Спал плохо. Снились мелькающие в тумане сизые тени верховых с проблесками серебра на плечах… Снилось мне залитое яркими солнечными лучами бескрайнее поле и бродили по нему оседланные кони без всадников… Потом снова снился сумеречный — то ли рассветный, то ли закатный — бор. Но уже мертвый и недвижимо-пустой…

Пробудился я вполне самостоятельно, задолго до звонка будильника. За окном едва синели утренние сумерки, точь-в-точь как в странном давешнем сне. Ай-яй-яй, как же нехорошо-то, зацепила ненужная проблемка пытливым ум…

И ведь не имеет этот эпизод давно отгремевшей войны ну совершенно никакого отношения к моей непосредственной научной теме, на доработку которой в смысле копания в источниках у меня, кстати, всего один денек и остался. Но просто взять и пройти мимо, отказавшись от попытки объяснения случайно обнаруженного странного факта, я уже никак не мог.

Вообще-то, у меня так частенько бывает: попадет заноза какая-нибудь — и не мешает вроде бы, и иных заноз, покрупнее и посаднящей, за глаза хватает — ан нет, пока с этой, маленькой, не разберусь, никак не могу идти дальше. Между прочим, именно так и совершаются многие открытия, в том числе и исторические. Правда, для девяносто девяти с большими сотыми процентов населения земного шарика ничего они не значат и не стоят. Эти девяносто девять с сотыми процентов и не услышат-то о этих открытиях никогда. Но в одной отдельно взятой научной дисциплине, и даже не в ней самой, а лишь в какой-то ее составляющей, это малюсенькое открытие способно вызвать форменный переворот, опровергнуть или, наоборот, подкрепить пару-тройку рожденных маститыми учеными мужами солидных теорий, положить начало новому научному взгляду и породить не одну острейшую дискуссию. И будут в сих дискуссиях среброкудрые корифеи с эспаньолками оные кудри и бородки, образно говоря, выдирать друг у друга с корнем, оспаривая или признавая то самое малюсенькое открытие и делая его, таким образом, либо революционным событием, либо некомпетентным поползновением.

И хотя ни на какое революционное поползновение я вовсе не претендовал, за пятнадцать минут до открытия архива уже топтался под узкой стрельчатой аркой главного входа, с нетерпением ожидая, когда же, наконец, заспанный охранник в пятнистой камуфляжной куртке (примета времени!), точный клон вчерашнего, откинет металлическую скобу с заиндевелых алюминиевых поручней и я смогу взлететь на шесть лестничных маршей, привычно вдохнуть затхлую пыль тихого зала и попытаться сделать свое маленькое открытие. Не для славы, нет, и не для того, чтобы многомудрые корифеи лишали друг друга растительности в ученых баталиях. Оно и открытием-то останется только для меня… Но и не корысти ради, ибо недостойно исследователя прельщаться манящим блеском Золотого Тельца. И пытаться восстанавливать истину я буду лишь для себя. Для собственного самоутверждения в своих же глазах, если угодно… Слишком высокопарно, друг мой! — фыркнул внутренний цензор. — Попроще надо быть, попроще. А то ведь не поймут тебя люди… Если захотят понять — поймут. А попроще, как известно, у нас только дубли бывают…

Итак: что мне известно? Немного мне известно, прямо скажем. Знаю я дату и место разгрома небольшого, в полсотни штыков, отряда белых. И догадываюсь о вероятном направлении их продвижения к своей гибели. Маловато, конечно, исходных данных.

Но, с другой стороны, не так уж и мало. Потому что я — историк, хоть и плохонький, без регалий — и умею не только строить гипотезы, но и искать факты, их подтверждающие. Или опровергающие. Тут уж — как повезет. В конце концов, история — не физика, где если «эм-жэ-квадрат», то обязательно «пополам». В исторической науке многое зависит от сохранности источников, умения их читать и, особенно, личностной точки зрения на сохранившиеся. Вот к примеру: разгром боевой организации эсэров. Одни историки клянут Азефа, другие — превозносят способности тайной полиции. Объяснять, кто из них к какой исторической школе принадлежит, надеюсь, нет нужды. Правы при этом и те и другие, а истина, как обычно, лежит посередине. Или, что тоже нередко случается, попросту тонет под грузом различных «правд»…

Берем за исходную, что для нашей гражданской войны (как, впрочем, и для североамериканской) было характерно передвижение больших масс вооруженных людей вдоль немногочисленных веток железных дорог: вопрос коммуникаций, знаете ли, автотранспорта фактически не было, а лошадей на всех не напасешься. Поэтому, кстати, во многих глухих таежных поселениях еще до конца двадцатых годов ведать не ведали, что царя больше нет. Пока не стали вокруг этих поселков зоны строить.

Отсюда следует, что искать отправную точку движения моего отряда нужно именно в районе единственной в этих краях одноколейки, проходившей восемьдесят лет назад ровно с запада на восток. Как и сейчас, впрочем.

Место — западнее Города Лазо, то есть — села Сычево, верст на двести-триста, исходя из даты боя. Время — месяца за два-два с половиной. Документы — вот они, на столе лежат. Поехали.

Не то…

Не то…

Опять не то…

Не то…

Снова не то…

А вот это похоже… Но — нет. Тоже не то: отряд в шестнадцать сабель, за фуражом… Успешно вернулись, о чем и рапорт имеется…

О-ох, надо сходить покурить, а то совсем спина не разогнется…

Сходил, покурил. Булькало в туалете пуще прежнего, а под криком души «Хочу Нинку!» какой-то инертномыслящий субъект криво приписал: «И я тоже». Похоже, приархивные имбицилы пополнили свою популяцию новым коллегой… Выпил в буфете «натурального кофея» с суховатым прозрачным бутербродом, привычно отказавшись от коварных салатиков-винегретиков добрейшей Анны Генриховны, и продолжил изыскания.

Не то…

Не то…

Не то…

И только уже под вечер, когда даже архивный долгожитель Марк Самуилович со мной раскланялся и стал собираться домой, а от беспрерывного вглядывания в слепые строчки желтых архивных документов мелкие буковки муравьями разбегались перед глазами — словом, в тот час, когда я совсем уж было отчаялся что-либо отыскать и всячески ругал себя за потраченное впустую столь необходимое время, богиня Фортуна вдруг смилостивилась надо мной и вместо зада (пусть даже и по-женски приятного) явила мне свой если и не анфас, то, как минимум, полупрофиль: просматривая очередную стопку штабных донесений, я наткнулся на информацию, которая, похоже, напрямую касалась интересующего меня вопроса.

Это было написанное от руки (судя по отсутствию ошибок — штабным писарем) донесение за подписью некоего комиссара с совершенно крестьянской фамилией Сапкин. В документах более позднего периода оная фамилия мне не встречалась, из чего я сделал вывод, что комиссар вскорости был либо убит, либо переведен на другой участок революционной борьбы.

В неплохо сохранившемся весьма пространном сообщении, адресованном в политотдел дивизии (командиры писали своему начальству, комиссары — своему, а документы, проходящие по линии партии всегда хранились бережнее), товарищ Сапкин доводил до сведения вышестоящего начальства, что при занятии передовыми частями его, комиссара Сапкина, пехотного полка станции Узловая, были понесены такие-то потери на дальних подступах, такие-то — на ближних, а сам поселок был взят наступавшими ротами фактически безо всякого сопротивления, ежели не считать таковым попытки одиночек и небольших групп белогвардейцев постреливать с чердаков и из подворотен. Далее извещалось, что непосредственно на станции был совершенно уже без боя захвачен эшелон в составе паровоза, штабного вагона, двух переоборудованных под казарму «теплушек», вагона для перевозки лошадей, товарного вагона (пустого) и одной открытой платформы со стоявшими на ней двумя расчехленными трехдюймовыми полевыми орудиями.

Вот! Именно эта несуразность и заставила меня обратить особое внимание на эту в общем-то обычную победную реляцию: две теплушки — это больше сотни солдат, артиллерийские орудия расчехлены — стало быть, готовы к бою. А боя-то никакого и не было! Вот и товарищ Сапкин пишет: «…не встретив ни малейшего сопротивления…»

Куда же тогда подевалась целая рота колчаковцев? Драпанула, не приняв боя? Не в характере, хотя бывало, конечно, и такое. Бывает — и гвардия бежит, сломя голову… Но тогда — куда эта рота драпанула? На восток, пешком по колее — так красные все одно догнали бы. Тогда — в тайгу? Оказались бы в тылах противника и рано или поздно были бы отловлены. Не красными, так «зелеными». С гарантированным летальным исходом. И потому оба варианта — глупее не придумаешь. Значит, не драпанули, а планомерно отступили. А пустой товарный вагон говорит о том, что отступили, спасая какой-то груз, причем груз очень и очень ценный, поскольку его не взорвали вместе с эшелоном, что было бы, честно говоря, гораздо проще, а, реквизировав под расписку подводы у местного населения, о чем так же упоминает велеречивый комиссар, предпочли исчезнуть в тайге. Со слов станционных аборигенов, лишившихся колесного транспорта, товарищ Сапкин далее сообщает, что колчаковцы загрузили телеги снарядными ящиками, на основании чего делает следующий вывод: «…полагаю, белые вывезли со станции небольшой запас артиллерийских снарядов».

Ну конечно же «небольшой», дорогой ты мой товарищ комиссар! Разве же мог ты написать, что жлобы-белые в действительности вывезли целый вагон, то есть фактически — боезапас на сутки стрельбы двухорудийной батареи! Да тебе бы за такое дело по законам военного времени знаешь, что сделали бы? Знаешь. А потому срочно надо покаяться.

И комиссар послушно кается, бия себя в пролетарскую грудь пролетарским же кулаком: «…в виду больших потерь и крайней усталости личного состава организовать преследование контрреволюционной банды не представилось возможным. Высланные на следующее утро разъезды следов обоза не обнаружили». Три ха-ха! Следы, скорее всего, конечно же обнаружили, потому как большой медлительный обоз — не булавка, но доложить об этом — значило бы догонять, подставляться под пули… Дур-раков нет, как говаривал Буратино.

В общем, роту белых с вагоном огнеприпасов комиссар, попросту говоря, прошляпил. Между прочим, бескомпромиссные товарищи по партии — вроде грозного немца Бильке — вполне могли своего незадачливого коллегу Сапкина за это дело поставить к стенке, поэтому-то он и не фигурирует в более поздних событиях.

А потом из штаба 2-й армии Дальневосточной Республики пришел приказ не снижая темпов и не считаясь с потерями продолжать успешно начатое наступление. Полки красных, сметая на своем пути остатки Империи, девятым валом покатились на восток и про исчезнувших белых как-то забыли: подумаешь, вагон снарядов. Их тогда составами и складами захватывали, так что было бы о чем сожалеть…

Удивительно другое. Комиссару Сапкину, судя по всему — обычному пролетарию из фабричных или из разагитированных в семнадцатом году солдат, вряд ли читавшему что-либо кроме «Капитала» (для души на сон грядущий) и приказов из вышестоящих штабов и Военно-Революционных Комитетов (по обязанности), вполне простителен легкомысленный вывод о характере вывезенного с Узловой груза. Но как такую вопиющую глупость не поняли в тех самых вышестоящих штабах его более мудрые товарищи? Разве только — халатность, горячка боев, большой объем победных донесений, а то, глядишь, и скрытая измена… Ведь, кажется, куда как просто понять, что озлобленные поражениями белые, имея два исправных артиллерийских орудия и вагон снарядов, скорее всего использовали бы их по прямому назначению, а именно: молотили бы шрапнелью без перерыва наступающие цепи красных на дальних и ближних подступах. А то, что не успели бы расстрелять, просто взорвали бы вместе с эшелоном и железнодорожными путями, не дав противнику захватить в качестве трофея огневой запас, чего уход в тайгу, кстати, не гарантировал, а заодно и максимально затруднив продвижение большевиков на восток. Так, между прочим, обычно и происходило, если только подпольщики всякие колчаковцам планы не ломали, что тоже частенько приключалось… Я уж не говорю о том, что ни один нормальный боевой офицер не поставит вагон со снарядами между «теплушками» для солдат.

Из всего вышеизложенного я сделал один вполне логичный вывод, полностью, правда, повторивший версию комиссара о том, что белые увели в тайгу обоз, чтобы обезопасить груз из брошенного на Узловой эшелона. Но я был категорически не согласен с товарищем Сапкиным в его оценке характера данного груза. Это, разумеется, были никакие не снаряды.

По вышеизложенным причинам это не были так же ни патроны, ни винтовки, ни пулеметы, ни запчасти аэропланов, ни прочая военная дребедень.

Но что же тогда это было?

Днем я могу работать только механически: читать, искать необходимую информацию, делать выписки и формулировать промежуточные итоги изысканий. Но вот мыслить, обобщать и экстраполировать у меня получается исключительно ночью, когда за окном тихо, не мешает ни радио, ни телевизор, ни истошные вопли младенца в квартире наверху. Поэтому сейчас, в третьем часу ночи, я сидел на кухне, пил очередную кружку крепкого растворимого «Ориноко», который предпочитал прочим сортам в основном за его дешевизну, и перечитывал сделанные в архиве записи, пытаясь найти погрешности в своих рассуждениях.

И найти их не мог.

Теперь я точно знал, что именно увезли белые в тайгу в зеленых снарядных ящиках.

Обычно, когда я читаю какой-нибудь шибко приключенческий роман и дохожу до слов «…на третий день после отъезда из Москвы я наткнулся на золото инков», или «…я широко держал свой объемистый карман, а золото партии текло в него рекой», или, скажем, «…клад старика Флинта отыскали бомжи в подвале соседней хрущобы», я презрительно морщу свой не слишком патрицианский нос: опять, мол, байки про золото… Но ведь книги — всего лишь зеркало жизни! Возможно — кривоватое и мутноватое, но все же — зеркало. А в жизни этот мягкий металл, как и прочие благородные металлы, служил, служит и долго еще, уверен, будет служить мерилом достатка, общественного положения и, соответственно, возможностей. Кстати, отсюда следует интересный вопрос к благородным людям: может ли считаться благородным человек, убивающий другого, не менее благородного, человека ради обладания благородным металлом?…

Не знаю на счет «может ли считаться», но то, что может убить — вне всякого сомнения. И не просто «может», но и, что печальнее всего, постоянно это делает. Собственно говоря, все войны, хоть осаду Трои возьми, хоть все три Пунические, хоть Крестовые походы, а хоть и нашу гражданскую, велись только с одной целью: завладеть возможно большим количеством сего «презренного металла» или иных соотносимых с ним ценностей. И в наши дни ровным счетом ничего не изменилось: с не меньшим упоением продолжаем воевать, например, за «черное золото», за нефть, то бишь. И мы, и американцы, и прочие моджахеды. А громкие идеологизированные вопли властьпредержащих о том, что «Вернем Елену ахейцам, пока не постарела!», или что «Карфаген должен быть разрушен!», или что «Освободим гроб Господень», или «Свобода, равенство, братство!», или — посвежее — «Мочи в сортире!» — есть не более чем красивый лозунг, этакий манок для масс, совершенно необходимый для того, чтобы эти массы вполне добровольно, охотно и резво полезли в мясорубку. И массы, кстати говоря, с восторгом лезли, распихивая локтями соседей, теряя на тернистом пути воплощения в жизнь очередного светлого лозунга руки, ноги и головы, прыгая на амбразуры и ныряя со связкой гранат под танки. И обиднее всего, что этот героизм — настоящий героизм и истинное самопожертвование — вызывающий огромное уважение и слезы ярости, был героизмом вынужденным, то есть — героизмом отчаяния. Потому что нормальное государство с нормальной армией тот самый ДОТ или танк подавило бы артиллерией, а не бросало на самоотверженную, но по сути своей — глупую смерть своих лучших сыновей… А наше — бросало. Охапками. И покрывалось смердящими гекатомбами, ровными прямоугольниками солдатских кладбищ и просевшими курганчиками разбросанных по болотам всей Европы безымянных братских могил. А случайно выжившие до обморока радовались копеечным пестреньким железкам, приляпанным на грудь, на шею, на задницу, а то и вовсе — посмертно… И во всю мощь простреленных легких славили убивавших их вождей. И плакали от счастья, получив дармовые костыли «от благодарного отечества» — как же, как же, помнят, заботятся, дай им бог здоровьица… И показывали звеневшие медальки детям. И завещали им резвее отцов и дедов лезть в мясорубку, если труба позовет. И выросшие дети лезут — и гибнут. Гибнут безусловными героями, в очередной раз брошенные на плюющуюся огнем амбразуру пожалевшим дорогой артиллерийский снаряд государством. Но и они, если уцелеют, будут учить той же беззаветной глупости своих детей… А стоящие у ручки мясорубки патриции, генералы Церкви, партийные товарищи с дореволюционным стажем и нынешние «друзья народа» — то бишь, Государство, потому что «государство» и «народ» суть разные вещи, в каком-то смысле они даже антиподы — делили и делят куш.

Ибо, как сказал поэт: «…пряников сладких всегда не хватает на всех».

…В общем, по всему выходит, что колчаковцы увозили с застрявшего на Узловой эшелона то самое вездесущее «яблоко раздора». Золотишко, то есть. Ну, может быть, не именно золото в смысле «бруски металла желтого цвета», а какие-то его эквиваленты, иначе говоря — ценности. Драгоценные металлы, монеты, слитки, камни (разумеется, я имею в виду не булыжники, а самоцветы, или как там они именуются), утварь какую-нибудь церковную, парчу, пурпур, шкурки беличьи, акции, в конце концов… впрочем, нет, акции — это, скорее, к нашим временам и к нашим воришкам… В общем, что-то, на что можно поменять или за что можно приобрести много всяких нужных и красивых вещей: еду, обувь, одежду, женщин, славу, оружие, армию, любовь граждан, лояльность соседей…

Товарищ комиссар Сапкин до этого не додумался и додуматься не мог — по той причине, что вряд ли в жизни своей держал в руках что-либо крупнее ассигнации в десять рублей, а пролетарское бытие, как известно, подразумевает не очень развитое сознание (не без исключений, разумеется). Он просто не в силах был себе представить такого количества золота: товарный вагон, два десятка телег, бог знает сколько ящиков, как не может обычный человек, наш современник, реалистично представить пятимерное пространство.

А я могу. Ну, не пятимерное пространство, конечно, а вагон золота. Потому что — историк, и знаю, что в гражданскую войну оно по всей Руси не то что вагонами — эшелонами каталось. Как и в наши дни, впрочем. Только теперь без вагонов обходятся. Теперь для этого компьютер есть. И Интернет. И оффшор всяческий. И лобби в парламентах всех мастей, от Государственной Думы Российской Федерации до Палаты Лордов хутора Свинопуково. Потому что нет на белом свете ничего принципиально нового — все уже было когда-то. Потому как неизменна людская сущность, а меняется только календарная дата, внешний антураж и место действия…

А поскольку имелось много фактически бесхозного золота, имелось, само собой, и множество людей, его стороживших и прятавших (на свои меркантильные нужды, естественно), и было еще больше людей, за ним охотившихся, и одни убивали других, чтобы — концы в воду, и находили оставшиеся без хозяев ценности, и перепрятывали, и в свою очередь погибали, открывая дорогу все новым и новым страждущим. И становилось это золото из желтого — алым. Пурпурным. От крови, за него пролитой…

С завтрашнего дня архив закрывают на месячные каникулы, чтобы привести в порядок «Дела», переснять на микрофильмы обветшавшие документы, рассортировать описи, дать отдохнуть Анне Генриховне, откачать воду из туалета и осуществить прочую необходимую для существования и деятельности архива работу.

Месяц! Целый месяц мне придется, изнывая от нетерпения, исправно ходить на работу, водить по полупустым залам родного музея группы ничем не интересующихся насильно сюда загнанных школьников.

И ждать.

Вообще-то, я люблю свою работу. Люблю водить экскурсии, рассказывая о вещах неизвестных и о вещах вроде бы и известных, но если представить их в каком-то новом ракурсе, становящихся вдруг совершенно новыми и непознанными. И еще за то, что работа эта научила меня ощущать живую связь времен: действительно, я чуть ли не физически чувствую эту незримую нить. Когда сижу в полутемном зале архива и перелистываю ветхие листы дневников, приказов, хозяйственных записей и писем людей, давным-давно ставших тенями, я начинаю слышать их голоса — живые, спорящие, прокуренные мужские и нежно-томные женские. Я участвую в их дискуссиях, разрешаю их споры, восторгаюсь их наивными, но искренними стихами, их трепетным («…и истинно скучаю по Вам, друг мой, Никитушка…», «…люблю и безумно хочу быть подле Вас, Душа моя, однако обстоятельства службы моей таковы, что…») отношением и неподдельным интересом друг к другу — без лицедейства, фальши и клишированных пошло-безграмотных оборотов современной речи и переписки («…короче, братан, я тута типа влетел конкретно, в натуре…»), вызывающих лишь недоумение и брезгливость…

Чем больше вчитываешься, чем больше узнаешь деталей, тем более осязаемым становится прошлое.

Вот за эту-то чудесную возможность прикоснуться к источнику чистых чувств я с легкостью терплю и нудных, поразительно инфантильных, но очень хитрых и чутких к «кресельным» переменам околомузейных бюрократов, данных мне судьбой в начальники, и весьма скромную зарплату, и рассеянное невнимание школьников («Обратите внимание на этот гобелен…» — «Во, блин, маузер! Круто!»), из которых одна половина не внимает, потому что вообще мало чем интересуется, кроме попсы и «продвинутого» пива, а другая ничего не слышит принципиально, потому что твердо знает свое место в будущей жизни — место топ-менеджера, адвоката, банкира, хозяина и т. д. и т. п., а посему, по методе мистера Ш. Холмса, не желает перегружать свой «чердак» (сиречь — голову) избыточной и, по ее, этой половины, твердому убеждению — нерациональной информацией.

Мои же слабые попытки доказать, что люди культурные, к каковым, кстати говоря, они себя соотносят безусловно, кроме узкопопсовых или узкопрофессиональных знаний должны обладать еще и познаниями общими, то есть элементарной эрудицией, вызывают в них протест. Подчас — яростный… «Вы ничего не понимаете. Вы покушаетесь на нашу свободу. Я буду жаловаться в Гаагский трибунал!». Про Гаагский трибунал они все знают, но если спросить у них, что такое, к примеру, «Му-му», они с уверенностью ответят, что это ни что иное, как любовный роман Антона Павловича Достоевского, где в конце цирковая собака под поезд бросилась…

Разумеется, я несколько утрирую, потому что все люди разные, а дети — особенно. Просто я упрощаю. Для наглядности.

До музея я некоторое время проработал в школе — обычнейшей районной очень средней общеобразовательной школе. Но сбежал оттуда. И первая из причин — именно в этих акселератствующих недорослях. Возможно, я плохой педагог, то есть даже наверняка плохой, но я не мог — или не хотел — понять и принять их правду и образ мыслей, потому что мысли эти, взращенные статичными японскими мультсериалами, телерекламой и выхолощенными учебниками по гуманитарным предметам, представлялись мне на редкость убогими. И чтобы принять их, мне пришлось бы перестать быть собой, или же остаться собой, но лицедействовать, что, на мой взгляд, еще хуже. А они не хотели правды моей, надо полагать — по тем же причинам. Конечно же, я ни в коем случае не хочу сказать, что они хуже меня или дурно воспитаны, ни-ни! Просто они — другие. У нас разное видение мира, словно они прилетели с Марса… Или нет — с Марса-то как раз я прилетел, а они — насквозь земляне. И все это притом, что разница между нами — какие-то жалкие несколько лет…

Ой, как-то я это слишком все выспренне загнул. Но тогда я именно так все и ощущал, потому что был молод и рьян, а молодость предполагает бескомпромиссность суждений. К тому же сильные эмоции требуют сильных слов для своего выражения. И в этом я, наверное, ничем не отличался от собственных учеников.

Сейчас-то я вполне сознаю, что был глубоко не прав и просто пытаюсь оправдаться, в первую очередь — перед собой. Поработай я подольше — мы наверняка друг друга прекрасно бы поняли. Но подольше я не поработал еще и по другой причине.

Что касается этой второй причины, которую, пожалуй, стоило бы обозначить как первую, то она банальна и стара, как мир: женщины. Но не в том смысле, в каком вы подумали, а вовсе даже наоборот. Дело в том, что в современной школе учитель-мужчина встречается реже, чем самородная платина на просторах Средней полосы (я, понятно, не беру в расчет вечно поддатых трудовиков и вышедших в тираж физкультурников). А если он все же встречается, то жизнь оного бедняги представляет из себя сущий ад благодаря массированным атакам женской (естественно — подавляющей) части педагогического коллектива. Данные атаки обусловлены тем, что половина этого самого коллектива пребывает в состоянии незамужнем и, разумеется, всячески стремится данное положение вещей изменить — и не верьте, когда кто-то из них говорит, что «ей мужчина ну ни капельки не нужен», такой феминизм лишь от безысходности проистекает — а вторая половина если и замужем, то, как правило, за таким, что уж лучше бы его не было вовсе. Последствия для учителя-мужчины — самые что ни на есть плачевные. Особенно же потому, что при поистине громадном изобилии разномастнейших представительниц алчущего ласк женского пола, бедолага не имеет возможности никому отдать предпочтения, даже если и очень хочется, ибо в противном случае обделенные вниманием школьные матроны его быстренько скушают. Без соли и специй.

Так вот и я — промучился всеми известными фрейдовыми комплексами целый учебный год, а потом позорно дезертировал. В городской краеведческий музей. Оказалось не намного лучше в смысле постоянного общения с тинэйджерами, но зато женщин в коллективе — не более половины. Все-таки попроще…

Я очнулся от раздумий — докуренная до фильтра сигарета обожгла пальцы. За окном было тихо и темно, горели только редкие оконца в доме напротив, да единственный на весь двор фонарь ронял конус тусклого света на чью-то припаркованную возле детской площадки побитую «копейку» и глухо взлаивала где-то за домами басистая псина-полуночница. Я мельком пожалел ее хозяев и соседей, потянулся, посмотрел на часы, включил газ под чайником со свистком и засыпал в подаренную мне Катей на день рождения огромную кружку (Миша назвал ее «сиротской»), очередную порцию кофе — спать все равно не хотелось.

Целый месяц мне надо ждать, прежде чем я смогу убедиться в правильности своей догадки, ибо любые умозаключения, если они хотят получить право на существование, должны обрасти подтверждающими их фактами. И моя гипотеза — отнюдь не исключение. Логические выкладки безусловны и стопроцентно верны лишь для меня, потому что построены в основном на моих знаниях и интуиции, причем на интуиции — в большей мере. Так что, чем больше будет фактов-фактиков, тем лучше. Я же не из этих… мудрил, которые бедный Вавилон с места на место перебрасывают…

Утро выдалось серым и безрадостным. Пружинная стрелочка заоконного термометра упорно стремилась к нулю: к городу на цыпочках подкрадывалась весна.

Утро, как известно, вечера мудренее, поэтому мои вчерашние архивные изыскания, равно как и полночные умозаключения, уже не казались мне столь непогрешимыми и бесспорными. Наверное потому, что любую подобную ситуацию обычный — наподобие меня — серый гражданин, родившийся и получивший воспитание в такой стране, как наша, воспринимает скорее как сказку, как сцену из лихого голливудского блокбастера, нечто вроде первых десяти минут из саг о приключениях доктора Индианы Джонса, а вовсе не как реальный шанс поймать за яркие перья порхающую перед самым его унылым носом Жар-птицу. От того-то чаще всего эта самая птичка, изрядно намахавшись крыльями перед означенным инертным гражданином, в конце концов улетает восвояси и оставляет свое пышущее жаром хвостовое оперение в руках граждан менее серых и задумчивых, но зато более цепких и не боящихся об оные перья обжечься…

Сегодняшний день был субботним, но я, как обычно, отправился на работу, потому что выходной у нас, как и в большинстве музеев, приходится на понедельник, дабы в дни воскресные жаждущие приобщения к сокровищнице мировой культуры сограждане имели возможность запросто провести свой досуг не только на приподъездных лавочках, почитывая журнальчик или поигрывая в домино, и уж тем более не в самих подъездах — в компании с расставленными на заботливо расстеленной газетке бутылками (с винтом и без), килечкой в томате, неизменным огурчиком и еще двумя-тремя интеллигентно ведущими светские беседы столь же культурными согражданами — но и в самих храмах этой самой мировой культуры: музеях, театрах, арт-галереях и прочая, прочая, прочая… В общем — приобщайся, кто сколько может!

Однако практика, являющаяся, как известно, критерием истины, упрямо показывает, что по выходным приобщаться к культурным источникам никто особенно не стремится, предпочитая, по всей видимости, именно приподъездные лавочки и подъезды и приобщаясь там к иным источникам: тем самым, под килечку в томате…

А посему в музее было тихо, как в ступенчатой гробнице фараона Джосера, и весь коллектив экскурсоводов коротал рабочее время за банальным чаепитием и руганью в адрес начальства — за общую тупость, придирчивость и маленькие зарплаты. Ну, насчет зарплат было бы логичнее, конечно, ругать вовсе не директора музея или даже губернатора, а гораздо более высокое начальство… Впрочем, ругались вполне литературно, на «Вы» и шепотом, с любовью и придыханием в голосе, потому что у любых стен есть уши. И потому еще, что через несколько лет некоторые из нас сами станут начальниками и будут точно так же третировать подчиненных — своих былых коллег, между прочим — но совсем не потому, что единомоментно станут вдруг вредными или глупыми ретроградами, а, во-первых, потому что их будет точно так же донимать вышестоящее руководство, и, во-вторых, потому что так принято. Как «дедовщина» в армии: она никому не нужна, но чем я, дедушка Советской армии, хуже других, а? Ничем? Ну, значит — извольте получить в морду…

Одна из наших младшеньких научных сотрудников симпатичная девочка Верочка принесла из дома испеченный ее мамой огромный — на целый противень — пирог с абрикосовым вареньем в честь приключившегося вчера Верочкиного дня рождения. Абрикосы я с детства терпеть не мог, потому что как-то раз изрядно их переел и ощутимо занемог желудком. Болезнь прошла, а нелюбовь осталась. Но именинница так забавно огорчилась моему отказу, что я не счел возможным привередничать и не отведать угощения. Деликатно взяв кусочек с краю, где поменьше начинки, я, поощряемый вопросительно-умоляющим взглядом Верочки, разом откусил едва ли не половину, моментально увяз зубами в клейковатом тесте и, яростно жестикулируя, принялся расточать дифирамбы и маме именинницы — за так не часто встречающиеся в наши времена кулинарные таланты, и, разумеется, самой виновнице торжества — за то, что не забыла побаловать нас, сирых и убогих, столь великолепно исполненным образцом пекарского искусства. А заодно попутно уверял, что жить не могу без пирогов, пирожков, пирожных и прочих булок. А как же! Побольше мучного, поменьше движений — и жизнь непременно приобретет недостающую завершенность!

Верочка немедленно просияла, много ли девчонке надо! Я тихонько спрятал остаток своей порции в ящик письменного стола.

Верочка устроилась к нам на работу совсем недавно, недели две назад, и в первую встречу, признаться, не произвела на меня ровным счетом никакого впечатления: среднего роста стандартная брюнетка с глупыми глазами блондинки. В общем — девица как девица, ничего особенного, таких в любом выпускном классе — хоть ведром черпай. К тому же я состоял тогда при Кате, изменять ей не планировал (пока) и потому ко всем остальным представительницам слабого пола относился несколько критически. А сейчас я был подлой злодейкой Катюшей позаброшен и покинут, а потому стал смотреть на Веру другими глазами. И правильно сделал, так как, по результатам более пристрастного изучения, она оказалась вполне симпатичной невысокой брюнеткой с красивыми серо-голубыми глазами. И вовсе не были эти глубокие глаза безнадежно-глуповатыми глазками Барби, как показалось мне в первую встречу, а просто напуган был человек незнакомой обстановкой, пристальными мужскими взглядами и началом самостоятельной жизни. С кем не бывает!

О, кстати: а не отдать ли мне себя именно в ее, с тонкими запястьями и музыкальными пальцами, руки?… Мысль возникла из ниоткуда, но уже не исчезала. Тем более, что и Вера нет-нет да и постреливала в меня неопределенно-влажным взором. А что, парень я не из последних, одни усы чего стоят… И квартира у меня есть. Двухкомнатная. Пусть и малогабаритная — зато своя, потому что мама несколько лет назад вышла на пенсию и уехала жить к родне под Харьков. Ей теперь хорошо: тепло, сад-огород, а на маленькую по российским меркам пенсию на обнищавшей при самостийщиках Украине можно прожить вполне безбедно…

Впереди у меня — три безоблачных, как небо над Испанией, выходных дня. Вернее — два выходных и один библиотечный, то есть, по сути, тот же выходной. Архив, правда, закрыт, но наше непуганое начальство, озабоченное только тем, как бы поизящнее лизнуть что-нибудь господам из мэрии, об этом факте, как и положено, даже не догадывается. И не узнает никогда, смею вас уверить, потому что даже самый бестолковый мэ-нэ-эс, словно героический мальчиш-Кибальчиш, скорее даст изрубить себя на куски, чем продаст проклятым буржуинам сию страшную тайну. Кому же помешает лишний выходной?

А поскольку уик-энд дается человеку только раз в неделю, то и провести его надо так, чтобы… ну, далее по канонизированному тексту.

Руководствуясь этим мудрым тезисом, а так же ради снятия полученного в архиве стресса, я и решил провести свои выходные так, чтобы… В связи с чем в конце рабочего дня позвонил своему другу и однокласснику Михаилу с вполне определенным предложением. Он вдумчиво меня выслушал и радостно доложил, что к аналогичному выводу — относительно правильного проведения выходных — пришел и без моей помощи… Так что, сказал Миша, бросай-ка ты, дружище, протирать штаны о конторские стулья и дуй-ка ты, дружище, ко мне… Друга своего я знал очень хорошо, а потому моментально понял, что он давно от голых теоретических выводов перешел к активным практическим действиям и, как минимум, уже сутки пребывал в состоянии, которое сам же называл «бодрым расположением духа». И явно намеревался в данном состоянии пребывать не меньше, чем еще два раза по столько же.

Я начал собираться: перепрятал недоеденный кусок пирога поглубже в стол, застегнул «молнию» на сумке и стал выискивать в забитом всякой канцелярской дрянью выдвижном ящике мелочь на дорогу — чтобы придержать и не разменивать пока последнюю имевшуюся в наличии крупную купюру, потому что давно известно: чем раньше разменяешь, тем быстрее она закончится. А до зарплаты еще неделя.

Мелочи набралось аккурат на два автобусных талончика, и я решил, что это перст судьбы — в том смысле, что надо кого-то взять с собой. Например — в гости. Например — к Мише. Под «кем-то» при этом подразумевалась, само собой, женщина. Или девушка. А под женщиной (или девушкой) с сегодняшнего дня подразумевалась, само собой, Верочка.

Огляделся: она убирала со стола остатки пиршества и я решился — не ждать же, в самом деле, милостей от природы, вдруг Верочка еще долго не сподобится прибрать меня к рукам?… Нет, ну какая же ты все-таки скотина! — негодующе возопил внутренний голос, — твое постельное белье, фигурально выражаясь, еще хранит тепло Катенькиного тела, а ты, подлец, уже ищешь претендентку на образовавшуюся вакансию. Погоревал бы хоть для приличия. Стыд и позор!.. А зачем?… Что зачем?… Горевать зачем?… Ну, как зачем, странно даже. Х-м-м, а и действительно — зачем?… Голос умолк. Ни стыдно, ни, тем более, позорно мне почему-то вовсе не было. И я, более не раздумывая, Верочку пригласил. На сегодня. К Мише. Она смутилась, но, что стало для меня, признаться, совершенно неожиданным, не отказалась. И даже, кажется, обрадовалась, чем окончательно меня обескуражила. Вероятно, на работе у меня существовала некая положительная репутация. Новость приятная.

По дороге я коротко ввел Веру в курс дела: ребята, мол, замечательные, хотя стороннему человеку и могут с непривычки показаться буйноватыми, но ты, главное, не пугайся, со мной не тронут, да и вообще не тронут без глубокой взаимной симпатии, не зондер-команда СС по решению демографической проблемы Третьего Рейха, в конце-то концов. Просто посидим, попоем, они поют хорошо (пьют они, правда, тоже неплохо, но об этом я пока умолчал, а то еще сбежит ребенок с полдороги), так что отдыхай, веселись, а вечерком я тебя домой провожу. А Мишель — прекрасный человек, он тебе наверняка понравится, да и остальные, я уверен, тоже…

С Мишей я знаком с седьмого класса. В том далеком восемьдесят втором году мы переехали в свежеотстроенный «спальный» микрорайон на южной окраине города и продолжили свое среднее обучение в единственной на всю данную окраину школе. Несколько раз педагогическим составом все классы перетасовывались, потом был образован еще один седьмой (то ли «Д», то ли «Е»), потом нас перетасовали опять и достигнув, наконец, неясного нам оптимального результата, окончательно оставили в покое. Они — нас, мы — их. Так и жили в покое и согласии до конца беззаботных школьных лет. Нет, были, конечно же, и концерты, и трудовые лагеря, и прогулы уроков, и самодеятельные театральные постановки, и турпоходы, и много разных прочих интересных мероприятий, за что я нашим учителям искренне благодарен и по сей день, но в целом мы варились, что называется, в собственном соку. И более всего нашим педагогам я признателен именно за то, что они не мешали нам в этом соку вариться.

Да, так вот: мы с Мишей, несмотря на все бесконечные перетасовки, все время оставались в одном классе, достаточно близко сошлись (хотя характерами, прямо скажем, сходны не очень), играли во всех школьных спектаклях и даже, кажется, плавали в одной байдарке. И не обошлись без того, чтобы не влюбиться в одну соученицу. Он оказался в этом вопросе более удачливым, я — менее, хотя кто из нас в итоге понес большие потери — вопрос спорный. Я думаю — соученица. Короче говоря, я в его обществе всегда чувствовал себя более чем комфортно. Он в моем, смею надеяться, тоже.

По окончании школы Миша зачем-то поступил в военное артиллерийское училище где-то под Москвой, проучился там года полтора и отчислился со стандартной формулировкой «по нежеланию учиться». Впрочем, в глубине души он по-прежнему оставался военным, но не как пьяный и небритый командир доблестной Советской Армии из забытого богом и Генштабом провинциального гарнизона, а скорее как разжалованный за дуэль гусарский подпоручик. Он и из армии-то, я думаю, ушел исключительно по причине несовпадения романтизированного представления о ней с топорным оригиналом…

К семи часам вечера мы с Верой, забежав по пути в торгующий водкой, сигаретами и сомнительного качества презервативами магазинчик со стыдливой вывеской «Молоко», которого там отродясь не бывало, и прикупив там бутылочку весьма мною уважаемой «Амурской» — той самой, где на этикетке три танкиста, три веселых друга в хвост и в гриву дубасят удирающих в ночь кривоногих самураев — звонили в дверь Мишиной квартиры.

Открыла смутно знакомая девица в мини-юбке и, почему-то, мужской майке на голое тело. Майка была размеров на шесть больше, чем нужно и вниз не падала исключительно потому, что удерживалась внушительных размеров бюстом, так что мне за девицу стало даже неловко и я, слегка закашлявшись, искоса посмотрел на Верочку, представляя, какое впечатление должна произвести подобная встреча на человека неподготовленного. Вцепившаяся мне в руку Верочка смотрела, однако, вовсе не на девицу, а на меня — как мне показалось, несколько растерянно и беззащитно — и я подмигнул ей успокоительно.

Девица в дверях молча кивнула нам, как старым знакомым — я ее тоже узнал, несколько раз здесь же, у Миши, пересекались, но имени ее вспомнить не мог — и, смешно покачивая бедрами под огромной, как плащ крестоносца, так и норовящей соскользнуть с ее плеч майкой, исчезла в направлении кухни, откуда выползала в прихожую длинная шеренга пустых разнокалиберных бутылок и клубы табачного дыма, густо замешанные с дымом чего-то пригоревшего на плите. Из кухни сразу же раздался перезвон крышек о кастрюли и неразборчивое тарахтение нескольких веселых голосов.

У входной двери теснилось целое стадо разнообразнейшей обувки — от высоких армейских ботинок на шнуровке до совершенно неуместных в это время года легкомысленных босоножек. Из всех трех комнат доносились разнообразнейшие звуки. Кто-то пел под гитару нестройным хором нечто бодренько-маршевое, что-то полузнакомое:

Какие рожи окружают нас справа и слева, Как банален ответ: «Се ля ви!»… Не дай же, Господи, испробовать нам барского гнева И, тем более, — барской любви!

Кто-то не слишком активно отбивался и неприлично громко хихикал. Кто-то нетрезво доказывал невидимому оппоненту: «…фигня! Вот я могу нарисовать… ик!.. пардон… синий круг. Нет! Зеленый треугольник… Эй! Дайте… ик!.. фломастер! Так, вот тут, тут обои беленькие как раз… И почище Малевича буду! Только мне… ик!.. пардон… средства потребны. На рекламу… Как зачем? А как узнают, что я… ик!.. лучше?». С утробным ревом пронеслась в туалете сливаемая вода. Что-то забасил знакомый голос хозяина — видимо, тост…

Очевидно, я ошибся и Миша со товарищи пребывал в «бодром расположении духа» несколько более одних суток.

Верочка продолжала цепляться за меня и затравленно озиралась, но в целом держалась молодцом. Мне стало хорошо. Я был у своих.