Лет десять тому назад, когда охотой из поселковых мужиков занимались только мы с Мягкоходом, знакомый прапорщик рассказал, что поселенцы начали заготавливать лес на Ханрачане, потом обнаружили, что бревна оттуда не вывезти, и бросили. Даже балок оставили. К этому балку на помойку бегает соболь, поселенцы пытались его поймать, но ничего не получилось. Главное, прапорщик собрался ехать туда за брошенным у наледи трелевщиком, и согласился подбросить меня за компанию.

Все оказалось правдой — и непролазная наледь, и богатая тайга, и даже гуляющий на помойке соболь. Лишь балок поселенцы успели вывезти. Но на берегу ручья поселенцы оставили целый штабель бревен, из которых можно выстроить добрый десяток избушек.

Помню, с каким восторгом носился я по Ханрачану, то и дело, пересекая соболиные следы-двучетки. Водились там горностаи, хватало белки, но соболя было больше всего.

Почти два года я пластался, строя избушки, прокладывая путики, сооружая ловушки и шалашики. Хариусов в ручье поселенцы успели вытравить хлоркой, зато в одном из распадков я отыскал озеро, в котором водились гольяны — юркие рыбки в палец величиной. Я ловил их марлевыми мордушками. Гольянов покрупнее съедал сам, а мелочь выкладывал на прикормку соболям и горностаям.

Плохо одно, в госпромхозе с готовностью принимали мою пушнину, а вот закреплять за мною Ханрачан не хотели. Для этого нужно поступить к ним на работу. У них же промысловики половину зимы строят свинарники, ремонтируют баржи или солят рыбу. Лишь к концу сезона выберутся в тайгу, поймают одного-двух соболей и снова на рыбную путину. Я встречал этих охотников в тайге, некоторые настораживают капканы прямо в заводской смазке. Мол, соболь дурак, — ничего не боится. Сам дурак!

Оказывается, у них даже должности такой нет — охотник. Пишут просто — рабочий госпромхоза и все.

Чтобы охотовед не позарился на мой участок, я, сдавая пушнину, подсовывал ему лишнего соболя. Тот кривился, заявлял, что рискует головой, и требовал трудовую книжку. Она же хранилась в интернате, где я числился плотником. Столы и стулья за меня чинил завхоз, он же получал вместо меня зарплату вместе с премией и всеми северными надбавками.

Мне бы по-прежнему подкармливать соболей гольянами и добытыми на перелете утками, но я решил подкормить их курятиной. Вычитал, что каждой соболюшке, для того, чтобы принести здоровое, а главное, многочисленное потомство, нужно съесть не меньше четырехсот граммов птичьих мозгов. И, как на тот грех, в совхозе сгорела подстанция. Куры три дня просидели без корма и передохли. Я пообещал совхозному трактористу Тышкевичу шкуру лисы крестовки, если он отвезет прицеп дохлых кур не на свалку, а ко мне на охотничий участок.

До этого я Тышкевича едва знал. Напарник по охоте Володя Мягкоход говорил, что он отбывал срок в нашей колонии, потом валил лес с поселенцами и, наконец, прижился в совхозе. Однажды Тышкевич подвозил меня с рыбалки на своем «Кальмаре», затем продал два мешка цыплячьего комбикорма, из которого я варил кашу, подкармливать соболей. Еще я знал, что Тышкевич держит свиней, и воспитательницы из интерната покупали у него сало с мясной прожилкой.

Любивший пофилософствовать поселенец Эльгеш наставлял меня: «Никогда не связывайся с зеком и не вздумай ему довериться! Особенно, если этот зек отсидел большой срок. Продаст! Будет умолять передать маме письмо, а сам побежит стучать к куму. Через, пару минут тебя уже будут шманать на вахте, чтобы найти это письмо. Чем ниже он перед тобою нагибается, тем шустрее продаст. Сам понимаешь — лучше стучать, чем перестукиваться. Ты и мне не верь, я вроде уже как на свободе, а в душе все равно — зек».

А я поверил!

Вместе с Володей Мягкоходом загрузили тракторный прицеп Тышкевича дохлыми курами, уложили на кабину трактора кучу списанных матрацев, ватных одеял, прочего тряпья и к ночи отправились в сторону Ханрачана. Ехали до утра. Пили водку, настойку из голубики и еще не помню что. Все были в восторге от дороги, полыхающего над головами северного сияния, друг друга. Орали песни, травили анекдоты, планировали отправиться летом к Охотскому морю за красной рыбой.

Но потом случилось приключение. Оказавшийся под матрацами провод заискрил и подпалил вату. Если бы не северное сияние, мы бы сразу заметили пожар. А так, матрацы полыхают до того ярко, что освещают лиственницы у дороги, а мы восторгаемся: «Вот это сияние!» Наконец, когда на капот трактора посыпались искры, мы всполошились и принялись тушить.

Ночь. Ни воды, ни снега. Все пьяные. Фары не светят и, как на то зло, даже северное сияние выключилось. Кое-как сбили пламя и, справедливо решив, что вату не затушить даже водой, решили отрезать часть загоревшего матраца. Тышкевич возится с проводкой, пытаясь выяснить, почему погасли фары, Мягкоход держит матрац, а я режу. Полосонул ножом по матрацу и попал как раз на то место, где жар был сильнее всего. Во все стороны сыпануло искрами и пыхнуло пламенем так, что опалило лицо.

К тому времени я уже хорошо знал, что нет в тайге и тундре большего греха, чем резать огонь ножом. Мне бы, после случившегося, бросить нож на землю и притоптать ногами. Может даже на него помочиться, продемонстрировав тем самое полное к этому ножу презрение. Я же только выругался и принялся топтать клочья горящей ваты.

О том, что нанес огню большую обиду, я сообразил лишь, когда приехали на Ханрачан и попытались растопить печку. Как не старались, ничего не вышло. Избушка полна дыма, что-то там шипит, щелкает, а гореть не хочет. Так и уснули. Тышкевич в своем «Кальмаре», мы с Мягкоходом в прицепе на дохлых курах. Благо, осень, и днем под открытым небом теплее, чем в нетопленой избушке…

Тышкевич гостил недолго. Отоспался, выпил с Мягкоходом свою и мою водку, после укатил, пообещав навестить снова. И точно. Дня через три явился. Правда, уже без Мягкохода, зато с полным прицепом кур. Пообещал директору совхоза привезти из Ханрачана кубов десять бесхозных бревен, тот и отпустил его на всю неделю.

В этот раз он занялся охотой. Выпросил у меня ружье и с утра до вечера гонялся по тальникам за зайцами. Снег задерживался, а зайцы уже побелели, вот в тальниках отсиживаться и приходилось.

Подстрелив зайца, Тышкевич кое-как разделывал его и запекал на углях. После доставал бутылку водки и садился есть. Ел и пил в одиночку, словно рядом никого не было. Это меня коробило, но вида не казал. Пусть живет человек, как считает нужным.

И вдруг под самый занавес Тышкевич подстрелил лосиху. Я испугался, устроил скандал и заявил, что ему нужно уезжать. Но все равно помог разделать добычу и перетащить к трактору. Прямо на бревна уложили мешки с мясом, кое-как прикрыли сверху ветками кедрового стланика и торопливо распрощались. Мне достались лосиная шкура, голова и большой кусок мяса. Я собрался, было, постелить шкуру на нары, но потом передумал. Что-то в поведении Тышкевича вызывало сомнение. Или во мне подспудно жило предупреждение Эльгеша — никогда не доверять зеку.

Вспомнилось, когда я запаниковал при виде убитой лосихи, Тышкевич словно в шутку сказал: «Не дрейфь! В одной зоне нары полировать будем. Ружьишко твое, участок твой — подельник по-натуре». Сам крепко выпивший, на ногах еле держится, а глаза трезвые. Не понять, шутит или угрожает…

В тот раз меня спасла привычка в тайге ничего не делать на авось. Унес, все, что осталось от лосихи, к протекающему в километре от избушки ручейку и закопал. В этом ручье я всегда храню мясо, рыбу и даже пакеты со свежей картошкой. Разгребай гальку до донного льда и прячь, как в холодильник. Вода уносит все запахи, ни росомахе, ни медведю утайку не найти. От людских глаз все скрывала обросшая мелкими водорослями галька.

После навалил на лосиную побойку целую гору плавника. Уничтожил вокруг все следы и отправился к озеру ставить мордушки на гольянов.

А через день ко мне вдруг нагрянул охотовед с двумя общественниками. Проверили кастрюли, заглянули под нары, покружили у избушки и даже прогулялись вдоль Ханрачана. Потом, прихватив меня, погнали вездеход прямо к лосиной побойке. Но там почти никаких следов, к тому же везде успели наследить вороны и росомаха. Так что охотоведу осталось расспросить меня, не видел ли каких-нибудь охотников, не слышал ли выстрелов, с тем и отбыть.

Перед отъездом он долго расспрашивал меня о Тышкевиче, затем сфотографировал лосиную побойку и оставленные «Кальмаром» следы. Это меня озадачило. Если подставил Тышкевич — зачем он это сделал? Если нет — почему так легко нашли место, где разделывали лосиху?

Я, было, успокоился и решил, что больше никаких недоразумений у меня с поселенцем не случится, но скоро произошло самое страшное. Перед открытием охоты, когда у меня уже были разнесены приманка и капканы, когда я уже хорошо знал, что и где поймаю, на Ханрачан снова прибыл охотовед. Снова с двумя общественниками, только теперь вместе с ними был и Тышкевич. Явились ночью. Зашли в избушку, поздоровались за руку, поинтересовались, как, мол, дела, и показали распоряжение директора госпромхоза, в котором написано, что все мои угодья от ручья Тенкели до среднего течения реки Иншара закрепляются за штатным охотником госпромхоза…Тышкевичем. Распоряжение подписано директором госпромхоза неделю тому назад, так что я здесь со своей охотой уже давно, вроде как, браконьер. Если вздумаю упираться, на меня составят такой протокол — мало не покажется.

Дальше все понятно. Отобрав на всякий случай ружье, предоставили полчаса на сборы и чуть ли не силком посадили в вездеход. В дороге мы с охотоведом как будто нашли общий язык. Он даже пообещал возвратить оставленные на Ханрачане капканы и подобрать новый участок, но о Ханрачане и Тышкевиче не хотел и слышать. Мол, все произошло без его ведома, это приказ директора, вот к нему и претензии…

В поселок приехали ночью. Я перетащил мешки в сарай и отправился в барак, метко прозванный Генкой-молоковозом «Тридцать три печки, а вода из речки». Уже не помню, как отпирал дверь и растапливал печку, а вот, как занавешивал окна, помню хорошо. Мне было досадно, но больше мучил стыд. Из-за того, что выдворили из тайги, как последнего прощелыгу, что придется выкручиваться перед учительницами из интерната, которым обещал продать шкурки соболей; что расхвастался перед всем поселком, мол, уезжаю в тайгу чуть ли не на полгода, а самого убрали оттуда в самом начале охотничьего сезона. Обиднее всего, что выдворил-то из собственного участка зек-поселенец, которого сам притащил на Ханрачан. Теперь подначек не оберешься. Каждый остановит, каждый поинтересуется, как это я опростоволосился с Тышкевичем? А так, как в поселке добрая половина бывшие зеки, ехидных замечаний можно ждать от любого встречного…

Обычно, возвратившись из тайги, я часа на два занимаю ванну, затем стелю свежее белье и отсыпаюсь за все проведенные у костров и в охотничьих избушках ночи. Теперь же бездумно посидел у дышащей теплом духовки, набил в печку новую порцию дров и, опустившись на разостланную у печки медвежью шкуру, уснул.

Прокинулся оттого, что вдруг потянуло сквозняком. Открыл глаза и увидел склонившуюся надо мною Зосю Сергеевну, которая жила в нашем бараке, и о которой сидевший здесь еще с троцкистами и левыми уклонистами Витя-Пузо говорил, что более впечатлительной секс фигуры, чем у Зоси Сергеевны не встретишь на всей Колыме. Когда-то она тоже сидела в нашей зоне, но сумела стать любовницей начальника колонии и вышла на свободу. Потом начальника расстреляли, а Зося Сергеевна так и осталась жить в бараке для начальства. Тот же Витя Пузо рассказывал, что в те времена, когда старатели получали зарплату наволочками, Зося Сергеевна ездила к ним «крутить любовь», и ей за каждую ночь насыпали полный пупок золотого песка.

Насчет любви — не знаю, а вот о пупке — брехня. Я видел этот пупок, он почти неприметный. Во всяком случае, ямки под золото там нет. А вот то, что Генка-молоковоз привозил ей из фермы по три фляги молока, чтобы она устраивала себе молочные ванны, чистая правда. Сам помогал таскать эти фляги в барак.

В тот раз мы с Зосей Сергеевной выпили водки, немного поговорили, и я несколько раз заглянул за отворот ее халата, но до большего дело не дошло. Сейчас она провела рукой по моей щеке и спросила:

— Миша, у тебя закурить, случайно нет?

— Откуда? — ответил я севшим вдруг голосом. — Ты же знаешь, что не курю.

— Да я и сама не курю, но, бывает, потянет. Ты лежи, лежи. — Опустила рядом свое большое запахнутое в халат тело и снова спросила. — Выпить хочешь?

Я пожал плечами:

— Не знаю. Наверное, хочу.

Зося Сергеевна чему-то рассмеялась, затем сказала:

— Мы с тобою, Мишенька, сегодня обязательно напьемся, но сейчас не нужно. Ты после тайги так хорошо пахнешь. Не стоит перебивать водкой. Сейчас положи руку сюда. У меня груди тугие, как у семнадцатки. Где угодно щипни — не ухватишь. Только не торопись. Ой! До чего же ты вкусно пахнешь! Я тебе тоже хорошо пахну? У меня в зоне была книжка про Наполеона, я ее наизусть выучила. Он перед тем, как ехать к своей Жозефине, посылал ей маляву: «Не купайся! Приезжаю в гости». Мне это почему-то больше всего нравилось. А может, так легче было привыкать ко всем тамошним ароматам. Но вообще — то, все правильно. Мужик должен мужиком пахнуть, а женщина — само собой…

Зося Сергеевна и на самом деле пахла очень вкусно. Я всегда помню этот запах. Запах молока, мамы и еще чего-то, очень домашнего и родного.

А через час, когда я подхватился подложить в печку дров и попутно отыскать хотя бы кусочек сухарика, она принесла бутылку водки, миску квашеной капусты и завернутую в пуховый платок кастрюлю. Расставив все это прямо на медвежьей шкуре, вдруг сказала:

— Я знала, что ты сегодня вернешься. Думаю, чем тебя кроме картошки порадовать? Попробуй, почти не остыла. — Пытливо всмотрелась в мое лицо и продолжила. — Здесь на севере все женщины немного шаманками делаются. Зинка своего мужика, когда бы из трассы не вернулся, варениками с творогом встречает, а я вот придумала картошкой удивить…

В наш поселок вездеход заехал только потому, что не хватило горючего, а так бы я добирался от трассы попутками. К тому же, обычно я возвращаюсь из тайги к Новому году, да и то не всегда. Но эта огромная, с молодым как у семнадцатилетней девушки телом женщина, не только знала, когда вернусь домой, а даже сварила картошку…

Меня разбудили холод и голоса зеков. Каждое утро их в сопровождении конвоя гоняют через поселок на пилораму. Солдатам из конвоя это не нравится, но зеки совсем другого мнения. Когда их попытались возить автобусом, они так его раскачали, что автобус завалился набок. Теперь ходят пешком. По пути стараются привлечь внимание встречных женщин и ловят собак. Бежал Тузик по дороге, колона разошлась и сошлась: Тузика как не бывало. Даже не взвизгнет.

Зося Сергеевна спала, прижавшись ко мне животом и грудями. Это было очень приятно. Во сне она довольно громко всхрапывала. Обычно я не люблю, когда храпят, а сейчас нравилось. Подумалось, как хорошо, что она пришла, но потом в голову хлынул поток недавних событий, и стало так тоскливо, что хотелось завыть.

Зося Сергеевна пошевелилась, теснее прижалась ко мне и, не открывая глаз, произнесла:

— От тебя тепло идет, как от печки. Я бы к тебе только затем и приходила, чтобы просыпаться рядом. А то меня спрашивают, почему скучная? Спать не с кем? Спать есть с кем, отвечаю. Просыпаться не с кем.

— Ты еще придешь? — спрашиваю Зосю Сергеевну. Она открыла глаза и удивленно вскинула брови:

— Обязательно, родненький. Пока тебе будет плохо, пока ходить и буду.

— Откуда ты знаешь, что мне плохо? — как можно более удивленным голосом спросил я. — Разве с тобою может быть плохо?

— Милый! Да не обо мне ты сейчас думаешь. Ты думаешь, как поубедительней сделать умный вид, чтобы никто не заметил, как тебя хорошенько пнули под задницу. А на самом деле тебе нужно думать, что делать, чтобы тебя больше никому пнуть не захотелось. Ведь так и до параши допинатъ могут.

Думаешь, Генка-молоковоз просто так Цыгана замочил? Очень ему нужно на себя Цыгана вешать. Этот придурок ему руку ножичком порезал, и, сделай Генка вид, что все нормально, мол, ничего особенного не случилось, ходить ему до самой смерти Резанным. А так уважают. Вот и тебе разобраться нужно. Только ты на свою разборку подельника не бери, и вообще, не суетись под клиентом. Остынь, подумай и решай, где тебе лучше — с поважными панами мазу держать или возле параши…

То, о чем говорила Зося Сергеевна, у нас знает весь поселок. Немало зеков, отсидев срок, оседает в нашем поселке. Подзаработать, получить вместо лагерной справки настоящие документы. Мягкоход говорил, в зоне есть даже список женщин, к которым можно пристроиться в случае нужды. Но мужья из зеков никакие, работники еще хуже, а вот гонору много, Как же — зону прошел! Словно он космонавт какой-то.

Один такой примак прижился в нашем бараке, устроил среди ночи пьянку, и в таком виде сунулся с ножом на Генку-Молоковоза. В зоне ему все сошло бы, а здесь получилась промашка. Генка-то на совхозной ферме сливки вместо воды пьет, а этот может и отчаянный, но на лагерной пайке поистощал. Генка порушил примаку половину ребер, проломил голову и в таком виде сунул в туалет. Участковый даже следователя вызывать не стал. Составил протокол, мол, такой-то гражданин в пьяном виде свалился с унитаза и, получив многочисленные травмы, скончался.

Все знали, как и почему все произошло, но никто не бросил на Генку косого взгляда. Да и само событие, наверняка, вскоре бы забыли, если бы не Наташка-дурочка с вытянутой словно дыня головой и вечно слюнявыми губами. Она отправилась на кладбище, набрала там бумажных цветов и сочинила рядом с туалетом букет, похожий на те, которые оставляют на трассе в том месте, где погиб кто-то из шоферов….

Не знаю, что получилось у Тышкевича с охотой в тот сезон, Наверное, ничего хорошего. Потому что на следующую осень он взял себе в напарники Мягкохода. Как он уговорил его, и что наобещал — не имею представления. Мне говорили, что в августе они заготавливали в верховье реки Ямы нерестовую мальму, потом ездили на утиный перелет, Я когда-то научил Мягкохода приваживать соболей на тухлых уток, вот он и внял моему совету. Меня Мягкоход избегал и даже, когда нужно было забрать спрятанную в моем гараже резиновую лодку, прислал за ней жену.

Я уже, было, решил, что Мягкоход с Тышкевичем спелись на всю жизнь, как вдруг за три дня до открытия охоты в квартире и сарае у Мягкохода сделали обыск. В квартире нашли четыре шкурки соболя, а сарае тридцать шесть граммов золотого песка. Мягкохода чуть ли не в наручниках доставили с Ханрачана, продержали две недели в следственном изоляторе и выпустили под подписку о невыезде. Возвратившись в поселок, Мягкоход напился, взял ружье и перестрелял у Тышкевича свиней, после собрался на Ханрачан, застрелить и Тышкевича. Его перехватили за поселком и снова отправили в следственный изолятор.

Узнав обо всем этом, я вдруг испугался. Испугался, что Мягкоход или кто-нибудь другой, опередив меня, расправятся с Тышкевичем, а я, как предсказала Зося Сергеевна, останусь «возле параши». Тогда-то ко мне пришло окончательное решение убить Тышкевича, и я начал готовиться. К тому времени я уже освоил угодья на ручье Аринкида. Выстроил избушки, проложил путики, поймал шесть соболей, росомаху и три лисицы. Одна лисица — удивительной красоты чернобурка.

Но до ханрачанских этим угодьям было далеко. И беднее, и, главное, не так уютны. Пока в избушке, еще терпимо, но лишь выйду за порог, увижу вместо широкой долины нависающие над головой заснеженные гольцы, словно кто-то холодной рукой сожмет сердце. Может ханрачанская долина мне, привыкшему к степным просторам хохлу, была более по душе, чем скалистые теснины Аринкиды, может причина в том, что разлапистые лиственницы вдоль Ханрачана очень уж напоминали мне груши, что росли в отцовском саду. Самое же неприятное, что я не чувствовал себя хозяином новых угодий. Вдоль Аринкиды проходил маршрут оленьего стада, и трудно передать, что оставалось от моих ловушек и капканов, после того, как по ним прогуляется три тысячи оленей.

В избушках на Аринкиде, снедаемый ненавистью к Тышкевичу, я тысячи раз продумывал, как расправлюсь со своим обидчиком. В своих фантазиях я разрывал, крошил, растирал его в порошок. Стрелял из засидки и в упор, душил угарным газом, давил удавкой, сжигал вместе с избушкой, ронял на голову поселенцу лиственницу, ловил в яму, загонял в прорубь, подставлял под самострел. Но в каждой из моих задумок была одна неувязка — расправившись с Тышкевичем, я не смогу вести себя нормально и этим себя выдам. Года три тому назад, неподалеку от Ханрачана милицейское начальство задумало выстроить охотничью базу. И не где-нибудь, а на самом переходе снежных баранов. В долине у толсторогов постоянное пастбище, а в скалах — отстой. Вот они два раза на день и должны были проходить мимо базы. Баран на то и баран. Стреляй его, не стреляй, все равно будет держаться набитой тропы.

Начальство большое, подчиненных много. Доставили в сопки трелевщик, электростанцию, пилораму, нагнали поселенцев, и за одно лето выстроили в глухой тайге настоящий дворец с баней, гаражом и прочими удобствами. Я дал им поохотиться всего лишь один раз, затем выследил, когда сторож отправится на рыбалку, и поджег с четырех углов.

Туда и назад я ездил на мотоцикле. Даже Мягкоход не знал, что я приноровился переправлять его через реку в резиновой лодке. Милиция перешерстила всех рыбаков и охотников и пришла к выводу, что пожар сочинили пастухи эвены, которые жаловались на милиционеров в Москву. Но завхоз интерната, лишь глянул на меня, сразу сказал: «Твоя работа!». Подобную уверенность высказали Мягкоход с Генкой-молоковозом, и даже слесари-сантехники, у которых я запаривал лыжи. Но там какой-то пожар на браконьерской базе, а здесь человек!

Поэтому, расправившись с Тышкевичем, я не появлюсь в поселке до самого лета, потом приеду, потрачу недели две на сборы и отправлюсь на Ханрачан. Когда я сдавал в последний раз пушнину, охотовед, окончив писать квитанции, кисло улыбнулся и вдруг ни с того, ни сего заявил, что, наверно, они поторопились с Тышкевичем. И вообще, лучше бы им меня с Ханрачана не срывать. «Представляешь, оказывается, Тышкевич в тюрьме сидел. Пьяный затащил в подвал пятиклассницу и изнасиловал. Дали восемь лет. Я-то этого не знал, приготовил на него документы в милицию, чтобы карабин ему оформить, а там меня за идиота приняли. Он же условно освобожденный, а я ему — карабин! Гляди, как бы он и тебя не подставил. Слышал, какие неприятности у него с Мягкоходом вышли?»

Мне бы сказать, что знаю обо всем куда больше. Поселенцы, с которыми Тышкевич сидел в зоне, часто гостили в моих избушках, а уж они-то порассказать любят. К тому же я давно знаю Мягкохода, вместе охотились не одну зиму. Соболиные шкурки может, и припрятал. Я сам все лучшие шкурки вместо того, чтобы сдавать в госпромхоз, придерживаю дома, чтобы при случае продать какой-нибудь из поселковых женщин. Но с золотом ни я, ни Мягкоход не связывались никогда.

В низовьях Иншары после войны добывали золото, и в старых выработках можно при удаче не только намыть золотого песка, а даже небольших самородков. Но это тюрьма! С другой стороны, золото — не соболиные шкурки. От сырости не сгниет, мыши не постригут. Сунь под любой камень в тайге и никакого риска. С какой стати прятать в сарае?

Мне бы поделиться этим с охотоведом, но к тому времени я уже твердо решил расправиться с Тышкевичем и, боясь выдать себя, промолчал…