Олянки, в чьей землянке мы прожили всю войну, раньше работал машинистом паровоза. Однажды он привез из Ростова швейную машинку «Зингер». В паровозном депо показывал всем подряд и вроде бы кому-то сказал: «Посмотри, какие вещи делают немцы!» На второй день мужа тетки Олянки посадили в тюрьму «за агитацию».
Машинка без дела валялась в курятнике, а когда началась война, мама вместе с теткой Ольгой ее очистили и, чтобы скрыть немецкое происхождение, покрасили краской, которой красили в депо товарные вагоны. Получился такой дизайн, что от нее отвернулись даже румыны, которые любили рыться в сундуках и однажды стащили у деда Сначука бутылочку с «арданской водой».
И вот наша мама, которая, по мнению Поли, не знала, с какой стороны браться за иголку, объявила себя модисткой. Из парашютов, мешочков из-под пороха, плащ-палаток, распоротых русских и немецких гимнастерок кроила платья, юбки, штаны и рубашки на два села. Из оставшихся лоскутов сочиняла одежду для восьмерых детей нашей землянки. Так что более пестрых рубашек, чем у нас, ни у кого не было.
Как бы рано ни проснулся, а мама при свете коптилки склонилась над машинкой и строчит, строчит, строчит.
Наверное, первые мамины изделия особого восторга у людей не вызывали, но после войны маме заказал штаны-галифе из бостона сам начальник НКВД Алтухов.
А ведь это он арестовал мужа тетки Олянки «за агитацию».
Двоечники
Немцы вошли в наше село летом, когда самые каникулы, и первого сентября школа так и осталась на замке. Наша мама даже не могла представить, как можно оставить детей без школы. Вдвоем с крестной мамой Га лей они отправились в район к бургомистру и попросили разрешения учить детей. Тот разрешил, но потребовал заклеить в учебниках страницы, на которых написано о Сталине и Красной армии. Понятно, наши полицаи вместе со старостой должны за этим проследить.
Собрали учебники, приготовили из муки клей – и за работу. Учительницы вместе со старшими учениками заклеивают, а полицаи – Радько и Плужник – проверяют. Если буквы просвечивают через наклеенную бумагу – ругаются и требуют переклеить.
Так наша Лида и пошла в первый класс с букварем, в котором почти все последние страницы были заклеены. И что интересно: если «Мама мыла раму» Лида читала с большим трудом, то заклеенные страницы о Сталине и Красной армии шпарила без остановки. Если приложить букварь к оконному стеклу, запрещенные для чтения слова немного проглядывали. А как известно, запретный плод сладок. К тому же хотелось узнать и о Сталине, и о Красной армии. Вот и читали.
Но самое интересное не это. Самое интересное то, что всю войну на школе провисел написанный на красной материи плакат: «С Хрущевым – к победе!».
Я помню этот плакат и уже взрослым спросил у мамы: почему никто не сообразил его снять? Ведь генерал-лейтенант Хрущев был членом военного Совета! Работал в одной команде со Сталиным. За такой лозунг могли и расстрелять!
Мама пожала плечами:
– Не знаю. Нам он не мешал. А Радько с Плужником, которые за это отвечали, даже распоряжения бургомистра читали с большим трудом. Куда им разобраться с плакатом? Двоечники, одним словом.
Представитель
Через какое-то время после того, как открыли школу, полицаи привезли маме напечатанные в самом Берлине книжки на украинском языке. Там ничего не было ни о Красной армии, ни о России, ни о Москве. Зато рядом с портретом великого кобзаря Тараса Шевченко напечатали портрет Гитлера. Да еще и подписали так, словно Гитлер – тоже великий кобзарь.
Были там картинки, как наши колхозники встречают с цветами фашистских солдат, как эти солдаты держат на руках одетых в вышитые сорочки украинских детей и даже катают их на танке.
Только вчера по селу ездила немецкая машина, в кузове которой лежали две женщины. Их расстреляли за то, что не хотели отдать в Неметчину своих дочек. Вот в науку другим и показывали. Мама плакала и в тот же вечер отправила жившую у нас сестру Полю к дедушке в Чапаевку. И после такого мы должны думать, до чего же хорошие эти немцы, и читать их книжки!
Мама вместе с Марией Павловной, которая кроме немецкого языка преподавала географию и историю, даже не могли узнать, для какого они класса. Наконец пришел староста и всё объяснил. Оказывается, школу открыли для начальных классов. Старшеклассникам можно только учиться разговаривать по-немецки и вышивать. Да и то не всем. Кому исполнилось четырнадцать лет, должны выполнять трудовую повинность – работать в колхозе.
Еще Ефим Кондратьевич потребовал от мамы срочно разрезать все немецкие книжки. То ли специально, то ли по другой причине многие страницы были неразрезанными. Вчера в одной школе обнаружили такие книжки, там были неприятности, и ему как представителю немецкой администрации поручили проверить нашу школу.
Мама быстро собрала учителей, и все принялись приводить книжки в порядок. Не только разрезали, но, чтобы не было сомнения, еще и разложили по партам.
Ефим Кондратьевич трудился вместе с учительницами и, когда уходил, прихватил с собою две книжки. Сам разрезал, сам и прихватил. Мама думала, захотелось почитать о Гитлере, но оказывается, на курево! Староста сам выращивает табак, а свернуть цигарку не из чего. Его родной дед в Первую мировую был в Берлине и говорил, что немецкие книжки на курево самые подходящие. Решил проверить.
Мама смеялась. Если Ефим Кондратьевич начнет с первой страницы, то в первую очередь даст прикурить самому Гитлеру.
И это называется представитель немецкой администрации!
Наши
Во время войны в нашем селе никогда не говорили «советская» или, там, «Красная армия», «советский самолет или танк». Все объединялось одним с ловом: «НАШИ». «Скорее бы НАШИ пришли!», «Возле станции подбили НАШ танк», «Немцы своих захоронили, а к НАШИМ и подходить запрещают…»
Даже пятилетняя полячка Зося, попавшая в село вместе с беженцами, увидев самолеты с красными звездами, радостно кричала:
– Матка боска! Наси летят!
Когда прогонят немцев
О победе у нас заговорили только в конце войны. Прежде всего это желанное событие обозначалось словами «когда прогонят немцев». В то же время никто не допускал мысли, что все может сложиться иначе. Ведь там, далеко, где сегодня проходит фронт, воюет наш папа, а он не может не вернуться домой. Наверное, к кому-то из взрослых сомнение в голову и закрадывалось, но только не к детям. Мы хорошо знали, что вот-вот прогонят немцев, не нужно будет занавешивать на ночь окна, прятаться в погреб от немецких самолетов, притихать при малейшем стуке в дверь или окно.
Прогонят немцев – и сразу наступит замечательная жизнь. Главное – вернется папа и принесет много гостинцев.
О папе
Наш папа плохо видел, и его мама, бабушка Марфа, была уверена, что отца убьют в первом же бою.
– Та Миша жэ з детства слипый, словно зинськэ щэня, – горестно восклицала бабушка Марфа. – Скилькы разив чужу корову от чэрэды прыганяв! Своя, значить, по буеракам скытаеться, а вин чужу в двир за налыгача тягнэ…
Но отец выжил и после войны возвратился домой. Все у него было как положено: ордена, медали, нашивки за ранения.
– Папа, – расспрашивали мы его, – тебе на войне страшно было?
– Там всем страшно, – говорил папа. – На войне только дурак ничего не боится.
– А ты хоть одного немца убил?
– Откуда я знаю? Я даже мушки на винтовке не вижу. Может, какого и убил.
– А как же ты стрелял?
– Куда люди стреляли, туда и стрелял.
– И в атаку ходил? – удивлялись мы.
– Конечно. Ходил. Там в окопах никто не отсиживался.
– Но как же ты видел, куда бежать?
– Куда люди бежали, туда и я бежал. Стрелял, гранаты кидал, может, в кого и попал.
Папа у бабушки Марфы – последыш, мазаный пирожок. Сначала родился сын, затем семь дочерей, потом папа. Так вкупе с сестрами и вырос. Бабушка Марфа не раз говорила, что у него и характер как у девочки.
– Хлопца по сэлу колэсо од брычкы ганяють, а воно з дивчатамы на луках винкы плэтэ. Такэ боязлывэ було, дажэ куры його клювалы… И писля цього вы хочэтэ, щоб вин у нимцив стриляв…
Не знаю, но только сегодня во мне живет уверенность, что папа всей правды о войне нам почему-то не рассказывал…
Папин сверчок
До войны папа работал в железнодорожной школе учителем. У него была куртка с пуговицами железнодорожника. На обычных пуговицах не нарисовано ничего, а на папиных – маленькие молоточки.
Папа уходил на работу, когда я еще спал, поэтому никак не мог его провожать, а вот встречать – сколько угодно. Лишь солнце пряталось за акацией – бросал все дела и бежал к шляху. Там папу и ожидал. Между делом ловил сверчков, которые жили под камнями. Под камнями им было сыро и неуютно. Я переселял их в жестяную коробку, набрасывал травы и накрывал стеклом. Сверчки ползали по траве, шевелили усиками и о чем-то переговаривались друг с другом. Наверно, знакомились. До этого они жили под разными камнями и совсем не дружили; теперь им веселее.
Скоро на шляху появлялся папа. Я подхватывал коробку и бежал встречать. Папа улыбался, целовал меня и хвалил моих сверчков. Потом я вместе со сверчками ехал на папе, а папа пел нам походную песню.
Дома мы выпускали сверчков под куст сирени. Там они до вечера молчали, но, лишь стемнеет, начинали сверчать. Да так громко, что было слышно даже в хате. Папа говорил, что более голосистых сверчков никогда не слышал.
Потом папа ушел на фронт, а нашу хату взорвали артиллеристы. Мы стали жить в землянке тетки Олянки. Я пошел к сирени, перевернул там все камни, но нашел только одного сверчка. Остальные убежали или погибли от взрыва.
Я забрал сверчка в землянку. Обычно мама ругалась, если приносил в дом ящерицу или даже кузнечика, а здесь ничего. Она тоже думала, что этот сверчок помнит нашего папу.
Сверчок поселился за сундуком и вечерами сверчал свою песню. Правда, недолго. Потому что петь одному скучно.
Как-то он замолчал на целую неделю, и мама очень испугалась. Она плакала и говорила, что это не к добру. Может, даже папу убило. Потом сверчок засверчал снова, и от папы пришло письмо. Все у него хорошо, только немного ранило в руку.
Потом война кончилась, папа пришел домой, и куда девался сверчок – я не знаю. Может, его вместе с сундуком украли румынские солдаты. Когда наши стали побеждать, первыми побежали румыны. Вот и хватали всё подряд. Мама говорила, что в сундуке было все наше добро, но мне почему-то больше всего жаль папиного сверчка.
Крестная
У нас в селе у каждого ребенка кроме настоящих родителей были еще и крестные. Они тоже считались каждому из нас папой и мамой, а нашим родителям доводились кумовьями. Крестные приносили нам гостинцы, дарили на день рождения рубашку или штаны, у крестных можно было отсидеться, если устроил дома беду и тебя разыскивают с хворостиной по всему селу. К крестным в первую очередь несли на Рождество кутью, под окна к ним бегали щедровать и колядовать. Там нас любили, там ждали и всегда были рады.
Моего крестного отца Леню – летчика-самолетчика, когда я был совсем маленький, сбили над Испанией, и я помню его совсем мало. А вот крестную маму люблю до сих пор. Вспоминаю похожие на пшеничное перевесло, уложенные венком косы, вышитую крестиком кофточку, теплые и красивые руки. Даже сережки-сердечки в ее ушах как сейчас вижу.
Была она, как и родная мама, учительницей. После семи классов их отправили на курсы в Бердянск, затем назначили в наше село. Обеих звали Галинами, обеим было по шестнадцать, обе были на селе самыми звонкими певуньями и, конечно же, красавицами. Мама очень рано вышла замуж, обзавелась детьми и никуда ездить не могла; крестную приглашали выступать в ансамбле и даже возили в Полтаву на Сорочинскую ярмарку.
Но больше всего было разговоров, когда моей крестной доверили поднести хлеб-соль приехавшему на пуск Днепрогэса всесоюзному старосте Калинину. От нашего села до Запорожья больше ста километров, и везде сколько угодно красивых девушек, но пригожей моей крестной не нашлось.
Там она и познакомилась с военным летчиком Леней Бражко. Леней – летчиком-самолетчиком, как его кликали в нашей семье. Вскоре возле нашего села сел истребитель с большими красными звездами на крыльях и увез крестную под Бердянск, где стояла его воинская часть. Наверно, это было не так уж далеко, потому что они часто гостили у нас.
Мать моей крестной, баба Сахниха, была настоящей ведьмой. Как в сказках у страшных и злых колдунов обязательно были красавицы дочери, так и у огромной и черной Сахнихи была похожая на принцессу дочь.
То, что Сахниха – ведьма, знали все. Рядом с ее хатой находили круги сплетенных в жгут пшеничных стеблей, узелки с сушеными ящерицами, а однажды, когда дед Сначук набирал воду из Сахнихиного колодца, в его рубашку вцепилась летучая мышь. Он не мог ее оторвать, пока не перекрестился.
Сахниха могла напустить на человека порчу, отбить у коровы молоко, сделать так, что курица запоет по-петушиному, а петух начнет нести яйца. Ее боялись и наказывали детям не давать Сахнихе даже соломинки. Если возьмет эту соломинку без спроса – ничего плохого сделать не сможет, а вручишь своими руками – можешь прощаться с белым светом. Еще говорили, когда Сахниха умрет, ее дочь Галя станет ведьмой. Известно, такая красота никому даром не дается.
Но, может, это выдумки, а причина в том, что Сахниха болела астмой. От этого ее глаза были навыкате, а когда она говорила, из горла вырывался такой хрип, словно там и вправду таилась нечистая сила.
В холодную пору она чувствовала себя сносно, но чуть затеплеет, начинала задыхаться. Летом спала только на свежем воздухе, к тому же сидя. Чаще всего у колодца рядом с хатой. Сядет на землю, прислонится к срубу и дремлет. Кто-нибудь придет ночью за водой, наткнется на Сахниху и, понятно, испугается. Потом начинает сочинять всякие истории.
Крестная очень переживала за свою маму, возила в больницу, но там она совсем задыхалась и просилась домой. В такие дни крестная ходила как в воду опущенная, и никакими уговорами на гулянку ее не затащить было. Но если со стороны Новокарловки тянуло холодным сивером, баба Сахниха оживала, и тогда в хате мою крестную не удержать было даже конями. А как она пела! Ее песни собирались слушать из Новоселовки, Федоровки и даже Вишневого.
…У нас на Украине до сих пор верят, что девушка может напеть свою судьбу. Наверное, это и случилось с моей крестной. Любимой песней у нее была:
Когда моей крестной сообщили, что самолет ее Лени сбит над Испанией, она выменяла у цыган коробок фосфорных спичек, растворила в воде и выпила. Ее спасли, и вскоре она возвратилась к сидящей у колодца матери. Тихая и совсем на себя не похожая. Только еще красивее. На учительскую работу больше не пошла, а вместе с бабой Сахнихой собирала в степи травы, сушила и продавала на станции. Вечерами вдвоем с мамой гадала на картах, и всегда выпадало, что крестный папа Леня не погиб, а где-то в казенном доме с червонной дамой на сердце.
Когда на нашу страну напали фашисты и наш родной папа ушел на фронт, они стали ворожить уже на двух королей: червонного – папу Леню и крестового – нашего родного папу. И опять выпадало, что оба живы, в оба казенном доме и с червонными дамами на сердце.
У нас все хорошо помнили начало войны. Даже моя сестричка Аллочка пела:
Но вот когда немцы захватили наше село, помнят плохо. Мама говорит, что в начале сентября, а учительница из Новоселовки Марья Павловна – что еще в конце августа. Люди так испугались, что даже день забыли.
Сначала немцы вели себя мирно. Зайдут во двор, наберут куриных яиц и сала, больше ничего. Потом стали забирать парней и девчат в Неметчину. Обычно до станции их сопровождали полицаи Радько и Плужник. Вообще-то полицаев у нас набралось человек десять, но сопровождали только эти. У других подконвойные разбегались, а эти сдадут на потребу Гитлеру даже родную маму.
Когда пришла очередь отправляться в Неметчину моей крестной, ее и еще четверых девчат из Новоселовки сопровождал Радько.
Мама сказала, что теперь Сахнихе без дочери верная гибель. Но ни девчата, ни крестная никуда не уехали и к вечеру возвратились в село. Люди думали-гадали, что же случилось, и поняли только, когда вдруг моя крестная вышла замуж за полицая Радька. Перед этим принесла к нам фотографии, на которых сфотографирован Леня – летчик-самолетчик. Долго целовала фотографии и плакала, потом попросила маму спрятать.
Теперь она жила от нас через две хаты и однажды спасла меня от расстрела. В селе остановилась чехословацкая часть; два пьяных чеха забрели во двор и стали играть с детьми. Один катал меня на закорках и распевал: «Малый Сталин! Малый Сталин!», другой пиликал на губной гармошке и подмигивал сестричкам. Вдруг тот, который с гармошкой, перестал пиликать и заявил своему товарищу: «Вот этот Сталин вырастет и тебя убьет. Нужно расстрелять его сейчас».
Мама заголосила. Неделю тому назад перепившиеся немцы сожгли в Вишневом женщину вместе с детьми. Было понятно, что и эти шутить не собираются. На мамин плач прибежала крестная, отобрала меня у пьяных чехов и увела домой. Мама говорила, они так опешили, что даже забыли про свои ружья…
Жил Радько богато. Чего греха таить, немало еды крестная перетаскала и в нашу землянку. Баба Сахниха новому замужеству дочери не обрадовалась и во двор к Радьку не заглянула. Она даже спать стала с другой стороны колодца, чтобы не видеть его хаты. Не ходила в гости и к нам, хотя до войны даже нянчилась. Бывало, крестной нужно петь в районе, а одной не хочется. Она нашу маму уговорит составить компанию, а детей – Сахнихе.
Правда, когда Радько сообщил Гале, что скоро пригонят пленных красноармейцев и полицаям нужно будет их охранять, Сахниха появилась в нашей хате. Помогла маме приготовить маковый отвар, от которого можно крепко уснуть, и объяснила, как и что делать. В тот вечер в хате Радька пьянствовал целый взвод полицаев, вот крестная в вино макового отвара и добавила. И что интересно: Радько, Плужник и Самура из Новоселовки уснули как убитые, а остальные – ни в одном глазу.
Когда пригнали красноармейцев, полицаи стали менять их на сало и самогон. Выменяли больше двадцати человек. Кто-то нашел отца, кто-то – брата или сына. Но были и такие, что забирали совсем незнакомых. Наша незамужняя соседка Маруся выменяла себе раненого грузина. Мать журила Марусю за то, что не выбрала кого-нибудь из наших, к тому же здорового. А та обнимала грузина и смеялась. Ни Плужник, ни Самура, ни тем более Радько этого не допустили бы.
Вечером мама вдвоем с крестной гадали на картах и пели; вдруг заходит женщина из Новоселовки, плачет и пытается поцеловать маме руки. Эта женщина вызволила из немецкого плена мужа и каким-то образом догадалась, кому этим обязана. Мама очень напугалась и на всякий случай отправила всех детей к тетке Куньке. Если проведала эта женщина, могли узнать и немцы. Но обошлось. И уже потом, после войны, когда у нас родились Виталий и Леня, а Аллочка умерла от голода, высокий бородатый мужик привез в наш двор целую арбу тыкв. Сгрузил, поклонился маме и уехал. Только потом мы узнали, что это и был тот выменянный за самогон красноармеец из Новоселовки…
Когда наши прорва ли оборону и немцы начали отступать, Радько запряг в бричку пару коней, погрузил добро и вместе с моей крестной мамой Галей уехал следом за немцами.
Все думали, ни Радька, ни крестной в селе больше не увидим. Но дней через пять, когда наши уже заняли Сталино и в селе был слышен гул орудий, Радько вернулся. Один. Без крестной, коней и брички. Зашел в хату, лег прямо на земляной пол и к вечеру умер. Мама отправилась к нему выведать о крестной, а он неживой. Ни ран, ни побоев на Радьке не было. В селе решили: виновата Сахниха. Перед самым наступлением она побывала в хате Радька и выпросила у него старую рубаху. Через эту рубаху и напустила на него порчу.
О крестной мама так ничего и не узнала, и только через много лет из далекой земли Австралии пришел крупный денежный перевод с просьбой построить в нашем селе больницу и школу. Никто из нас не узнал бы об этом переводе, но следом явилась комиссия из Красного Креста – проверить, как используются деньги гражданки Австралии Галины Бражко. Комиссию свозили в соседний район, где как раз строили новую больницу, показали все что положено; на том и стало. Тем более что наше село к тому времени уже расселили как неперспективное, и даже кладбище с похороненными на нем бабой Сахнихой и полицаем Радько распахали под кукурузное поле.
Но еще до сих пор, если услышу песню «Ой ты, Галю!», на сердце накатывает до того безысходная туга – даже дышать больно.
Подушечка
Когда-то крестная мама подарила мне подушечку. Сама пошила из парашютного шелка и набила гусиным пухом. С одной стороны подушечка гладкая и теплая, с другой – расшита красивыми цветами. Но главное – в уголке вышито мое имя. Я этим очень гордился. Жили тогда не очень богато, зато весело. Вечерами у нас собиралась полная хата гостей. Папа играл на скрипке, мама – на гитаре, остальные танцевали или пели.
Детей, конечно, отправляли в другую комнату, но двери открыты, и все хорошо видно. Особенно интересно, когда начинали разные игры. Самой любимой была «Подушечка». Кто-нибудь с моей подушечкой и завязанными глазами стоял среди комнаты, остальные вели хоровод и пели:
Все останавливались и замирали; тот, который в середине хоровода, на ощупь выбирал кого-нибудь, целовал и отдавал подушечку. Было много смеха и всяких шуток.
Однажды я видел, как папа целовал маму. Долго-долго. Я даже возмутился. Целоваться должны только парни и девушки, а если поженились, заниматься этим ни к чему.
Потом началась война, пришли немцы и забрали все теплые вещи: одеяла, матрацы, подушки. Забрали и мою подушечку. Мама сказала, что на реке Миус остановился фронт, окопы залило дождем, и немцы стали их утеплять.
Когда немцев прогнали, мама с теткой Олянкой запряглись в повозку и поехали на Миус искать наши вещи. Отыскали матрац, два одеяла и четыре подушки. Кроме того, привезли много простреленных осколками шинелей. Из этих шинелей мама кроила одеяла, куртки и даже валенки. Но моей подушечки в окопах не оказалось.
Мама сказала, что немцы увезли ее в Германию. Очень уж она мягкая и красивая. Я думал, ее привезет папа, когда вернется с войны. Но папа привез только карман конфет, зажигалку, чтобы разводить огонь, и больше ничего.
С тех пор у нас в «Подушечку» больше не играли. Хату взорвали артиллеристы, дядю Леню, дядю Федю, дядю Петра, дядю Ваню на войне убило, тетку Куньку расстреляли за танк, Басю Исааковну сожгли в концлагере, подушечку увезли в Германию. Как здесь играть?
Ботинки
Когда голод, все время хочется есть. Особенно утром. Девочкам хорошо, они почти все время плакали. Даже не плакали, а тихонько скулили. Но все равно, когда плачешь, есть хочется не так сильно.
Мама говорила, что голод легче терпеть лежа. Мы и лежали. Когда холодно и почти нечего обуть, не очень побегаешь.
К концу дня к нам за ходили Васька, Колька и Нинка, и мы вместе отправлялись встречать хлеб. Вечером приходил дачный поезд, на котором приезжали с работы папа и тетка Олянка. Каждый раз папа привозил полбуханки хлеба, а тетка Олянка – почти целую. Потому что у нее была специальная карточка.
Мы встречали их у переезда и по очереди несли хлеб. Отщипнуть хотя бы крошку никто и не подумал бы. Делили и ели хлеб только дома, но все равно нести его было вкусно. Еще по пути к переезду мы договаривались, кому нести хлеб до мостков, кому до огородов, а кому уже до самой хаты.
Прямиком через огороды гораздо ближе, но там не пройти. Приходилось делать круг по Роздорскому шляху. Лишь у Васьки были настоящие немецкие ботинки с заклепками и сыромятными шнурками. В них не страшна любая грязь. Мы в самодельных чунях из автомобильных камер ходили огородами, только когда подмораживало. Но это уже после Нового года, а до него еще нужно было дожить. К тому же Аллочка почти все время болела, быстро уставала, и ее приходилось ожидать. Не удивительно, что Васька к переезду добирался первым и потом нас дразнил.
Однажды вышли встречать хлеб, добрались до переезда, а Васьки нет. Решили, что ему надоело нас ж дать и он ушел в гости к живущей за переездом бабе Гане, хотя в тот день Васька переживал больше всех, как бы не опоздать к поезду. Почему его не искали с вечера – не знаю. Утром пошли на огороды, а он лежит мертвый. Лицо и руки в грязи, ботинки застряли в землю до самых заклепок.
Мама говорила, что Васька, когда вытаскивал застрявшие ботинки, порвал у себя внутри какую-то жилу.
Офицер
Если дома было слишком голодно, мама отпускала меня с Эдиком на станцию. Несколько раз в день там проходили воинские эшелоны, и от солдат оставалось много окурков.
Пока эшелон стоял на перроне, его охраняли стрелки. У каждого стрелка – винтовка с острым штыком. Нам говорили, что они могут любого застрелить или заколоть, поэтому мы близко не подходили. Сидели в стороне и ожидали, когда подгонят паровоз и солдаты полезут в вагоны. На ходу они докуривали папиросы, а окурки бросали под колеса. До сих пор не пойму: почему не просто на землю или куда-то в сторону, а обязательно под колеса?
Наконец паровоз давал длинный гудок, и эшелон с солдатами трогался в путь. Стрелки ожидали, когда он скроется за семафором, и уходили в будку, а мы с братом бежали собирать окурки. Вместе с нами бежали и другие мальчишки. Иногда мы дрались за место, у которого стоял первый вагон. Обычно в нем ехали офицеры и выбрасывали самые дорогие окурки. Но мы с братом были вдвоем и почти всегда побеждали.
Однажды в ожидании воинского эшелона, чтобы чем-то себя занять, мы стали записывать номера машин и танков, которые стояли на платформах. Брат – себе, я – себе. За этим занятием нас пойма ли стрелки и объявили шпионами. Меня – немецким, а Эдика – почему-то английским. Нас отвели в будку за шлагбаумом и обыскали. Вытряхнули рогатки, выклепанные из гвоздей ножички и, конечно же, окурки. Эти окурки вызвали у стрелков смех. Если шпион дошел до того, что собирает окурки, это уже не шпион, а черт его знает что!
Стоим среди будки с вывернутыми карманами, один стрелок изучает наше добро, другой спрашивает, как наша фамилия, третий записывает. Вдруг за ходит офицер. Красивый! В золотых погонах, весь в орденах и со шрамом. Все стали навытяжку; тот, который писал, докладывает, что задержали подозрительных мальчишек. Мы тоже стоим навытяжку и согласно киваем. Мол, и на самом деле подозрительные.
Офицер взял листок, прочитал, потом стал нас расспрашивать. Вернулся ли из войны отец, на каком фронте воевал, сколько детей в семье, для чего собираем окурки? Мы обо всем честно признались.
Он назвал нас дураками, приказал больше ничего на станции не записывать и отпустил. Перед этим вернул всё, кроме листочков с номерами машин и танков.
Только потом мы с Эдиком поняли, какую беду могли навлечь на родителей. Стрелок, который провожал нас до шлагбаума, так и сказал:
– Пусть ваши родители свечку за полковника поставят. Если бы не он, запомнили бы вы эти танки до новых веников.
Мы и помним. И говорим тому красивому и доброму офицеру: «Спасибо!»
Окурки
Кроме вокзала, мы собирали окурки возле кинотеатра, пивной, на Хитром рынке и просто вдоль дороги. Если повезет, за один заход можно насобирать карман окурков. А это больше чем стакан табака!
Мы прятались в разбомбленной немцами больнице, доставали из-под кирпичей стакан и принимались добывать из окурков табак. Когда набиралось с горкой, бежали на базар и меняли на хлеб. За стакан табака нам полагалось четыреста грамм хлеба.
Не отщипнув даже маленькой крошки, несли хлеб домой и отдавали маме, а она делила всей семье поровну.
Однажды мы с братом услышали, как женщина плакала и ругала мужа за то, что украл дома хлеб и променял на табак. У нее двое маленьких детей, и теперь она не знает, чем их кормить. Еще она желала, чтобы у тех, кто съел этот хлеб, он застрял в горле.
Не знаю, выменял этот мужчина табак у нас или других мальчишек, но с тех пор мы больше окурки на хлеб не меняли. Продавали за деньги – сколько угодно, но чтобы за хлеб – ни в коем случае!
И еще. Ни я, ни Эдик никогда не курили. Даже не пробовали.
Шерстюк
У нашего папы был боевой друг. Звали его Шерстюк. Вместе воевали, в одном бою ранило, рядышком лежали в госпитале. У папы ранение легкое, а Шерстюку попало в грудь. Вот папа за ним и ухаживал. И кормил из ложки, и горшок-утку подкладывал. Папа говорил, что в начале войны от такой раны Шерстюк обязательно умер бы, потому что побеждали немцы. Теперь побеждали наши, и его друг выжил.
После ранения Шерстюк возвратился домой, поселился в днепровских плавнях и в свою очередь подкармливал нас. То пришлет кошелку карасей, то большую щуку, а то и живого сома. Однажды привез полудикого поросенка. Немцы разбомбили свиноферму, свиньи сбежали в плавни и поженились с дикими кабанами. Одни поросята родились полосатыми, другие – почти нормальными, только с очень темной шерстью. Вот того, который посветлее и без всяких полосок, Шерстюк нам в мешке из-под муки и привез. Мама говорила: раньше цыгане, когда воровали поросят, прятали их в мучные мешки. Поросенок завизжать хочет, воздух вдохнет, ему мука весь голос и испортит. Хрюкнет еле слышно, и всё.
Шерстюк думал, что этого поросенка мы сразу съедим, а мы его полюбили. Поселили в сарай и назвали тоже Шерстюком. У нас в селе так принято: кто котенка или курицу подарит, сразу в знак уважения его именем зовут. У соседей был петух Сначук, который достался им от деда Сначука, а у нас – поросенок Шерстюк.
Из-за этого был смешной случай. Папа дошел до самой Вены, возвратился домой и, как только наобнимались, спросил:
– Как там Шерстюк? Живой?
– А куда ему деться? – отвечает мама. – Где-нибудь в сарае валяется или мышей ловит. Он с ними лучше кота справляется.
У папы глаза на лоб. Он-то про человека спрашивает, а мама думала, о поросенке.
Я босиком
Когда наступала весна, дома нас не удержать было даже конями. Дома всё давно съели, а на воле этой еды немерено. Можно нарвать возле речки конского щавеля, можно отыскать на пустом огороде перезимовавшую картофелину, а еще лучше – головку лука. Картошка-то лежит под землей молча, а лук – чуть затеплило, и взошел. А уж вкусный!
Но лучше всего зиму переносит топинамбур, который у нас называют земляной грушей. Какой уже год на Выселках не ступала человеческая нога, а он растет и растет. При немцах там были позиции и всё вокруг заминировали. Потом наши бойцы прогнали немцев, поставили вокруг столбики с надписью «Мины». С тех пор туда никто не ходит. Боятся.
А Колька Кукса не боится. Он знает, что немецкие мины взрываются, только если наступит кто-нибудь тяжелый – корова или взрослый человек. А если заяц – ни за что. Иначе зайцы давно бы взорвали всё минное поле. Поэтому Колька смело ходит на Выселки и каждый раз приносит полные карманы сладких картошек топинамбура. Его мать, – тетка Наташка, очень переживает, что взорвется, и ругается, а он ее успокаивает:
– Не бойся, мамка, я босиком.
Мы с Эдиком пробовали. И правда: если ступать осторожно, голая нога почувствует железо и можно быстро отдернуть. Но все равно очень страшно.
Поросенок и Кукса
Так Колька и ходил героем на Выселки да объедался топинамбуром, пока не появился наш поросенок. Шерстюк-то родился в плавнях, а там мины на каждом шагу. Немцы этими минами хотели отгородиться от партизан. Но дикие свиньи чуяли мину лучше всякого миноискателя и натоптали между ними целые тропы. По этим тропам партизаны к немецкому гарнизону и подбирались.
Не удивительно, что наш поросенок, поймав запах топинамбура, спокойно пробрался через минное поле и за неделю выкопал все картошки. Кукса – туда, а там словно плугом перепахано. Он, понятно, рассердился на Шерстюка и стал бросаться в него камнями. За это Шерстюк съел его штаны. Зачем Колька их снял – неизвестно. Может, чем-то запачкал и решил постирать, а может, просто хотел зашить дырку. Мать-то держала его в строгости. Вот и снял. На минуту отвернулся, а наш поросенок съел. Вместе с помочами и двумя железными пуговицами от немецкой шинели.
Колька в голом виде явился к нам и потребовал вернуть штаны. Мама достала из мешка всякие лоскуты и принялась эти штаны кроить. Сестра Лида стригла Кольку «лесенкой», затем купала в корыте. Кольке было очень стыдно и больно, но он терпел. Шерстюк лежал рядом и переваривал штаны. Мы думали, из него выйдут хоть пуговицы, но ничего не получилось. Переварил всё!
Рябчик
Если кто-то думает, что наш Шерстюк был похож на обыкновенного поросенка, он глубоко ошибается. Что-то черное, мохнатое, головастое и шустрое, как вихрь. Его маленькое сердце не знало материнской заботы, поэтому всю свою любовь отдавало нам. Встречал каждого с такой радостью, что диву давались. И хрюкнет восторженно, и на передние копытца припадет, и головой замотает, словно собака, которая стряхивает воду. Ни кур, ни кошек, ни тем более чужих людей никогда не трогал, а вот собак ненавидел люто. Мы брали воду в колодце дядьки Карпа. И недалеко, и вкусная. Но принести ее можно было только днем. Лишь опускалась ночь, дядька отвязывал своего Рябчика, и тогда не то что к колодцу – ко двору нельзя подойти. Закусает!
Приходилось идти за водой на соседнюю улицу, а туда очень далеко. Освещения не было, и, если грязь, – можешь оставить там ботинки.
Но с Шерстюком – совсем другое дело. Ночь или полночь – без разницы. Ведро в руки, крикнул: «Паць! Паць!» – и пошел.
Шерстюк хорошо понимает, зачем его позвали, и, лишь приблизишься ко двору дядьки Карпа, отправляется на поиски Рябчика. Тот уже в конуре. Сидит и ни гу-гу. Шерстюк проверит его миску, в поисках спрятанной косточки исследует всё вокруг, затем сунет нос в будку. Стоит, смотрит на Рябчика и даже виляет хвостиком. Словно удивляется: почему такой большой пес не хочет с ним поиграть? А тот тихонько рычит, но до того не грозно, что это рычание больше походит на просьбу о пощаде.
Рогатки
С появлением Шерстюка у меня с Эдиком исполнилась самая заветная мечта: изготовить настоящие рогатки. Какие попало у нас были давно. Правда, с вишневыми рожками, вырезанными из немецкого планшета кожанками, но такой гнилой резиной, что вспоминать тошно. Чуть натянул – и порвалась. А в степи полно сусликов, хомяков, куропаток. Однажды мы с Эдиком подкрались к спящему зайцу.
Сидим, смотрим, потом Эдик протянул к нему руку и ласково так: «Трусь! Трусь! Трусь!» Заяц проснулся и дал стрекача. А если бы у нас была рогатка с хорошей резиной?!
Такую резину можно было достать только в воинской части, которая стояла на краю села. Эта часть занималась тем, что возила на элеватор зерно со всех колхозов. С одной стороны окруженного высоким забором двора были гаражи, в которых ремонтировали машины, с другой – бараки, умывальники, кухня. И совсем на отшибе – маленький домик, в котором заклеивали пробитые колеса. За этим домиком и выбрасывали обрезки резины. Колька Кукса говорил, там бывает даже красная резина, которую можно растягивать сколько угодно, и она ни за что не порвется. Но как раз мимо домика протянута проволока, вдоль которой бегал пес. Небольшой, но ядовитый как касторка. Мы только через щелочку в заборе смотрим, а он уже из шкуры выскакивает.
В этот раз мы не стали его дразнить, отыскали в заборе дырку и сунули Шерстюка. Звеня проволокой и захлебываясь от злости, пес бросился к нашему поросенку. Тот вдруг как-то совсем по-взрослому хрюкнул, наклонил голову и показал выбивающиеся над губами клыки. Наверное, псу было что-то известно об этих клыках, потому что через мгновенье он прозвенел проволокой в сторону сваленных у забора досок и исчез под ними навеки.
…Была у нас с братом одна незадача: попавшись на горячем, никогда не удирали. Здесь тоже. Копаемся себе в обрезках, вдруг – два солдата. Стоят у избушки и манят пальцем. Подошли. Те поинтересовались, что мы здесь делаем и главное: куда девался их ядовитый пес?
Мы признались, что ищем резину для рогаток, а пса сторожит Шерстюк. Еще сказали, что этот Шерстюк воевал вместе с партизанами в плавнях и запросто ходит по минному полю. Солдаты очень удивились, велели позвать Шерстюка, и скоро мывсей компанией оказались в гостях.
Солдат звали дядя Ваня и дядя Коля. Первый – высокий и широкоплечий, с узкими глазами; у второго глаза обыкновенные, только он был очень худой. Дядя Ваня сказал, что он калмык. Мол, есть такая национальность. Я сказал, что знаю, и продекламировал Пушкина: «И друг степей калмык», – чем вызвал уважение. Эдик в свою очередь вспомнил песню, которую слышал от сестер: «Коля, Коля, ваши глазки нам покоя не дают, разрешите познакомиться и узнать, как вас зовут?» Теперь все смеялись, а Шерстюк восторженно хрюкал, припадал на передние копытца и тряс головой.
Насмеявшись, солдаты принялись мастерить нам рогатки. Резали на полоски красную резину и привязывали суровыми нитками к рожкам и кожанкам. А тем временем мы вместе с Шерстюком наворачивали пшеничную кашу. Дядя Ваня сказал, что после элеватора в кузовах, как ни выскребай, остается пшеница. Они собирают по горсточке, толкут в ступе и варят. Поэтому можем есть сколько угодно.
Потом дядя Ваня и дядя Коля испытывали наши рогатки. Поставили на камни банки из-под американской тушенки и старались в них попасть. Оба прошли войну, настрелялись из винтовок, автоматов и даже пушек на всю жизнь, а вот из рогатки не получилось. Они и достреливали, а мы в компании с Шерстюком хрустели поджаренной пшеницей и смотрели, чтобы случайно не нагрянул кто-нибудь из командиров.
Колядки и Библии
Хотите верьте, хотите нет, но рождественские праздники в нашей школе нетерпеливей всех ожидали мы с братом Эдиком да еще наш друг Васька. Особенно колядки. Потому что колядки – это самый пацанский праздник, когда можно наколядовать полные карманы пирожков, конфет и пряников. Да еще зайти по второму кругу – к тем, кто побогаче. Только во второй раз нужно петь уже без гармошки и не так старательно. Иначе заметят обман и выскажут обиду маме с папой. Щедривки – тоже праздник, только девчоночий, здесь мальчишки на вторых ролях. А Рождество Христово – уже общий, где главными – взрослые дядьки и тетки, а нам – то, что достанется с их стола. Не зря же: «Рождество твое, шо дастэ, мое!»
К счастью, у Васьки – гармошка, под которую мы с братом пели в школьном хоре: «Скакал казак через долину», – а потом нас дразнили: «Скакал казак через долину, а конь скакал за казаком!» Вот наша мама, которая руководила школьным хором, и подсказала колядовать под гармошку. Мол, раньше колядовали только с музыкой, да еще и под бубен. Праздник же!
Все ничего, и за музыкальные колядки мы бы приносили нашим братикам и сестричкам куда больше пряников, а маме – рублей, если б не собаки. У бедных хозяев после войны ни собак, ни даже котов. Особого угощения не дождешься. Вся надежда на зажиточных, но те в целях экономии взяли моду заводить небольших собак – «шульцев» с отрубленными хвостами. Хвосты отрубали ночью с той целью, чтобы эти шульцы по ночам не спали, а сторожили оставшуюся часть виляющего достоинства, заодно и двор хозяина. Конечно же, шульцы очень злые, и петь колядки под собачьим присмотром – занятие рискованное. К тому же колядуешь под дальним окном, а потом нужно бежать за угощением вокруг хаты к самому крыльцу. Собака, понятно, следом, того и гляди вцепится зубами. Из-за этого девчонки пели свои щедривки за забором. А нам Шерстюк помогал – его собаки боялись.
Помог он, и когда пришлось нам встретиться с совсем другими собаками.
В паре километров от нашего села находилась бумажная фабрика, где из всякой макулатуры варили картон. Рядом с фабрикой высились огромные штабели всевозможных книг, газет и журналов. Если кому удавалось там побывать, находили почти чистые блокноты, записные книжки, исписанные всего на двух-трех страницах тетради. После войны тетради были большой редкостью, некоторые ученики домашнее задание делали на оберточной бумаге или полях газет. Само собой, любой из наших школьников был не прочь покопаться на свалке, но вокруг натянута толстая проволока, к которой цепями привязаны собаки. Да не какие-нибудь куцехвостые шульцы, а куда больше и злее.
Конечно же, у нас был Шерстюк, но ради собственного удовольствия даже в его сопровождении проникнуть за проволоку мы и не подумали бы. Ведь кроме собак, там ходит с винтовкой одетая в военную форму тетка. Но однажды мама пожаловалась, что сегодня в ее классе был диктант, а половина детей сидела без дела, потому что писать не на чем. Мол, она при немцах обращалась к старосте села или самому коменданту, и школу всем обеспечивали. А здесь колхозная учетчица наводит в нужнике гигиену чистыми бланками, а детям не хватает на диктант. Папа, хоть и директор школы, только виновато промолчал, а мы с Эдиком прихватили Шерстюка, позвали Ваську и такой компанией понеслись к фабрике.
Заходим с тыла. Там все нормально. Все собаки налицо, у каждой будка, миска, бегающая по длинной проволоке цепь. Всё по-военному, чтобы собаки не перегрызлись и не перепутались. Минут пять наблюдаем за обстановкой, затем выпускаем Шерстюка, тот загоняет в будку ближнего пса, и мы скрываемся за штабелем бумажного брака. Не шумим, не разговариваем. Еще по дороге договорились вести себя по-хозяйски, не безобразничать и не терять бдительности: «Раз проедешь, два пройдешься, а на третий попадешься!» И, конечно же, каждый просил: «Боже, помоги!»
Интересное дело: если принести из сарая угля или от колодца воды, ничьей помощи нам не нужно, а делать что-то преступное – сразу «Боже, помоги!». Нашли сообщника!
Общая наша задача: искать все, что можно использовать под школьные тетради, а дальше – что кому нравится. Мне – о путешествиях в дальние страны, Эдику – о войне, а Ваське – о любви.
Штабеля высотой в стог соломы, но куда длиннее. Книги, книги, книги. Россыпью, связками, упаковками и даже мешками. Тетрадей или блокнотов вообще не видно. Ваське они и не нужны. Отец работает в паровозном депо, и у сына есть все, что нужно для школы. Даже купил гармошку! Наш папа – тоже. Правда, из музыки приобрел только трехрублевую балалайку. Но все – только для своих детей, одна мама переживает за всю школу…
Обследовали один штабель, перешли ко второму – и сразу же повезло. Наткнулись на большую упаковку исписанных бланков. Каждый чуть больше тетрадного листа, но с обратной стороны совершенно чистый. Мы с Эдиком набиваем ими мешки, а Васька потрошит упаковку с большими книгами. Две написаны совсем не по-нашему, потом «Русские народные сказки», еще три или четыре не по-нашему и наконец три библии. Две точно такие, как у бабушки Стеши, третья – прямо великанша. Как определил Васька, «поповская». Привели всё в прежний вид, позвали Шерстюка и на полусогнутых домой…
У мамы наша добыча вызвала восторг – сразу же посадила девочек сшивать из бланков тетрадки, – а вот папа ударился в панику. Из-за библий. Его брат Гриша арестован и умер в тюрьме как «враг народа», из-за чего папу, хотя боевой офицер и полно военных наград, держат на коротком поводке. Чуть что не так – отправится следом за братом. Папа уверен, что библии изъяло НКВД из какой-нибудь церкви, их нужно срочно убрать из нашей хаты. Даже лишней минуты не держать. Иначе – тюрьма! Мама распорядилась не пороть горячку, а отправить все библии в Чапаевку ее маме, бабушке Степании. Бабушка глубоковерующая, регулярно ходит в церковь, вот всё по божески и организует. Конечно, до Чапаевки можно доехать поездом, но зачем рисковать? Вдруг какая проверка, беды не оберешься. А так – каких-то семь километров можно протопать пешком.
Дождавшись темноты, отправились в поход. Мы с Эдиком несем библии, а папа держится сзади, словно он случайный прохожий. Нам с братом это нравится. Будто мы какие-нибудь партизаны или даже шпионы. Идем-пробираемся в тыл врага. Но папа все испортил. Расхрабрился, догнал нас, устроил перекур, и до самой Чапаевки мы шли не тайной шпионской группой, а просто веселой компанией. Библии нес уже папа. Дошли, разбудили бабушку, вручили библии и почти бегом – к остановке поезда. Теперь было можно…
Мусино счастье
У нашего Шерстюка очень хорошая память: где пообедает, туда идет и ужинать. Вот он без нас в воинскую часть и явился. Дядя Ваня очень испугался. У часовых и командиров было оружие, вдруг кому-нибудь захочется подстрелить беспризорного поросенка? Он накормил Шерстюка пшеничной кашей, привязал на веревку и наказал идти домой. Мы с Эдиком похвастались, что Шерстюк понимает эту команду, а дядя Ваня запомнил.
Шерстюк послушно нырнул в дырку, подождал, когда через нее пролезет дядя Ваня, и направился, куда ему приказали.
Наша мама час то рассказывала такую притчу: цыганенок чем-то провинился, цыган гонит его через степь и кричит: «Вон из моего дома! Вон из моего дома!» Да еще и кнутом хлещет. Цыганенок бежал-бежал, выбился из сил, упал на землю и в отчаянии спрашивает: «Папа, где же твой дом кончается?»
Кроме нашего дома, Шерстюк часто гостил у нашего родственника деда Сначука, папиного друга дядьки Харитона, маминой мамы – бабушки Степаниды и, конечно же, школьной уборщицы Муси. А для этих животных где кормят – там и дом. Вот ближним Мусин и оказался.
Молодая, очень красивая девушка Муся, кроме уборки в классах и коридоре, топила в школе печи, заведовала библиотекой и ходила проведывать заболевших детей. Утром, если кто не пришел в школу, отправлялась к нему домой. Может, заболел или что случилось? Однажды спасла целую семью. Не дождавшись, когда прогорит печь, они закрыли вьюшку и угорели. Хорошо, крючок на двери еле держался. Муся этот крючок вырвала и принялась вытаскивать всех на улицу. Еще бы немного, и угорели до смерти.
А через месяц – и другую. Эти набрали из сеялки кукурузы, смололи на ручной мельнице и сварили кашу. Не знали они, что эту кукурузу перед посадкой обработали ядом. Муся пришла выяснить, почему дети не пришли в школу, а они отравленные по полу ползают. Переполоху было много, но в больницу довезти успели. Там им промыли желудки, сделали уколы, и через три дня те ходили как ни в чем не бывало.
Бабушка Степанида говорила, что за это Мусе будет большое счастье в жизни. Вот это счастье в лице дяди Вани вместе с поросенком к ней во двор и явилось. Дядя Ваня сразу влюбился в Мусю и попросил нашу маму, чтобы посватала ему невесту. Перед этим он, конечно, посоветовался со мною и Эдиком, мы всё правильно и подсказали. У калмыков-то все делается совсем не так.
Когда отпраздновали свадьбу и дядя Ваня переселился к Мусе, у Шерстюка настала совсем счастлива я жизнь. Воинская часть по-прежнему возила зерно на элеватор, так что еды хватало и Шерстюку, и молоденькой свинке Машке, которую дядя Ваня купил ему в компанию. Зимой Шерстюк по улице бегал мало: во-первых, холодно, а во-вторых, страшно выпускать. Вдруг на кого набросится? Шерстюк все больше походил на дикого кабана, и папа даже советовал отпилить ему клыки. К счастью, в гости приехал папин боевой друг Шерстюк и сказал, что намерен забрать своего тезку домой. К ним поступила заявка на отлов диких свиней, за которых обещают дорого платить. За такие деньги можно купить на базаре уже откормленного кабана.
Так оба Шерстюка от нас на грузовике и уехали. Один – в кабине, другой – в кузове. Мы с Эдиком даже плакали, а Колька Кукса угостил своего врага кусочком кукурузной лепешки.
Все были уверены, что на этом история с полудиким кабаном и закончилась, но не тут-то было! Летом молодая свинка принесла дяде Ване и Мусе одиннадцать полосатых, словно колорадские жуки, поросят. Понятно, ни сала, ни мяса от таких зверей не дождешься. На базаре тоже не продашь. Муся ругалась и говорила маме, что этот Шерстюк подсунул им большую свинью, а дядя Ваня выспрашивал у папы адрес боевого друга. Нужно было узнать: не согласится ли он забрать и детей своего тезки?
Наташин блиндаж
До войны, да и после папа работал в двух школах: нашей, – в селе, – и железнодорожной – на станции. Отчитает уроки дома – и бегом на станцию. Дождь или снег – без разницы. Так лет двадцать и бегал.
Возле нашей школы – полгектара огорода, в железнодорожной – выдают форму и талоны на хлеб. А в семье восемь детей. Здесь не засидишься.
Помню, и еда внатяжку, и одежда кто во что придется, но как гуляли! Как пели! На выходной у нас в гостях – две школы. Учителя, пионервожатые, даже уборщицы. Это сейчас уборщица как бы второй сорт, а раньше – никакой разницы. И ученика проведает, и родителям замечание сделает, и урок вместо заболевшего учителя проведет.
В нашей школе уборщицей – Наташа. Красотой ни маме, ни моей крестной не уступала. А уж пела! Кареглазая, чернобровая, песню заведет – где голос берется? Вечером прямо в нашем дворе ставили «Наталку-Полтавку». Папа играл Выборного, учитель физики Григорий Гаврилович – Петро, а Наталку, конечно, Наташа. Все село – у нашей хаты. И взрослые, и дети. Потом разговоров!
Мама сама выбрала Наташу. Поехали однажды на базар. Мама – с молоком, Наташа – с соленьями. Мама, как все, поставила бидоны на прилавок – и за торговлю. Наташа облизнула губы, прихорошилась – и к заведующему базаром, который как раз прохаживался вдоль прилавков:
– Сергей Кондратьевич! Дорогой мой, кто это придумал такие высокие прилавки сделать? Здесь же и дети бывают! Одного мама послала продавать, другого – покупать. Как им на такой высоте управляться? Есть же у тебя дома стол, вот такие и прилавки сделай. Удобно и привычно.
Серега базарный согласно кивает. Как же, мол, сам до этого не додумался? А Наташа придвинулась еще ближе и советует сделать калитку со стороны кладбища. За кладбищем поселок, людям, чтобы попасть на базар, приходится идти в обход.
Тот совсем растаял:
– Сделаем, обязательно сделаем. Спасибо, что обратила внимание.
Когда собирал с торговок «местовое», взять деньги у Наташи отказался. То ли разумные речи на него подействовали, то ли ее красота – не понять.
А как она торговала! Как объясняла городским теткам, какую еду можно приготовить из ее баклажанов, огурчиков да помидорчиков! Уж мама на что умелица – заслушалась. Вот и упросила папу взять Наташу в школу. Пока – уборщицей, а там поедет на курсы в Бердянск, станет учительницей младших классов. С ее талантом – самая работа.
Папа согласился, потом упреков наслушался. Особенно возмущалась ее соседка, учительница географии Ирина Яковлевна:
– Вы с Наташей еще горя хлебнете! У нее же мозги совсем в другую сторону. Сарай не белен, картошка не выкопана, а она на патефоне пластинки вертит! А козу как доит? Побежит с кружкой за огороды, где ее Марта привязана, полстакана надоит и несется дочку Катюшу кормить. Через час – та же картина. Совсем козу издергала. Лишь Катюша заплачет – уже не пасется. Стоит и блеет: скоро ли будут доить? Я Наташе замечание сделала, так она против меня козу настроила. Раньше не бодалась, а теперь, того и гляди, подденет рогами. Даже не представляю, за что муж Наташу до сих пор терпит? Сам и варит, и стирает.
«Да такой красавице любой и варить, и стирать будет», – подумал папа, но вслух сказать не посмел. Мама-то рядом!
Но, если честно, Ирина Яковлевна во многом права. У Наташи дочь уже ходить начала, а она как маленькая. То завяжет рукава на пиджаке молодого учителя Григория Гавриловича, то вместе с детьми закроется в школе и требует пароль. Все этот пароль знают. Сказал «Пароль – на горшке сидит король!» – и проходи. Даже директор школы отвечает нормально, но Ирине Яковлевне не до игр. Бежит жаловаться.
Со звонком так вообще беда. Звонить на урок и с урока должна уборщица, а здесь осень! Огороды убрали, самый простор поиграть в «Казаки-разбойники». Наташа часы подведет – и понеслась впереди «разбойников». Получается переменка длиннее урока. Пока последнего «разбойника» не поймают, ни о каких занятиях не может быть и речи.
Да, собственно, и уборщица никакая. Дети сами скребут, моют, а она командует. В награду – фокстрот. Принесет из дому патефон, заведет «Рио-Риту», и пошли танцевать. Наташа с самой рослой девочкой – впереди, остальные – следом. Даже некоторые мальчишки пробуют.
Но главное не это. Главное, что она принялась командовать всей школой. Папе подсказала убрать порог между коридора ми. Двери давно убрали, а порог оставили. Малыши бегают и спотыкаются.
Учительнице ботаники Ольге Степановне запретила ходить по классу в ботах. Боты, мол, уличная обувь, а здесь школа. Нужно в туфлях или черевиках. Девчонкам, которые постарше, – тем более.
А с Ириной Яковлевной вообще приключение: в ночной рубашке отправилась в школу. Тогда эта беда со многими случалась. Осенью светает поздно, электричества не было, а от керосиновой лампы какая польза? Выше пояса еще видно, а ниже – полный мрак. Проснется утром учительница, кофточку на ночнушку набросит, подоит корову, приготовит завтрак, губы перед зеркалом накрасила – и в школу. Некоторые в ночнушке даже в класс являлись. Стыдоба!
Ирина Яковлевна обнаружила непорядок в учительской, выскочила и огородами – домой. Пока туда-сюда бегала, Наташа с ее классом и поработала. Взяла да и пересадила детей по своему. Одному плохо видно, другому плохо слышно, третий хочет сидеть у окна. И пошло-поехало. Ирина Яковлевна наконец явилась, наказала всем сесть по-старому, но они не хотят. Снова понеслась к директору. А тот – ничего. Убрал порог, о который сам не один раз спотыкался, и довольнешенек. Новая метла по-новому метет!
Но, может быть, он прощал все Наташе за ее красоту. Не в каждой школе такая уборщица!
Мама тоже любила Наташу. Побывала у нее в гостях, отведала маринованных баклажанов и призналась, что ничего более вкусного не пробовала. А хорошую хозяйку даже овощ чувствует!
В нашем селе приболевшая женщина никогда ни капусту не квасит, ни огурцы с помидорами не солит – закиснут. Мама, когда собралась рожать Виталия, хозяйничать в нашем погребе попросила Наташу, потом ее соленьями всех угощала. Вкусно!
Мама же взялась готовить из нее учительницу. Пригласит на урок, посадит за парту и заставляет смотреть и слушать. Потом ни с того ни сего уступит место Наташе:
– Продолжай за меня, Наталья Михайловна!
Та старалась, и получалось нормально. Папа уже собрал документы, чтобы отправить Наташу на учительские курсы, но началась война, и стало не до учебы.
Муж Наташи погиб на фронте, козу съели немцы, огород испоганили блиндажами да окопами. Немцы, когда наши приблизились к Ростову, решили устроить вдоль речки свою оборону. Выкопали блиндажи, накрыли бревнами и поставили пушки. Между всем этим, конечно, ходы сообщений, окопы, а всяких мин больше, чем на бахче арбузов.
Думали отсидеться, но наша армия прорвала фронт за Новоселовкой, и немцам пришлось удирать. Даже телефоны побросали.
Наверное, в том блиндаже, который в огороде Наташи, жили самые главные фашистские командиры. Потолок из толстенных бревен, стены обложены шпалами, – ни одна бомба не пробьет. В первом отделении – столы и стулья, во втором – кровати, в третьем – телефоны. Живи не хочу. Те блиндажи, которые возле Божка и Губаря, не чета Наташиному. Не то что бомба – даже корова провалится. Мы в Наташином блиндаже с Гитлером разговаривали. Колька Паучок сказал, что провода от него тянутся к самому Гитлеру. Пацаны по очереди брали трубку и кричали: «Гитлер! Тебе капут! Сдавайся!»
Божко и Губарь свои блиндажи давно зарыли, а вырученные бревна пустили в дело. В Наташином же и конь не валялся. Собранные мины закопала в конце огорода, посадила между окопов картошку, капусту, всякую зелень; на том и стало. Нет, забыл. Она еще маленькую козочку купила, назвала Мартой и привязала за огородами. Такая же белая, как прежняя, и бодучая.
Однажды к Наташе в гости заглянул председатель колхоза. Спустился в блиндаж, полазил там и принялся хвалить хозяйку.
– Молодец, что ничего не порушила! Маслозавод-то разбомбили, ждать, когда построим новый, долго, а здесь всё под рукой. Есть где и сепаратор поставить, и фляги с молоком спрятать. С морозами завезем лед, накроем соломой, вот тебе и ледник. Нужно только сепаратор у Сереги базарного забрать. Ржавеет в курятнике без дела.
К тому времени Наташа уже работала учительницей. Учителей после войны не хватало, а ее наша мама подготовила нормально. Уборщицей взяли Мусю из Чапаевки. Тоже красивая и тоже хотела стать учительницей. Так вдвоем над первоклашками и колдовали.
Возле Наташиного блиндажа – тоже работа. Строители выкладывают из кирпичей ступеньки, ладят между отделениями двери, навешивают замки.
Скоро привезли и сепаратор. Собрали, опробовали. Нормально! Крутится, гудит, дает сливки. Половина села слушает знакомый с детства гул. Всем кажется, что вместе с ним возвращается прежняя довоенная жизнь. Некоторые даже плакали.
Блиндаж вместительный. Хватило и под ледник, и под сепараторную, и под конторку.
Вот эта конторка нашим мужикам и полюбилась. Чуть вечер – их полный блиндаж. Скучают по военной обстановке, что ли? Смолят цигарки, вспоминают бои: где кого ранило, кого убило. Случается, выпьют вина. У Наташи-то на закуску соленый огурчик найдется всегда. При случае и сама выпьет стопочку за убитого мужа Колю.
Бригадир заворачивает туда вечером дать наряд. Скажем, Грише завтра – в поле, Василию Петровичу – на конюшню, Николаю – в кузницу или мастерскую.
Если мужиков не застанет, поручает свою работу Наташе. А Наташа была бы не Наташа, если бы все не переиначила. Грише с раненой ногой на поле делать нечего, пусть качает меха в кузнице. Василия Григорьевича вообще от работы нужно освободить: у него жена в больнице, а дома – трое маленьких детей, к тому же крыша на хате совсем прохудилась. А в поле поедет дядька Карпо. Табаком на рынке торговать он здоровый, а работать – больной. Пусть на свежем воздухе подлечится.
И пошло-поехало. Как когда-то пересаживала детей в классе Ирины Яковлевны, так и мужиков с одной работы на другую переставляет.
Бригадир сначала возмущался, потом видит: получается нормально, – и стал советоваться с Наташей. А она командовала не просто так. Мужики ей целую гору дубовых бочек со станции притащили, дед Губарь подправил клепки, а женщины всё отмыли и отпарили. После Наташа принялась начинять бочки огурчиками да помидорами, а к осени – яблоками и арбузами. Не забывала и о так полюбившихся нашей маме «синеньких».
Мама тоже заглядывала в блиндаж и хвалила Наташу за порядок. Если что и вызвало сомнение, так этот то, что вместо каменного гнета Наташа использует противотанковые мины.
– Они хоть разряжены? – спросила мама.
– А кто его знает? – беззаботно ответила Наташа. – Я давно так делаю, ни одна не взорвалась. Для этого же танк нужен!
Раньше овощной «неликвид» скармливали коровам, теперь всё везут к Наташиному блиндажу. Папа даже школьниц из старших классов выделял. Помогали солить да мариновать и, конечно же, сами учились. Солений хватало и в школьную столовую, и в детсад, и отвезти в госпиталь. А на Старый Новый год всем сельчанам выдавали по соленому арбузу. К этому событию заканчивались и церковные, и советские праздники, пора было приниматься за работу, а в головах – полная каша. В этом деле соленый арбуз – самое лекарство.
Наташа, конечно, соленьем на базаре приторговывала по-прежнему. Это вызывало у некоторых подозрение. А вдруг всё это – из блиндажа? Но она-то и раньше без всякого блиндажа этим занималась. Собственный погреб тоже не пустовал.
Через два года после того, как папа пришел с войны, у нас начался голод. Как они с мамой ни старались, все равно моя младшая сестренка умерла. Врачи написали, все случилось «от дистрофии». По-нашему – «от голода».
К тому времени Наташины первоклашки стали третьеклассниками. Из них тоже трое умерли, а у Сережи Черновила отказали ноги, и его возили в школу на тележке.
Впервые бочки в Наташином блиндаже остались пустыми. Только и того, что дальний отсек забили льдом. Мы откалывали маленькие льдинки и сосали вместо конфет.
Сена не запасли, поэтому колхозных коров кормили старым камышом, которым была укрыта ферма. Все равно одна сдохла. Ветеринар составил акт о том, что «корова пала от невозможности жить», ее ободрали, а мясо отвезли в Наташин блиндаж. Наташа не удержалась – срезала немного и сварила, чтобы подкормить своих третьеклашек.
В те времена за горсть собранных на колхозном поле колосков давали пять лет, а за мясо, пусть даже дохлой коровы, – тем более. Наташу арестовали, судили «за хищение социалистической собственности» и посадили в тюрьму. Дочь Катюшу забрала родственница из Чапаевки. Через год эта родственница получила сообщение, что Наташа умерла в тюрьме. Где ее похоронили, не знает никто. Да этим не очень и интересовались. Голод; люди и на воле умирали как мухи.
Только наша мама до самой старости, если соленья получались удачными, говорила с гордостью: «Совсем как у Наташи».
Драники
Дядька Крутен работал в колхозе конюхом. Ему многие завидовали. Можно приносить домой сколько угодно лошадиных катышков и кормить свинью. Но однажды Крутена ударил копытом жеребец Валет, он долго болел и «не выполнил минимума». Так говорили о тех, кто не выработал сколько там положено трудодней. За это у него отрезали пол-огорода. С картошкой, кукурузой и подсолнухами. Лишь только посеял, еще толком и не взошло, а они отрезали.
Теперь даже ступить там было нельзя. Иначе – тюрьма.
Отрезанный огород густо взялся бурьяном, и всходы подсолнуха и кукурузы сразу погибли, а картошка выросла. Мелкая, как горох, но тогда были рады и такой. Дядька Крутен не удержался и накопал полное ведро. Его арестовали и дали два года. Там он скоро умер, потому что никак не мог выздороветь от Валета.
Зимой бурьян с Крутенового огорода собрали на топливо, а лишь от таяло, мы принялись выковыривать из земли перемороженную картошку. Теперь было можно. Из такой картошки, если перемолоть, получались вкусные лепешки – драники. Мы ели драники и говорили:
– Слава богу, что Крутена так быстро отправили в допр, а то всю картошку выкопал бы…
Жук Кузька
У маминого папы дедушки Колотия – длинный язык, из-за него он часто попадал в неприятности. Мама рассказывала, когда в село пришел первый трактор, дедушка долго ходил вокруг него, затем спросил тракториста:
– А где у него это самое?
– Чего-о? – не понял тракторист.
– Никак не соображу, откуда у него выпадает кизяк, – показал дедушка на трактор.
– Да откуда же у трактора взяться кизяку? – удивился тракторист. – Он же на керосине работает. Дым один.
– Ну, если кизяка нет, хлеба нам не видать! – уверенно заявил дедушка и загремел в кутузку. Спасло его умение шить хромовые сапоги, до которых было в ту пору охочим начальство. Еще в Первую мировую войну дедушка Колотий попал в германский плен и там научился этому ремеслу. Теперь посулил кому-то пошить сапоги со скрипом, его и отпустили…
Второй раз дедушку забрали за то, что хвалил немецкую жизнь. А может, ругал; понять трудно. К немцам перед войной у людей был особый интерес, а он там прожил, считай, три года. Его сельчане и спрашивают: что, мол, это за народ? Дедушка и объяснил: «Куда культурней нас, живут богато и порядка больше. Плохо одно: каждый, словно собака, из своего черепка ест. Так, чтобы сесть да всей семьей из одного полумыска борщ похлебать, – ни в жизнь. Заразные они, что ли?» Снова дедушку забрали в район, и снова он шил сапоги на всю милицию…
Последний раз, уже на моей памяти, он влип за жука кузьку. Когда вагоны с пшеницей отправляли на станцию Чоп, ее тщательно проверяли. За кордон заразу везти нельзя. Дедушка Колотий возьми да и напиши на вагоне мелом, что там обнаружен жук кузька. Все всполошились, нагнали милиции, стали проверять карманы и нашли у нашего дедушки мел.
В этот раз его держали месяца три, но ему все же удалось доказать, что мел держал при себе для сапожного дела. Хотя, как рассказывала мама, в пшенице и на самом деле нашли кузьку. Выгребали тогда у людей всё до единого зернышка, не глядя…
Наш дядька
У мамы были одни сестры, папин брат погиб на войне, да еще один умер в тюрьме, поэтому родных дядек у меня с Эдиком не было. Но все равно дядька у нас был. Правда, мы не помним его имени и никогда не были в гостях, но более родного дядьки для нас не существовало.
Подружились случайно. Узнали, что возле разбомбленной немцами железнодорожной будки остался сад. А где сад, там пожива – сохранившиеся с прошлого года груши, яблоки или еще что. Осенью за листьями не разглядеть, а ранней весной – на виду.
До будки больше пяти километров, но нам очень хотелось есть, вот и отправились. Ни груш, ни яблок не нашли, зато наелись клея. Так у нас называют живицу, которую выделяют деревья, чтобы залечить раны. Иссеченные осколками вишни и абрикосы буквально сочились янтарным, необыкновенно вкусным клеем. Даже в сытые годы он был лакомством, а сейчас – говорить не приходится. Вот к леем и объелись.
Правда, меня лишь немного подташнивало, а вот у Эдика схватило живот. Десять шагов ступит – и ложится на шлях. Испугались страшно. Недавно в нашем селе умерла целая семья. Сварили молодого овса, наелись, легли спать и не проснулись. Мама говорила, от голода кишки у них стали как папиросная бумага. Вот овес их и попротыкал. А если у Эдика они от клея слиплись и тоже прорвутся?
Эдик и валяется среди шляха, воет и прислушивается: не рвутся ли кишки? Я топчусь в растерянности. Вдруг этот дядька. Высокий, бородатый, с ручной тележкой. Колеса у нее от пулемета, кузовок – из лозы. Быстро все сообразил, наказал мне собирать бурьян для костра, сам достал из кузовка ведро и побежал в балку за водой. Я и охапки набрать не успел, а он уже возвращается. В одной руке – ведро с водой, во второй – суслик. Говорит, на наше счастье на его нору наткнулся.
Ловко так с суслика шкуру снял и принялся варить в этом же ведре мясо. Добавил травы, разных корешков; из ведра – вкусный пар облаком.
Эдик о кишках сразу забыл, вместе со мной бурьян собирает, а дядька ругается:
– Здоровые парни, а эту гадость есть придумали! Запорожские казаки в степи без продуктов месяцами в дозоре стояли, морды – во! Здесь же сусликов несчитано. Нет сусликов – лови тушканчика, зайца, гадюку или ящерицу. Это же мясо!..
Втроем сварили и съели суслика, напились бульона и покатили. По пути – сплошные балки. То спуски, то подъемы. На подъемах мы с Эдиком тележку тащим, на спусках влезаем в кузовок, и нас везет дядька. Не успели оглянуться – уже село…
С тех пор и пошло. Чуть свободное время – отправляемся в степь. Бродим и промышляем. Больше всего, конечно, доставалось сусликам, но ловили еще много чего. Даже жабами не брезговали. Правда, дома об этом не говорили. Стыдились. Почему стыдились – не пойму до сих пор. Не зря же сестер подкармливали на чердаке или в кустах сирени.
К полудню старались выйти на шлях, встречали нашего дядьку, варили добычу, обедали и вместе возвращались в село. Снова через балки, и снова то помогали тащить сочиненную из пулемета и ивовой корзины тележку, то ехали в ней. При этом, конечно, представляли, что мчимся в броневике или настоящем танке, и пели геройские песни. Счастливей нас не было в мире.
Сало на нитке
Бывали дни, когда у нас даже не топили плиту. А зачем ее топить? В хате не очень холодно, а варить нечего. Погрызем подсолнечного жмыха – тем и сыты.
Когда уж совсем сводило животы, шли в гости к бабушке Степаниде. Лида, Инна, Поля, Эдик, Аллочка, Виталий и я. Бабушка Степанида особых восторгов от нашего нашествия не проявляла, но куда бедной деваться? Родные внуки! Поохает, поахает и принимается готовить обед. Непонятно откуда добывает несколько картофелин, мешочек с крупой и варит суп.
Мы вертимся вокруг плиты, на которой в чугуне варится суп. Подкладываем в огонь солому, щупаем чугун – скоро ли закипит, тайком заглядываем под крышку: хватит ли на всех? Толкаемся, галдим, словно воронята. Мне кажется, бабушка Степанида всех нас даже по имени не помнила. Особенно мальчишек. К тому же ее смущало городское имя Эдика. Поэтому всех называла Гладиками. Но все равно мы ее любили. Низенькую, полную, краснощекую, немного ошалевшую от нашего гама, но все равно уютную, словно недавно протопленная лежанка.
Когда упреет крупа и проварится картошка, приходило время наш суп сдабривать. Бабушка Степанида открывала ключиком сундук и доставала кусочек старого сала. Был этот кусочек меньше спичечного коробка, привязан на нитку, словно лоскуток материи, которым играют с котенком. К тому же вареный-перевареный, потому что побывал во всех супах и кулешах, которые варила бабушка Степанида с прошлого года. Она опускала сало в кипящий чугунок и принималась считать до десяти. После этого сало должно снова отправиться в сундук. К счастью, даже такой короткий счет бабушка Степанида знала неважно, мы усиленно помогали ей и, конечно, сбивали с толку. Счет начинался сначала. И вот так раза три или даже четыре.
Наконец счет доходил до десяти, сало снова отправлялось в сундук, и все садились за стол. Когда возвращались домой, хвастались, до чего же жирного «супца» наелись у бабушки Степаниды!
Федя, Тося и паровозы
Если пригородный поезд задерживается у нашего села и кто-то интересуется, чего стоим, ему с улыбкой объясняют: «Федя борщ доедает».
Федя – мой дальний родственник. То ли двоюродный дядя, то ли кто-то в этом роде, и его давно нет в живых. Он, как и многие из нашего села, работал на железнодорожной станции. Был, по определению мамы, вечным парубком, ни выпивкой, ни картами не интересовался, компанию ни с кем не водил. Зато любил паровозы. Никто лучше Феди не разбирался в золотниках, клапанах, поршнях и шатунах этой громадной и сильной машины. По одному только сипу мог определить, все ли хорошо в ее железной душе. Но главное, Федя мог заглушить прохудившуюся трубку в паровозном котле при горящей топке. Набросает на колосники побольше угля, наденет на голову асбестовый мешок – и прямо в топку…
Говорят, даже остановку у нашего села сделали из-за Феди. Раньше поезд останавливался только на Писках, теперь – совсем рядом.
Еще Федя любил борщ, и, если в деповской столовой не варили борща или он получался неудачным, Федя бросал все дела и отправлялся домой.
До войны с работой было строго, особенно на железной дороге. Федю несколько раз арестовывали и собирались судить, но, лишь сунут в кутузку, на станции выходят из строя несколько паровозов, и его возвращают в депо. А после того как Федя отремонтировал паровоз с литерным грузом прямо на перегоне, на все его фокусы махнули рукой…
Жил Федя на краю села вдвоем с матерью, теткой Василиной. Каждое утро она варила ему чугун борща и будила:
– Федор, вставай, на дачный опоздаешь.
– А борща налила? – спрашивал сквозь сон Федя.
– Налила, налила. Вставай, а то совсем простынет. Федя съедал большую миску борща, с минуту сидел, прикрыв глаза, затем заявлял:
– Дэбэлый борщ сегодня получился, мамо. Насыпь, наверно, еще одну мыску.
– Да ты з глузду зъихав, Федор! – отчаянно восклицала мать. – Дачный возле Писок свистит.
– Ничего. Посвистит, – успокаивал ее Федор и снова брался за ложку…
Наевшись, надевал железнодорожную суконную куртку с блестящими пуговицами и отправлялся к остановке. Поезд уже стоял у переезда, машинист, свесившись с окошка, ругал Федю, но тот даже не поднимал голову. Шел и внимательно слушал паровоз. Если с паровозом все в порядке, садился в ближний вагон, да же не взглянув в сторону машиниста. Если же в сипении паровоза что-то настораживало, грозил машинисту кулаком и карабкался в паровозную будку…
Года за три до войны тетка Василина умерла, и ее место заняла Тося. Она еще соплюшкой бегала за Федей, но тетка Василина не пускала и за порог, а сколько жила, столько и подбирала ему другую невесту. И богаче, и хорошего рода, да чтобы и пара. Федя почти двухметрового роста, а Тося – чуть выше пояса. Конечно, красивая и работящая, но для Феди маловата.
Подходящих невест в нашем селе не было, а городские крутили носом. Так тетка Василина и умерла, не увидев ни невестки, ни внуков.
Тося, даже не дождавшись, когда высохнет на могиле земля, перебралась к Феде, да так и жила непонятно кем. Мама как-то выгнала корову в стадо и на правах родственницы решила проверить, как они там ночуют. Оказывается, они даже спали порознь! Федя – в горнице, а Тося – в прихожей на широкой скамейке. Только и того, что варила Феде борщ, будила к дачному да стирала спецовку. Мама говорила, Федя за своими паровозами даже не заметил, что у него другая хозяйка.
Но, может, мама и не права. Тетка Кунька тоже была в гостях и заметила, что на постели у Феди две подушки и на обеих отпечатаны головы. Не станет же Федя спать на подушках по очереди? А на скамейку Тося успела перебраться, когда заметила, как мама мелькнула за окном. Стыдно ей: не мужняя жена – и с Федей в одной кровати. Еще тетка Кунька видела, как Тося его целовала. Прямо на улице! Тот согнулся в три погибели, а эта целует. А уж такой бирюк, как Федя, просто так кланяться не станет.
К тому же из-за неважного столовского борща домой теперь не уходил. Тося каким-то образом выведывала, что сегодня ее Федя голодает, ставила в кошелку кувшин с борщом, там же пристраивала бутылку молока и торопилась к железной дороге. Стояла и ожидала попутный поезд. Пассажирский или грузовой – без разницы. Машинист издали узнавал Тосю и притормаживал, кочегар на ходу подхватывал кошелку, помощник машиниста – Тосю. Потом таким же макаром высаживали у паровозного депо.
Тося кормила Федю, затем принималась помогать. Подавала инструмент, вытирала с Фединого лица капельки пота или просто сидела и смотрела, как он работает.
Где-то к полуночи с ремонтом обычно заканчивали, в топке горел огонь, и приборы показывали, что паровоз просится в путь. Федя садился на место машиниста, Тося – ему на колени, и в таком виде совершался пробный пробег от депо до поворотного круга.
В те годы любимой у молодежи была песня о трактористе Петрухе:
А вот Федя катал любимую на паровозе. До поворотного круга и обратно. Снова до круга и снова обратно. Пока не приходил к выводу, что с машиной все в порядке. Тогда Тося бралась за висящую над головой петлю, открывала клапан и посылала всему миру победный гудок. Громкий и длинный. В диспетчерской, на стрелках и даже у нас в селе узнавали, что Федя с Тосей вдохнули жизнь в еще одну заболевшую машину.
Какое-то время они сидели и любовались своей работой, после спускались вниз и шли к стоящей в углу депо вырезанной из паровоза будке. Когда-то в ней был тренажер для молодых машинистов, потом ее занял Федя. Хранил инструмент, запасные части, переодевался в спецовку. Здесь же стоял сбитый из досок топчан. На этом топчане Федя с Тосей и оставались до утра.
Раньше Тося работала в колхозе, но, когда перешла к Феде, на поле почти не показывалась и, само собой, не выработала положенных трудодней. В наказание у нее отрезали больше половины огорода и запретили пасти корову в общественном стаде. Могли и судить, но, к счастью, в одну из ночей начальник станции заглянул в депо – проверить, как идет ремонт паровоза под военный состав. Там познакомился с Тосей, поел ее борща и распорядился оформить ее сторожем депо. Никто никогда это депо не охранял, да и кому могли понадобиться паровозы? Все равно оформили. К тому же одну-единственную. Получалось, сутки депо находилось под охраной Тоси, а трое – тащи эти паровозы куда хочешь.
Но Тосю все это не волновало. Любовь к Феде так застила ей глаза, что кроме него ничего она не видела и не слышала. Варила борщи да вареники, носила в депо, устроила в пустой паровозной будке настоящую постель. С пуховыми подушками и марселевым покрывалом. Даже вышитую петухами шторку повесила на окно. Над топчаном пристроила Федину фотографию. Молодого, красивого, со значком почетного железнодорожника и двумя медалями.
Хату тетки Василины тоже не забыла. Выбелила и изнутри, и снаружи, да еще и подвела сажевой краской. Скамейку у ворот выкрасила под паровоз: снизу черная, сверху красная, посередке белая. Все делала с песнями и великой радостью. Наша мама давно оттаяла к Тосе и приглашала вместе с Федей в гости.
Потом началась война, и почти все мужчины ушли на фронт. Лишь те, кто работал на железной дороге, получили бронь. Теперь Тося в селе почти не появлялась. Днем помогала Феде ремонтировать паровозы, ночью варила еду для всей смены. И всё под бомбами. Станция-то узловая, считай, вся Украина через нее едет. Даже когда немцы заняли Запорожье, продолжали грузить эшелоны и отправлять на восток. Лишь после того как немецкие самолеты разбомбили мост через Конку, все остановилось. Теперь ни отправлять эшелоны, ни уехать самим не было возможности.
Когда пришли немцы, всем оказавшимся в оккупации железнодорожникам приказали явиться на работу. Иначе – расстрел. Снова утром и вечером у нашего села останавливался пригородный поезд, только теперь в паровозе вместе с машинистом ездил немец с винтовкой. Этот немец и убил Федю.
В то утро в паровозе что-то не заладилось. Федя, услышав подозрительное сипение, погрозил машинисту кулаком. Это не понравилось и без того разозлившемуся за задержку поезда немцу, и он выстрелил в Федю из винтовки.
До вечера Федя лежал у железнодорожной насыпи под охраной двух полицаев, вечером его перенесли в нашу хату, обмыли, переодели, а на рассвете похоронили. Там у насыпи – несколько глубоких оставшихся от бомб воронок, в одну из них Федю и закопали. Мама говорила, Феде так даже лучше. Будет лежать и слушать свои паровозы…
Ни мама, ни тетка Кунька, ни полицаи, которые закапывали Федю, Тосе ничего не сказали. Молчали и остальные. Все боялись, что кинется искать убившего Федю немца и наделает беды. Немцы-то могли расстрелять просто за недобрый взгляд, а у Тоси одним взглядом не обойдется. Как-то одна из соседок за то, что живет с Федей без всякой регистрации, обозвала Тосю шлендрой, так Тося вцепилась ей в косы. А здесь – Федя!
Два дня она металась в поисках. Ее несколько раз видели в депо, на вокзале и даже возле городской управы. Наконец кто-то сказал правду. По-видимому, это с лучилось в депо или на станции, потому что в селе ее больше никто не встречал. Ночью Тося забралась в стоящий в депо паровоз, развела пары и повернула реверс. Паровоз послушно выкатился из депо, пересек поворотный круг, подхватил десяток стоящих на пути вагонов и погнал в сторону Чапаевки. Ни фары, ни свет в кабине Тося не включала, а может, и не знала, как это делается.
Мчавшийся на всех парах поезд минул отремонтированный немцами мост через Конку, проскочил Бруневский поворот и столкнулся со встречным поездом. Громыхнуло так, что даже в нашей хате зазвенели стекла.
Как это выглядело на самом деле, не знает никто, потому что даже полицаев к этому месту не подпустили. Пригнали пленных из-под Волновахи и в три дня всё отремонтировали.
Сколько погибло немцев, сколько наших – тоже никому не известно. Известно лишь, что во встречном поезде было три пассажирских вагона с немцами, а от этих вагонов остались одни щепки.
Всех, конечно, мучило: кто устроил диверсию? Самое удивительное, что на наших никто не подумал. Хотя в селе был добрый десяток полицаев, и некоторые служили немцам очень старательно, но никого не тронули. Подумали на пленных красноармейцев. Перед этим они убили двух охранников, и некоторые ушли в Дибровский лес. За ними гнались с собаками, стреляли всю ночь, но догнать не смогли. Больше всего на этих красноармейцев и думали.
Но мы-то знаем, как было на самом деле. Искореженные и разбросанные под откосом вагоны и паровозы были для нас лакомой добычей. С топливом в войну было туго, а здесь и доски, и уголь. Мы потихоньку мешки и набивали. Однажды соседская девочка принесла оттуда лоскут шелка. Говорит, нашла в паровозной будке. Мама, как только этот лоскут увидела, стала белой как стена. Незадолго до гибели Феди мама шила для Тоси шелковое платье. А уж она-то и ткань помнила, и свою строчку знала…
Я уже говорил, что Федя был дальним родственником нашей мамы, поэтому всю его одежду отдали нам. В первый класс я отправился в пальто, перешитом из железнодорожной Фединой куртки. Только дырочку от пули мама зачем-то вырезала вместе с куском материи…
Прошло много лет. Я с группой вулканологов возвращался с Камчатки, где наблюдали за извержением самого высокого в мире вулкана – Ключевской сопки. Добрались до аэропорта, а дальше – стоп! У нас три мешка образцов вулканических пород, а разрешения на вывоз нет. Рядом с вулканом – военный гарнизон, всякие испытания, все на контроле, а мы без внимания. Одиннадцать вечера, все разрешительные организации давно закрыты, вот мои начальники и кинулись решать проблему. Мешки с образцами свалены у входа в аэропорт, я их охраняю. Напротив остановились два морских офицера и завели о чем-то разговор. Высокие, в парадной форме и немного пьяненькие. На меня, как только речь одного из них услышал, таким родным повеяло – не передать. Подхватываюсь, прошу прощения и спрашиваю: откуда он родом?
– Из Украины, – удивленно отвечает тот.
– А ближе?
– Из Запорожской области.
– А еще ближе?
– Как ближе? – даже растерялся моряк. – Из Чапаевки. Вы тоже там были?
Вместо того чтобы подтвердить его догадку, снова спрашиваю:
– Припомните, пожалуйста, почему утром поезд в Чапаевке так долго стоит? Говорят, там что-то любопытное с Федей происходит.
– Знаю! – громко и радостно воскликнул моряк. – Это Федя борщ доедает! – И бросился меня обнимать…
За елкой
Это было в те давние годы, когда я учился в четвертом классе и даже не имел представления о том, что елки и на зиму остаются зелеными.
А здесь еще германская открытка, на которой елка выкрашена зеленой краской. Краска попала неверно, часть веток остались черными, вот я и решил, что все новогодние елки красят зеленой краской.
У нас-то в селе елки не растут, остальные деревья на зиму сбрасывают листья, и в школе на Новый год наряжают совершенно голые вишневые ветки. Обвешают игрушками, украсят ватой, сверху пристроят бумажную звезду – и радости выше неба. Водят вокруг вишневой елочки хоровод и поют:
Но однажды увидел, как из поезда выходит тетка и выносит елку точно такую, как на открытке. Я, конечно, удивился, а мальчишки объясняют, что всё правильно. Настоящая елка всегда зеленая. Даже загадка есть: что такое – зимой и летом одним цветом?
Еще они сказали, что за Красноградом этих елок немеряно. Это не так далеко, можно смотаться туда и назад в один день. Я только представил, в какой восторг придут мои братья и сестры, если принесу домой настоящую елку, – сразу решил: «Еду!»
Да и почему не поехать? Зима. Корову пасти не надо, в холодной хате сидеть скучно. А так да же весе лее. Уже несколько раз ездил под полкой в Бердянск и даже заработал там целую кошелку бычков. Привезу и елку. Только как с ней в вагон?
Мальчишки советуют: можно за собачьим ящиком, которые устроены почти под каждым пассажирским вагоном. Собак сейчас мало, поэтому проводники возят в них кто дрова, кто уголь, кто какие припасы. Поэтому ящики на замке. Но вот сразу за каждым ящиком две перекладины, даже человека выдерживают. Главное, со стороны почти незаметно. Они ездили. Если хорошо елку привязать, доедет запросто…
Известно, елку положено рубить «под самый корешок». Но топор в такую даль не потащишь; вся надежда на обломок ножовочного полотна, которым я пользуюсь вместо ножа. Я легко перепиливаю им любую палку, нужно только покрепче прибинтовать тряпку, которая на полотне вместо ручки.
Сунул в карман это полотно, кусок лепешки, сказал домашним, что отправляюсь гостить к деду Паньковичу, а сам – на станцию.
Пока не было поезда в сторону Краснограда, собирал окурки. Вообще-то я не курю, но с табаком сейчас проблема, и на базаре за стакан окурочного крошева платят два рубля, а это килограмм хлеба или целый литр молока!
На мне доставшаяся от погибшего во время войны дяди Феди железнодорожная куртка, поэтому на станции принимают за своего. В ней я могу собирать окурки даже в паровозном депо, куда обычно пацанов не пускают.
Наконец пришел поезд. Помогаю какой-то тетке затащить узлы в вагон, получаю в плату две конфеты-подушечки и забираюсь под нижнюю полку. Топают сапоги и ботинки, звенят бутылки, доносятся разговоры, но меня нет. Лежу, сосу конфету и слушаю, как подо мною стучат на стыках колеса.
Проснулся у самого Краснограда, глянул в окно и увидел елки! Стоят, родимые, словно на германской открытке. Одна зеленее другой. Дождался остановки, удостоверился, что бердянский поезд будет только вечером, стоит ровно пять минут, – и ударил по шпалам.
Наверно, я не добрался до настоящего лес а, и эти елки были посажены людьми. Слишком уж ровными рядами они стояли. Все высокие и, чтобы найти подходящую, пришлось забраться довольно далеко. Наконец выбрал, спилил, примотал ветки к стволу подобранной у депо проволокой и понес к станции. То ли потому что до Нового года еще целая неделя, то ли люди брали елки в другом месте, но до самого вокзала не встретил ни одного человека.
Темнело. Осталось самое легкое: дождаться поезда, пристроить елку за собачьим ящиком и забраться в вагон. Напился из бачка воды, доел лепешку, здесь и бердянский поезд светит фарой. Еще издали намечаю вагон с собачьим ящиком, лишь остановились колеса, ныряю под вагон, заталкиваю за ящик елку и привязываю.
И все было бы нормально, десять раз успел бы пробраться в вагон, залезть под полку и спокойно укатить домой, но здесь в ящике заскулила собака, и между досок просунулся ее нос. На ящике – огромный замок, к тому же с той стороны ходит проводница. Я вижу ее валенки в калошах, слышу, как перекликается с другими проводницами, кого-то ругает. Торопливо достаю обломок пилки и принимаюсь пилить заднюю стенку. К счастью, она изгрызена собачьими зубами, а обломок пилки совсем новый. Перепиливаю первую доску, вторую и третью выламываю руками. Собака мешает ее спасать, скулит, лижет пальцы. Я пытаюсь ее успокоить и даже угощаю куском лепешки. Наконец она протискивается в дырку, спрыгивает вниз и исчезает в темноте. В то же мгновенье вагон качнулся и поплыл. Как был, с обломком пилки в руке выпрыгиваю из-под колес и попадаю в объятия дежурной по станции.
Нужно же так не повезти! На весь перрон – одна-единственная тетка, и я – прямо ей в живот! Она сразу сгребла меня так, что я не мог пошевелиться. Осталось греться в ее объятиях и провожать глазами поезд, на котором уезжала моя елка.
Скоро я стоял в кабинете перед высоким пожилым мужчиной, который оказался начальником станции, и рассказывал о своих приключениях. Мол, ехал под лавкой из Бердянска в Чапаевку, проспал остановку, и разбудили только в Краснограде. Хотел возвратиться обратным поездом, а здесь эта тетка.
Начальник внимательно выслушал, поинтересовался, сколько мне лет, жив ли отец, большая ли семья. Затем вдруг спросил: почему на мне форма железнодорожника?
– Это дяди Феди. Его немцы застрелили. Как раз сюда попали, – показал я на латку, пришитую напротив сердца. – Воронянский фамилия. В депо работал. Его еще паровозным доктором звали. Когда застрелили, бабушка Василина нам всю его одежду отдала, а мама перешила.
– Это Федя, который борщ доедает? – улыбнулся начальник станции. – Знал его. Как же не знать? Однажды в наше депо вызывали. Говорит, пока вкусный борщ не сварите, к паровозу не подойду. – Глаза начальника станции стали совсем добрыми. Он открыл ящик, достал кусок хлеба и дал мне. – На, пожуй. Вижу, голодный, как волк.
После стукнул кулаком по стене; тотчас на пороге появилась дежурная, которая меня поймала.
– Нина, отведи этого героя в детприемник. Скажи Тане Алексеевне, чтобы требование на билет выписала. Пусть у нее переночует, а утром отправим домой.
– Не надо утром! – запротестовал я. – Лучше вечером.
– Зачем вечером? – насторожился тот.
– Понимаете, у вас здесь елки, а у нас нет. Новый год скоро, мне бы хоть маленькую.
– Видишь, какой хозяйственный! А я все думаю, почему ты «проспал» Чапаевку? – рассмеялся начальник станции. – Дам я тебе елку. У нас на складском дворе целую машину выгрузили. Любую и выберешь. Нина, это племянник Феди Воронянского. Помнишь, из Чапаевки паровозника присылали?
Та улыбнулась:
– Помню. Это который борщ любит? – Затем посмотрела на меня. – Там не твоя собака в дверь ломится?
– Моя! – воскликнул я удивленно, метнулся за порог и только теперь смог рассмотреть небольшого рыжего пса, который стоял у крыльца и вовсю молотил хвостом. Я присел перед ним, погладил, поправил ошейник и отдал кусок недоеденного хлеба. По всему видно, пес признает меня за хозяина. Жамкнул хлеб, лизнул в нос, затем попробовал обнять. Скоро вдвоем предстали перед начальником станции. Тот удивлен больше прежнего:
– Так ты что, под лавкой с собакой ехал? Сам зайцем, и собаку зайцем?
Согласно киваю. Мол, виноват. Оба зайцами.
– Ну, ребята! С вами не соскучишься. Такой шпингалет, а собаку зайцем провез! Даже удивительно.
Не знаю, как я, но пес и на самом деле оказался удивительным. Пока дежурная заканчивала свои дела, я успел узнать, что он умеет «служить» и «дает голос». Представляете? Сидит, смотрит, потом ни с того ни сего вытянулся, как говорит дед Панькович, «во фрунт» – и: «Гав!»
Я сразу же назвал собаку Дозор. Недавно читал книжку о собаке, которая жила у пограничников, тоже выполняла разные команды, а потом поймала настоящего шпиона. Ее тоже так звали.
В детприемнике меня встретили радостно. Там жило человек десять ребят и две девочки. Кто постарше, кто поменьше. Самому маленькому, Тимке, вообще пять лет. Всех, как и меня, поймали на вокзале или в поезде. Народ вольный и уже соскучился по приключениям, а здесь я с ученой собакой и полным карманом окурков. Вот и обрадовались.
Заведовала детприемником однорукая милиционерша Таня Алексеевна. В солдатской гимнастерке и с орденами. Спросила, как зовут, проверила, нет ли вшей, и отвела в класс, где собралась вся ее команда.
Я честно рассказал, что приехал сюда за елкой, спилил и спрятал за собачий ящик, потом обнаружил запертую в ящике собаку и принялся выручать. Собаку-то выручил, а самому сесть на поезд не получилось. Начальник станции пообещал завтра утром отправить домой. Даже пообещал другую елку.
Мальчишки со знанием дела изучали мою пилку, бегали в туалет курить, девочки с Тимкой кормили Дозора и давали ему разные команды. Тот с удовольствием выполнял, и всем было весело.
Потом отправились к Тане Алексеевне просить, чтобы оставила меня в детприемнике хоть на один день. Мальчишки заявили, что мне нужна настоящая елка, а не «фуфло», которое свалено на складском дворе.
На следующее утро нас покормили привезенным из больницы завтраком, и все, включая девочек и Тимку, отправились в настоящий лес за елкой. Там и вправду все было иначе, чем вчера. Тенькали синички, стучали дятлы, везде встречались следы разных зверей. Дозор обнюхивал их и порывался в погоню, но девочки отзывали его, и мы шли дальше.
Наконец нашли и спилили понравившуюся всем елку, но выбрались из леса не на дорогу, а прямо на пшеничное поле. Там и случилось самое замечательное приключение. Прямо из-под ног вдруг выскочил заяц и бросился наутек.
Пацаны сто раз ездили в поезде зайцем, но настоящего зайца видели впервые. Не зря же ни один не вспомнил стишка о зайчике под елочкой, но вот вычитанный на вокзале орали вслед зайцу все до единого: «Есть зайцы серые, есть зайцы белые. А ты какого цвета, товарищ без билета?» А «товарищ без билета» вовсю чесал зеленями, только мелькали штаны; сзади несся наш Дозор и гавкал на весь мир. Потом все сошлись во мнении: если бы вспугнули зайца ближе к Дозору, тот обязательно бы его догнал.
Днем пришла бричка из детского дома, увезла с собой обеих девочек, Тимку и еще одного мальчишку. Мы провожали их, и всем было немного грустно, а Татьяна Алексеевна даже заплакала. Никогда не представлял, что боевой милиционер может плакать.
Я переночевал в детприемнике еще одну ночь и с рассветом вместе с двумя мальчиками, Дозором и елкой отправился на вокзал. Начальника станции там не было, но все равно мне вручили билет на поезд и еще одну елку. Мальчишки с гордостью подтвердили, что, хоть эта и не совсем «фуфло», но наша куда лучше. Мы пристроили обе елки за собачьим ящиком и даже проверили, нет ли в ящике собаки. Затем я подарил мальчишкам ножовочное полотно, и они убежали в детприемник, а дежурная по вокзалу поручила меня вместе с Дозором проводнице и попросила довезти до Чапаевки. Сама ушла к начальнику поезда решать какую-то проблему.
На этой станции меняли паровоз, до отправления поезда оставалось минут двадцать, а билет жег руку. Там же денег на три двухкилограммовые буханки хлеба! Касса рядом, и возле нее – очередь. Вместе с Дозором спрыгиваем на перрон, бежим к кассе и продаем билет стоящему в конце очереди дядьке. Теперь можно ехать и нам.
Я не стал заходить в вагон, а остался в тамбуре. Вдруг стало страшно. Нет, не потому, что едем с Доз ором зайцами. Проводница-то билет уже видела, а дыр в карманах у меня хватало. Просто забоялся, что кто-то узнает собаку и отберет. Стоял в тамбуре и смотрел в окно, а Дозор дремал рядом. Проводница вынесла мне кусок хлеба с жареной рыбой, погладила Дозора по голове и ушла. Я честно поделился с Дозором, и мы неплохо поели.
Вдруг проводница приносит еще миску всяких объедков, говорит, что это из вагона-ресторана, и ставит перед Дозором. А там ломтики колбасы, вареной курицы и почти целая булка. Теперь Дозор делился со мной, а булку я спрятал в карман.
Время тянулось ужасно долго. Все, кто проходил мимо, с подозрением смотрели на собаку, отчего у меня все холодело внутри.
Наконец наша станция. Спрыгиваем со ступенек и вытаскиваем из-под вагона елки. Я боялся, что они выпадут, а елки даже не сдвинулись с места. Идем по перрону, я несу обе елки, а здесь встречный поезд, которым я ехал в Красноград. Еще издали вижу, как из вагона спускается знакомая проводница в валенках и калошах, ныряю за вокзал и жду отправления. Ведь это из ее ящика я умыкнул Дозора.
У тоже нас узловая станция, и тоже стоянка больше двадцати минут, поэтому ждать придется долго. Здесь меня и осенило. Ведь под этим вагоном я три дня тому назад спрятал елку, А если она еще там? Перетаскиваю свою поклажу к какому-то навесу, привязываю Дозора и нарезаю круг возле поезда. Мой вагон – третий от хвоста. Ныряю под него и сразу же вижу мою елку!.
Идем вдоль села, тащим три елки. Одну – я, две – Дозор. Привязал к ошейнику, он и волочит за милую душу. Везде снег, ничего с нашими елками не станется.
Еще на станции мне предлагали продать их за хорошие деньги, но я не согласился. Одну отдам дяди-Фединой сестре тетке Зине. У нее две маленьких девочки, отца нет, а дядю Федю убили. Пусть будет подарок от начальника станции и тетки Нины. Они дядю Федю очень уважали.
Вторую отдам Вере деда Паньковича. Она хоть и взрослая, но называет меня женихом и любит больше всех. Никогда не отпускает без угощения. Теперь угощу ее сам. Елкой!
Третью, которую срубил вместе с мальчишками, поставим дома. У нас всегда полно гостей. Пусть приходят и смотрят.
Так шли с Дозором по селу и дарили елки. Все удивляются, спрашивают: откуда все это? Еще хотят узнать, где взял такую собаку, а я ничего. Поздравляю с наступающим Новым годом – и покатили дальше.
Правда, дома случилась осечка. Мама сразу же решила поставить елку в школе. Чего это мы будем давиться елкой, а вся школа – водить хоровод вокруг облетевшей еще осенью вишни?
Так что мне досталось всего три нижних веточки от елки, которые мы с сестрами отломали от большой и нарядили в нашей хате. Еще достались Дозор и маленькое колесико от часов, которое подарил на прощанье пятилетний Тимка. И все.
Через два дня мама пришла из школы и сказала, что елку уже нарядили. Завтра с утра первый класс будет встречать Новый год, а до нашего очередь дойдет только через два дня. Мне стало очень обидно. Как же так: возле моей елки – и без меня? Когда все уснули, оделся и пошел к школе, оторвал фанерку, которой заменили нижнее стекло, и забрался в класс. Там пахло хвоей и свежеиспеченным хлебом. Блестели игрушки. Полоска луны освещала только краешек елки. Я разглядел висящего на ветке плюшевого медвежонка, вырезанных из бумаги рыбок, заячий хоровод и большой пряник. Это от него в классе стоял хлебный дух. Но вот большую красную звезду под потолком, которую склеил и выкрасил наш папа, разглядеть не получилось. Все равно, наверно, сейчас моя елка очень красивая. Обидно, что ее не увидят мальчишки из детприемника. Они были бы не меньше счастливы, чем когда гнались за зайцем.
Я улегся под елкой на спину, с удовольствием вдыхал хвойный дух, пока не уснул. Прокинулся от какого-то хрумканья. Это Дозор забрался через окне, стал «во фрунт» и грызет пряник. Луна поднялась, светит прямо в окно, отчего вся елка блестит и струится, словно живая. Я снял с ветки недоеденный пряник, отдал Дозору. Затем добыл себе тот, который висел повыше, и мы вместе выбрались из класса. Поставил фанерку на место и отправился домой. Довольный Дозор бежал следом.
Как бы там ни было, но новогоднюю елку мы отметили раньше всех.
Кот-бродяга
После войны собаки и кошки у нас были на вес золота. С одной стороны – не достанешь, с другой – нечем кормить. Волки до того обнаглели, что гонялись за людьми. Поэтому оставаться на ночь в степи было очень опасно. Мышей тоже развелось невидимо. В нашем селе хаты построены из смешанной с глиной соломы. Мыши эту солому грызли днем и ночью. Треск стоял ужасный. Особенно ночью. Казалось, еще немного – и съедят всю хату.
Наконец мама достала котенка. Маленького, игривого, рыжего как огонек. Мы не верили, что такой котенок может ловить мышей. Но мама сказала, что это и не обязательно. Как только по хате пойдет кошачий дух, все мыши сразу разбегутся.
Но то ли мыши уже не помнили, как пахнет кошачий дух, то ли у нас завелась особая порода. Котенка они не испугались, а даже полюбили. Днем котенок играл с нами, а ночью бегал взапуски с мышами. Топот стоял невообразимый. Словно по хате несется настоящая конница. Котенок, как и положено, скакал впереди, а мыши – за ним.
Мама очень расстроилась и договорилась с какой-то женщиной, чтобы та дала взаймы взрослого кота. Пусть покажет Рыжику, как охотиться на мышей. Только она вот так договорилась, что утром мы просыпаемся, а на полу рядочком лежат девять мышей. Котенок с самым деловым видом сидит у норы и сторожит десятую.
С тех пор и пошло. Котенок выловил всех мышей в нашей хате, затем у со седей, потом его возили к дедушке Колотию в гости, чтобы он и там, как говорила мама, привел мышей в чувство.
Из котенка он быстро вырос в большого рыжего кота, и его даже брали в пекарню – ловить крыс. Всем известно, что только один кот из ста, а может, и тысячи справляется с крысами. Вот таким и был наш кот.
Больше всего на свете он любил бродяжничать. Его можно было встретить возле школы, где мы учились, возле клуба и даже на базаре. Увидит кого-нибудь из нас, потрется о ноги и отправляется в дальнейшее путешествие. Зови его, не зови – без внимания.
Потом мы купили в дальнем селе новую хату. Погрузились на арбу, привязали сзади корову Зорьку и поехали на новое жительство. Кота не было дома дней пять, и когда он появится – неизвестно. Мы ре – шили зря время не тратить, а оставить кота новым хозяевам. Он больше привык к жилью, чем к людям. А на новом месте заведем другого кота.
Добирались целый день. Проехали четыре больших села, хутор и карьер. В карьере почти круглые сутки взрывали породу, только на один час делали перерыв. Вот в этот перерыв мы и проскочили.
Приехали ночью, разгрузились и легли спать. А утром явился кот. Обошел комнаты, заглянул в сарай, обнюхался с Зорькой и там же лег спать.
Мы, конечно, очень обрадовались, но еще больше удивились. Как он мог нас найти? Главное, как проскочил грохочущий взрывами карьер? Ведь там камни летят с неба, как град.
Самое невероятное – новая соседка Ганна Боса утверждала, что видела нашего кота за три дня до нашего приезда. Сидел, мол, на пороге и умывался. Мы ей, конечно, не поверили. Мало ли рыжих котов бывает на свете?
Так тот случай загадкой для всей нашей семьи и остался…
Минуло лет сорок. Я давно жил на Крайнем Се вере. Рыбачил, охотился, пас оленей. Само собой, каждого зверя, каждую птицу узнавал с первого взгляда. Однажды вместе с братом Леней косили сено совхозным коровам.
Хорошо нам. Тайга. Глушь.
Утром, пока роса, косим. Потом отдыхаем, ловим рыбу, собираем грибы или ягоды. Вечером сгребаем подсохшее сено.
В речке хариусы плещутся, над нею утки-каменушки с крохалями летают, вдоль берега всякие звери прогуливаются. Мы, конечно, за всем внимательно следим. Как же, охотники!
И вот однажды я увидел над тайгой какую-то птицу. Меньше кедровки, черная как уголь и летит, словно из последних сил крыльями машет. Бывают такие птицы. Кажется, еще чуть-чуть – упадет и убьется.
Самое интересное – не узнаю я эту птицу, хоть ты меня убей. Даже удивительно стало. А она над лиственницами до реки долетела и вдруг резко так провалилась к самой воде. Здесь я ее сразу узнал. Оляпка! И не черная вовсе, а бурая. Тысячу раз видел над водой, а над тайгой – первый раз в жизни. Вот и не признал.
Наши реки извилистые, пока от плеса к плесу дотекут, десять раз вильнут, вот и оляпке приходится крылышками трепетать, чтобы вписаться в поворот.
Рассказал об этом случае брату. Он тоже удивился:
– Чего это ее через тайгу понесло? Может, птица совсем молодая, вот с высоты перекаты и высматривает. На перекатах для нее самая пожива. Ручейники прямо на виду лежат. Ешь не хочу. Но, может, ты что-то напутал. Оляпки так высоко не летают.
Так мы поговорили и о том случае больше не вспоминали. Через неделю задождило, река поднялась и проложила новое русло. Как раз в том месте, где оляпка летела, вода и забурлила. Теперь уже там плескались хариусы, крохали с каменушками носились наперегонки, вдоль берега прогуливались всякие звери.
Выходит, еще неделю тому назад оляпка знала, где будет бежать река. Да не только знала, но и как-то там ее видела. Иначе зачем бы ее понесло в самое небо?
Обождите, а может, и наш кот загодя знал, куда мы переедем? Как-то за нас переживал и отправился проверить, будет ли нам с Зорькой хорошо на новом месте? А будет хорошо нам – будет хорошо и ему. Не зря же кошек во время новоселья пускают в дом первыми. Значит, правду Ганна Боса видела, как он намывал на нашем крыльце гостей. А мы-то не поверили!
Праздник победы
В школу я отправился сразу после войны, но первый раз День Победы мы праздновали только в третьем классе. На переменке в класс пришла пионервожатая и сказала, что мы должны готовиться к празднику Победы. Выучить песни «Вставай, страна огромная!», «Катюша» и «Три танкиста». Еще наш класс должен станцевать «Шамиля» и поставить пьесу про Зою Космодемьянскую, а третий «Б» поставит пьесу про летчика Маресьева. Чем очень расстроила мальчишек – нам больше хотелось про Маресьева.
Тем не менее все старательно готовились к празднику. И я с Володей Мягкоходом и Славой Шушурой, у которых папы вернулись из войны, и Колька Кукса, Толя Паня, и Сережка Сначук, и Володя Плетень, папы которых погибли на войне. А потом на празднике дружно пели песни, маршировали и кричали «ура!». Всем было хорошо и весело.
Сейчас я повзрослел и не могу понять: разве может быть праздник после такой войны? Вот когда мы выиграли в футбол у Гусарской школы, когда папа выкопал колодец с очень вкусной водой, а мы с Эдиком поймали большого сома – тогда был настоящий праздник. А здесь – война, беженцы, сироты. И вообще, разве можно отмечать с радостью конец события, в котором погиб самый дорогой и единственный в мире человек – твой ПАПА? Не зря же в День Победы у нас заливалось-плакало все село.
Война
Всю войну и долго после нее мы играли в войну. Делились на «русских» и «немцев», вооружались и с криком «Ура-а! За Родину, за Сталина!» бросались в атаку. «За Родину, за Сталина!» крича ли и «русские», и «немцы», так что непосвященному понять, где какая армия, было трудно.
Через наше село два раза прошла взаправдашняя война, на нас падали бомбы, мы видели убитых. Потому эту детскую забаву никто из нас не называл появившимся позже пренебрежительным словом «войнушка». Мы знали, что война – это очень серьезно.