На третий день езды встречаем то повешенный на лиственницу чайник, то поломанные нарты, то шалашик из тонких жердей. Все это — верный признак кочующих неподалеку оленеводов. Наконец и сама стоянка. Я надеялся увидеть крытые оленьими шкурами яранги, а вместо них за излучиной ручья показались выгоревшие на солнце палатки. Нигде никаких оленей. Оказывается, стадо в трех километрах отсюда. Это для меня тоже новость. Думал, что пастухи живут чуть ли не в середине стада, а они облюбовали уютное место возле воды. Пастушить ездят на оленях или ходят пешком.

Коля погнал откол к стаду, а я перебрался через ручей и направился к палаткам. Их четыре. Три на берегу, одна под лиственницами. Вокруг стоят нарты, ветерок раскачивает развешанные на жердях оленьи шкуры, у тропы оставлена бензопила, рядом с нею гора дров. За палатками привязаны собаки. Они издали услышали меня и теперь стараются перегавкать друг дружку. Над ближней палаткой струится дымок. Наверное, там кто-то есть.

— Эй! Кто здесь живой?

Никто не отвечает. Осторожно пробираюсь мимо собак, заглядываю в палатку. В ней желтый полумрак. У накрытого широкой доской ящика сидит старая-престарая бабуля и курит. Перед нею пачка сигарет, коробок спичек, несколько воткнутых в доску узких ножей. На бабке такая же, как на Коле, камлейка, кожаные штаны. На голове меховая шапка. Интересно получается, бабка в шапке, Коля в косынке.

— Здравствуйте! Зайти можно?

Бабка повернула ко мне морщинистое лицо, пыхнула дымом, произнесла:

— Дорова! С Николаем приехал?

— Точно. Прибыли на пару, откол пригнали. Двадцать шесть голов и один учик.

— Эрей! Однако, у наледи вертелись. Садись чай пить. Папиросы есть?

Объясняю бабке, что не курю, она сокрушенно качает головой:

— Однако, очень больной. И лицо у тебя мятое. Будешь еще ехать, привези беломору фабрики «Урицкого», а «Клары Цеткиной», омских не люблю. Трава. Сюда садись. Устал, наверное.

Кое-как устраиваюсь на пестрой оленьей шкуре. Глаза привыкли к полумраку, и я могу разглядеть убранство пастушьего жилья. У входа дышит теплом приземистая жестяная печка, рядом два чайника, кастрюли, четырехведерная фляга. Пол выстлан ковром из лиственничных веток, от них в палатке смолистый аромат. Спина бабки упирается в набитый газетами и журналами ящик. Ящик-стол да ящик-библиотека — вот, пожалуй, вся обстановка. Вдоль стенок разостланы шкуры, на них скатки спальных мешков, рация.

Сидеть с поджатыми ногами неудобно, к тому же не знаю, что делать? Бабка пригласила пить чай, а чая не наливает. Сидит, глядит в угол палатки, курит. Может, хозяйничать самому? Бабка такая древняя, что могла забыть о моем существовании. Нет, кажется, вспомнила. Внимательно поглядела на меня, потом с таким же вниманием изучила окурок, сунула его в поддувало. Немного посидела, словно собираясь с духом, приподняла доску, достала из-под нее чашку, деревянное блюдо. Поставила это передо мною, длинным как стилет ножом достала из кастрюли кусок дымящегося мяса, положила на блюдо. После этого вытерла руки пучком стружек и закурила. Сидит, пускает дым и ни гугу. Не представляю — что мне делать. Запах мяса щекочет ноздри, и, без сомнения, оно приготовлено для меня, но нет ни хлеба, ни соли. И вообще, можно приниматься за еду или подождать? Если можно, то как? Кусать от целого куска или резать ножом? А вилка где? Глотаю слюнки, поглядываю на бабку, а она курит. Наверное, нужно завести разговор. Но о чем? Если бы молодая, тогда о погоде или о звездах. Может, о болезнях? Старики любят порассуждать о своих недугах. Лучше просто познакомиться.

— Извините, как вас зовут?

Бабка перекинула сигарету в уголок рта и, все так же глядя в угол палатки, ответила:

— Домна.

Вполне украинское имя. Не иначе, ее крестил полтавский поп.

— А сколько вам лет?

Теперь бабка повернулась ко мне, плотно так прищурила без того узкие щелочки глаз, словно производила в памяти сложнейшие вычисления, и, наконец, сказала:

— Мнохо. Очень мнохо.

— Вы уже на пенсии или еще работаете?

Глаза бабки открылись.

— Зачем же на пенсии? Я дневальный.

— Как это дневальный?

— Райянри! В армии не служил, что ли? Я же говорю, — больной. Лечиться тебе нужно.

Вот это повернула! Я думал, эта сморщенная, как сушеный гриб, бабуля темнее темной ночи, а она еще мне сочувствует. Чтобы хоть чем-то понравиться хозяйке, говорю, что она на удивление хорошо разговаривает по-русски. Мне, мол, говорили, старые эвены только по-своему и умеют. Лестное слово что вешний лед. Бабка подобрела, улыбнулась краешками губ.

— По-всякому умеем. По-русски, американски и маленько японски. Мы раньше возле моря жили, там много торговать приезжало. Один японец пурговал всю зиму. Хороший, только хитрый. Ты чего не ешь?

— Мне бы немного соли и, если можно, хлеба.

— Соли у нас сколько хочешь. Там, у палатки, полный мешок. Только завяжи, а то олени доберутся. А хлеба нет. Директор обещал вертолет, а не летит. Теперь ни хлеба, ни папирос. Я сигареты не люблю. В них серу сыпят, чтобы не тухли, — проговорила бабка, брезгливо сплюнула.

Говорю ей, что везем с собою хлеб, муку, да оставили все на нартах, и принимаюсь за мясо. Оно нежное, очень вкусное. Я ем, а бабка подкладывает. Потом мы вдвоем пьем чай, а я рассказываю, что в Японии идет год Кабана. Мол, в этом году нужно носить черные, белые наряды и браки между людьми будут успешными. Бабка внимательно слушает, согласно кивает. Благодарю бабку за угощение, налаживаю удочку, отправляюсь к реке. Рыба непуганая, неудивительно, что часа через два я уже возвратился к стойбищу со связкой крупных хариусов.

Бабка Домна по-прежнему сидит, курит. Но уже при параде. На ней расшитая цветным бисером камлейка, нарядная шапочка из серебристой белки. Я теперь совсем свой. Это видно по бабке, по одноглазому псу Нельсону. Он встречает меня как старого знакомого, виляет хвостом, тянется к кукану. Нельсон прыгает на трех лапах, четвертая заправлена за ошейник. Я решил, что пес ранен, но оказалось, он просто штрафник. Распугал оленей, вот его за это на некоторое время лишили одной ноги. На трех по кочкам за оленями не угнаться…

Думал, они этой рыбы едят сколько угодно. Река под боком, хариусы, каких в моей Фатуме не встретить, поэтому уловом не кичился. Занес его в палатку, положил на горку свежеколотых дров и ушел мыть руки. Полощусь в ручье и слышу, в палатке раздаются восклицания, причитания. Вдруг этой рыбой я обидел хозяйку? Стряхнул с рук воду — и в палатку. Бабка Домна склонилась над чурками, перед нею разложены все хариусы, а она переворачивает их, приседает от восторга:

— Куда тебе с добром! Ай, мужик! Сколько поймал! Сегодня, как чувствовала, что будем уху есть, травку приготовила. Николая просила, Серегу просила, всех просила — никто не поймал. А он, гляди, словно они у него в мунгурке сидели.

— Вы что, без рыбы живете? — спрашиваю бабку Домну.

— Зачем без рыбы. Мальмы два мешка есть. Но хариус лучше. Жирный, пахнет хорошо.

Скоро в палатке закипела работа. Вместе с бабкой наполнили водой большую кастрюлю, взгромоздили на печку, затем взялись чистить рыбу. Я — за хариуса, бабка — за другого. Я сую в печку дрова, бабка тянется с полешком. Даже руки споласкиваем вместе.

По стойбищу поплыл аромат ухи, когда к палаткам подкатил Сергей: тот краснощекий парень, что приезжал на Телефонный за больным Колей. Не успел он распрячь оленей, как прибыли два Ивана. Большой и маленький. Первый — Иван большой — толстый, очень добродушный. Коля рассказывал, что летом он работает трактористом, а зимой пасет оленей, что дразнят его Иван Глыба. Он протянул руку, крепко так поздоровался, долго улыбался мне, словно я какой-нибудь родственник. Иван маленький сначала нырнул в палатку, пошептался с бабкой Домной и только после этого подошел ко мне:

— Старики говорили, что ты настоящий эвен, только не признаешься. Почему не признаешься? Николай все рассказал. Как ты нашел оленей, как пас. Русский так не сможет. Сергей у нас с самой осени, а до сих пор не понимает оленей. Представляешь, корба от чалыма отличить не может.

Наконец пришел Коля, за ним верхом на оленях подъехали два старика. Они, как и бабка Домна, были очень древними, но на оленях сидели крепко. Слезли на землю, отпустили оленей, направились к нам. Передний поздоровался кивком и подал мне тряпицу с завернутым в нее кусочком железа. Кажется, это пуля. Только как-то странно расплющенная. Хвостик цел, а от передней части отходят завернутые барашками полоски. Разрывная, что ли?

— У хромой важенки была. Глубоко сидела. Дальше уже кость.

Мы с Колей переглянулись. Среди пригнатых от наледи оленей была хромая важенка. Оказывается, в нее стреляли. Коля взял пулю, внимательно осмотрел и уверенно сказал:

— Разрезанная. Снова Святой. Такие и в прошлый раз были. — Затем повернулся ко мне: — Браконьеры здесь промышляют. Карабин у них, они пули разрезают, чтобы рана побольше. И в этот раз одиннадцать голов убили. Только шкуры, кишки оставили, даже рога увезли. Мы в милицию, в охотнадзор заявляли, но так и не поймали. У них вездеход. Проскочат где угодно…

За стол сели все вместе. Бабка Домна сказала, пора обедать, через минуту все у стола. Оказывается, в бригаде есть еще две женщины. Одна — жена Коли, другая — Ивана Глыбы. Но они улетели в поселок. Иван маленький еще жених, хотя ему сорок лет, а может, и больше.

Сначала бабка выложила на блюдо рыбу, затем поставила на стол кастрюлю с щербой. Ни лаврового листа, ни лука туда не бросали, хотя Коля уже привез мой рюкзак, а в нем этого добра сколько угодно.

Пока бабка возилась с ухой, я разрезал на полоски кусок сала. Это сало вручил мне Шурыга, оно с чесноком, перцем, приготовлено по особому рецепту. Обед начали с сала. Ели с большим аппетитом.

Потом принялись за хариусов. Клали на ладонь остывший кусок и ели, запивая щербой. Чуть пахнущая мятой, еще чем-то почти неуловимым, она была аппетитной. Да и сами хариусы имели особый вкус.

Здесь я обратил внимание, что глаза от рыбы складывают передо мною. Посматриваю на эти глаза, на пастухов и ничего не понимаю: обычно я их выбрасываю. Сергей улыбнулся бабке Домне и спросил:

— Что, коварная женщина, разлюбила, да? Хотя бы один глазок подарила. А то все ему и ему.

— Ты нехороший, Сережа, — строго кинула бабка, уголки ее губ скорбно опустились. — Просила поймать хариусов, а ты говорил, не клюет. А человек пошел, сразу поймал.

— Да, браток, — подмигнул мне Сергей. — Конкурирующая фирма ты. По моему престижу, как дубинкой по компьютеру, шарахнул. Давай ешь, не стесняйся, враг. Здесь глаза подкладывают только детям да еще дорогим гостям. Директор совхоза попросил угостить его ухой, так она глаза выковыряла еще за палаткой. Говорит: «Такой глупый рыба попался. Пока по речке плавал, все глаза растерял».

Все засмеялись, а бабка сердито зыркнула на Сережу и принялась расставлять чашки. Вернее, сначала она заварила чай: насыпала в заварник две щепотки индийского чая, потом две — грузинского, достала узелок с какой-то травкой и добавила небольшую щепотку.

Потом я увидел, чего не увидишь ни в одном цирке. Бабка что-то поправила в палатке над головой, затем подняла чайник на уровень своего лица и стала разливать чай чуть ли не с полутораметровой высоты. Коричневая струйка вырывалась из носика, без единой капли падала в кружку и клокотала там, пока не заполняла посудину до краев. Тогда струйка обрывалась, чтобы сейчас же хлынуть в другую чашку. Сергей заметил мой восторг и гордо сказал:

— Видишь, какая она у нас! Сам тренировал. Сто лет сбросить, и можно отдавать замуж. Тогда бы я на ней сам женился.

Бабка Домна съехидничала:

— А я, Сережка, за тебя и так не пойду. Лучше подберу молодого.