«Гвардия победила гвардию»
До конца жизни император Александр Павлович так и не изменил прохладного отношения к своему генерал-адъютанту. Бенкендорф оставался для него человеком из круга Марии Фёдоровны, вдовствующей (не без вины Александра) императрицы.
Незадолго до отъезда императора из Петербурга Бенкендорф послал ему отчаянное письмо, в котором сквозили обида и недоумение по поводу такого отношения. «Осмелюсь ли я, — говорилось в нём, — униженно умолять Ваше Величество смилостивиться поставить меня в известность, в чём я имел несчастье провиниться. Я не смогу видеть Вас, государь, уезжающим, с тягостной мыслью, что, быть может, я заслужил немилость Вашего Величества»1. Перед самым отбытием на юг России Александр принял своего генераладъютанта и обошёлся с ним достаточно тепло, однако времени вернуть полное доверие императора у того уже не было. Зато события конца 1825 года позволили Бенкендорфу заслужить уважение и доверие нового российского самодержца — Николая I.
Лаконичные дневники Николая Павловича не дают возможности проникнуть ни в его мысли, ни в темы его разговоров. Они для этого и не были предназначены. Зато они позволяют определить круг людей, с которым Николай общался в конце 1825 года, в нервозное время междуцарствия. Начиная с 27 ноября, того «ужасного» дня, дата которого обведена Николаем в траурную рамку, поскольку тогда было получено известие о смерти Александра, постоянным посетителем и собеседником пока ещё великого князя становится А. X. Бенкендорф2. Вот они обсуждают, гладко ли прошло принесение присяги Константину; вот беседуют в доверительной обстановке, за вечерним чаем; вот они разговаривают втроём, вместе с Марией Фёдбровной. День за днём в дневнике Николая почти непременно встречается: «Бенкендорф. Говорили» — то с утра, то за ужином, а то и дважды в день; но, к сожалению для историков, этим записи и ограничиваются. О темах этих бесед часто приходится только строить догадки.
Вот день 9 декабря. Николай принимает Милорадовича, который по службе должен передавать «все ходящие по городу толки и разговоры солдат» и, дождавшись, когда выйдет жена, говорит с ним о том, что «слухи всё более распространяются и становятся беспокойнее». Вечером то же обсуждается с Бенкендорфом. Можно предположить, что слухи эти о том, что Константин отречётся, и о готовящемся следом неповиновении со стороны тайных обществ: в эти дни их деятельность активизировалась, и Трубецкой уже был избран «диктатором». 11 декабря Бенкендорф присутствует на переодевании великого князя, потом Николай пишет при нём к пока ещё формально императору Константину.
А 12 декабря, в день, когда пришли и ответ от Константина, делавший Николая императором, и «самонужнейшие» известия о существовании заговора, Бенкендорф был вызван дважды: во второй раз, вечером, он присутствовал при написании новым царём того самого письма Дибичу, где сказано: «…Послезавтра поутру я — или государь, или без дыхания»3.
Из того же письма ясно, что Бенкендорф входит в самый узкий круг посвящённых во все детали непростой ситуации. Николай поделился с ним сведениями о заговорщиках, и генерал-адъютант с удивлением обнаружил в них тех людей, о которых сообщал прежнему государю несколько лет назад на основании донесения Грибовского. Там были князь Трубецкой, полковник Пестель, Никита Муравьёв и другие; большинство же имён «принадлежало совершенно неизвестным молодым поручикам». Бенкендорф не верил в то, что «младшие офицеры смогут подтолкнуть на бунт преданных и дисциплинированных солдат». Он «поручился за все четыре полка своей дивизии» и был уверен, что другие командиры сделают то же4.
Характеризуя Дибичу Бенкендорфа, Николай отметил, что он — «человек надёжный и посредник по делам военным и гражданским, быв военным губернатором и командуя полками, в коих, полагать должно, может быть зараза»5. Помимо него «в секрете» участвовали только двое: «генерал Милорадович, как военный генерал-губернатор и который всё здесь делает; князь Голицын, потому что он заведывает почтами и пользовался доверием покойного государя».
Утром 13 декабря дневниковые записи Николая обрываются; но мы знаем, что Бенкендорф был последним, кто ушёл от императора накануне 14 декабря (перед вечерней молитвой, около часа ночи), а ранним утром первым появился во внутренних покоях Николая Павловича.
Сам факт присутствия Александра Христофоровича при утреннем туалете императора говорит об особо доверительном отношении к нему нового государя. За мгновение до того, как выйти в залу, наполненную членами императорской семьи, гвардейскими генералами и полковыми командирами, Николай I обратился к нему со словами: «Итак, сегодня вечером, может быть, нас обоих не будет более на свете; но, по крайней мере, мы умрём, исполнив наш долг»6. Слова эти позже казались проявлением решительности и самоотверженности, но в момент их произнесения Бенкендорф «увидел в самых чёрных красках ту трудную ситуацию, в которой мы тогда оказались»7.
Было семь часов утра. Николай вышел к собравшимся в парадном мундире Измайловского полка и изложил самую необходимую информацию: он «находится вынужденным принять престол», поскольку «покоряется неизменной воле цесаревича Константина Павловича, которому недавно вместе с ними присягал». Затем он прочитал манифест императора Александра и акт отречения Константина. Наступил первый решительный для императора момент. Он спросил, «не имеет ли кто каких сомнений», и — слава богу! — «получил от каждого уверение в преданности и готовности жертвовать собой».
«Тогда Николай Павлович, несколько отступив, со свойственными ему осанкою и величием сказал: „После этого вы отвечаете мне головою за спокойствие столицы; а что до меня касается, если я хоть час буду императором, то покажу, что этого достоин“»8. Наконец, последовал приказ идти в Главный штаб — присягать официально, а оттуда немедленно направляться к своим частям, прочитать манифест и приложенные к нему документы, привести войска к присяге и об исполнении донести. Затем, «ежели кто из гг. генералов или штаб и обер-офицеров успеет к двум часам быть в Зимний дворец к высочайшему выходу, то таковым быть в парадной форме». Тогда казалось, что к назначенному времени всё будет в порядке.
Было около восьми утра. Бенкендорф вместе со всеми отправился в Главный штаб, в круглую библиотечную залу, в которой присягнул новому императору (в душе поклявшись ему в верности уже давно). По дороге генералы обменивались опасениями, что присяга в войсках,^вторая за месяц, может вызвать волнения. К назначенным местам разъезжались уже с уверенностью, «что придётся действовать с осторожностью и применить силу».
К тому времени тревога распространилась довольно широко. Адъютант Бенкендорфа, П. М. Голенищев-Кутузов, получив его приказание отправиться наблюдать за присягой лейб-гвардии Конного полка, не мог не спросить: «Взяты ли меры предосторожности; ибо мы слышали, что есть полки, не желающие присягать Николаю Павловичу, но которые хотят принести на руках Константина Павловича?»
Конечно, генерал отвечал, что предосторожности уже «взяты» — а как ещё он мог ответить подчинённому? — и направился на присягу кавалергардов — первого полка не только своей дивизии, но и всей гвардии.
Видимо, по дороге Бенкендорф ненадолго заехал на Большую Морскую, в дом генерал-губернатора Милорадовича, с которым был дружен.
В тот день все были в парадной форме, но вид Милорадовича, с синей Андреевской лентой через плечо, был особенно живописен: «Грудь его была буквально покрыта двумя дюжинами всех наших и главнейших европейских звёзд и крестов, взятых этою смелою и после 55 битв девственною от ран грудью с боя». Милорадович и Бенкендорф недолго пообщались наедине и вышли к присутствовавшим в хорошем настроении, «целуясь и обнимаясь». Правда, как утверждает адъютант Милорадовича Башуцкий, «граф сказал привычною ему смесью французских слов и русского с них перевода: „Знаете, что меня огорчает? Что это понедельник, ей-богу! Мой дорогой, у меня нет никаких предрассудков, но понедельник, понимаете ли, вот что мне не нравится“»9. Однако никаких сведений о беспорядках в войсках пока не поступало.
Было около девяти часов. «Направляясь ко дворцу через Театральную площадь и Поцелуев мост и доехав до Большой Морской, великий князь (Михаил Павлович. — Д О.) изъявил сопровождавшему его адъютанту Вешнякову удивление своё, что в городе в такой день всё так тихо и спокойно»10. Офицеру казалось, что так и должно быть…
Присяга во всех полках должна была проходить по единому образцу. Генералы отправлялись в старшие полки своих дивизий и бригад. В их присутствии начинался утверждённый ритуал:
«…По принесении знамён и штандартов и по отдании им чести сделать вторично на караул и старшему притом, или кто из старших внятнее читает, прочесть вслух письмо Его Императорского Высочества государя цесаревича и великого князя Константина Павловича к Его Императорскому Величеству Николаю Павловичу и манифест Его Императорского Величества (которые присланы будут); после чего, взяв на плечо, сделать на молитву и привести полки к присяге; тогда сделав вторично на караул, отпустить знамёна и штандарты, а полки распустить».
Можно гадать, намеренно ли задержался Бенкендорф у Милорадовича, но он дал возможность командиру кавалергардов графу С. Ф. Апраксину заранее собрать эскадронных командиров, чтобы сообщить им и об отречении Константина, и о законном воцарении Николая. Сама присяга кавалергардов описана очевидцами по-разному, хотя итог у всех один: она состоялась. Это было особенно важно, ведь и Николай, и Бенкендорф ещё с 12 декабря знали из письма Дибича, что «заговор касается многих лиц в Петербурге и наиболее в Кавалергардском полку»11.
Согласно запискам эскадронного командира Грюневальда, «полк был собран, среди офицеров было 14 человек, которые знали о плане заговора и переворота. Никто не пикнул, и принятие присяги произошло без помех»12.
Действительно, член тайного общества и офицер 5-го эскадрона кавалергардов Иван Анненков за два дня до восстания заявил заговорщикам, что не отвечает за свой полк, ибо уверен, что солдаты «не расположены к вспышке, которая готовилась», да и сам видит в «поднятии войск большую ошибку» и не рассчитывает на удачу13. И. Д. Якушкин добавляет: «В кавалергардах было более офицеров, принадлежавших к тайному обществу, нежели в каком-нибудь другом полку, но и тут присяга не ознаменовалась ни малейшим движением ни между офицерами, ни между солдатами. <…> Полковник Ланской, Анненков, Александр Муравьёв, Депрерадович, Арцыбашев и многие другие были во фронте при полку, когда он был выведен против войск, стоявших у Сената»14. Они прошлись подковами своих коней по собственной мечте о «свободе».
Согласно «Истории кавалергардов» С. А. Панчулидзева, граф Апраксин «собрал у себя на квартире дивизионных и эскадронных командиров, ознакомил их с манифестом и приложениями к нему. Затем полк был собран в полковом манеже, куда прибыл и начальник дивизии А. X. Бенкендорф. Полковой адъютант прочёл манифест и отречение цесаревича, после чего граф Апраксин не тотчас же предложил присягать, а дал время эскадронным командирам объяснить офицерам и нижним чинам, почему они, несмотря на недавно принесённую присягу наследнику престола Константину Павловичу, обязаны теперь присягнуть Николаю Павловичу. Проволочка эта не понравилась Бенкендорфу, который приказал „присягать без рассуждений“. В рядах раздался ропот. Тогда Апраксин близко подошёл к начальнику дивизии и, тихо напомнив ему, что за принесение присяги полком отвечает он, командир полка, попросил Бенкендорфа покинуть манеж. Бенкендорф уехал. Тогда граф Апраксин, сняв каску и подняв правую руку, поклялся полку, что отречение Константина Павловича добровольное, что престол переходит к Николаю Павловичу по закону и согласно последней воле императора Александра I, „нашего благодетеля“, и, указывая на вензеля на своих эполетах, заклинал полк именем покойного императора исполнить его последнюю волю. Дав полку успокоиться, Апраксин обратился к полковому священнику с предложением приступить к присяге. Полк уже без всякого колебания принёс присягу и свято исполнил её на Дворцовой площади, где по приказанию нового императора атаковал мятежников».
В советское время трактовка этого события была немного «подретуширована» и в книге историка А. Е. Преснякова выглядела — со ссылкой на Панчулидзева — уже следующим образом (курсивом выделены вольности «пересказа»):
«Получилась рискованная, с точки зрения начальства, пауза для устной беседы, вопросов, разъяснений. Это обеспокоило явившегося в манеж Бенкендорфа, и он сделал попытку прекратить разговоры окриком: „Присягать без рассуждений!“, чем вызвал только раздражение и ропот. Пришлось Апраксину напомнить начальнику дивизии, что за полк отвечает не он, а полковой командир, и просить генерала покинуть манеж. Бенкендорф уехал, а полковой командир, сняв каску и подняв правую руку, громко и торжественно поклялся перед полком, что отречение Константина добровольное, а переход наследия к Николаю установлен имп. Александром; затем дал полку время успокоиться и приступил к присяге. Приём удался: кавалергарды приняли присягу»15.
Сам Бенкендорф вспоминал инцидент иначе: «…Я бросился в казармы кавалергардов. Полк в пешем строю находился в манеже, появился священник, и присяга была принята. Я тщательно следил за малейшими изменениями на лицах: солдаты были холодны, несколько молодых офицеров были невнимательны и даже беззаботны, я был вынужден подать некоторым из них знак, чтобы они приняли подобающую ситуации и оружию позу».
Скорее всего Бенкендорф, обязанный доложить о принесении присяги, всё-таки дождался её окончания и здесь же, у кавалергардов, встретился со своим адъютантом Голенищевым-Кутузовым, выслушал его доклад о благополучном исполнении процедуры присяги лейб-гвардии Конным полком и только потом покинул конногвардейский манеж.
Было около десяти часов. Довольный Милорадович разрезал именинный пирог на завтраке у директора Большого театра. Автор «Манифеста» восставших Владимир Штейнгейль покупал билеты на дилижанс, чтобы бежать в Москву. «Диктатор» Сергей Трубецкой отогревался в здании Главного штаба.
Не дождавшись друзей и замёрзнув, ушёл с Сенатской площади одинокий Вильгельм Кюхельбекер.
А в одиннадцатом…
Беглым шагом, с грохотом барабанов, прошёл по Гороховой к Сенату лейб-гвардии Московский полк. Щепин-Ростовский махал знаменем, солдаты били попадавшихся на пути полицейских. Один из стражей порядка буквально «рыбкой» нырнул в окно какого-то полуподвала…
К Николаю с известием о неповиновении московцев примчался потрясённый виденным начальник штаба гвардейского корпуса генерал-майор Нейдгардт. На его глазах ротный командир, штабс-капитан князь Щепин-Ростовский, изрубил саблей старших начальников: командира бригады генерала Шеншина и командира полка генерала Фредерикса. Вскоре приехал в санях окровавленный командир батальона полковник Хвощинский — ему тоже досталось отведать клинка ротного. Бунтовщики пролили первую кровь.
Теперь уже в Зимнем барабаны ударили «поход». Николай убедился в преданности караульной роты и вместе с её солдатами вышел из дворца на площадь, заполненную народом и экипажами (начали съезжаться приглашённые во дворец к одиннадцати часам для принесения благодарственного молебна). Для него наступил свой момент выбора, своё «Смеешь выйти на площадь?».
На Дворцовой и Сенатской площадях образовались два полюса, два центра притяжения, к которым собирались обыватели и сходились войска. «Сказывают, будто 14 декабря одного купца сначала били у дворца за Константина, а потом у Сената за Николая»16.
Среди передвигающихся солдатских колонн, многотысячных толп народа, шума и криков: «Ура!», «Да здравствует Константин!» и «Батюшка, государь, наш отец, мы все за тебя станем!» — мы на время теряем Бенкендорфа из виду.
Однако через час, когда уже пришёл Преображенский батальон и Николай сел на коня, чтобы вести войска через толпы народа, мы снова видим Бенкендорфа в составе немногочисленной пока генеральской свиты, которая следует с императором по Адмиралтейскому бульвару, ведущему от верноподданной Дворцовой площади к мятежной Сенатской. Есть даже свидетели, запомнившие, как, «отправив… гонцов за другими гвардейскими полками, государь, в сопровождении одного лишь генерал-адъютанта Бенкендорфа, поехал на Сенатскую площадь для принятия дальнейших мер к подавлению мятежа»17.
Близился полдень, а преданные гвардейские полки всё ещё не подошли. Николай отправил Бенкендорфа в казармы ближайшего к Сенатской площади Конногвардейского полка — выяснить, почему подчинённые графа Орлова медлят с выступлением. Туда уже направились и адъютанты, и Нейдгардт, и сам Милорадович…
С последним Александр Христофорович, похоже, немного разминулся. Тот обругал Орлова и его полк за медлительность, отклонил совет дождаться выхода войск и в одиночку поехал уговаривать бунтующих солдат, надеясь покончить с мятежом без кровопролития. Через некоторое время, как раз когда Орлов и Бенкендорф наконец-то выстраивали конногвардейцев у казарм, со стороны Сенатской площади послышались выстрелы. В самый же момент выступления полка Бенкендорф увидел, что к конногвардейским казармам несут раненого, всего в крови, Милорадовича. По Бенкендорфу, Милорадович ещё нашёл в себе силы сказать ему и Орлову: «В меня стрелял не военный, а человек во фраке». Согласно Орлову, Милорадович прошептал ему: «Напрасно не послушался тебя». Адъютант Милорадовича Башуцкий описал сцену по-другому: «Я услышал за собой стук копыт по мостовой: кто-то выезжал. Мы остановились… Выезжавший на рыжей лошади был А. X. Бенкендорф. Зная их дружбу, вспомнив живо недавнее трогательное утреннее их свидание, глубоко взволнованный в чувствах, я без соблюдения строгой дисциплины, но встревоженный до глубины сердца, сказал: „Посмотрите, что сделали с графом!“ Щёлкнув языком, подобрав трензель и прижав шенкель, не оборотив даже головы, Александр] Х[ристофорович] прогалопировал мимо… Признаюсь, я не понял этого, может быть, высокого военного хладнокровия».
Такое противоречие в рассказах очевидцев оставляет немало места для рассуждений. Можно припомнить Бенкендорфу, что он частенько умалчивает в мемуарах о неприятных для него событиях; можно попенять Башуцкому, что его, ставшего позже известным сочинителем, неоднократно ловили на добавлении к своим воспоминаниям эффектных сцен и речей. Но лучше ограничиться фактом, равно выводимым из обоих свидетельств: в тот момент, когда к казармам Конной гвардии принесли раненого Милорадовича, Бенкендорфу удалось вывести полк на улицу, хотя его выступление старались задержать сторонники восставших (князь Одоевский «бегал по конюшням, объявлял, что отменено, что то была фальшивая тревога», а потом, почти в отчаянии, увещевал людей: «Успеете, нечего торопиться!»). Это был первый полк правительственных войск, вышедший на поддержку Николая в полном составе. Без него император не решился продвинуться вплотную к запруженной народом Сенатской, с которой ясно слышалось: «Ура, Константин!»
«Площадь уже вся полна народа; я вышел из кареты и, видя государя верхом перед первым баталионом Преображенского полка, удивился, что никого из генералов при нём не было, — вспоминал командир Отдельного корпуса внутренней стражи Комаровский. — Император сказал мне: „Представь себе, есть люди, которые, к несчастию, носят один с нами мундир и называют меня самозванцем! Ты слышишь этот крик и выстрелы, но я им покажу, что я не трушу“. Скоро после того я увидел генерал-адъютантов князя Трубецкого, Кутузова, Васильчикова, Левашова и Бенкендорфа, приехавшего донести, что полк Конной гвардии идёт, и действительно оный начал выстраиваться спиною к дому княгини Лобановой»18. С приходом конногвардейцев Николай получал явный численный перевес: до двух тысяч пехоты и тяжёлой кавалерии против примерно семи сотен бунтовщиков.
Важность этого события отражена в дневниковой записи императрицы Александры Фёдоровны, скорее всего, передавшей то, о чём говорил ей супруг: «Друзья оправдали его доверие; Бенкендорф и Орлов были первыми на площади; они [пришли] вместе с кавалерией. Положение Орлова было не из лёгких, так как он командовал полком Константина; солдаты этого полка получали от Константина пенсии и были ему преданы. Перед их казармами слышались крики: „Ура, Константин!“, и всё же он привёл полк в порядке на площадь, и ни один из них не посмел уклониться»19.
«Я побежал, чтобы догнать императора и доложить ему о прибытии Конной гвардии, — пишет ЕЬнкендорф. — Он очень холодно спросил меня, можем ли мы быть уверены в полку, которым много лет командовал великий князь Константин и который поэтому может быть преданным имени своего шефа. Я сказал, что отвечаю за него головой». Важная деталь для понимания событий: Николай искренне верит в то, что происходит бунт в пользу Константина — и не более того.
Командир эскадрона полковник И. И. Велио (позже в тот день раненный в локоть и лишившийся руки) вспоминал:
«Вскоре после того, как полк выстроился, мы увидали государя… Подъехав к нам, он поздоровался обычным: „Здорово, ребята!“ — на что весь полк грянул единодушно: „Здравия желаем, Ваше Императорское Величество!“
Тогда государь подъехал к нам ближе, и именно к правому флангу, и спросил:
— Признаёте ли вы меня за вашего царя или нет?
Крики „ура“ были ответом государю, и крики эти вылетали не только из уст солдат, но и офицеров и доказали ему, что полк наш вполне надёжен»20.
Николай приказал Бенкендорфу выстроить конногвардейцев фронтом к мятежникам и спиной к Адмиралтейству.
Было около половины первого.
Примерно в это время сперва к адъютанту Бенкендорфа Голенищеву-Кутузову, а затем к императору подошёл драгунский офицер с перевязанной головой, Якубович, с наружностью «замечательно-отвратительной» по оценке одних и «превосходной» по словам других. Адъютант заметил, что он прячет в кармане пистолет, и сообщил об этом Бенкендорфу. В тот момент многие обратили внимание на то, насколько подозрительно выглядел этот «переговорщик», первоначально воспринятый царём как раскаявшийся парламентёр. («У меня рука чесалась разбить ему череп, так он мне казался опасен для нашего монарха», — напишет Велио.) Бенкендорф на всякий случай подъехал поближе к императору, но тот уже поговорил с Якубовичем и отправил его назад, к бунтовщикам, с предложением сдаться. Существует множество предположений насчёт странного поведения Якубовича в тот день (разведчик? трус? двурушник?). Бенкендорф же был абсолютно уверен, что Якубович намеревался воспользоваться моментом и убить Николая и только более чем насторожённое отношение со стороны императорского окружения помешало ему. (Это Каховский мог беспрепятственно выстрелить из толпы в спину Милорадовичу, а тут, лицом к лицу с Николаем, под взглядом десятков, если не сотен недоброжелательно настроенных вооружённых людей, ждущих покушения, нужно было изловчиться, чтобы засунуть руку в карман, нащупать рукоять пистолета, достать его, взвести курок и прицелиться…)
Вслед за конногвардейцами начали подтягиваться другие верные Николаю части. Бенкендорф, видимо, поспешил навстречу второму своему полку — Кавалергардскому, подошедшему со стороны Невского проспекта (Апраксин так торопился, что не велел солдатам надевать кирасы) и поставил его в резерв на Адмиралтейской площади.
Было около часу дня.
Николай почувствовал себя достаточно сильным, чтобы выехать на Сенатскую площадь. Как он сам вспоминал: «Тогда отрядил я роту… Преображенского полка… чрез булевар занять Исаакиевский мост, дабы отрезать сообщение с сей стороны с Васильевским островом и прикрыть фланг Конной гвардии; сам же, с прибывшим ко мне генерал-адъютантом Бенкендорфом, выехал на площадь, чтоб рассмотреть положение мятежников. Меня встретили выстрелами»21. Бенкендорф подтверждает: «Пули свистели со всех сторон вокруг императора, даже его лошадь испугалась. Он пристально посмотрел на меня, услышав, как я ругаю пригнувших голову солдат, и спросил, что это такое. На мой ответ: „Это пули, государь“ — он направил свою лошадь навстречу этим пулям».
Примерно этот момент восстания запёчатлён на знаменитой акварели К. И. Кольмана, обошедшей все учебники и иллюстрированные издания. Кажется, в них нигде не упоминалось, что акварель эта висела в кабинете Бенкендорфа над его письменным столом22 и что с большой степенью вероятности можно утверждать, что генерал на рыжей лошади, указывающий Николаю на мятежников, — это А. X. Бенкендорф.
Ситуация постепенно прояснялась. Николай понял, что может положиться на многих своих солдат и офицеров, и приказал начать окружение пока ещё одиноко стоявшего Московского полка. Бенкендорфу он велел взять два эскадрона конногвардейцев и направиться в объезд Исаакиевского собора, мимо Адмиралтейского канала к Синоду, почти вплотную приблизившись к каре московцев. Всем правительственным войскам был отдан приказ: не поддаваться на провокации. Капитан преображенцев Игнатьев, отправленный занять Исаакиевский мост, получил строгую инструкцию от царя: «Если будут по вас стрелять — не отвечай, пока я сам не прикажу. Ты головой мне отвечаешь»23. Стреляли — то холостыми, то боевыми — только* из каре восставших. По конногвардейцам, оказавшимся у Сената и подошедшим к Московскому полку слишком близко, сделали несколько залпов.
Поначалу их подпустили на 10–12 шагов, приняв за своих. Но на «пароль»: «Да здравствует Константин!» — конногвардейцы ответили неожиданным «отзывом»: «Да здравствует Николай!» — «и получили тотчас же в правый… фланг ружейный залп, вследствие которого некоторые нижние чины были ранены, а один солдат, простреленный в бок от неплотно пригнанных кирас, свалился с лошади»24.
Как вспоминал Бенкендорф, один эскадрон конногвардейцев, «поддавшись внезапному порыву, предпринял против моей воли атаку на лучшую в мире пехоту, готовую эту атаку отразить, и был остановлен градом пуль и штыками»; потом «этот эскадрон по команде „Назад, равняйся“, теряя людей и лошадей, выполнил всё как на учении, так что ни одна лошадь не повернула вспять, и остановился в 20 шагах от неприятельского каре»25. Заметим — не «бунтовщики», а «лучшая в мире пехота».
Эта фраза исполнена трагического видения события и вызывает в памяти эпизод, случившийся через столетие и описанный А. И. Деникиным в его «Очерках русской смуты»:
«Среди офицеров разговор:
— Ну и дерутся же сегодня большевики!
— Ничего удивительного — ведь русские…
Разговор оборвался. Брошенная случайно фраза задела больные струны…»26
…Так же, как первая «непроизвольная атака», ни к чему не привели и последовавшие уже по команде «атакообразные демонстрации» Конной гвардии — по-другому их назвать трудно, ибо атаки кавалерии на каре пехоты, да ещё по страшной гололедице, на подковах без шипов, с ненаточенными («отпущенными») палашами, могли лишь напугать. Они и напугали — но не солдат, а толпы обывателей, которые бегом очистили площадь, как только в воздухе в буквальном смысле запахло порохом. Это позволило заметно уменьшить число жертв среди любопытного гражданского населения — ценой нескольких раненых. После первых потерь в рядах Конной гвардии казались нелепыми крики перебежавшего к мятежникам Одоевского: «Конногвардейцы, неужели вы хотите проливать русскую кровь?!» Ему отвечали — но всё ещё не выстрелами, а дружным «ура, Николай!» и «несколькими злобными словами».
Время шло к двум часам.
А в половине третьего мы снова видим Бенкендорфа рядом с Николаем I, возвращающимся на площадь из Зимнего дворца мимо адмиралтейской церкви. Император уже произнёс знаменитую фразу, обращённую к лейб-гренадерам, кричавшим «мы за Константина»: «Коли так, то вот вам дорога». Уже был смертельно ранен полковник лейб-гренадеров Стюрлер, сухой и педантичный швейцарец, до последнего следовавший за своими подчинёнными и на плохом русском уговаривавший их вернуться в казармы. Уже подошла артиллерия — но без боеприпасов, которые по обычаю хранились отдельно, на Охте; Бенкендорф пишет, что отправил туда сани, чтобы привезти картечи и ядер. (В официальной истории восстания за боеприпасами посылал генерал Сухозанет27.)
Николай снова попытался образумить бунтовщиков — на этот раз с помощью авторитета церкви. Он послал во дворец за митрополитом Новгородским Серафимом, тщетно ожидавшим царя к назначенному на два часа благодарственному молебну. Бенкендорф запомнил, как «митрополит в сопровождении всех своих священнослужителей пешком с крестом в руках пересёк Адмиралтейскую площадь и появился перед восставшими. Народ расступился, для того чтобы пропустить его, и посреди этого беспорядка воцарилось хмурое молчание. Восставшие солдаты обнажили головы, и митрополит начал говорить. Руководители заговорщиков испугались того действия, которое эти слова могли возыметь, и попросили митрополита немедленно удалиться, что он и принуждён был исполнить».
Солдаты обнажали головы, крестились, но были уверены в правоте своей и своих офицеров: они крестились и повторяли: «Ура, Константин».
Три часа. Конец короткого дня. Смеркается. До полной темноты остаётся не более получаса.
Всю критичность ситуации, понятную в тот момент многим — и на Сенатской, и вокруг неё, — почувствовал и передал в одном из писем В. А. Жуковский: «Что, если бы прошло ещё полчаса? Ночь бы наступила, и город остался бы жертвою 3000 вооружённых солдат, из которых половина была пьяные. — В эту минуту я с ужасом подумал, что судьба России на волоске, что её существование может через минуту зависеть от толпы бешеных солдат и черни, предводимых несколькими безумцами. Какое чувство и какое положение!»28
Действовать необходимо было немедленно. Но Николай очень не хотел начинать пребывание на троне с расстрела.
«Вы хотите, чтобы я пролил кровь моих подданных в первый день моего царствования?» — вопрошает он требующего применить артиллерию Васильчикова. «Чтобы спасти вашу империю», — следует ответ.
Быть может, в этот момент Николай внутренне осознал важный принцип поведения верховной власти: чувства и эмоции частного человека, как бы гуманны они ни были, должны быть стянуты железной уздой государственной необходимости. Их место — в доверительных беседах с семьёй и немногими преданными друзьями вроде Бенкендорфа, а не на площадях перед тысячами подданных. Сам император потом вспоминал: «Эти слова меня снова привели в себя. Опомнившись, я видел, что или должно мне взять на себя пролить кровь некоторых и спасти почти наверное всё, или, пощадив себя, жертвовать решительно государством».
Пушки вывозят перед преображенцами, разворачивают жерлами к мятежникам и демонстративно заряжают картечью. Диспозиция к наступлению разработана. Бенкендорф получает приказ: «Когда орудия начнут стрелять, направить конногвардейцев, батальон Финляндского полка с несколькими орудиями на Васильевский остров, с тем чтобы отрезать гренадер с этой стороны от их казарм».
И все-таки прежде к восставшим отправлен командующий гвардейской артиллерией генерал Сухозанет: «Ребята! Пушки перед вами; но государь милостив, не хочет знать имён ваших и надеется, что вы образумитесь, — он жалеет вас». В ответ кричат: «Подлец!», «Разве ты привёз конституцию?!» — а провожают и вовсе выстрелами, от которых на бульваре и за выставленной батареей падают новые раненые.
«Тогда император, желая взять на себя одного ответственность в этот великий и решительный момент, приказал первому орудию открыть огонь». Бенкендорф запомнил, что «первым ответом противника были крики „Ура!“ и ружейные залпы, но предатели были малодушны; эти бедные солдаты, поддавшиеся агитации заговорщиков, были ими покинуты в минуту опасности. Вскоре их ряды охватила паника, виновные во всём офицеры пытались скрыться от законного возмездия, они старались спрятаться в соседних домах или покинуть город. С этого момента, если их догоняли, то они неотвратимо становились жертвами гнева своих же товарищей. Несчастные солдаты бежали во все стороны, самая большая их часть бросилась в беспорядке на реку и по льду перешла на Васильевский остров». (Отметим это бенкендорфовское «несчастные солдаты», а не «бунтовщики».) Конная гвардия поскакала было вдогонку, но, как записал в дневнике участник преследования В. Р. Каульбарс, на мосту «в этот день было так скользко, что лошади, скользя на все четыре стороны, падали чуть ли не на каждом шагу. Многие слезали и пробовали вести коней в поводу, но безуспешно: увлекаемые лошадьми, они сами валились. При столь невыгодных для преследования условиях мы не успели ещё дойти до противоположного конца моста, как от заговорщиков на Неве и след простыл. Они тем временем разбежались и скрылись по разным линиям Васильевского острова. Видя безуспешность нашего движения, Орлов остановил полк»29.
«Всё было кончено, и оставалось только сбирать спрятанных и разбежавшихся». «Возложив это на генерал-адъютанта Бенкендорфа, государь с своею свитою поехал во дворец».
А Бенкендорфу ещё предстояла встреча с «нейтральными» солдатами Финляндского полка. Годом ранее этот полк, квартировавший на Васильевском острове, был подчинён ему на время ликвидации последствий наводнения. Авторитет Бенкендорфа был достаточно высок, и он смог добиться от солдат «роты, которая чувствовала себя более всех виноватой», конкретного выражения лояльности новому государю. Генерал-адъютант построил эту роту отдельно от других и объявил: «…Для того чтобы получить почётное право присягнуть на верность новому императору, от чего они отказались сегодняшним утром, его надо заслужить, найдя виновных и доставив их… безоружными. Рота, — уверяет Бенкендорф, — поспешила исполнить этот призыв и бросилась в погоню за беглецами».
Беглецы вызывали чувство сострадания. Двое попросили убежища в доме Ф. П. Толстого, знаменитого медальера, некогда запечатлевшего освобождение Голландии. «…Пришли в сени нашей кухни два унтер-офицера, один ещё молодой, приведший другого, уже в летах, с тремя нашивками на рукаве, раненного картечью в ляжку, облитого кровью; я велел отвести его в смежную с кухней комнату, где мы, положив на стулья доски с постланным на них тюфяком, положили раненого. <…> На предложение моё раненому и его товарищу — не хотят ли они закусить или выпить горячего чаю, они отказались. Весьма печальную картину представляли эти два существа — одно пожилое, с полупоседевшею головою на службе отечеству, страждущее от тяжёлой раны; другой — здоровый, сильный и в лучших годах, чтобы жить для пользы отечества. Он стоял неподвижно, как статуя, у изголовья больного товарища, облокотясь на своё ружьё, погружённый, углублённый в думу об ожидающей их горестной участи. Когда я сидел у больного, он со слезами на глазах сказал мне: „В 15 сражениях был я против неприятелей, в разных войнах, нигде не был ранен, а теперь, может, от картечи своих придётся умереть. Бог судья офицерам, которые нас до этого довели“»30.
Ещё одну сцену запомнил пенсионер Академии художеств Фёдор Солнцев: «Вечером, когда всё уже поутихло, я с одним товарищем пошёл к Кадетскому корпусу посмотреть, что делается на Исаакиевской площади. Лишь только мы перешли Румянцевскую площадь, как солдат закричал: „Назад!“ <…> Делать нечего; пришлось идти обратно в Академию. Когда мы подошли к ней со стороны 3-й линии, то увидели лежащего на панели раненого старого солдата Московского полка. В это время приехал Оленин с Бенкендорфом. Увидя солдата, Бенкендорф приказал часовому взять у раненого ружьё. Старый служака заплакал как ребёнок.
— Ты бунтовщик? — спросил его Бенкендорф.
— Нет, я — солдат, — отвечал старик, — нам что прикажут, то и делаем.
Солдата отправили в лазарет, а мы возвратились в Академию»31.
Было около пяти. Давно стемнело.
Бенкендорф снова, как и год назад, стал временным военным комендантом Васильевского острова. На этот раз под его командой находились батальон лейб-гвардии Финляндского полка при четырёх конных орудиях, два эскадрона конногвардейцев и Конно-пионерный эскадрон. Часть войск стала лагерем на площади перед Первым кадетским корпусом, у обелиска румянцевским победам. Остальные разошлись и разъехались «для забирания и обезоружения нижних чинов, рассеявшихся по улицам». Пойманные не оказывали сопротивления. Их помещали в манеже кадетского корпуса, к которому был приставлен караул. Один из членов Северного общества, поручик Розен, принял присягу вместе со своим взводом и получил приказ занять Андреевский рынок. После этого он послушно отправился караулить (от своих подельников?) «тамошний небольшой гостиный двор».
Мороз заметно усилился, и Бенкендорф приказать разжечь костры и принести людям еды. Сам он направился в квартиру начальника корпуса генерал-адъютанта П. В. Голенищева-Кутузова, где нашёл радушный приём, обед и тепло. Первая большая передышка дала возможность порассуждать о произошедшем.
«Только теперь, — вспоминал Бенкендорф, — я почувствовал всю сложность и опасность нашего положения. Гвардия только что победила гвардию, единственная опора империи — император — шесть часов подряд рисковал своей жизнью, в народе было неспокойно, и ещё нельзя было распознать его истинных намерений. Был раскрыт заговор, но пока не были известны ни его руководители, ни его обширность, всё было как в тумане, и всё могло начаться снова. Эти размышления не могли успокоить».
С другой стороны, на глазах Бенкендорфа Николай Павлович, его друг, в один день стал императором в полном смысле слова: «Он был великолепен; ни на мгновение не поддался малодушию, не произнёс ни одного ласкового слова, чтобы польстить или задобрить: это был император и полководец». Все «видели нашего молодого императора отважным, твёрдым и спокойным в минуту смертельной опасности. Офицеры были этим удивлены, а солдаты были в восторге. Победа была на стороне престола и преданности, что же ещё было нужно для того, чтобы войска восхитились и приняли сторону своего нового государя, чтобы они забыли все претензии, которые ещё накануне высказывались в адрес этого человека, лишь недавно бывшего командиром гвардейской дивизии и теперь принявшего скипетр Петра I, Екатерины и Александра? Во всяком случае, мы знали, что если завтра повторятся вчерашние опасности, то наш руководитель, наш владыка достоин и способен направлять наши усилия».
Другими словами, но те же чувства тревоги и надежды, сменяющие друг друга вечером 14-го и утром 15 декабря 1825 года, передавал В. А. Жуковский в письме А. Тургеневу: «Ввечеру… когда уже миновался этот ужас, я думал, как бедственно окровавлен этот торжественный день, какое будущее представляется для России, какая первая минута для нового императора, какое воспоминание для него на целую жизнь, под каким мрачным покровом для него Россия, какая недоверчивость должна вселиться в его сердце! Всё было кончено, но утешение не входило в душу. Но на другой день совсем иная мысль. Зачинщики мятежа взяты. День был кровавый, но то, что произвело его, не принадлежит новому царствованию, а должно быть отнесено к старому. Государь отстоял свой трон; в минуту решительную увидели, что он имеет и ум, и твёрдость, и неустрашимость. Отечество вдруг познакомилось с ним, и надежда на него родилась посреди опасности, устранённой ейго духом. Такое начало обещает много. Теперь он может утвердиться в любви народной. На него полагаются, его уважают. Он может твёрдою рукою схватиться за то сокровище, которое Промысл открыл ему в минуту роковую; он может им завладеть на всю жизнь, на утверждение трона, для блага России. Будем надеяться лучшего»32.
Всю ночь войска провели под ружьём, «чтобы лишить злонамеренных возможности возобновить свои покушения в ночное время»33. «До рассвета, — вспоминает Бенкендорф, — ко мне привели свыше шестисот пленных, в основном солдат лейб-гвардии Гренадерского полка, и нескольких офицеров, среди которых был князь Оболенский, нанёсший удар штыком бедному Милорадовичу». В прихожую штабквартиры Бенкендорфа было принесено взятое у мятежников знамя лейб-гвардии Московского полка, с которым Щепин-Ростовский выводил солдат на площадь34. Это было то знамя, вокруг которого утром пролилась первая, а вечером последняя кровь 14 декабря …
Петербург полностью переменился: пешие и конные патрули на пустынных улицах, пушки на мостах, костры и биваки на площадях…
Наступивший день 15 декабря оказался не менее решающим для судьбы царствования, чем предыдущий. Бенкендорф уже утром заметил явно недоброжелательное отношение к себе и своим подчинённым со стороны населения — того самого, которое он спасал от наводнения и его последствий и от которого вправе был ждать уважения. «С первым мерцанием дня, — пишет Александр Христофорович в мемуарах, — народ начал сходиться в толпы и казался взволнованным при виде биваков и заряженных пушек. Наблюдательное положение и невежливость этих сборищ поразили меня; я подошёл к одной толпе и, увидев стоявшего в ней купца, которого знал как человека скромного и тихого, спросил его, по какому поводу этот народ, всегда кланявшийся мне дружески со времени наводнения 1824 года… теперь не хочет меня знать и даже как бы кичится передо мною. Купец отвечал с некоторым смущением, что он первый не знает сам, как ему смотреть на меня. „Вчера, — продолжал он, — вы дрались и сегодня, кажется, снова хотите начать бой; вы присягнули Николаю Павловичу и преследовали солдат, оставшихся верными нашему государю; что ж нам обо всём этом думать и что с нами будет?“»35. Все симпатии толпы к восставшим стали понятны — причиной тому было отсутствие достоверной информации о происходившей смене верховной власти.
Действительно, информационная борьба к 14 декабря была выиграна противниками Николая. Их идеи были просты и понятны: законный царь — Константин, ему все присягали. Кто будет так неожиданно требовать престола при живом царе? Самозванец. Почему? Потому что прежний обещал волю народу и послабления солдатам. Если бы Константин сам отдал корону, он бы приехал в Петербург. Если его здесь нет — значит, он схвачен и спрятан от народа в тюрьму.
Достоверной информации не было, а городские слухи, усиленно распространявшиеся заговорщиками, материализовались в бунтующих солдат и летящие из толпы камни и поленья.
Напротив, городские власти допустили немало «погрешностей и оплошностей», которые только способствовали распространению выгодных заговорщикам слухов. «Так, например, духовное начальство распорядилось, чтобы во всех церквах на ектеньях за обеднею 14 декабря возглашено было уже имя государя императора Николая Павловича; но самый манифест с приложениями велено прочесть только после обедни, перед молебном. С другой стороны, упущено было заблаговременно выпустить и рассыпать в народе достаточное число печатных экземпляров манифеста, которым объяснялось всё дело, а на улицах частные разносчики везде продавали экземпляры новой присяги без манифеста, то есть без ключа к ней. Манифест нигде почти и достать нельзя было, особенно с тех пор, как мятежники загородили здание Сената, в котором помещалась и типография его с книжною лавкою»36.
Таким образом, для населения Васильевского острова события 14 декабря представлялись в зеркальном отражении действительно произошедшему: самозванец Николай поднял бунт, опираясь на гвардию, и подавил сопротивление немногих «верных истинному государю». Так в столице уже бывало, и не раз. Ещё оставались живые свидетели «революции 1762 года».
К счастью, в те времена люди искренне верили печатному слову. Когда Бенкендорф понял, что манифест, «ключ к присяге», неведом петербургским обывателям, он тут же написал Николаю I «обо всём виденном и слышанном», умоляя срочно разослать по всему городу, в том числе прислать на Васильевский достаточное число экземпляров этого крайне важного документа. Вскоре «ходатайство было исполнено», и Бенкендорф с присланными ему официальными бумагами в руках (завещание императора Александра, отречение великого князя Константина и манифест нового государя) «смело вошёл в толпу, всё более возраставшую», и повёл всех в ближайшую церковь, где велел священнику читать народу акты «сколь можно громче и внятнее, с повторением тех мест, которые кто-нибудь не поймёт». Выйдя из церкви, Бенкендорф раздавал оставшиеся экземпляры тем, кто не попал внутрь. «Едва манифест с приложением был зачитан, как на всех лицах засияла радость и в народные массы возвратилось совершенное спокойствие»37. Для Бенкендорфа это был важный опыт: он осознал, насколько важно общественное мнение и как сильно оно зависит от предоставляемой информации.
Утром 15 декабря порядок в городе был восстановлен. Николай отправился объезжать войска, расквартированные на улицах и площадях, и благодарил всех за усердие, верность и отличную дисциплину. «Никогда я не видел, — писал Бенкендорф Воронцову, — чтобы кого-нибудь встречали так, как 15-го утром приняли императора войска, которые провели ночь на биваке на ужасающем холоде и ветру». На его появление реагировали «восторженными криками веселья и восхищения». Убедившись в преданности войск и тишине в городе, Николай приказал вернуть части в казармы, в тепло. «С этого дня, — вспоминает Бенкендорф, — в городе восстановилось спокойствие и обычное течение жизни, как если бы оно ничем и не было нарушено».
Внешне так и было.
В письме же Бенкендорфа Воронцову вслед за описанием событий 14 декабря звучит печальное признание человека, слишком много пережившего и перестрадавшего в эти бурные дни: «Сердце мое устало, и силы мои истощились…»
Следователь
«…Руку мою отпустили, я остановился, и с меня сняли платок.
Я стоял посреди комнаты, в шагах 10 от меня стоял стол, покрытый красным сукном. На крайнем конце его сидел председатель следственной комиссии Татищев, рядом с ним великий князь Михаил Павлович; сбоку от Татищева сидели князь Голицын (Александр Николаевич) и Дибич; третий стул был порожний (Левашова), четвёртое место занимал Чернышёв. По другую сторону стола около великого князя сидел Голенищев-Кутузов, потом Бенкендорф, Потапов и полковник флигель-адъютант Адлерберг, который, не будучи членом комиссии, записывал всё сколько-нибудь важное, чтобы тотчас доставлять императору сведения о ходе дела. Когда сняли с меня платок, с минуту во всей комнате продолжалось молчание. Наконец, Чернышёв махнул мне пальцем и весьма торжественным голосом сказал: „Приближьтесь“»38.
Так обычно начинались заседания следственной комиссии, официально названной «Тайным комитетом для изыскания соучастников злоумышленного общества», список членов которого был готов у Николая уже 15 декабря. Впрочем, меньше чем через месяц комитет потерял определение «тайный»: император решил сделать расследование гласным. В конце января читающая публика знакомилась с первым «обозрением», сообщавшим подробности о заговоре на основании материалов, «почерпнутых из допросов и признаний самих виновных». Бенкендорф специально отметил в воспоминаниях всю важность «совершенной гласности всех распоряжений правительства», в том числе «самых строгих приказаний о хорошем содержании и охранении здоровья арестованных» и «неусыпном старании тотчас освобождать тех немногих, которые были задержаны по ошибке или которых вина оказывалась слишком маловажной». Таким образом, новый монарх «польстил общественному самолюбию, отдавая, так сказать, публичный отчёт в своих действиях»39.
«Приказания о хорошем содержании и охранении здоровья арестованных» не были пропагандистским трюком. Князь Оболенский, судя по воспоминаниям барона Розена, «пополнел в крепости и получил розовые щёки от здоровья»40; отставной подполковник Поджио жаловался, что ему в камере к обеду со щами, кашей и телятиной подали чёрный «солдатский» хлеб, а не приличествующую дворянину булку (её подавали на полдник)41; майору Jlopepy его сердобольный страж корзинами носил в каземат апельсины42.
А. О. Смирнова-Россет вспоминает, что во время следствия, когда «заговорщики сидели в казематах, …Нева была покрыта лодками, родные подъезжали, отдавали им записки и разную провизию, на это добрый Бенкендорф смотрел сквозь пальцы и великий князь Михаил Павлович тоже»43.
Следственный комитет работал ровно полгода, с 17 декабря по 17 июня, и провёл 146 заседаний. Первые полтора месяца его деятельности были самыми интенсивными: до 6 февраля заседания проходили ежедневно, с шести вечера до полуночи, а то и до часу ночи. Нужно было удостовериться, что главная опасность миновала, поэтому работали и в Рождество, и в Новый год. Да и в дальнейшем перерывы на деньдва были связаны только с такими серьёзными обстоятельствами, как погребение императора Александра, празднование Пасхи и разлив Невы44.
«Мы немедленно приступили к нашим занятиям, — пишет Бенкендорф, — со всем усердием и жаром, каких требовало дело, тесно связанное с политическим существованием империи и с безопасностью каждого из её подданных. Ни один из соумышленников, указанных их признаниями, не укрылся от бдительности правительства. Все были забраны и представлены в следственную комиссию»45.
При этом члены следственного комитета весьма щепетильно относились к проведению арестов. Великий князь Михаил Павлович часто говорил: «Тяжела обязанность вырвать из семейства и виновного, но запереть в крепость невинного — это убийство». Председатель комитета военный министр Татищев при подписании новых бумаг об арестах выговаривал делопроизводителю Боровкову: «Смотри, брат, на твоей душе грех, если прихватим напрасно»46.
Впрочем, были и такие, кто просился в крепость сам. В первые же дни заседаний комитета некто Лешевич-Бородулич предложил «заключить его в то место, где содержится Николай Бестужев», дабы обратить оступившегося «на путь истины», сколько бы времени для этого ни понадобилось. Комитет отказал: поскольку «для увещания мятежников по высочайшему соизволению назначен священник, то не только нет надобности, но и неприлично допускать к сему людей посторонних»47.
Первые, организационные заседания проходили в Зимнем дворце («в комнате подле залы казачьего пикета»), но «требовать мятежников в самый комитет, помещённый во дворце», и к тому же возить подследственных по городу было признано «неудобным». Следствие переместилось в дом коменданта Петропавловский крепости, и там с 23 декабря начались допросы.
Вначале был вызван несостоявшийся диктатор С. П. Трубецкой. Он первым увидел и запомнил картину заседания комитета (она с вариациями повторится во многих мемуарах декабристов):
«…Войдя в комнату, я нашёл сидящих за столом: в голове — военного министра Татищева, по правую его руку — вел. кн. Михаила Павловича, по левую — кн. А. Н. Голицына, возле них генерал-адъютантов ГоленищеваКутузова, Бенкендорфа, Левашова, флигель-адъютанта полковника Адлерберга и чиновника 5-го класса Боровкова. Начались вопросы о 14-м числе, о цели и о средствах достижения цели его»48. Сперва Трубецкого взяла оторопь, даже испуг. «На меня взирали как на ожесточённого в сердце преступника, как на злобного какого изверга — так он сам признавался министру Татищеву. — Я видел, что мне ни в чём не хотят верить, и казалось мне, что единственно ищут уловить меня в чём-либо для большего посрамления… Я вышел из присутствия вашего с единственным желанием, чтобы Господь Бог… скорее прекратил тягостную жизнь мою»49. Но всё изменилось уже через день. «Какая проникла радость во глубину души моей, — признаётся Трубецкой в том же письме, — когда я вчерашним вечером увидел сожаление, напёчатлённое на лицах всех господ, пред коих я предстать был должен; когда я увидел малейшую надежду, что ожидают от меня хотя какой-нибудь истины, что не ищут единственно посрамления моего и что мне не преграждён путь говорить истину. Тогда… я пришёл в радостной восторг, ибо увидел, что могу исполнить беспрепятственно единственное желание, которое имел и о возможности исполнения коего терял вовсе надежду: это желание явить, сколько в силе моей есть, Его Императорскому Величеству, что я вполне чувствую всю цену его неизречённо милосердного и благодетельного с недостойным высочайшего внимания его преступником обхождения»50. В чём же было выражено «милосердное внимание» монарха? Бенкендорф пишет, что арестованный «на коленях умолял государя не лишать его жизни» и Николай это ему пообещал51.
В собственных мемуарах Трубецкой рассказывал, с каким достоинством вёл он себя перед лицом следователей. А документы фиксируют: уже 27 декабря к его показаниям были приложены «история общества, различных его отраслей и список членов». В списке фигурировало шесть десятков имён с прибавлением: «Кого не помню, должен знать Пущин». Но и без свидетельства Пущина, и без имён, добавленных позже, Трубецким было названо почти в полтора раза больше бунтовщиков, чем в самом богатом на имена доносе (Майбороды).
Комитет немедленно постановил проверить эти сведения и немедленно «взять и представить» кого следовало. «Во уважение полного и чистосердечного показания князя Трубецкого насчёт состава и цели общества» ему была оказана милость — дано позволение «весть переписку с его женою»52. Даже более чем благожелательный к декабристам историк М. Н. Покровский признавал, что. «весь основной список заговорщиков был составлен по показаниям Трубецкого»; стало быть, и аресты шли по наводке недавнего «диктатора». Добавим, что не без помощи другого видного руководителя Северного общества, Рылеева: это он, опережая всех, уже вечером 14 декабря указал на Трубецкого, который многое «может пояснить и назвать главных»53. В первые пять дней после Рождества, с 25 по 30 декабря, были арестованы 64 человека.
Александр Одоевский*, который накануне восстания «с пылкостию юноши твердил только: „Умрём! Ах, как славно мы умрём“»54, под следствием торопился рассказать обо всём и обо всех. Вот что писал он Николаю I: «Чем более думаешь об этих злодеяниях, тем более желаешь, чтобы корень зла был совершенно исторгнут из России… Желание же каждого подданного, который имеет совесть, споспешествовать, по возможности, сему священному делу… Итак, я помолился Богу от всего сердца, спросился у моей совести, и поверг к всеавгустейшим стопам милосердного моего государя участь сих людей, Пестеля и сообщников». А когда следствие оставляло Одоевского в покое, он сам напоминал о своей готовности сотрудничать: «Допустите меня сегодня в комитет, ваше высокопревосходительство! Дело закипит. Душа моя молода, доверчива… Она порывается к вам. Я жду с нетерпением минуты явиться перед вами. Я надумался; всё в уме собрал. Вы найдёте корень. Дело закипит. <…> Я наведу на корень: это мне приятно». И ещё раз: «Если когда будет свободная минута, то прикажите опять мне явиться. Я донесу вам систематически: 1-ое о известных мне выбывших членах; 2-ое о тех, коих подозреваю в большом их круге; 3-е о принадлежащих ко 2-й армии; 4-ое разберу по полкам: ни одного не утаю из мне известных, даже таких назову, которых ни Рылеев, ни Бестужев не могут знать»55. После такого рвения несколько иначе воспринимаются его хрестоматийные строки: «Своей судьбой гордимся мы» и «В душе смеёмся над царями».
Параллельно с разгребанием потока признаний комитет работает и над освобождением оговорённых. Ведь сам Николай утверждал: «Мы арестуем не в поисках жертв, но чтобы дать оправдаться оклеветанным»56. Делопроизводитель Боровков то и дело фиксирует в журнале заседаний заключения, подобные нижеприведённым:
«Допрос гвардейской Фурштатской бригады 3-го баталиона рядового Фёдора Федощука, взятого по подозрению, что он на Сенной площади подслушивал разговоры крестьян, и рапорт генерал-адъютанта Нейдгарта, что Федощук поведения отличного и по службе несёт звание старшего ротного ефрейтора. Положили: как Федощук не только не уличён в том, чтобы участвовал в возмущении, но даже и к делу сему нимало не прикосновен, то об освобождении его из-под ареста испросить высочайшее соизволение».
«Военный министр объявил: а) Северского конно-егерского полка майор Гофман прощён, и высочайше повелено причислить его, Гофмана, к учебному кавалерийскому эскадрону…
…Полковника Глинку освободить, и бумаги его, если в них ничего не найдётся подозрительного, ему возвратить. Положили: как в бумагах его ничего подозрительного не найдено, то о возвращении оных представить Его Императорскому Величеству»57.
Отпуская Глинку, Николай Павлович сказал: «Не морщиться и не сердиться, господин Глинка! Ныне такие несчастные обстоятельства, что мы против воли принуждены иногда тревожить и честных людей… Скажите всем вашим друзьям, что обещания, которые я дал в манифесте, положили резкую черту между подозрениями и истиной, между желанием лучшего и бешеным стремлением к перевороту; что обещания эти написаны не только на бумаге, но и в сердце моём. Ступайте, вы чисты, совершенно чисты!»58
Прощённые и оправданные возвращаются домой, подозреваемых конвоируют в комитет, и снова начинается:
«…Меня ввели в ярко освещённую комнату. За длинным столом мне представились 20 фигур генералитета в лентах, звёздах, строгих, мрачных, подобно рыцарям XV века на тайном судилище, подобном венецианскому „совету десяти“, инквизиционному заседанию. <…>
Я обвёл собрание взглядом и поклонился. Вот в каком порядке они сидели: председателем был Татищев, по правую сторону великий князь Михаил Павлович, потом Кутузов, Левашов, Потапов, Бенкендорф. По левую сторону [от] председателя — А. Н. Голицын в Андреевской ленте, потом пустое место, на котором иногда сидел, как я заметил впоследствии на допросах, Дибич, потом — не помню, и Адлерберг, тогда флигель-адъютант. На конце стола, чтоб ближе быть к подсудимым, Чернышёв…
Вскоре он начал мне делать обычные вопросы: кто был основатель нашего общества, с которого года оно образовалось и существует и проч. Это продолжалось с четверть часа. Чернышёв позвонил, и меня повели обратно. У крыльца комендантского дома не видно было ни одного экипажа господ судей, а впоследствии я узнал, что их прятали обыкновенно на внутреннем дворе, чтоб кучера не могли видеть, кого водят к допросу»59.
В присутствии всех членов комитета допросы шли чересчур сбивчиво, даже сумбурно. Поэтому 9 января было принято решение: «1) Произведение допросов поручить господам членам комитета генерал-адъютантам Чернышёву и Бенкендорфу, придав им флигель-адьютанта полковника Адлерберга с чиновниками… Разделение между ними занятий зависит от самих господ Чернышёва и Бенкендорфа»60.
Два назначенных дознавателя представляли собой образец впоследствии ставшего классическим приёма «злого и доброго следователей». Воплощением зла декабристам представлялся Чернышёв. А. В. Поджио восклицал: «Чернышёв!! Достаточно одного этого имени, чтобы обесславить, опозорить всё это следственное дело! Один он его и вёл, и направлял, и усложнял, и растягивал, насколько его скверной злобной душе было угодно! Нет хитрости, нет коварства, нет самой утончённой подлости, прикрытой маскою то поддельного участия, то грозного усугубления участи, которых бы не употреблял без устали этот непрестанный деятель для достижения своей цели… Он знал, что только с нашей погибелью он и мог упрочить свою задуманную им будущность»61.
Контрастом, даже противовесом Чернышёву во многих мемуарах выступает Бенкендорф. Майор Н. И. Лорер вспоминал, как на одном из заседаний следственного комитета Чернышёв, не получив ожидаемых ответов на свои вопросы, «сердился», а председатель Татищев, «тучный после роскошного стола, едва шевеля губами», философствовал: «Сознайтесь, что вы всё это почерпнули из вредных книг… а я, вот видите, во всю свою жизнь ничего больше не читал, как святцы, зато ношу три звезды». При этом «Бенкендорф вёл себя благороднее всех; бывало, при подобной глупости потупит глаза и молчит, а когда Чернышёв начнёт стращать, кричать, то даже часто его останавливал, говоря: „Да дайте ему образумиться, подумать“»62.
О похожей ситуации рассказал поручик Николай Цебриков: «Меня… потребовали к коменданту и ввели в комнату для очных ставок, где сидели два генерал-адъютанта: Бенкендорф и Чернышёв. Первый был очень тих со мной, а последний как змия: так бы, кажется, и бросился на меня. <…> Чернышёв видел во мне человека, ускользающего от наказания, которое он заготовил каждому, и при замечании ему, мною сделанном… вдруг… разразился бранью на меня, что из меня следовало бы жилы тянуть. Конечно, опять мне оставалось молчать… На лице же Бенкендорфа я заметил, что он не разделял с Чернышёвым подобного мнения мои жилы тянуть, — и Бенкендорф во всё время очных ставок со мною молчал, а Чернышёв продолжал шипеть!!!»63
Ещё одно свидетельство в пользу нашего героя оставил подследственный в «густых эполетах», генерал М. А. Фонвизин: «Из членов тайной следственной комиссии всех пристрастнее и недобросовестнее поступал бывший после военным министром кн. Чернышёв: допрашивая подсудимых, он приходил в яростное исступление, осыпал их самыми пошлыми ругательствами — словом, действовал, как известный английский судья Жефрис в политических процессах при Карле II и Якове II, и которого так драматически представил Вальтер Скотт в одном из своих романов. Пристойнее вели себя князь Александр Николаевич Голицын и генераладъютант граф Бенкендорф, у которых вырывалось сердечное сочувствие и сострадание к узникам»64.
Сдержанность Бенкендорфа трудно принять за мягкость: он также выговаривал, например, Пущину, начавшему дерзить сидящим перед ним генералам: «Вы не должны забывать, что говорите в присутствии лиц, облечённых властию от государя, и что за выражения ваши можете пострадать»65.
Но тем не менее именно к этому члену комитета подследственные зачастую испытывали наибольшее расположение. Отрицавший на первых допросах свою осведомлённость о тайном обществе поручик Искрицкий именно под влиянием беседы с Бенкендорфом, чьи слова подали ему «тень надежды», выразил «чистосердечное раскаяние» и согласился давать показанияб6. У Трубецкого после разговора с Бенкендорфом появилась надежда: неужели его «и всех задержанных выпустят по окончании следствия? Всех восстановят в прежних званиях и достоинствах?»67.
Гвардии поручик Гангеблов, общавшийся с Бенкендорфом один на один, отмечал, что генерал действовал на него «успокоительно»: «В тихой, кроткой речи он меня убеждал покориться необходимости; говорил, что после того как государь лично удостоверился в моём, конечно, необдуманном проступке, всякая неискренность ни к чему уже не поведёт, кроме как к затягиванию дела, с которым государь желает покончить до коронации; что лишь несколько главных виновников (при этом он окинул глазами залу, как бы украдкой) не могут, конечно, не подвергнуться должной каре, но что прочие будут помилованы»68. Мичман Беляев, чуть более года назад спасавший вместе с Александром Христофоровичем людей во время наводнения, был принят им с особенным участием. «Ты знаешь, — говорил Бенкендорф, — сколько я тебе обязан: ты для меня как сын родной, и уж, конечно, я тебе не посоветую ничего такого, что могло бы тебе повредить или уронить тебя с какой бы то ни было стороны»69.
Каковы были советы, дававшиеся Бенкендорфом подследственным, можно узнать из воспоминаний И. Анненкова: «Вы знаете, государь милосерден. Сознайтесь чистосердечно, ведь ваша вина незначительна. Есть государственные люди, замешанные в этой истории, но вы ничего ведь не можете изменить. Вашей смерти не нужно, будьте только откровенны. Если вы во всём сознаетесь и раскаетесь, то самое большое наказание — вас разжалуют в солдаты и сошлют на Кавказ. Теперь начинается персидская война, первое дело — и вы офицер, а там можно служить или выйти в отставку, это — ваше дело. Не сознаетесь — вас оставят в крепости, вы имеете теперь понятие о ней, ведь это живая могила»70.
Однако реакция Анненкова была не такой, как у Беляева. Мичман «вышел из… аудиенции ободрённым такими а la bon papa (добрыми, как бы отеческими. — Д. О.) советами». Он пережил Бенкендорфа на 20 лет, выслужил, как ему и обещали, свободу через боевую службу на Кавказе и в конце николаевского царствования ходил на собственном пароходе в частные рейсы от Рыбинска до Астрахани. А кавалергард-поручик пришёл от подобного предложения в ужас, «подвергнулся внутренней борьбе» и «отвечал на все вопросы Бенкендорфа „не знаю“».
«Тот не верил и продолжал настаивать.
— Вы сами себе вредите, — заговорил он опять, — я понимаю, что теперь вы не хотите сознаться в том, что говорили за бокалом шампанского, но вы напрасно упорствуете, вас ожидает крепость, будьте лучше откровенны.
— Да я готов, но положительно ничего не знаю.
— Государь милостив, и, если вы сознаетесь, он вас простит, иначе…
Понятно, что в эту минуту нервы у меня были сильно расшатаны всем пережитым, крепость стояла перед глазами, как фантом. Несмотря на всю твёрдость моего характера, я настолько был потрясён, что, наконец, почти машинально выговорил, что действительно слышал о цареубийстве. Тогда Бенкендорф тотчас же велел подать мне бумагу, и я так же машинально подписал её»71.
Когда В. И. Штейнгейль представил комитету слишком резкие показания, задевавшие честь императора Николая Павловича, Бенкендорф переждал взрыв всеобщего возмущения и «кротко» предложил: «Вы можете это переменить, ведь нам надобно это присовокупить к делу… мы пришлём вам переписанные вопросы, напишите те же ответы, выпустив всё оскорбительное»72. Так и было сделано, и Штейнгейль избежал дополнительных обвинений в «оскорблении величества».
В целом, по замечанию того же Гангеблова, «два главные и едва ли не единственные деятеля во всех отношениях были на высоте своей задачи, чтоб импонировать, с одной стороны, убеждением, а с другой — угрозой. Бенкендорф, своим кротким участием, едва ли выпустил из своих рук кого-либо из допрошенных им более или менее успокоенным и обнадёженным; тогда как Чернышёву, с его резким, как удар молота, словом, с его демонским взглядом, запугиванье давалось легко»73.
В современном исследовании О. В. Эдельман разница в методах действий двух дознавателей получила численное выражение. Каждый «вёл» свою группу подследственных (Бенкендорф — в основном членов Северного общества, Чернышёв — Южного). Среди подопечных Бенкендорфа оказалось заметно больше освобождённых с оправдательными приговорами (24 из 89 против 11 из 100 у Чернышёва) и заметно меньше приговорённых к каторге (менее трети, тогда как у Чернышёва — больше половины). Из пяти казнённых декабристов подследственными Чернышёва были трое74.
Но до суда было ещё далеко. Пока же продолжались допросы.
Комитет решал задачу, поставленную императором: «…Разыскивать подстрекателей и руководителей… Никаких остановок до тех пор, пока не будет найдена исходная точка всех этих происков»75. В определении «исходной точки» следствие дошло до вопроса о причастности к заговору некоторых высших сановников империи. Осторожно, «уклоняясь высказать явное подозрение», дознание выясняло, имеют ли отношение к заговорщикам наместник Кавказа А. И. Ермолов, председатель Государственного совета Н. Д. Мордвинов, сенатор Д. О. Баранов, начальник штаба 2-й армии П. Д. Киселёв… Самое, пожалуй, громкое имя в этом ряду — М. М. Сперанский. Комитет обратил на него внимание с первых же дней следствия. Сначала подпоручик Андреев признался на предварительном допросе 15 декабря: «Надежда общества была основана на пособии Совета и Сената, и мне называли членов первого — господ Мордвинова и Сперанского, готовых воспользоваться случаем, буде мы оный изыщем. Господин же Рылеев уверял меня, что сии государственные члены извещены о нашем обществе и намерении и оное одабривают»76. Затем имя Сперанского появляется в показаниях Рылеева, Трубецкого, Каховского.
Когда Каховский доказывал «необходимость иметь в Обществе для доверия известных людей», Рылеев якобы отвечал: «Успокойся, пожалуйста, у нас есть люди и в Сенате, и в Государственном совете. Я тебе скажу, но прошу молчать и никому не говорить, Ермолов и Сперанский наши»77.
Ситуация усугубилась после допроса поручика Сутгофа, «который, между прочим, показал, будто Каховский сказал ему, что Батеньков связывает общество со Сперанским и что генерал Ермолов знает об обществе»78. Положение Сперанского становилось всё более шатким. Николай, хотя и с большим сожалением, признался в те дни Карамзину: «Сперанского не сегодня, так завтра, может быть, придётся отправить в Петропавловскую крепость»79.
В близком к Сперанскому подполковнике Батенькове подозревали «связного» между тайным обществом и знаменитым реформатором Александровской эпохи. Однако Батеньков спас своего покровителя, прокомментировав предположения следствия так: «Чтобы я связывал общество с господином Сперанским и чтоб оно было с ним чрез меня в сношении — сие есть такая клевета, к которой ни малейшего повода и придумать я не могу… С г. Сперанским, как с начальником моим и благодетелем, я никогда не осмеливался рассуждать ни о чём, выходящем из круга служебных или семейных дел… сам об нём говорил весьма редко, всегда с уважением, и решительно могу утверждать, что ни малейшего не подал повода даже надеяться и сам никогда не думал, чтоб о существовании какого-либо тайного общества можно было ненаказанно довести до его сведения»80.
В конце концов оказалось, что «предположение о тайном советнике Сперанском, который будто не отказался бы занять место во временном правительстве, основывал Рылеев на любви Сперанского к отечеству и на словах Батенькова, сказавшего однажды Рылееву: „Во временное правительство надобно назначить людей известных“»81. Точно так же известие о том, что «Ермолов знает о тайном обществе», родилось из фразы, переданной Каховскому Рылеевым: якобы Никита Муравьёв слышал, будто «проконсул Кавказа» однажды сказал своему адъютанту Граббе: «Оставь вздор; государь знает о вашем обществе»82.
Тем не менее дело было выделено в специальное секретное производство и заниматься им было поручено А. X. Бенкендорфу.
Как отмечал в своих записках А. Д. Боровков, «изыскание» об отношении членов Государственного совета графа Мордвинова, Сперанского и Киселёва, а также сенатора Баранова «к злоумышленному сообществу» производилось «с такою тайною, что даже чиновники комитета не знали»; Боровков «собственноручно писал производство и хранил у себя отдельно, не вводя в общее дело»83. Из гласных отчётов о ходе следствия любые намёки на высших чиновников исключались, а материалы секретного следствия до нашего времени не дошли. Известен — да и то в субъективном изложении одной из сторон — лишь «секретный» диалог Бенкендорфа с Трубецким. Он показателен с точки зрения методов, применявшихся комитетом для выяснения наиболее щекотливых вопросов следствия. Посмотрим, насколько далеки они от сдавливания головы обручами или пытки бессонницей…
«…28 марта, после обеда, отворяют дверь моего номера, и входит генерал-адъютант Бенкендорф, высылает офицера и после незначащих замечаний о сырости моего жилища садится на стул и просит меня сесть. Я сел на кровать.
Он: Я пришёл к вам от имени Его Величества. Вы должны представить себе, что говорите с самим императором, в этом случае я только необходимый посредник. Очень естественно, что император сам не может же прийти сюда; вас позвать к себе — для него было бы неприлично; следовательно, между вами и им необходим посредник. Разговор наш останется тайною для всего света, как будто бы он происходил между вами и самим государем. Его Величество очень снисходителен к вам и ожидает от вас доказательства вашей благодарности.
Я: Генерал, я очень благодарен Его Величеству за его снисходительность, и вот доказательство её (показывая на кипу писем жениных, лежавшую у меня на столе и которые я получал ежедневно).
Он: …Дело не в том. Помните, что вы находитесь между жизнью и смертью…
Я: Я знаю, генерал, что нахожусь ближе к последней.
Он: Хорошо. Вы не знаете, что государь делает для вас. Можно быть добрым, можно быть милосердным, но всему есть границы. Закон предоставляет императору неограниченную власть, однако есть вещи, которых ему не следовало бы делать, и я осмеливаюсь сказать, что он превышает своё право, милуя вас. Но нужно, чтоб и со своей стороны вы ему доказали свою благодарность. Опять повторяю вам, что всё сообщённое вами будет известно одному тоЛько государю, я только посредник, через которого ваши слова передаются ему.
Я: Я уже сказал, генерал, что очень благодарен государю за позволение переписываться с моей женой. Мне бы очень хотелось знать, каким образом я могу показать свою признательность.
Он: Государь хочет знать, в чём состояли ваши сношения с М. С[перанским].
Я: У меня не было с М. С. особенных сношений.
Он: Позвольте, я должен вам сказать от имени Его Величества, что всё сообщённое вами о М. С. останется тайной между им и вами. Ваше показание не повредит М. С., он выше этого. Он необходим, но государь хочет только знать, до какой степени он может доверять М. С.
Я: Генерал, я ничего не могу вам сообщить особенного о моих отношениях к М. С., кроме обыкновенных светских отношений.
Он: Но вы рассказывали кому-то о вашем разговоре с М. С. Вы даже советовались с ним о будущей конституции России.
Я: Это несправедливо, генерал, Его Величество ввели в заблуждение.
Он: Я опять должен вам напомнить, что вам нечего бояться за М. С. Сам государь уверяет вас в этом, а вы обязаны ему большою благодарностью, вы не можете себе представить, что он делает для вас. Опять говорю вам, что он преступает относительно вас все божеские и человеческие законы. Государь хочет, чтоб вы вашей откровенностью доказали ему свою признательность.
Я: Мне бы очень хотелось доказать свою признательность всем, что только находится в моей власти, но не могу же я клеветать на кого бы то ни было; не могу же я говорить то, чего никогда не случалось. Государь не может надеяться, чтоб я выдумал разговор, которого вовсе не происходило. Да если бы я и был достаточно слаб для этого, надо ещё доказать, что я именно имел этот разговор.
Он: Да, вы рассказали кому-то о нём.
Я: Нет, генерал, я не мог рассказывать разговор, которого не было.
Он: Государь знает, что вы рассказывали его одному лицу, и он узнал о нём именно от этого лица.
Я: Могу вас уверить, генерал, что это лицо солгало государю.
Он: Берегитесь, князь Трубецкой, вы знаете, что вы находитесь между жизнью и смертью.
Я: Знаю, но не могу же я сказать ложь, и я должен повторить вам, что лицо, имевшее дерзость сообщить государю о каком-то разговоре моём с М. С., солгало, и я докажу это на очной ставке. Пусть государь сведёт меня с этим лицом, и я докажу, что оно солгало.
Он: Это невозможно, вам нельзя дать очную ставку с этим лицом.
Я: Назовите мне его, и я докажу, что оно солгало.
Он: Я не могу никого называть, вспомните сами.
Я: Совершенно невозможно, генерал, вспомнить о разговоре, которого никогда не было.
В этом роде разговор продолжался ещё долгое время, сначала по-французски, потом по-русски. Ген. Бенкендорф стараясь меня уговорить рассказать мой разговор со Сперанским, а я — требуя очной ставки с доносчиком.
Наконец он ушёл, потребовав от меня сей же час, чтоб я написал к нему всё, что знаю о Сперанском, и сказав мне, что он будет ожидать моего письма в крепости. По уходе его от меня я думал, что напишу; наконец решился написать разговор о Сперанском, Магницком и Баранове, который был у меня с Батеньковым и Рылеевым, и, запечатав, отправил тут же в собственные руки Бенкендорфа»84.
Письмо Трубецкого не сохранилось. Судя по всему, оно содержало уже известную информацию о разговоре, в котором Рылеев и Трубецкой считали необходимым «принудить Сенат назначить Временную правительственную думу». Трубецкой предлагал сообщникам постараться, чтобы в это временное правительство «попали люди, уважаемые в России, как например: Мордвинов или Сперанский», — об этом сообщал следственному комитету Рылеев, добавляя: «Чтобы Мордвинов или Сперанский принадлежали какому-либо обществу тайному, того он не говорил, и я о том поистине не знаю и, чтобы это могло быть, не думаю»85.
Много позже секретарь Сперанского К. Г. Репинский сделал для своего начальника выписку из негласного приложения к докладу следственной комиссии императору. Выписка содержала вопрос: «Не были ль с ними (членами тайного общества. — Д. О.) в сообщничестве люди, значительные по сану своему или местам, ими в государстве занимаемым?» — и отрицательный ответ на него86. Бенкендорф выполнил свою работу тщательно и ответственно: подозрения с наиболее либеральных деятелей николаевского царствования были сняты. Следствие занялось теми, кто на самом деле оказался мозговым центром заговора.
«Наше дело подвигается, — сообщал Николай I брату Константину, — и чем дальше оно идёт впЬрёд, тем больше ужасов открывается нашим глазам. Нужно самому всё видеть и слышать из собственных уст этих чудовищ, чтобы поверить всем этим ужасам»87.
Императрица Мария Фёдоровна записывала в дневник поразившие её откровения, зафиксированные следственным комитетом:
«16 марта. Вторник. Князь Голицын, Михаил, Бенкендорф, Николай рассказывали мне вчера, что на вчерашнем допросе Вадковский сообщил, что если бы тот, кто принял его в это общество, потребовал от него, чтобы он убил отца, мать, брата и сестру, то он бы выполнил это; его принял Пестель. Это заставляет содрогаться!
17 марта. Среда. …Николай рассказывал нам, что Каховский, который содержится в крепости, сознался, что 13-го вечером Рылеев побуждал его отправиться на другой день во дворец в форме гренадерского конвойного офицера, чтобы убить в коридоре Николая, и что для этого он должен был переодеться и надеть гренадерский мундир; он отказался и сказал им, что хотя они начали ранее его, но он хочет умереть с ними, и он действительно явился на площадь. Какой ужас! это заставляет содрогаться, тем более что, замышляя убийство, они говорили о нём со спокойствием и хладнокровием, на которые способны лишь развратные натуры!»88
Подобные записи — не выдумка и не преувеличение. Протоколы следствия сохранили материалы именно такого содержания. 23 февраля 1826 года комитет уточнил у прапорщика Вадковского, действительно ли он говорил графу Булгари, что состоит «в числе тех, которые должны были истребить всю царствующую фамилию и первый удар нанести государю во дворце на бале». Вадковский, при всех оговорках, согласился с тем, что «нередко говорил, что благу общества готов был жертвовать и самым своим семейством», и, «желая возродить в Булгари покорность к законам Общества… сказал ему, что готов был для блага Союза поднять руку на мать, на ближних, на самого государя»89. Задолго до народника С. Г. Нечаева декабрист Вадковский заявлял о том, что «надобно быть готову ко всему, отречься от друзей, от связей, от родителей даже, не отказаться пожертвовать и святейшими чувствами для цели общества!»90.
Популярный вузовский учебник истории уже второе десятилетие убеждает студентов: «Сила декабристов была… в неприменении силы»91. Но совсем иное слышал на допросах, а потом перечитывал и заверял своей подписью в протоколах Бенкендорф.
Из показаний Щепина-Ростовского, выводившего 14 декабря Московский полк:
«Вышедши из полкового двора на Фонтанку, заметили люди, что нет впереди знамени… я хотел их привести в повиновение и видел: у знаменного унтер-офицера отымает знамя рядовой Андрей Красовский; я ткнул его саблею и ранил его, на что он сказал: „Ваше сиятельство, вы ошиблись; я за им[ператора] Константина“. Когда опять вторично двинулись в ворота полкового двора, чтобы выйти вон, встретился генерал-майор Фридрихе; который зачал что-то говорить; но сзади закричали несколько голосов: „Поди прочь, убьём“. Красовский в ту минуту сказал: „Ваше сиятельство, я за императора Константина и, хотя вы меня ранили, я иду умереть с вами“. Генерал-майор Фридрихе, продолжая говорить, подошёл к колонне; но в эту минуту, не упомню как, нанёс я ему рану. Потом показался Шеншин с полковником Хвощинским и атаковали меня. Будучи окружён солдатами и стремительным ударом на них они опрокинуты (так в тексте. — Д. О.). Ранен ли был Шеншин при сём случае или нет, того не помню. <…> Мне казалось, что Александра Бестужева, которой рубил полковника Хвощинского, сабля свистнула мимо меня и по генералу Шеншину, но так как генералу угодно сложить эту вину на меня, то и принимаю на себя, может быть, что и я его ранил, но лежащего его не заметил, и по ногам отнюдь не рубил… Я прошу у них возможного снисхождения, потому что, право, ничего лично не имел в рассуждении их превосходительств, чтобы их ранить, также и против Хвощинского, которого я тоже раз ударил по руке в пылу, не помня себя.
Штабс-капитан князь Щепин-Ростовский по сущей справедливости.
Заверено: Генерал-адъютант Бенкендорф»92.
Из показаний Поджио на очной ставке с Пестелем:
«В… сентябре 1824 года… Пестель, перешед к необходимости истребить всю императорскую фамилию, сказал: „Давайте считать жертвы“, и с словом сим сжал руку свою так, чтобы делать ужасный счёт сей по пальцам. Поджио начал… называть всех священных особ по именам, а Пестель считал их пальцами. Дойдя до женского пола, Пестель, остановившись, сказал: „Знаешь ли, что это дело ужасное?“, но в ту же минуту рука его опять была перед Поджио, и число жертв составилось тринадцать! После сего Поджио замолчал, а Пестель продолжал: „Так этому и конца не будет? Ибо тогда должно будет покуситься и на особ импёраторской фамилии, находящихся за границею“…
Полковник Пестель сознался, что с подполковником Поджио, действительно, жертвы из императорской фамилии считали…»93
Потрясённый складывавшейся картиной заговора, Николай сначала порывался немедленно расправиться с главными виновниками. 4 января он писал брату Константину в Варшаву: «Я думаю покончить возможно скорее с теми из негодяев, которые не имеют никакого значения по признаниям, какие они могут сделать, но будучи первыми поднявшими руку на своё начальство, не могут быть помилованы… Я думаю, что их нужно попросту судить, притом только за самый поступок, полковым судом в 24 часа и казнить через людей того же полка»94.
В окружении Николая было немного людей, способных повлиять на решения императора; однако, согласно утверждению великого князя Николая Михайловича (историка, внука Николая Павловича), именно Бенкендорф «считался более самостоятельным и всё время старался смягчить государя»95.
Постепенно желание Николая тотчас покарать виновных уступило место стремлению провести максимально тщательное и объективное следствие, а затем устроить суд. Утверждать, будто Российская империя в то время обладала совершенной судебной системой, значило бы погрешить против истины; однако Николай попытался найти имевшемуся в его руках инструменту наиболее умелое применение. Ведь император мог, как отметил поручик Розен, просто составить из тех же членов следственного комитета военный трибунал и решить дело за сутки без помощи учёных законоведов. Просто вызвали бы военного аудитора, а он указал бы на статью воинского устава, по которой кадровые военные, вышедшие с оружием в руках против государственной власти, должны быть «аркебузированы», — и всё закончилось бы скорым расстрелом96. Вместо этого Николай провозгласил: «Закон изречёт кару». Император, как отмечает Бенкендорф, «желая дать этому делу полную законность и общественную гласность», повелел создать верховный суд, в который вошли «сенаторы, министры, члены Государственного совета и наиболее отличившиеся военные и гражданские лица, которые в это время находились в столице», — всего 72 человека. Это была вся правительственная верхушка по состоянию на 1826 год, за исключением — во избежание предвзятости — тех, кто вёл следствие! Разработкой важнейших документов судопроизводства занимался очищенный от подозрений Сперанский, один из наиболее либеральных деятелей эпохи и блестящий знаток законодательства.
По мнению Бенкендорфа, «никогда ещё суд не был столь представительным и независимым». Обвиняемым, одному за другим, были заданы вопросы, «не хотят ли они что-либо добавить в свою защиту, желают ли подать какую-либо жалобу на проведение следствия или не имеют ли возражений против того или иного члена комиссии». В ответ, как пишет Бенкендорф, «обвиняемые заявили, что использовали все способы оправдаться и что им осталось только поблагодарить за предоставленную им свободу действий с целью защиты».
Законы того времени были суровы. «Военный кодекс, так же как и гражданские законы, предусматривал наказание смертной казнью», — напоминал Бенкендорф и тут же подчеркивал, что на этом фоне «желание судей, а также и императора заключалось в том, чтобы наказывать мягко, ведь все заслуживали смерти». Здесь мемуарист видит очевидное преимущество самодержавной власти, способной подняться над холодным бездушием буквы закона. «Император внимательно изучил приговор Верховного трибунала и изменил строгость законов: только пятеро были приговорены к повешению, другие — к пожизненной каторге, менее виновные — I? различным срокам каторжных работ, некоторые ссылались в Сибирь в качестве колонистов; самое слабое наказание было в виде нескольких лет или месяцев заключения в крепости». А Бенкендорф был сторонником ещё более милостивого обхождения с преступниками. А. О. Смирнова-Россет вспоминала, что он и великий князь Михаил Павлович выступали «совсем против смертной казни», и император был этому «только рад». Действительно, Михаил Павлович писал императору, например, по поводу В. К. Кюхельбекера: «…Я покорно и всенижайше прошу ему пощады, как истинную и особенную милость мне»97.
В мемуарах Смирновой-Россет упоминается широко растиражированная «история о платке». Очерки Сергея Волконского, советская беллетристика и, наконец, фильм «Звезда пленительного счастья» поддерживали неприятную для императора Николая легенду о его чуть ли не легкомысленном поведении в день казни пяти декабристов. Вот как выглядит она в пушкинском дневнике 1834 года:
«13 июля 1826 года, в полдень, государь находился в Царск[ом] Селе. Он стоял над прудом, что за Кагульским памятником, и бросал платок в воду, заставляя собаку свою выносить его на берег. В эту минуту слуга прибежал сказать ему что-то на ухо. Царь бросил и собакуи платок и побежал во дворец; собака, выплыв на берег и не нашед его, оставила платок и побежала за ним. Фр[ейлина] подняла платок в память исторического дня»98. Получается, что Николай запросто забавлялся с собакой в этот тяжелейший день. Однако комментаторы давно отметили, что Пушкин позаимствовал эту историю у Смирновой-Россет, тогда как она, что совершенно ясно видно по её воспоминаниям, рассказывала совсем о другом событии.
«В тот день, — вспоминала Смирнова-Россет, — когда произнесён был суд над обвинёнными… приехал князь Лопухин и прочёл государю весь лист осуждённых. Государь в тот день купал в канавке своего терьера и бросал ему платок. Камердинер пришёл ему сказать, что приехал князь Лопухин. Он сказал, что направится в свой кабинет, а за ним Гусар (кличка собаки. — Д. О.). Я взяла платок и сдуру отдала его камердинеру»99.
Таким образом, вся сцена происходила в день оглашения приговора над декабристами, а не приведения его в исполнение. Поэтическое воображение подсказало Пушкину хоть и не имевшую места в действительности, но зато очень выразительную сцену, которая пришлась по душе романистам и кинематографистам.
А как же на самом деле вёл себя Николай накануне и в день казни? Представление о том подавленном состоянии, в котором находилась тогда царская семья, даёт дневник императрицы Александры Фёдоровны. В воскресенье 12 июля, ночью, она записывает: «Сегодня канун ужасных казней. <…> Я бы хотела, чтобы эти ужасные два дня уже прошли… Это так тяжело. И я должна переживать подобные минуты… О, если б кто-нибудь знал, как колебался Николай! Я молюсь за спасение душ тех, кто будет повешен». На следующий день императрица продолжает: «Что это была за ночь! Мне всё время мерещились мертвецы. Я просыпалась от каждого шороха. В 7 часов Николая разбудили. Двумя письмами Кутузов и Дибич доносили, что всё прошло без какихлибо беспорядков; виновные вели себя трусливо и недостойно, солдаты же соблюдали тишину и порядок. Мой бедный Николай так много перестрадал за эти дни!.. Я благодарю Бога за то, что этот день прошёл»100. Императрица Мария Фёдоровна передавала в частном письме своё представление о поведении царственной особы в день исполнения приговора: «Этот день должен быть проведён в полном уединении; это священный долг. …Выйти в этот день — было бы оскорблением общественной скорби. Ради бога, помогите мне избежать этой ошибки, которая уязвила бы всех, кто способен на чувство, на деликатность, и которая сделала бы меня очень, очень несчастной… вы поймёте, какое это имеет большое значение»101. Вдовствующая императрица была в Москве, но хотела, чтобы её рассуждения дошли до сына.
А вот что сам Николай писал матушке 12-го числа:
«Трудно передать то, что во мне происходит; у меня прямо какая-то лихорадка, которую я не могу в точности определить. К этому состоянию примешивается чувство какогото крайнего ужаса и в то же время благодарности Богу за то, что он помог нам довести этот отвратительный процесс до конца. У меня положительно голова идёт кругом. <…> Одно лишь сознание ужаснейшего долга заставляет меня переносить подобную пытку»102. Очевидцы передавали, что весь день казни Николай был бледен и мрачен; получив известие о казни, он тотчас отправился в церковь помолиться, а затем заперся в своём кабинете и до ночи почти ни с кем не разговаривал103.
Бенкендорф ещё до рассвета 13 июля (исполнение приговора было назначено на три часа утра) отправился к месту совершения печального обряда. Ему по должности полагалось находиться в крепости, «чтобы вместе с комендантом отдать нужные предварительные распоряжения». Он воспринимал происходившее как трагедию, в которой судьбы людей направляются Провидением помимо воли не только осуждённых, но и осудивших их. Бенкендорф рассказывал знакомым и позже записал в мемуарах, что поначалу у него щемило сердце и чувство жалости и сострадания гнало его поближе к несчастным. Он никогда не забывал, что среди них были многие его сослуживцы, в том числе его боевой товарищ Волконский, да и вообще «молодёжь, дворяне хороших фамилий». Осуждённые также заметили Бенкендорфа; Н. Лорер даже удивился тому, что «и благородный Бенкендорф, знавший многих из нас и любивший, не сумел отклонить от себя этой грустной обязанности»104.
Когда сквозь цепь солдат один из осуждённых, полковник Аврамов, попросил разрешения передать своему родному брату новые золотые эполеты («которые скоро пригодятся ему при производстве в полковники»), Бенкендорф охотно согласился и приказал начальнику караула принять их и передать по назначению105. (В похожей ситуации, когда Н. Лорер хотел сохранить эполеты для одного, из своих унтерофицеров, Чернышёв приказал кинуть их в огонь106.) Этим символичным жестом официальное лицо подчёркивало, что родственники осуждённых не понесут дополнительной ответственности и не будут обойдены по службе. В подтверждение можно вспомнить, что родной брат Павла Пестеля, Иван, стал в 1826 году флигель-адъютантом, был награждён орденом, а завершил службу сенатором.
…В то хмурое утро Бенкендорфу казалось, что государственные преступники должны были испытывать угрызения совести, стыд, вызванные мыслями о том, скольким семьям они принесли мучения и переживания. Но никакого переживания за близких он не увидел, никакого сожаления о содеянном не услышал. «Грязные и неуместные речи и шутки этих несчастных свидетельствовали и о глубокой нравственной их порче, и о том, что сердца их недоступны ни раскаянию, ни чувству стыда»107.
Поразившая Бенкендорфа атмосфера отмечена и самими осуждёнными. А. Розен вспоминал: «С. Г. Волконский был особенно бодр и разговорчив… И. И. Пущин, по обыкновению, был весел и заставлял громко хохотать целый собравшийся кружок»108.
Отпуская очередную шутку, Пущин косился краем глаза на Александра Христофоровича; позже он заметил: «Бенкендорф следил за нами, но предоставил нам совершенную свободу на крепостном дворе; из выражения его лица видно было его к нам сострадание»109. «Признаки сострадания» заметил на «благородном лице» генерала «в роковую минуту» и отставной подполковник Штейнгейль110.
Вскоре после экзекуции рассказ Бенкендорфа записал А. Я. Булгаков: «Генерал-адъютант Бенкендорф сказывал мне, что он… ехал в крепость с чувством горестным и сжатым сердцем, готовый видеть несчастных, из коих многие были его товарищами по войне… но чувство соболезнования превратилось в полное к ним равнодушие и даже омерзение, когда увидел он их. Они оказались покойными, даже весёлыми, могли позволить себе шутки, словечки и т. п. Якубович, показывая свой наряд новый, говорил: „Не правда ли, я очень хорош в этом?“»111.
Императрица Мария Фёдоровна с негодованием записала в дневник, что С. Г. Волконский «смеялся» и даже «имел дерзость раскланиваться и здороваться со своими знакомыми»112. Михаил Лунин, по воспоминаниям декабриста Н. Цебрикова, «по окончании чтения сентенции, обратясь ко всем прочим, громко сказал: „Messieurs, la belle sentence doit etre arrosee“ (Господа! Прекрасная сентенция должна быть спрыснута) — и преспокойно исполнил сказанное»113.
По окончании церемонии Николай сообщил матери: «Всё прошло спокойно и в совершеннейшем порядке. Презренные и вели себя как презренные — с величайшей низостью… Подробности относительно казни, как ни ужасна она была, убедили всех, что столь закоснелые существа и не заслуживали иной участи: почти никто из них не выказал раскаяния. Пятеро казнённых смертью проявили значительно большее раскаяние, особенно Каховский. Последний перед смертью говорил, что молится за меня!»114
Взглянем на церемонию глазами нашего героя: «От всех полков гвардии построено было по отделению на эспланаде крепости; военный генерал-губернатор и военное начальство прибыли туда в четыре часа утра. Осуждённых привели всех вместе, кроме тех пяти, которые должны были подвергнуться смертной казни. Офицеры, принадлежавшие к гвардейскому корпусу, были выводимы перед отделениями своих полков и, стоя на коленях, выслушивали приговор; после чего палач ломал над головою осуждённого шпагу и, сорвав с него эполеты, бросал их в огонь. Другие осуждённые, не принадлежавшие к полкам, расположенным в Петербурге, были поставлены на колени посредине эспланады и подверглись тому же поносному наказанию. За этим их отвели обратно в крепость. Тогда под виселицей явились несчастные полковник Пестель и Муравьёв-Апостол, капитан БестужевРюмин, Рылеев и убийца графа Милорадовича Каховский; на глаза им спустили белые колпаки и роковую верёвку надели на шеи. По данному сигналу доска, на которой они стояли, упала, и они повисли. К несчастью, верёвки у троих порвались, и они упали на землю. Их снова подняли и подвергли вторичной казни. Тела скоро были сняты, чтоб освободить публику от этого тягостного зрелища».
Позже говорили, что после вывода осуждённых «каждые четверть часа скакали с донесениями в Царское Село фельдъегеря и… Бенкендорф промедлил нарочно казнью в ожидании помилования, для чего постоянно обращался в ту сторону, откуда ждал вестника. Но увы — курьеры мчались в Царское Село, и обратно никого не было…»115. Скорее всего, это преувеличение — казнью командовал петербургский генерал-губернатор П. В. Голенищев-Кутузов (заступивший на место Милорадовича). Однако о переживаниях Александра Христофоровича в момент казни упоминали неоднократно: «Говорят также, что Бенкендорф, чтоб не вйдеть этого зрелища, лежал ничком на шее своей лошади»116 и даже «Бенкендорф, видя, что принимаются снова вешать этих несчастных, которых случай, казалось, должен был освободить, воскликнул: „Во всякой другой стране…“ и оборвался на полуслове»117.
«Во всякой другой стране, — как бы отвечал Воронцов (кстати, член верховного суда), — более пяти были бы казнены смертию… Нельзя было меньше сделать и, конечно же, пять их оных, какие жизнью заплатили за ужасные свои намерения и опасность, которой подвергали всю империю, более всего заслужили»118. Воронцов хорошо знал самую «свободную» страну того времени, Великобританию. Там в среднем вешали по 80 человек в год (в том числе женщин), причём в течение четверти века только за посягательство на верховную власть подвергся казни 21 человек. В 1803 году, например, полковник Эдвард Деспард и шестеро его сообщников были приговорены одновременно к повешению и четвертованию только за умысел совершить покушение на Его Величество Георга III119. А 1 мая 1820 года в тюрьме Ньюгейт за подготовку нападения на членов британского правительства (через месяц после смерти короля Георга!) были повешены, а затем обезглавлены Артур Тистельвуд и с ним ещё четверо «революционеров». Казнь была публичной. «Помощник палача подошёл к краю эшафота, держа над собой голову за волосы… Громкий голос произнёс: „Вот голова Артура Тистельвуда, изменника!“ Толпа пришла в возбуждение, из неё раздались крики, свист и гул неодобрения. Та же церемония была проделана у другого края эшафота»120.
В России же из тридцати пяти человек, приговорённых судом к смертной казни, 30 остались живы; 20 из них пережили Бенкендорфа. На всю оставшуюся жизнь Александр Христофорович оказался связанным с «друзьями по 14-му», как стал называть их император Николай Павлович.
Бенкендорф воспринял восстание и последовавшие за ним процесс и приговор как трагедию, отголоскам которой ещё долго суждено сказываться на судьбах русского общества и государства. Заговорщики и цареубийцы хотели переустроить Россию, но в результате утащили за собой, на дно холодного сибирского мешка, несколько десятков «прикосновенных» к делу молодых людей, среди которых были те, кто мог бы составить блестящее будущее страны.
В день казни, по дороге в Кронштадт, приговорённый к вечной каторге Николай Бестужев спокойно беседовал дорогой с караульными офицерами, не сетуя на собственную судьбу.
«— Я заслужил смерть, — говорил он, — и ожидал её. Теперь всё время, что проживу, будет для меня барышом и подарком. Но вот кого мне жаль — этих бедных юношей (указывая на приговорённых мичманов, спавших крепким сном молодости): они дети и не знали, что делали.
— Так, Николай Александрович, они дети, но зачем те, которые знали, что делают, увлекали детей? Тяжкая ответственность за гибель этих юношей легла на вас, старших, умных, перед их родителями и перед Богом! Правительство в этом винить нельзя: оно ещё смягчило наказание, по собственному вашему признанию!»121
Подобная оценка была достаточно распространённой в обществе. Ещё 17 декабря генерал Левашов упрекал князя Трубецкого не столько за само участие в заговоре, сколько за безответственность перед будущим страны: «Ах, князь! Вы причинили большое зло России, вы её отодвинули на пятьдесят лет»122. То же было выговорено и Анненкову: «Вы слишком много на себя взяли, молодые люди… Вы заботились о судьбах народов, а связали государю руки в его благих намерениях на пятьдесят лет»123. Подобную реакцию на восстание в более широком кругу отметил автор знаменитого «Тарантаса» граф В. А. Соллогуб: «По мнению людей истинно просвещённых и искренне преданных своей родине, как в то время, так и позже, это восстание затормозило на десятки лет развитие России, несмотря на полный благородства и самоотвержения характер заговорщиков»124. А Николай Греч уже в «оттепельные» 1850-е годы заметил о приятеле своей молодости, Александре Бестужеве: «Нам остаётся только жалеть от глубины сердца о потере человека, который при другой обстановке сделался бы полезным своему отечеству, знаменитым писателем, великим полководцем: может быть, граф Бестужев отстоял бы Севастополь. Бог суди тех сумасбродов и злодеев, которые сгубили достойных иной участи молодых людей и лишили Россию благороднейших сынов! Остался урок потомству, да пользуются ли уроками?»125
Исключительная для того времени мера наказания, смертная казнь, воспринималась многими как воздаяние за бесчинства восстаний декабря — января. Примечателен обмен репликами, произошедший в Москве накануне казни: «Как, братец, проливать кровь русскую? — Да разве из Милорадовича текло французское вино?»126
У Бенкендорфа же был ещё один мотив для сострадания. Он, как и многие люди его поколения, соизмерял события декабря с уже давним заговором 1801 года, приведшим к убийству императора Павла. Поручик Бенкендорф лично в перевороте не участвовал, но был «сочувствующим». А их с Воронцовым покойный друг Марин был в числе действующих лиц. Страшно представить, каковы могли бы быть последствия в случае раскрытия Павлом того заговора.
Когда кто-то из допрашиваемых декабристов в запале воскликнул на допросе: «Господа, что вы кричите? Если бы вы все были поручиками теперь, то непременно были бы членами тайного общества!»127 — Бенкендорф засмеялся вместе со всеми членами комитета. Но через несколько лет он рассказал П. А. Вяземскому, как однажды в разговоре с императором Николаем признался, что подобные «ошибки молодости» «были ошибками, свойственными всем нам, всему нашему поколению, которое прежнее царствование ввело в заблуждение»128.
Бенкендорф жалел «друзей по 14-му». А они? Каково было отношение декабристов к своему следователю, а потом к «надсмотрщику», генерал-адъютанту Александру Христофоровичу Бенкендорфу?
Д. В. Рац, ещё в 1990 году опубликовавший о Бенкендорфе не вписывавшуюся в советскую историографию статью, обращался к учёным собеседникам, в том числе к Н. Я. Эйдельману, с одним вопросом: «В воспоминаниях декабристов, …во всём этом множестве… встречали ли вы хоть одно плохое слово, один отрицательный отзыв о Бенкендорфе? Ктонибудь из десятков декабристов-мемуаристов был ли обижен, оскорблён А. X.?» Ответ (если следовал) всегда был один: «Да ведь, действительно, ничего такого там нет»129. Добавим весомое мнение Ю. М. Лотмана: «Бенкендорф держался как светский человек, корректный в обращении… Бенкендорф не лишён был своеобразной честности: он не измышлял ложных изменений, не преследовал личных врагов»130.
Честно говоря, одно нелицеприятное высказывание в адрес ведения следствия можно найти в мемуарах Дмитрия Завалишина, «последнего декабриста»: «Главными действующими лицами в комитете были Чернышёв и Бенкендорф, которые действовали совершенно недобросовестно и обращались вообще грубо»131. Но этот голос выпадает из хора остальных свидетельств и является единственным исключением из общего правила.
К противоположным, уже упоминавшимся мнениям Фонвизина, Пущина, Лорера, Розена, Цебрикова, Гангеблова добавим ещё заметки «государственного преступника 2-го разряда» Николая Басаргина, писавшего, что Бенкендорф был «добрым человеком», принимавшим под своё начальство «более или менее хороших людей»132, и что «лица корпуса жандармов, с коими случалось иметь сношения, оказывались людьми добрыми и внимательными»133. Упомянем послания из ссылки: письма Штейнгейля Бенкендорфу, полные выражений вроде: «Когда смерть своею багрово-синею печатаю станет уже печатлеть мои уста, и тогда ещё будут они силиться лепетать сердечную вам благодарность»134; письма-инструкции А. Н. Муравьёва брату Николаю, будущему Муравьёву-Карскому: «Ежели ты хочешь быть мне полезным, то старайся сблизиться с Александром Христофоровичем Бенкендорфом, который меня очень знает и, как я выше писал, неоднократно доказывал мне своё милостивое расположение»135. Талантливый учёный А. Корнилович, оказавшийся вдруг после каторги в «круге первом», на положении «заключённого-аналитика» при императоре Николае, написал Бенкендорфу несколько писем, полных благодарности: «Ваше высокопревосходительство, милостивый государь! <…> Вы одни в сём мире приняли деятельное участие в моей судьбе… я увидел на себе новый опыт вашей истинно родственной заботливости: посреди многочисленных своих занятий вы нашли время обо мне вспомнить. Да наградит вас за это Господь. Я только и могу, что молиться за вас, и думаю, что молитвы мои будут действительны, потому что они согреты чувством живейшей признательности»136.
Однако более всего показательно отношение к Бенкендорфу его старого друга С. Г. Волконского, осуждённого по первому разряду (20 лет каторги, сокращённые до пятнадцати, а затем до десяти). Он свидетельствует: «Как изгнанник, я должен сказать, что во всё время моей ссылки голубые мундиры были для нас лицами не преследователей, а людьми, охраняющими и нас, и всех от преследований»137. Сын декабриста, Михаил, женился на внучке Бенкендорфа, а в 1860 году, когда того давно уже не было в живых, С. Г. Волконский намеренно заезжал по дороге за границу в его имение, чтобы «поклониться могиле Александра Христофоровича, — товарищу служебному, другу не только светскому, но не изменившемуся в чувствах, когда я сидел под запорами и подвержен был Верховному уголовному суду. Его советам обязан я, что… сохранены несколько крох моего имения»138.
Создание высшей полиции
Летом 1826 года генерал-адъютант Александр Христофорович Бенкендорф стал Бенкендорфом учебников и книжек.
В мемуарах он записал: «Император Николай стремился к искоренению злоупотреблений, вкравшихся во многие части управления, и убедился из внезапно открытого заговора, обагрившего кровью первые минуты нового царствования, в необходимости повсеместного, более бдительного надзора, который окончательно стекался бы в одно средоточие; государь избрал меня для образования высшей полиции, которая бы покровительствовала утеснённым и наблюдала за злоумышлениями и людьми, к ним склонными… Никогда не думая готовиться к этому роду службы, я имел о нём лишь самое поверхностное понятие, но благородные и благодетельные побуждения, давшие повод к этому учреждению, и желание быть полезным новому нашему государю не позволили мне уклониться от принятия образованной им должности, к которой призывало меня высокое его доверие»139.
Согласно довольно правдоподобной легенде, «высокое доверие» было облечено императором Николаем I в символическую форму. Мемуаристы и исследователи приводят разные варианты разыгравшейся сцены, но смысл всех примерно одинаков: когда Бенкендорф, узнав о своём новом назначении, попросил у государя конкретных инструкций, Николай протянул ему белый носовой платок: «Вот твоя инструкция; чем больше утрёшь им слёз несчастных, тем лучше исполнишь своё назначение»140. Платок, по легенде, хранился потом под стеклянным колпаком в здании Третьего отделения.
Романтический порыв императора потомки комментировали с иронией: мол, «именно этот платок ещё больше оросился слезами, вызванными деятельностью нового учреждения»141. Эту сцену называли образом «сентиментальной непрактичности» высшей полиции николаевского времени142. Однако в самом корпусе жандармов на протяжении всего его существования к завету Николая относились всерьёз. В 1913 году новый командир корпуса В. Ф. Джунковский в первом же приказе напомнил подчинённым о традиции: «Священный завет милосердия, призванный осушать слёзы несчастных, да останется неизменным девизом каждого из нас»143.
Но вернёмся в 1826 год, к официальным государственным документам. 25 июня, в день рождения императора, появился высочайший указ о назначении генерала Бенкендорфа шефом жандармов, а 3 июля его дополнил именной указ «О присоединении Особенной канцелярии министерства внутренних дел к собственной Его Величества канцелярии». На основании этого приказа было создано Третье отделение собственной Его Императорского Величества канцелярии — высшая наблюдательная полиция государства Российского.
Целью этого учреждения, по мнению Бенкендорфа, было «утвердить благосостояние и спокойствие всех в России сословий, видеть их охраняемыми законами и восстановить во всех местах и властях совершенное правосудие»144.
На протяжении предыдущего царствования собственная Его Императорского Величества канцелярия представляла собой вспомогательную службу, ведавшую «движением» императорских бумаг: перепиской, делопроизводством по наградам и повышениям, сбором и предоставлением докладов и рапортов. Это бюрократическое учреждение было связующим звеном между монархом и органами власти и при этом стояло вне министерской системы, поскольку было подотчётно только императору. С лета 1812 года возглавлял канцелярию А. А. Аракчеев. Этот «гений зла» александровского царствования был одинаково неприятен и Бенкендорфу, и новому императору, поэтому уже 20 декабря 1825 года лишился своей значительной должности145. Николай оценил удобство положения канцелярии вне бюрократической министерской системы и взял её под своё непосредственное управление. Вскоре последовало расширение канцелярии: прежняя часть стала называться Первым отделением и сохранила свои прежние обязанности вроде сбора отчётности министров и губернаторов, чинопроизводства, изготовления проектов «высочайших» указов и т. п.
Вновь образованное Второе отделение занялось наболевшей проблемой: сбором и систематизацией законов Российской империи, сведением их в единое Полное собрание законов и публикацией на его основании действующего Свода законов Российской империи. Фактическим главой отделения стал М. М. Сперанский, «светило российской бюрократии». Четвёртое отделение было создано в 1828 году из канцелярии Марии Фёдоровны и унаследовало её главную заботу: благотворительные учреждения и женские учебные заведения. Позже прибавились Пятое (образовано в 1836 году, занималось государственными крестьянами) и Шестое (образовано в 1842 году «для водворения в Закавказье прочного устройства») отделения.
Созданию Третьего отделения предшествовала подготовительная работа, начатая Бенкендорфом практически сразу после декабрьских событий 1825 года. Параллельно с заседанием в следственной комиссии генерал-адъютант принялся за составление проекта устройства органа для предотвращения «неожиданных происшествий»146. Проект, пусть не самый систематический, был представлей императору уже в январе следующего года. Бенкендорф сконцентрировал в нём весь свой опыт, накопившийся за прошедшее царствование. Это были впечатления от произвола местных властей, вынесенные из долгих поездок со Спренгтпортеном по всей России, от Кяхты и Якутска до Тифлиса и Севастополя. К ним добавились воспоминания о наведении порядка в деморализованной армии на заснеженных полях Восточной Пруссии и знакомстве с методами работы французской тайной полиции, не спускавшей с русских дипломатов глаз и окружившей их сетью тайных агентов, а также размышления над возможностями «когорты добромыслящих» и разочарование в александровской попытке создать Особую канцелярию, когда благое дело было отдано на откуп таким скомпрометировавшим себя деятелям, как Балашов и де Санглен. Пригодился и опыт урегулирования сложных взаимоотношений крестьян и помещиков в лихолетье 1812 года, организации нормальной жизни в разорённой Москве, погружения в деятельность губернских властей при рассмотрении дела Сипягина в Воронеже, прикосновения к конспирациям тайных обществ, расследования Семёновского бунта…
Бенкендорф начал представление проекта с того, что объявил о «ничтожестве нашей полиции», не сумевшей справиться с заговором, подготавливавшимся на протяжении более десяти лет и выплеснувшимся в «события 14 декабря». Для решения этой проблемы генерал предложил как можно быстрее «организовать новую полицейскую власть».
Он прекрасно отдавал себе отчёт в том, что в русском обществе «тайная полиция почти немыслима», поскольку «честные люди боятся её, а бездельники легко осваиваются с нею». Тем не менее он считал, что при действии «по обдуманному плану» полиция сможет заслужить авторитет в обществе. В соответствии со своими представлениями о необходимости нравственного авторитета власти Бенкендорф предположил, что новая полиция «должна употребить всевозможные старания, чтобы приобрести нравственную силу, которая во всяком деле служит лучшей гарантией успеха». Он совершенно справедливо полагал, что «всякий порядочный человек сознаёт необходимость бдительной полиции, охраняющей спокойствие общества и предупреждающей беспорядки и преступления. Но всякий опасается полиции, опирающейся на доносы и интриги. Первая — внушает честным людям безопасность, вторая же — пугает их и удаляет от престола». Таким образом, генерал приходит к идее особого инструмента власти — рассредоточенного по стране корпуса жандармов, способного на местах оказывать помощь и поддержку гражданским и военным министрам и даже частным лицам. В этом было принципиальное новшество: прежняя высшая полиция располагалась в столице и не имела необходимых «глаз и ушей», а тем более собственных силовых подразделений по всей стране.
При обязательном сохранении централизации новая полиция должна была «обнимать все пункты империи», распространяться на регионы, где звание жандарма позволяло бы «пользоваться мнениями честных людей, которые пожелали бы предупредить правительство о каком-нибудь заговоре или сообщить ему какие-нибудь интересные новости». Не были забыты Бенкендорфом и такие важные поставщики компрометирующей информации, как «злодеи, интриганы и люди недалёкие»; генерал верил, что они, «раскаявшись в своих ошибках или стараясь искупить свою вину доносом, будут знать, куда, по крайней мере, обратиться». Неплохой идеей было сочтено умение «склонить на свою сторону людей, стремящихся к наживе». При всём этом Бенкендорф чётко отличает носящих мундир офицеров, для которых лучшим поощрением служат «чины, кресты и награды», от работающих за деньги тайных агентов, которые «нередко служат шпионами и за, и против правительства». Тем не менее, считает он, и штатные служащие должны получать достойное содержание, дабы «личная выгода и опасение лишиться чрезвычайно доходного места» обеспечивали надёжность их работы.
Важной составляющей контроля над общественными настроениями должно было, по мнению Бенкендорфа, стать тайное «вскрытие корреспонденции». Его преимущество над работой информаторов состояло в непрерывности и относительной лёгкости исполнения: достаточно «иметь в нескольких городах почтмейстеров, известных своей честностью и усердием». Предполагалось, что такими городами станут Петербург, Москва, Киев, Вильно, Рига, Харьков, Одесса, Казань и Тобольск.
Осознавая, что две страницы записки не могут дать полное обоснование работы будущей «когорты добромыслящих», Бенкендорф предлагал императору принять принципиальное решение о создании высшей полиции на изложенных началах и только затем приступить к разработке подробного плана, «который по своей важности не может быть составлен поспешно, но должен быть результатом зрелого обсуждения, многих попыток и даже результатом самой практики».
Николай не только ознакомился с проектом, но и отдал его для рассмотрения начальнику Главного штаба И. И. Дибичу и графу П. А. Толстому, с непременным пожеланием «по рассмотрении возвратить в собственные Его Величества руки с мнением вашим». Затем он сделал собственные замечания и передал их Бенкендорфу. 27 июня тот обратился к царю с окончательным вариантом и сопроводительной запиской: «Я посылаю Вашему Императорскому Величеству проект… об образовании III отделения Вашего Императорского Величества канцелярии. Он составлен по замечаниям, сделанным Вами по последнему проекту касательно этой организации»147.
Третьего июля 1826 года увидел свет основанный на «улучшенном проекте Бенкендорфа» императорский указ:
«Именной, данный управляющему Министерством внутренних дел.
О присоединении Особенной канцелярии Министерства внутренних дел к собственной Его Величества канцелярии.
Признавая нужным устроить под начальством генераладъютанта Бенкендорфа Третье отделение при Собственной Моей канцелярии,
Я повелеваю:
Особенную канцелярию Министерства внутренних дел уничтожить, обратя по выбору генерал-адъютанта Бенкендорфа часть чиновников оной под управлением действительного статского советника фон Фока в состав сего отделения.
Предметами занятий сего 3 отделения Собственной Моей Канцелярии назначаю:
1. Все распоряжения и известия по всем вообще случаям высшей полиции.
2. Сведения о числе существующих в государстве разных сект и расколов.
3. Известия об открытиях по фальшивым ассигнациям, монетам, штемпелям, документам и проч., коих розыскания и дальнейшее производство остаётся в зависимости министерств: финансов и внутренних дел.
4. Сведения подробные о всех людях, под надзором полиции состоящих, равно и все по сему предмету распоряжения.
5. Высылка и размещение людей подозрительных и вредных.
6. Заведывание наблюдательное и хозяйственное всех мест заточения, в кои заключаются государственные преступники.
7. Все постановления и распоряжения об иностранцах, в России проживающих, в предел государства прибывающих и из оного выезжающих.
8. Ведомости о всех без исключения происшествиях.
9. Статистические сведения, до полиции относящиеся.
На основании сих начал предписываю вам:
1. Переобразовать тотчас по вышеписанному Особенную канцелярию Министерства внутренних дел в состав 3 отделения Собственной Моей канцелярии.
2. Распределить все производившиеся в сей канцелярии дела, кои выше не обозначены и кои оставаться должны в заведывании Министерства внутренних дел, по другим департаментам сего министерства.
3. Предписать всем начальникам губерний и сообщить другим лицам, до которых сие касаться может, дабы они о всех вышеизложенных предметах, входящих в состав 3 отделения Собственной Моей канцелярии, доносили прямо на имя Моё, с надписанием по 3 отделению сей Моей канцелярии.
Наконец,
4. Войти в надлежащее сношение с генерал-адъютантом Бенкендорфом о всех средствах, кои представятся успешнейшими к исполнению сего устройства»148.
Сравнение обозначенной указом компетенции Третьего отделения с прежними функциями «переобразованной» Особенной канцелярии показывает, что к старым заботам добавились два новых и принципиальных пункта: осуществление политического надзора, а также сбор и систематизация информации о «всех без исключения происшествиях», «обязанность между прочим следить за общим мнением и толками насчёт правительства». Был чётко определён «важнейший предмет» деятельности нового учреждения: «безопасность престола и спокойствие в государстве»149.
При значительном увеличении объёма работы численность сотрудников Третьего отделения поначалу оказалась меньше, чем в Особенной канцелярии «либерального» александровского царствования!
По штату Третье отделение состояло из шестнадцати чиновников, а в составе прежней Особенной канцелярии было 18 человек150. Избавившись, видимо, от двух самых бесполезных чиновников, Бенкендорф взял к себе на службу остальных, обеспечив, таким образом, преемственность в работе тайной полиции. Первым из сотрудников был прежний управляющий канцелярией, действительный статский советник (то есть штатский генерал) Максим Яковлевич (Магнус Готфрид) фон Фок. Это была личность неординарная, но преимущественно остававшаяся в тени как на протяжении своей деятельности, так и в последующих исторических трудах (Фок даже не попал во всеобъемлющий Русский биографический словарь).
Сама должность фон Фока не способствовала созданию яркого жизнеописания. Известно, что он — выходец из шведского рода, начинал службу в лейб-гвардии Конном полку ещё при Екатерине II. В павловскую эпоху по какой-то причине (официально — по болезни) он вышел в отставку в чине ротмистра; вернулся на службу — уже гражданскую — в 1802 году, при Александре. В Министерстве коммерции фон Фок проявил наклонности сыщика: стал ревизором «по особым поручениям» в Москве. При создании в 1811 году «балашовского» Министерства полиции он занял там должность помощника правителя Особенной канцелярии, вездесущего де Санглена. Когда же звезда последнего закатилась, фон Фок 26 марта 1813 года занял его место. В это время с ним свёл знакомство общительный литератор Николай Греч. Он вспоминал, что фон Фок «был человек умный, благородный, нежный душой, образованный, в службе честный и справедливый. Ему обязаны государь и Россия многими благими мыслями и делами». В 1812 году именно фон Фок снабжал начальство «осведомительными письмами» и «журналами здешних слухов», то есть обзорами общественного мнения151. Постепенно Максим Яковлевич обзавёлся могущественными покровителями и приобрёл могущественных противников. По долгу службы фон Фок слишком хорошо знал о закулисной деятельности Аракчеева и отозвался на пожалование временщику фамильного герба с девизом «Без лести предан» разошедшейся в обществе эпиграммой:
Отличительной чертой фон Фока было бескорыстие. Он служил делу, а не своему карману. В агентурной записке, хранившейся в Третьем отделении, отмечалось, что он «сколько беден, столько же и честен; чужд всякой корысти, и когда во время управления покойным графом Вязьмитиновым здешнею полициею многие из товарищей его составили себе состояние, …он жил на одном только жалованье и, следовательно, весьма был далёк от сего приобретения»153.
Когда Особенная канцелярия перешла в ведение Министерства внутренних дел, высоким покровителем и союзником фон Фока стал управляющий министерством князь В. П. Кочубей, один из «молодых друзей» императора Александра. Фон Фок однажды выразил готовность идти за князя на отсидку в Петропавловскую крепость! Неудивительно поэтому, что в развернувшейся в 1820-е годы борьбе либералов и консерваторов, Кочубея и Аракчеева, досталось и фон Фоку, который «свободомыслие почитал делом естественным и законным и скорее готов был вооружаться на противников его»154. Как вспоминал Греч: «В последние годы царствования Александра впал он в немилость по наговорам и козням Магницкого и других негодяев, старавшихся посредством его столкнуть графа Кочубея… Кочубей был так высок во всех отношениях, что пресмыкавшийся скаред не мог его достигнуть и ужалить; итак, взялись за исполнителей его дел, а именно за самого благородного из них — Максима Яковлевича фон Фока, и сгубили бы его непременно, если б не умер Александр». Фон Фок был даже привлечён по одному из дел на основании доноса ультраконсервативного попечителя Казанского учебного округа М. Л. Магницкого155.
Удалить фон Фока с важного поста не смогли, «но все дела по секретной части производились у Аракчеева и у военного генерал-губернатора графа Милорадовича. Эта секретная часть, занимаясь пустяками и ничтожными доносами, не понимала ни духа, ни желания публики и дала совершиться гнусному и пагубному взрыву 14 декабря 1825 года». К тому времени Комитет общей безопасности 1807 года захирел до того, что за весь мятежный 1825 год смог рассмотреть всего одно дело, а за предыдущий, 1824-й, — и вовсе ни одного156.
Об «отодвинутом» пятидесятилетнем фон Фоке вспомнили при новом царе, в дни работы следственного комитета. Именно там номинальный управитель Особенной канцелярии сблизился с Бенкендорфом157. «Человек добрый, честный и твёрдый» (так характеризовал фон Фока общавшийся с ним А. С. Пушкин158), с опытом работы да ещё со своей «командой», оказался очень кстати в деле обновления службы государственной безопасности. Не себя ли он имел в виду, когда писал Бенкендорфу: «Улучшение настоящего положения дел зависит, несомненно, от появления вновь на сцену старых служак. Посадите по одному из них в каждое из судебных учреждений и дайте им обеспеченное положение, и вы увидите, что относительно быстроты и правильности в ходе дел будет заметна перемена к лучшему… теперь всё хромает, всё запаздывает, потому что большинству новых чиновников недостаёт навыка и они часто грешат по незнанию дела»159?
Вместе с фон Фоком Бенкендорф зайялся разработкой подробной структуры нового ведомства. Ими была составлена записка «О делении на четыре экспедиции», из которой понятны основные направления деятельности Третьего отделения. Уже 14 июля (на следующий день после казни декабристов) записка эта была представлена Николаю Павловичу.
Первая экспедиция — самая важная и потому секретная — призвана была «заключать все предметы высшей наблюдательной полиции»: «…Наблюдение за общим мнением и народным духом; направление лиц и средств к достижению этой цели; соображение всех поступающих в сём отношении сведений и донесений; составление общих и частных обозрений; сведения подробные о всех людях, под надзором полиции состоящих, равно и все по сему предмету распоряжения; высылка и размещение лиц подозрительных и вредных». Важнейшими функциями Первой экспедиции были предупреждение «злоумышлений против особы государя императора» и обнаружение заговоров и тайных обществ. Основными методами работы предполагались сбор детальной информации о положении в России и за рубежом, состоянии общественного мнения, настроениях разных слоёв населения, а также надзор за государственными преступниками и подозрительными лицами.
Второй экспедиции предстояло наблюдать за религиозными сектами (особенно за старообрядцами), отслеживать их «направление», «дух» и «действия». По-видимому, такой объём работы показался невелик, и сюда же был добавлен сбор «известий об открытиях по фальшивым ассигнациям, монетам, штемпелям, документам и прочее», сведений об изобретениях, информации об учреждении и деятельности различных научных, культурных, просветительских и прочих обществ. Здесь же разбирались «тяжбы, просьбы и прошения» по семейным делам, поступавшие «на высочайшее имя». Наконец, в ведении этого подразделения была вся кадровая служба Третьего отделения: документация о его чиновниках от поступления до увольнения.
В дальнейшем в ведение Второй экспедиции были переданы места заключения государственных преступников: Алексеевский равелин Петропавловской крепости, Шлиссельбургская крепость, Спасо-Евфимиев монастырь в Суздале и Шварцгольмский арестный дом в Финляндии.
Третья экспедиция стала фактически органом контрразведки: здесь следили за пропуском иностранцев через границы и осуществляли контроль над перемещением их по губерниям России. Чиновники организовывали секретное наблюдение за поведением иностранцев и в случае неблагоприятных отзывов отвечали за высылку их из страны.?
На долю Четвёртой экспедиции Бенкендорф отвёл обязанность «заниматься всеми вообще происшествиями в государстве и составлением ведомостей по оным». Это означало, что сюда будет стекаться информация о крупных пожарах, грабежах, убийствах, а также о злоупотреблениях помещиками властью, с одной стороны, и крестьянских волнениях — с другой. Эта информация еженедельно сводилась в систематические таблицы и обобщалась160.
Среди подразделений Третьего отделения главной оставалась Первая экспедиция. Ей передавались все дела особого, государственного значения, даже если они должны были проходить по другим каналам.
При этом в представленном императору штатном расписании Бенкендорф отводил на всю Первую экспедицию только четверых служащих! В общее же число сотрудников отделения входили по три человека в остальных трёх экспедициях, начальник (Бенкендорф), управляющий (фон Фок), журналист, экзекутор и их помощник. Последние должности могут вызвать у современного читателя недоумение или быть неверно истолкованы. Журналист в то время — это вовсе не взятый на казённое довольствие бойкий сочинитель, предтеча «отдела по связям с общественностью», а, согласно словарю Даля, чиновник присутственного места, ведущий журналы текущих бумаг. Экзекутор же, вызывающий у многих ассоциации с «экзекуциями» и навевающий мрачный образ пыточной камеры и палача с закатанными рукавами, — это всего-навсего в переводе с латинского «исполнитель», ещё точнее — завхоз. У того же Даля «экзекутор — чиновник при канцелярии и присутственном месте, на котором лежат… хозяйственные обязанности».
Совершенно очевидно, что два начальника и 16 сотрудников, пусть даже самых опытных, не могли охватить своим вниманием всю гигантскую империю с пятидесятимиллионным населением.
Поэтому Бенкендорф предложил использовать в государственных целях военную организацию жандармов. Ещё в 1807 году, в трудные дни зимней кампании против Наполеона, ему приходилось применять драгунские части в качестве внутренних войск для поддержания дисциплины в тылу действующей армии. Затем уже в 1812-м с помощью драгун наводился порядок и в провинции, во время партизанских рейдов, и в покинутой Наполеоном Москве. У французов для подобной функции с 1791 года существовали специальные части — жандармы, «вооружённые всадники». Как писал Наполеон брату Жозефу 16 мая 1806 года, жандармерия — это «самый эффективный способ поддерживать в стране мир», это «надзор полувоенный, полугражданский, распространяющийся по всей территории и доставляющий самую точную информацию»161. Император ушёл в историю, а жандармерия осталась: во Франции периода Реставрации было признано, что это полезное учреждение должно сохраниться «как одна из наиболее надёжных гарантий порядка и внутреннего спокойствия»162. Франция стала образцом для подражания, так сказать, законодательницей мод и в полицейской сфере: так или иначе, практически все страны Европы, от Средиземноморья до Скандинавии, переняли революционное нововведение.
П. А. Вяземский передал историю о каламбуре великого князя Константина, впервые встретившего Бенкендорфа, одетого в жандармский мундир. Игра слов на русский непереводима, но смысл диалога довольно показателен. Окинув взглядом новый светло-синий мундир Бенкендорфа, Константин Павлович спросил:
— Savary ou Fouche? (Савари или Фуше?)
— Savary, honnete homme (Савари, порядочный человек), — отвечал Бенкендорф.
— Ah, çа ne varie pas! («Ах, са не вари па», то есть «Да какая разница». — Д. О.), — последовала реакция Константина.
Вяземский поясняет далее: «Савари и Фуше были оба министрами полиции при Наполеоне I, причём Савари пользовался общим уважением, Фуше напротив»163.
Таким образом, идея использования жандармов для укрепления порядка не была изобретением Бенкендорфа — скорее, приспособлением к российским условиям общеевропейской тенденции. В качестве военной полиции жандармерия показала себя достаточно эффективно во время Наполеоновских войн. В России её учредителем стал главнокомандующий Барклай де Толли, подписавший 10 июня 1815 года приказ о создании в армии отдельных жандармских команд, отличавшихся от прочих войск характерной красной повязкой на рукаве. «Во всяком кавалерийском полку, — писал Барклай, — избрать по одному благонамеренному офицеру, знающему французский язык, которому дать из каждого эскадрона по одному унтер-офицеру и по пять рядовых, старослужащих и отличного поведения. Людям сим именоваться жандармами. В обязанности их будет блюсти порядок на марше, биваках, кантонир-квартирах, находясь позади войск; в сраженьях же составляют они цепь за войсками, препятствуют выходить мародёрам, которых обращают в свои места, а раненых отводят на места перевязок. Также могут быть употребляемы… для охранения деревень, господских домов и проч.»164. Вскоре жандармские команды стали формироваться из эскадронов Борисоглебского драгунского полка, который 27 августа 1815 года стал именоваться жандармским полком; его офицерам «по высочайшему повелению» стали выплачивать двойное жалованье. С того же времени жандармы получили мундиры, шинели и «фуражные шапки» «светло-синего», как указано в приказе войскам, цвета.
В гвардии в том же году был сформирован свой жандармский полуэскадрон. Параллельно шло создание жандармских команд из частей корпуса внутренней стражи — это была конная полиция, род внутренних войск. Они употреблялись губернской администрацией «при поимке воров и разбойников, в случае неповиновения власти, при взыскании податей и недоимок».
Всего же к 1826 году в России насчитывалось 59 жандармских частей и подразделений, различающихся и по численности, и по назначению. Большинство из них (за исключением гвардейского полуэскадрона) 12 июля 1826 года перешло в ведение Бенкендорфа. Как сообщал «господину генерал-адъютанту и кавалеру» Бенкендорфу начальник Главного штаба И. И. Дибич, «государю императору угодно было назначить ваше превосходительство шефом жандармов. Посему все жандармы, как гвардейские, так и при армиях, и при отдельном Литовском и Сибирском корпусах и внутренней страже состоящие, поступают под непосредственное начальство ваше»165. Правда, ещё почти год длилось обустройство жандармской службы на новых основаниях.
Бенкендорф занялся изучением состояния жандармского вопроса всерьёз: из Главного штаба ему поставлялись «все выписки разных постановлений, до жандармов относящихся»; он специально затребовал себе «Положение жандармского полка и образования жандармов Царства Польского» 1816 года166. Однако ещё до выработки нового Положения Бенкендорф издал приказ, согласно которому все командиры «жандармского полка и команд» обязаны были «с первой почтою» доносить своему начальнику «обо всех происшествиях, случившихся как в вверенных им частях, так и в местах их квартирования или о которых дойдут до них сведения… О тех же, которые им покажутся особенно заслуживающими внимания, надписывать на конверте „в собственные руки“».
Окончательно новый корпус жандармрв был учреждён 28 апреля 1827 года. Специальное «Положение о корпусе жандармов» создавало из разрозненных команд единую централизованную организацию с общим руководством и местными округами во главе с жандармскими генералами. Эти округа покрывали по восемь — одиннадцать губерний и делились на четыре — шесть отделений, возглавляемых офицерами в чинах от майора до полковника. Роль жандармского офицера в губернии Бенкендорф ставил очень высоко, приравнивая её к роли полномочного царского посланника, сопоставимого с послом в Лондоне, Вене, Берлине или Париже167.
В Санкт-Петербург, Москву, Киев и Финляндию были назначены специальные офицеры, в обеих столицах дополнительно расквартировано по жандармскому дивизиону. Жандармский полк и гвардейский полуэскадрон сохранили свои обязанности по поддержанию порядка исключительно в армии. Так немногочисленное Третье отделение получило в своё распоряжение не только военную силу, но и разветвлённую информационную сеть. К концу 1828 года численность жандармов составила 4278 человек, в том числе три генерала, 201 офицер, 3617 нижних чинов, 457 нестроевых168.
Цифры эти стоят того, чтобы на них остановиться. Западные исследователи, сравнивающие численность соответствующих европейских и российских органов безопасности, считают, что 4500 человек было явно недостаточно для России, особенно с учётом гигантских просторов империи169. Это заметно, например, на фоне Франции, где уже в первой четверти XIX века численность жандармов превышала десять тысяч человек, а в 1852 году (когда корпус жандармов в России вырос почти до пяти тысяч человек) составила более пятидесяти тысяч.
Однако в России был подготовлен и «альтернативный» проект, предполагавший устроить куда более могущественные силы государственной безопасности. Это был проект казнённого декабриста Павла Пестеля, его «Русская правда» — утопическое описание желаемой «свободной» России, иногда именуемое в литературе «программным документом». Рассуждая о будущем устройстве страны, Пестель и его единомышленники, «представляя себе живую картину всего счастия, коим бы Россия… тогда пользовалась, входили… в такое восхищение и, сказать можно, восторг», что «готовы были не только согласиться, но и предложить всё то, что содействовать бы могло к полному введению и совершенному укреплению и утверждению сего порядка вещей»170. Одной из непременных составляющих такого восхитительного будущего было введение диктатуры временного правления на ближайшие 10–15 лет с обязательным подкреплением её мощной тайной полицией, названной «Вышним благочинием». Для Пестеля было совершенно очевидно, что «тайные розыски или шпионство суть… не только позволительное и законное, но даже надёжнейшее и почти, можно сказать, единственное средство, коим Вышнее благочиние поставляется в возможность достигнуть предназначенной ему цели» — охраны правительства «от опасностей, могущих угрожать образу правления, настоящему порядку вещей и самому существованию гражданского общества и государства». «Сия необходимость происходит от усилий зловредных людей содержать свои намерения и деяния в самой глубокой тайне; для открытия которой надлежит употребить подобное же средство, состоящее в тайных розысках».
Пестелева схема предполагала совершенно спрятать от общества всю систему государственной безопасности: «Вышнее благочиние требует непроницаемой тьмы, и потому должно быть поручено единственно Государственному главе сего приказа, который может оное устраивать посредством канцелярии, особенно для сего предмета при нём находящейся. Государственный глава имеет обязанность учредить Вышнее благочиние таким образом, чтобы оно никакого не имело наружного вида и казалось бы даже совсем не существующим; следовательно, образование канцелярии по сей части должно непременно… быть предоставлено Главе и никому не быть известно, кроме ему одному и верховной власти»171. Инструментом «Вышнего благочиния» должны были стать «вестники тайных розысков», то есть секретные агенты, собирающие «тайные сведения» относительно «правительства, народа и иностранцев».
Расчёты численности необходимого для поддержания порядка корпуса жандармов проводились Пестелем на протяжении всего его «законотворчества». В его бумагах постоянно встречаются подробные вычисления, распределявшие блюстителей порядка по всей стране. Пестель прикидывает, зачёркивает, прибавляет — и итоговая цифра постоянно растёт. «Для составления внутренней стражи, — пишет Пестель в бумагах 1817–1819 годов, — думаю я, что 50 000 жандармов будут для всего государства достаточны». Через пару лет количество вырастает до 62 900 человек, а в варианте 1823 года ещё почти удваивается и составляет уже 112 900 жандармов172. В реальности за 90 лет, к кануну революции 1917 года, Отдельный корпус жандармов «разросся» только до 15 718 человек173.
Сравним цифры: декабрист и революционер Пестель предлагал 112 900; охранитель и консерватор Бенкендорф — учредил 4278!
После такого сопоставления «анекдот» из коллекции исторических парадоксов Юрия Борева оказывается не гротескным преувеличением действительности ради красного словца, а её скромным преуменьшением: «У шефа Третьего отделения было пять тысяч тайных агентов. Декабрист Пестель предполагал, когда он и его товарищи захватят власть, они создадут тайную полицию из пятидесяти тысяч человек»174.
Чего же ждал Бенкендорф от своих сотрудников? Его идеал службы государственной безопасности вырисовывается в инструкциях, выданных жандармским офицерам. Поначалу они касались конкретных поручений, но вскоре были размножены, розданы чиновникам центрального аппарата службы и разосланы по губерниям в качестве руководства к действию175.
Инструкции считались конфиденциальными, однако, хоть и с трудом, достать их было можно176 — и они стали известны довольно широко. Василий Туманский, хороший знакомый Пушкина, писал тому из Одессы: «У нас теперь жандармы… Инструкцию, циркулярно им данную от Бенкендорфа, вероятно, вы имеете в Москве. Мне в ней очень нравится статья о наблюдении за нравами и вообще о поведении молодых людей»177. Вскоре и Ф. В. Булгарин не преминул отметить в своём обзоре общественного мнения в 1827 году: «Инструкция разошлась по рукам и служит доказательством любви государя к порядку и благу России… Добрые люди и особенно народ, бедное дворянство, купечество, крестьяне и хорошие чиновники радуются, что есть власть, наблюдающая оком самого государя над исполнением обязанностей»178.
Жандармские офицеры, направляемые в провинцию, должны были прежде всего обращать «особенное внимание на могущие произойти без изъятия во всех частях управления и во всех состояниях и местах злоупотребления, беспорядки и закону противные поступки» и «наблюдать, чтобы спокойствие и права граждан не могли быть нарушены чьей-либо властью или преобладанием сильных лиц, или пагубным направлением людей злоумышленных». При этом целью работы эмиссаров Бенкендорфа, по его мнению, был не сбор компромата на местные власти, неспособные навести порядок, а наоборот, тесное взаимодействие с губернским начальством. Именно поэтому Бенкендорф напоминал: «Прежде, нежели приступите к обнаружению встретившихся беспорядков, вы можете лично сноситься и даже предварять начальников и членов тех властей или судов или те лица, между коих замечены вами будут незаконные поступки, и тогда уже доносить мне, когда ваши домогательства будут тщетны, ибо целью вашей должности должно быть прежде всего предупреждение и отстранение всякого зла. Например, дойдут ли до вашего сведения слухи о худой нравственности и дурных поступках молодых людей, предварить в том родителей или тех, от кого участь их зависит, или добрыми вашими внушениями старайтесь поселить в заблудших стремление к добру и возвести их на путь истины прежде, нежели обнаружатся гласно их худые поступки пред правительством».
Бенкендорф не сомневается в том, что его сотрудникам «свойственны благородные чувства и правила», поэтому приобрести на местах «уважение всех сословий», по его мнению, им не составит труда. («Если жандарма не любят, он бесполезен», — замечал деятельный сотрудник Бенкендорфа Э. И. Стогов179.) Шеф жандармов задавал своим подчинённым правила поведения: «Обязанностью вашей будет стараться приобрести к себе как благорасположение всех господ начальников гражданских и военных, так равно уважение и доверие всех сословий; приличной покорностью и чинопочитанием к особам вас старшим, благородным и приветливым обращением с равными вам, ласковым и снисходительным обхождением со всеми прочими сословиями вы, конечно, достигнете общего уважения и доверенности к себе и тем поставитесь в возможность выполнять возлагаемую на вас обязанность с успехом, соответственным цели назначения вашего»180.
Генерал надеялся, что при таком обращении в жандармском офицере «всякий увидит чиновника», который «может донести глас страждущего человечества до престола царского и беззащитного и безгласного гражданина немедленно поставить под высочайшую защиту государя императора»181.
«Донести глас» — выражение, объединившее такие непохожие термины, как «донос» и «гласность». Интересно сравнить его с мнением на этот счёт редакции либерального «Вестника Европы», опубликовавшего в 1872 году «Записки жандарма» А. М. Ломачевского. «Орудием искусственной гласности, при полном отсутствии гласности естественной, и являлся так называемый „голубой мундир“», — говорилось в предисловии к тексту мемуаров182.
«Искусственная гласность», обходящаяся без информирования общества, — это крупный проект, предложенный консерватором, а потому направленный не’на переустройство общества, а на оздоровление его при существующем устройстве. Он соответствовал политической линии императора Николая, внушённой ему Карамзиным, требовавшим от монархов «более мудрости хранительной, нежели творческой». Польза «гласности» — в передаче необходимой информации всем, кто имеет отношение к принятию властных решений. При демократии она через средства массовой информации должна доходить до всех обладателей политических прав; при самодержавии получать все нужные сведения должны император и его администрация. Остальные, для собственного блага и спокойствия, могут жить в неведении. Как позже объяснял А. И. Герцену «правая рука Бенкендорфа» JI. В. Дубельт, «у нас не то, что во Франции, где правительство на ножах с партиями, где его таскают в грязи; у нас управление отеческое, всё делается как можно келейнее… Мы выбиваемся из сил, чтоб всё шло как можно тише и глаже»183.
Напрашивается параллель между «искусственной гласностью» Бенкендорфа и секретными комитетами той же эпохи, разбиравшими проблему крепостного состояния в России, тем более что именно Бенкендорфу принадлежит известная фраза об отмене крепостного права, повторённая затем 30 марта 1856 года Александром И: «Начать когда-нибудь и с чего-нибудь надобно, и лучше начать постепенно, осторожно, нежели дожидаться, пока начнётся снизу, от народа». Как не провести параллели между политическим консерватизмом и консервативным лечением, то есть таким, которое прежде всего не навредит? Секретность «крестьянских» комитетов и высшей полиции казалась средством, подобранным именно для такого лечения.
Я. А. Гордин, один из немногих современных историков, постаравшихся объяснить, а не заклеймить стремление Бенкендорфа создать тайную политическую полицию, пишет об этом так: «Бенкендорф был человеком неглупым и понимавшим неблагополучие в стране. Но он считал возможным поправить положение созданием добросовестной карательной организации, свободной от коррупции и тупости… Бенкендорф хотел идти и пошёл по одному из путей, указанному Петром Великим, — по пути усложнения аппарата контроля: фискалы, обер-фискалы, гвардейские сержанты в роли личных эмиссаров, контролирующие фискалов… Бенкендорф хотел идти и пошёл вместе с Николаем по пути наслоения всё новых и новых бюрократических пластов, подавляющих своей тяжестью, разветвлённостью и всепроникаемостью любую дворянскую оппозицию»184.
Судя по инструкциям, «карательная» сторона организации была необходимой, но не довлеющей. Бенкендорф справедливо полагал, что болезнь общества, как и любую болезнь, проще предупредить, нежели лечить. «Сколько дел беззаконных и бесконечных тяжеб посредничеством вашим прекратиться может, — обращался он к своим сотрудникам, — сколько злоумышленных людей, жаждущих воспользоваться собственностью ближнего, устрашатся приводить в действие пагубные свои намерения, когда они будут удостоверены, что невинным жертвам их алчности проложен прямой и кратчайший путь к покровительству Его Императорского Величества!» При этом инструкции подчёркивали: «Вы не должны ни под каким видом вмешиваться ни в какие действия и распоряжения присутственных мест и начальства как по гражданской, так и по военной части. Вы должны избегать, напротив, всякого вида соучастия и влияния на производство дел и на меры, местными начальствами предпринимаемые… Если дойдёт до вас сведение о каком-либо противозаконном поступке и вы в справедливости оного совершенно удостоверитесь, то можете предварить о том словесно или посредством записки того начальника, до коего обстоятельство сие касаться будет; сим вы подадите ему способ отвратить возникшее зло или даже предупредить оное. На сей-то конец должно вам поставить себя на такую ногу, чтобы все местные начальства вас уважали и принимали бы извещения ваши с признательностью». Использование силы, в том числе при содействии местного гражданского и военного начальства, разрешалось только в «самонужнейших» случаях185.
На долю «силы», то есть нижних чинов жандармского корпуса, приходилось (согласно суммировавшему их обязанности «Положению о корпусе жандармов» 1836 года):
«1) приведение в исполнение законов и приговоров суда…
2) …поимка воров, беглых, корчемников, преследование разбойников и рассеяние запрещённых законом скопищ;
3) …усмирение буйства и восстановление нарушенного повиновения;
4) …преследование и поимка людей с запрещёнными и тайно провозимыми товарами;
5) …препровождение необыкновенных преступников и арестантов;
6) сохранение порядка на ярмарках, торжищах церковных и народных празднествах…»186
Такой круг повседневных обязанностей пересекался с заботами местной земской полиции и, хотя был рассчитан на помощь провнциальным властям, зачастую вызывал трения с ними.
Но как бы то ни было, система государственной безопасности, достаточно совершенная (по крайней мере, с точки зрения Бенкендорфа и фон Фока), была построена. Стоял только вопрос о том, как она поведёт себя при соприкосновении с действительностью русской жизни.
Теория и практика
В переписке и мемуарах, касающихся Бенкендорфа, один из эпитетов к его имени оказывается, пожалуй, наиболее распространённым. Удивительным образом самые разные люди — и по положению, и по отношению к высшей полиции, и по самой судьбе — не сговариваясь, ставили рядом с именем Александра Христофоровича определение «добрый».
Естественно, когда своего «доброго начальника» поминал в записках его бывший подчинённый А. Ф. Львов, автор музыки гимна «Боже, царя храни»187. Не удивляет, что преданный правительству Ф. В. Булгарин отзывался о Бенкендорфе: «Он был заступником истины, утешителем несчастных и страждущих; стремился к добру по влечению своего сердца и пользовался важностью своего знания единственно для содействия общему благу»188. «Николай Павлович не был жестокосерд. Бенкендорф и Дубельт люди добрые…» — присоединялся Н. И. Греч189. Да и сам Л. В. Дубельт говаривал о своём патроне, что он «человек ангельской доброты»190.
Но ведь и А. О. Смирнова-Россет, женщина незаурядного ума и самостоятельных суждений, не раз повторяла в воспоминаниях «добрый Бенкендорф»191, хотя позволяла себе немало резких суждений о ком угодно, включая императора Николая (вроде того, что «государь кокетствовал, как молоденькая бабёнка»192). А. С. Пушкин также считал Бенкендорфа человеком «с добрым чувствительным сердцем»193! Он убеждал своего друга П. А. Вяземского зимой 1829 года: «C’est un brave & digne homme» (Это честный и достойный человек)194. Вяземский признавался, что «в глубине души» ценит Бенкендорфа «как человека, которому свойственны благие намерения, человека беспристрастного и доступного истине, по крайней мере искренности; человека, который может заблуждаться, но повинуясь при этом лишь внутреннему голосу своей совести»195. О «доброте души» графа пишет Алексей Столыпин (Монго), товарищ и секундант Лермонтова196. Ещё один великий поэт, Ф. И. Тютчев, написал однажды жене: «Это поистине одна из самых лучших человеческих натур, какие мне доводилось встречать… Бенкендорф …один из самых влиятельных людей в империи… Это и я знал о нём, и, конечно, не это могло расположить меня в его пользу. Тем более отрадно было убедиться, что он в то же самое время безусловно честен и добр»197.
Осуждённый по второму разряду (20 лет каторжных работ и «политическая смерть») декабрист Н. В. Басаргин написал в воспоминаниях: «Граф Бенкендорф, принявший на себя должность шефа жандармов, будучи добрым человеком, старался принимать в свой корпус более или менее хороших людей»198. За «доброе дело» был признателен Бенкендорфу А. О. Корнилович (приговорён к двенадцати годам каторги, отбыл восемь лет): «Богатый чувствами, но бедный на слова, я не умею в простых выражениях сказать вашему превосходительству своей благодарности»199.
Высокопоставленные сановники, чьё положение позволяло им говорить о государственных деятелях нелицеприятно, при всём своём критическом настрое также не забывали благосклонных эпитетов. Сенатор К. И. Фишер отмечал: «Образованный человек, доброго сердца, благородного характера, неустрашимый»200; М. А. Корф передавал впечатления «французского туриста» 1842 года: «Черты графа Бенкендорфа носят отпечаток истинного добросердечия и самой благородной души»201, а от себя добавлял: «Он пользовался тогда общей популярностью благодаря своему добродушию». «Добрый справедливый человек», — писал будущий московский почт-директор А. Я. Булгаков брату, петербургскому почт-директору202. Даже в беллетризованных воспоминаниях А. И. Герцена, мягко говоря, не любившего Бенкендорфа, шеф жандармов имеет хоть и «обманчиво», но «добрый взгляд».
Но тот же Герцен припечатал однажды: «Может, Бенкендорф и не сделал всего зла, которое мог сделать, будучи начальником этой страшной полиции, стоящей вне закона и над законом, имевшей право мешаться во всё, — я готов этому верить, особенно вспоминая пресное выражение его лица, — но и добра он не сделал, на это у него не доставало энергии, воли, сердца»203.
Так ли?
Не вернее ли предположить, что Герцен не обладал достаточной информацией, не общался с теми, кто испытывал к Бенкендорфу чувство благодарности, не знал, как отзывались о начальнике высшей полиции, свбём «тюремщике», декабристы Волконский, Штейнгейль, Басаргин, Корнилович, Jlopep, А. Н. Муравьёв? Наконец, он не был вхож в государственные архивы, в отличие от исследователей, повторяющих вышеприведённую цитату — не как мнение знаменитого и предвзятого публициста, а как исторический факт. Факты, между тем, с первого же года работы Бенкендорфа на новой должности говорят совсем о другом.
Пятого ноября 1826 года Бенкендорф писал видному сановнику, члену совета Воспитательного дома благородных девиц Н. П. Новосильцеву:
«Милостивый государь Николай Петрович! Служивший при блаженной памяти государе императоре Павле 1-м в Семёновском полку каптенармусом Насекин имеет шесть малолетних дочерей и живёт одним жалованием, получаемым по занимаемому им месту надзирательного помощника здешней таможни, почему и не в состоянии им дать приличного образования. Зная его хорошее поведение и усердную службу, я обращаюсь к вашему превосходительству с покорнейшей просьбою сделать мне одолжение не отказать в вашем ходатайстве у Ея Императорского Величества государыни императрицы Марии Фёдоровны о приятии в какое-нибудь казённое заведение старших дочерей его Настасьи и Марии, 10 лет.
С истинным почтением и совершенною преданностию имею честь пребыть
Милостивый государь, вашего превосходительства покорнейший слуга А. Бенкендорф»204.
А вот куда более известный случай — обращение А. X. Бенкендорфа к военному министру А. И. Чернышёву 28 марта 1838 года:
«Принимая живейшее участие в просьбе этой доброй и почтенной старушки (Е. А. Арсеньевой. — Д. О.)… я имею честь покорнейше просить ваше сиятельство, в особенное личное ко мне одолжение, испросить у государя императора к празднику Св. Пасхи всемилостивейшее совершенное прощение корнету Лермонтову и перевод его в л. — гв. Гусарский полк»205.
Полиция, «стоящая вне закона и над законом»? Но в Отделе рукописей Российской национальной библиотеки сохранилась переписка А. X. Бенкендорфа с лучшим знатоком законов Российской империи — М. М. Сперанским206. Она свидетельствует, насколько щепетильно подходил генерал к вопросу законности совершаемых им дел. Не раз и не два обращается он к создателю Полного свода законов Российской империи за подробной консультацией:
«Милостивый государь Михаил Михайлович!
Дочь тайного советника Голынского, вступившая в брак с бароном Лев-Веймаром, имея обязанность, по случаю своего отъезда во Францию, на основании закона продать недвижимое её имение в шестимесячный срок, обратилась ко мне в исходатайствование высочайшего повеления, чтоб срок сей начать считать не со времени её отъезда из России, а с того времени, когда окончен будет у неё раздел того имения с сестрою и она будет введена во владение оным.
Предварительно доклада моего о сём государю императору я покорнейше прошу ваше высокопревосходительство почтить меня вашим, милостивый государь, по предмету такой проблемы заключением.
С совершенным почтением и преданностию честь имею быть вашего высокопревосходительства покорнейший слуга Граф Бенкендорф».
Сперанский не медлит с ответом:
«Его сиятельству графу Ал. X. Бенкендорфу.
2-го февраля 1837 года.
Милостивый государь, граф Александр Христофорович!
Вопрос, в отношении вашего сиятельства мне предложенный, о сроке продажи имения баронессы Лев-Веймар, разрешается статьёю 864-ю и 470-ю Свода гражданских законов (т. X)…»
Далее следуют обстоятельный пересказ статей и комментарии ситуации с точки зрения действующего законодательства.
Вот более сложный случай:
«В Санкт-Петербурге,
Января 18 дня 1838 № 288.
Милостивый Государь Михаил Михайлович!
В 1831 году аудитору… 12-го класса Сычурову подкинут был младенец женского пола, наречённый Верою. Девица сия, имеющая ныне от роду 6 лет, доселе воспитывается у Сычурова и по достижении 15-ти летнего возраста должна будет избрать себе род жизни. Между тем аудитор Сычуров и жена его, не имея собственных детей, просят об узаконении означенной девицы с правом родной дочери.
В сделанной справке оказалось, что на усыновление детей личным дворянам закона не имеет…»
Бенкендорф заметил пробел в нормах существовавшего законодательства; поэтому ответ Сперанского был особенно подробным, на нескольких листах, с объяснением, насколько запутанной оказалась ситуация и как её можно разрешить. Вывод правоведа был таков: «…Казалось бы полезным сделать в существующих ныне законах вышеозначенное дополнение; с чем вместе, само собою, разрешить бы уже и частный случай Сычурова, как последствие общего закона».
В результате переписки Бенкендорфа и Сперанского аудитор Сычуров «усыновил» девочку, а в законодательстве была обнаружена и залатана хоть и небольшая, но всё же прореха…
Для понимания степени уважения Бенкендорфа к Сперанскому важно замечание Александра Христофоровича по поводу созданного Михаилом Михайловичем Свода законов Российской империи. Начальник Третьего отделения назвал сей «огромный», «славный труд» «памятником долговечнейшим, чем все завоевания, столь часто обращающиеся в несчастие народов»207.
…Но где же дела политические? Преобладание политических дел в трудах сотрудников Бенкендорфа — это один из распространённых мифов. Гораздо большую угрозу государственной безопасности представляли несправедливость суда, мздоимство и взяточничество, бюрократическая волокита, неисполнение законов или поиск в них лазеек. Эти проблемы и составляли куда большую часть забот Третьего отделения и корпуса жандармов. Количество сохранившихся архивных дел говорит само за себя. В Секретном архиве Третьего отделения в разделе «Революционное движение» за 1826–1848 годы, (после декабристов и до петрашевцев) хранятся всего 11 дел за 22 года, включая такие незначительные, как «Письмо… об обнаружении на улице записки „Спасайтесь, будет ужасный бунт“ с приложением этой записки»208; счёт же дел, связанных с неполитическим нарушением порядка за тот же период, идёт на многие сотни. Высшая полиция ещё не была создана, а император уже приберёг для её работы письмо надворного советника Константинова «со сведениями о злоупотреблениях в контрольной части по делам подрядчиков с казной от 11–14 июня 1826 года»209.
Всего же, как давно было подсчитано, в делопроизводстве Третьего отделения ежегодно обращались 10–12 тысяч входящих и четыре тысячи исходящих бумаг; кроме того, туда поступало «своим ходом» от 2 до 5,5 тысячи просьб и ещё 4–10 тысяч набиралось во время высочайших путешествий210. Доля политических дел в этом море бумаг весьма невелика, зато, например, дела о жестоком обращении помещиков с крепостными (по жалобам последних) составляли почти 6 процентов!211
Третьему отделению приходилось решать такие задачи:
«— содействие к получению удовлетворений по документам, не облечённым в законную форму;
— освобождение от взысканий по безденежным заёмным письмам и тому подобным актам;
— пересмотр в высших судебных местах дел, решённых в низших инстанциях, остановление исполнения судебных постановлений, отмена распоряжений правительственных мест и лиц;
— восстановление права апелляции на решения судебных мест;
— домогательство о разборе тяжебных дел вне порядка и правил, установленных законами;
— помещение детей на казённый счёт в учебные заведения;
— причисление незаконных детей к законным, вследствие вступления родителей их в брак между собой;
— назначение денежных пособий, пенсий, аренд и наград;
— рассрочка и сложение казённых взысканий;
— возвращение прав состояния, облегчение участи состоящих под наказанием, освобождение содержащихся под стражей;
— предоставление проектов по разным предприятиям и изобретениям».
Кроме того, разбиралось огромное количество жалоб:
«— на личные оскорбления;
— на нарушение супружеских обязанностей с просьбами о снабжении их видами для отдельного проживания и обеспечении… насчёт мужей;
— на обольщение девиц;
— на неповиновение детей родителям и на злоупотребления родительской властью;
— на неблаговидные поступки родственников по делам о наследстве;
— на злоупотребление опекунов;
— по делам о подлоге и несоблюдении форм в составлении духовных завещаний;
— помещиков на крестьян и обратно;
— на бездействие и медленность по денежным взысканиям;
— на пристрастие, медленность и упущения при производстве следствий при рассмотрении дел гражданских и уголовных, при исполнении судебных решений и приговоров;
— на оставление просьб и жалоб без разрешения со стороны начальствующих лиц».
При этом в некоторых обращениях заключались указания на «злоупотребления частных лиц по взносам казённых пошлин, по порубке и поджогу казённых лесов, по питейным откупам, по подрядам и поставкам и т. п.»212.
В ведение Бенкендорфа попала и внешняя разведка. Уже в канун войны с Турцией, в декабре 1827 года, на стол Бенкендорфу легла «Выписка из фирмана визиря Трапезунда к паше Анапскому о необходимости укрепления крепости Анапы ввиду предстоящей войны с Россией». В ходе войны 1828–1829 годов поступали агентурные донесения «об использовании султаном французских, английских и австрийских военных специалистов, расположении и тактике турецких войск и стремлении турецкого народа к заключению мира»213. С Кавказа приходили вести «о притеснениях со стороны персов армянского населения в Шекинской провинции и о стремлении армян к объединению с Россией»214. В мирные годы к Бенкендорфу стекались донесения европейских агентов о внутренней и внешней политике европейских держав, через него решался вопрос о выдаче жалованья и покрытии дорожных расходов заграничной агентуре215.
* * *
Для знакомства с кругом конкретных повседневных забот начальника Третьего отделения и шефа жандармов стоит просмотреть подряд списки текущих дел подчинённых ему учреждений. Тогда станет ясно, что понятие «высшая тайная полиция» во времена Бенкендорфа вовсе не равнозначно понятию «высшая политическая полиция». Возьмём, например, относительно спокойный 1834 год, когда, как писал Бенкендорф, «Россия наслаждалась всеми благословениями мира и отеческого правления, постоянно двигавшего все части вперёд …всё совершенствовалось, и народные сословия скреплялись общей любовью к престолу»216. Наследник престола Александр Николаевич отметил свой шестнадцатый день рождения — возраст совершеннолетия, определённый законами для «его сана». Внешнеполитическое положение России было более чем благоприятно. После восстания 1830–1831 годов «окончательно», как казалось, замирена Польша. С извечным соперником России, Оттоманской империей, на ближайшие десять лет заключён не просто дружеский мир, а союзный договор, самый выгодный за всю историю отношений двух стран. С этого года официально исполнялся государственный гимн «Боже, царя храни!». На Дворцовой площади открыт величественный имперский монумент — Александрийский столп. Гоголь восхищённо приветствует картину Брюллова «Последний день Помпеи», получившую золотую медаль на Парижской выставке. Лермонтов задумывает писать «Маскарад», Белинский публикует «Литературные мечтания». Пушкин жив.
Откроем толстую канцелярскую тетрадь под названием «Его Императорского Величества собственной канцелярии III-го отделения журнал входящий. Первая половина 1834 года»217. Вот уж кто воистину «добру и злу внимает равнодушно» — заполняющий его канцелярист. Информация, донесения, людские горести и надежды — всё пронумеровано и занесено в опись:
«1. Записка о прибывшем в Москву полковнике Кушеле.
2. Записка ген-майора Г. М. Апраксина о деле крестьянина…
3. Его же записка о монахе Бернардинского ордена Бут-…
4. Донесение полковника Языкова о злонамеренном предприятии содержащегося в Виленском тюремном замке арестанта Брайкевича.
5. Донесение его же о произведённом в г. Россиенах рекрутском наборе с евреев.
6. Донесение поручика Кузьмина с предоставлением всеподданнейшего прошения яренского мещанина Оболтина и о деле его.
7. От вологодского гражданского губернатора с предоставлением прошения подполковника Навацкого о перемещении его в другой город.
8. Письмо статского советника Левенрагена об некоем немецком ренегате, рассказывавшем об имеющем быть в Европе возмущении.
9. Ген-майора Кованько о главных лицах Новгородской губернии.
10. Всеподданнейший рапорт коменданта Санкт-Петербургской крепости об арестантах, содержащихся в сей крепости.
11. Всеподданнейший рапорт его же с препровождением списка содержащихся в Алексеевском равелине арестантах.
12. От Санкт-Петербургского военного, ген-губернатора с препровождением прошения… Зиньковского о приостановлении приговора Правительствующего Сената…»
Перевернём несколько страниц — вдруг дальше встретится что-то леденящее кровь…
«…32. Письмо полковника Казинского об оказании ему пособия.
33. Записка генерал-лейтенанта Лесовского об излишнем сборе в Калужском уездном казначействе денег на обмундирование рекрут…
34. Записка его же о неприличных поступках подпоручика Исакова, у приёма рекрутов в городе Мещавске находящегося.
35. От министра внутренних дел о выезде из Тобольска надворного советника Кованько.
36. От министра юстиции о чиновнике Мартусевиче, продававшем гербовую бумагу прежнего штемпеля.
37. Прошение вдовы 8 класса Александры Николаевой о прощении и возвращении сыновей её.
38. Записка министра финансов о злоупотреблении в Тобольской губернии при найме писарей для составления ревизских сказок.
39. Записка его же об увеличении таможенных пунктов.
40. От военного министра об увольнении в отпуск в Москву прапорщика Чернышёва для свидания с сестрою Чернышёвой-Кругликовою.
41. От его же об отложении до лета отпуска прапорщика Чернышёва…»
Пожалуй, остановимся, ибо дальше — практически та же самая рутина будней, материал, не особенно вдохновляющий быстрого на суждения публициста. А надо бы ещё взглянуть на одновременные заботы А. X. Бенкендорфа по «родственной», жандармской части. В том же 1834 году только через канцелярию шефа жандармов прошли 1053 входящих и 1080 исходящих дел218. Даже если решение значительной их части не составляло большого труда, попадались и достаточно важные вопросы, требующие внимания не только шефа жандармов, но и самого императора. Для того чтобы познакомиться с ними, углубимся в «Журнал, содержащий краткое изложение всеподданнейших докладов, подававших[ся] Бенкендорфом А. X. Николаю I»219. В нём зарегистрировано 148 докладов; значит, только по жандармским делам Бенкендорф бывал у царя раз в два-три дня. Политических проблем в этих докладах практически нет, если не считать ходатайства Бенкендорфа за своего старого знакомца (ещё со времён пансиона Николя), отставного генерала М. Ф. Орлова. Проходивший по делу декабристов Орлов хотел напечатать своё политэкономическое сочинение «О государственном кредите», для чего заручился поддержкой старых знакомых, занимающих высокие посты. Бенкендорф выхлопотал у императора принципиальное разрешение принять сочинение к рассмотрению; несмотря на критические отзывы цензуры, работа была опубликована, хотя анонимно и с купюрами. Суждения либеральной оппозиции по важнейшим вопросам государственного управления (а идеи Орлова сильно расходились с теориями тогдашнего министра финансов Е. Ф. Канкрина) вышли в свет.
Но даже такая «частично политическая» тема в докладах шефа жандармов — большая редкость. Куда большее место занимают отчёты об инспекциях уездных тюрем и больниц. В Чембаре, например, «чувствуя стеснение от многолюдства и получая дурную пищу, подсудимые просили о ускорении их дел и об удалении пересыльных, которые реальным образом просили о скорейшем их отправлении, жалуясь, что их долго задержали на одном месте. На вопрос флигель-адъютанта Козарского, почему они не жалуются прокурору, они объявили, что он давно не был в тюрьме, а многие и совсем его не видали, что после подтвердили некоторые и при самом прокуроре. Козарский сообщил о сём гражданскому губернатору».
Во многих докладах говорится об утверждении новых офицеров корпуса. Обычно Николай ставил резолюцию: «Согласен»; хотя изредка встречались иные примеры:
«Титулярный советник Чаев по усердной готовности своей быть полезным правительству употребляем был безвозмездно корпуса жандармов полковником Шубинским в продолжение 2-х с половиной лет по разным его для пользы жандармской службы поручениям. <…> Кои при природной способности его, Чаева, и ревностном усердии до сих пор исполняет он с отличнейшею деятельностью и успехом». Приложенная справка гласила, что Чаев, 45 лет от роду, «из дворян, окончил училище корабельной архитектуры, служил в Адмиралтействе, с 1814 живёт в Романово-Борисоглебске». Бенкендорф ходатайствует о принятии его штабс-капитаном в корпус жандармов, несмотря на причастность к делу о растрате казначеем казённой суммы (штраф в тот раз заменили выговором, «чтобы впредь был осмотрительнее»). Николай отвечает: поскольку на службу просится гражданский чиновник, «прикомандировать сперва к образцовому кавалерийскому полку для узнания порядка службы».
Между бумагами об инспекциях и назначениях — документы, касающиеся судеб конкретных людей. Вот дело «О несправедливом увольнении тамбовского чиновника Ведеревского, во время холеры говорившего, что нет такой болезни, что якобы привело к беспорядкам». Бенкендорф вступается за чиновника, «обременённого семейством», «честного и добродетельного», и просит определить его на службу в одну из губерний на прежнюю должность. Основываясь на информации от своих жандармских офицеров, он убедил Николая: «Вашему императорскому величеству известно, что настоящая причина означенных беспокойств заключалась в слабых и нерешительных действиях гражданского губернатора Миронова, а не в тех слухах, которые якобы были разносимы различными чиновниками».
И снова — текущие, негероические заботы о повседневных проблемах подданных. «Жалоба на статского советника Бурнашева, вдовца, содержащего своего 20-летнего сына крайне скудно»; «Утверждение устного завещания дочери действительного тайного советника Хитрово, завещавшей дом своему мужу, Толстому»; «Жалоба отставного поручика Зубкова на соседапомещика Паренаго, который его обижает, крестьян его грабит, лес истребляет, сжёг дом и грозится убить» (в конце концов имение Паренаго, признанного невменяемым, отдали в государственную опеку).
Мелькает и крестьянский вопрос — в трёх докладах из 148, меньше насчитанной по линии Третьего отделения «нормы» в 6 процентов. Сообщения примерно таковы: «Во время проезда Николая через Старый Быхов некоторые крестьяне приносили жалобу на притеснение своего владельца князя Сапеги. Проведённое расследование жалобы не подтвердило, а показало, что крестьяне „оказывают непослушание“ и справедливые требования выдают за „утеснения“ и потому беспрерывно простирают жалобы свои, „помещая в оные всё, что только может послужить во вред помещику своему“… О жалобе проводил исследование майор Михаловский».
И опять череда будничных проблем: «Просьба восстановить на службе бедствующего чиновника, уволенного за причастность к делу Адреевского»; «Пенсион отставному потерявшему зрение поручику Ягозинскому»; «Прошение вдовы Полесской, принявшей христианскую веру вместо еврейской и потерявшей мужа, умершего от холеры, дать ей хоть какой-нибудь пенсион».
Встречаются и доклады о награждении жандармских офицеров. Последний, сделанный в канун Рождества, является ходатайством о премии — «пожаловании… не в зачёт жалования обер-офицерам Санктпетербургского жандармского дивизиона», которые, «быв большею частью недостаточного состояния, по беспрестанной и весьма трудной службе, затрудняются на счёт своего содержания». Сумма относительно невелика — 3471 рубль на всех.
Общество не знало — да при сложившейся системе «искусственной гласности» и не могло знать, — насколько круг забот начальника Третьего отделения и шефа жандармов был шире борьбы с «политической крамолой». Это была оборотная сторона контроля государства над информацией, стремления решать проблемы как можно «келейнее, тише и глаже».
В результате порождались слухи и анекдоты, заполнявшие информационные пустоты и питавшие публицистику Герцена, Долгорукова, Бакунина.
В то время, например, «даже не тёмные, непросвещённые, а вполне интеллигентные люди твёрдо верили в то, что в кабинете начальника Третьего отделения имелось кресло с особым техническим приспособлением, на которое обязательно усаживался вызываемый для объяснения. В известный же момент беседа приглашённого с любезным хозяином, шефом жандармов, внезапно прерывалась: кресло, на котором сидел гость, проваливалось под пол, а там проваливавшийся попадал сразу в объятия двух жандармов, учинявших над ним жестокую расправу»220. В одном из вариантов этой страшилки опускалось не всё кресло, а только его сиденье, после чего спрятанные под полом «экзекуторы» обнажали беззащитное седалище жертвы и угощали его розгами … Легенда оказалась живучей, перекочевав в более поздние времена. В записках хирурга Н. И. Пирогова сохранился рассказ цензора Крылова, приглашённого к шефу жандармов (уже не к Бенкендорфу, а к его преемнику Орлову). Цензор получил вежливое приглашение присесть в кресло напротив Орлова:
«— Садитесь, сделайте одолжение, поговорим.
— А я, — повествовал нам Крылов, — стою ни жив, ни мёртв, и думаю себе, что тут делать: не сесть — нельзя, коли приглашает; а сядь у шефа жандармов, так, пожалуй, ещё и высечен будешь. Наконец, делать нечего, Орлов снова приглашает и указывает на стоящее возле него кресло. Вот я, — рассказывал Крылов, — потихоньку и осторожно сажусь себе на самый краешек кресла. Вся душа ушла в пятки. Вотвот, так и жду, что у меня под сиденьем подушка опустится и — известно что… Что уж он мне там говорил, я от страха и трепета забыл. Слава богу, однако же дело тем и кончилось. Чёрт с ним, с цензорством! — это не жизнь, а ад»221.
Так и попала легенда в книги Достоевского и Лескова:
Подобные анекдоты просачивались за границу и там выплёскивались на страницы печати дня придания пикантности рассказам о деспотической России. Английский путешественник пересказывал историю, услышанную им якобы от шведского посла: «Этот господин однажды встретил на улице графа Бенкендорфа и между делом спросил его, не слышал он чего-нибудь об одном шведе, недавно прибывшем в Петербург. „Имени его я не помню, — сказал посол, — но выглядит он так-то, такого-то роста, такого-то возраста“. Шеф полиции сказал, что не знает, но наведёт справки. И вот недели через три они снова встречаются и Бенкендорф „радует“ посла: „Бонжур! Взяли мы вашего шведа. Сидит, голубчик!“ — „Моего шведа? Какого шведа?“ —„Да того, о котором вы осведомлялись три недели назад… А вы что… Разве не хотели, чтобы его арестовали?“»223.
Француз Жермен де Ланьи делится другой занимательной историей:
«Несколько лет назад граф Бенкендорф был вызван к Николаю и получил 1200 фунтов стерлингов на благотворительность. Вернувшись домой, он провёл несколько часов в кабинете и затем велел заложить карету. Уже собравшись сесть в неё, Бенкендорф подумал, что забыл бумажник, и вернулся в кабинет. Там он обшарил все закоулки, всю мебель, но бумажника не нашёл. Размышляя о том, потерял ли он 1200 фунтов или их украли, Бенкендорф немедленно вызвал начальника столичной полиции Кокошкина и отдал приказ найти вора и бумажник к следующему утру. Наутро в назначенный час Кокошкин явился в кабинет министра, передал деньги, якобы найденные у вора, и сообщил, что бумажник тот утопил в Неве. Бенкендорф взял деньги, машинально полез в карман за бумажником… и обнаружил его на месте, вместе с деньгами! Оказалось, перепуганный и отчаявшийся Кокошкин решил, что проще всего будет не искать преступника, а собрать искомую сумму со своих „надзирателей“, и именно её преподнёс министру»224.
Эмигрант Михаил Бакунин в доказательство того, что у Николая все министры и сенаторы воруют, приводил пример, как «супруга министра Бенкендорфа привозила целые пароходы контрабанды в Кронштадтский порт и содержала через посредство своих крепостных служанок большие торговые склады»225.
Искатель приключений Чарльз Хеннигсен, «размышлявший» о России в 1846 году (когда Бенкендорфа уже не было в живых), делал из подобных «откровений» логичные выводы: «Император Николай безоговорочно передал графу Бенкендорфу всю свою абсолютную власть над всеми своими подданными, среди которых, мы должны это помнить, и вся императорская семья! Каждый в империи обязан безоговорочно повиноваться повелениям этого визиря, как если бы они исходили из уст самого императора… Он может запихнуть любого подданного в телегу или кибитку без объяснения причин, без ответов на вопросы, почему он взят, куда его повезут и когда он вернётся. Семья, слуги, друзья — все должны хранить осторожное молчание; они и не осмелятся спросить, что случилось… Всё ещё жива некая дама, которая едва вышла из своего экипажа в бальном платье, как тут же была схвачена, посажена в сани и отправлена в Сибирь…» (Далее следует леденящая кровь история о проведённых ею двенадцати годах в каморке, разделённой с другим заключённым, польским дворянином.) «Когда офицер или рядовой жандармского корпуса появляется у входа, даже визит ангела смерти не может внушить большего ужаса… Высшая полиция под командой Бенкендорфа — это инструмент унижения, запугивания и раздражения высших классов общества»226.
Конечно, из того, что литература той эпохи переполнена фантазиями и эмоциями публицистов, нельзя делать вывод о некоем «идеальном и безгрешном» Бенкендорфе во главе «идеального и безгрешного учреждения». Он первым отказался от такой чести, имея силы признаться: «Шеф жандармов не довольно ослеплён, чтобы не видел недостатки и слабые стороны своего корпуса, но с тем вместе дозволяет себе сказать, что корпус жандармов не может не иметь недостатков, ибо в состав оного входят люди, подверженные большим или меньшим неизбежным слабостям, так точно, как и во всех других государственных учреждениях». Он писал царю, что сам, «может быть, имеет более пороков, чем его подчинённые»227.
Именно зоркий глаз подчинённых — даже тех, кто любил и уважал Бенкендорфа, — подмечал не вымышленный демонизм, а его реальные недостатки. Упоминавшийся А. Ф. Львов, долгие годы служивший старшим адъютантом в корпусе жандармов, признавался (и делом доказывал), что искренне привязан к своему начальнику благодаря «отличным качествам благородной души Бенкендорфа». Он утверждал, что Александр Христофорович был «храбр, умён, в обращении прост и прям …с подчинёнными хорош, но вспыльчив». Но при этом он не мог не отметить, что боевой генерал не любил канцелярской работы с её рутинным делопроизводством, «не постигал, что каждая бумага требует времени для соображения, времени, чтобы сочинить её, времени, чтобы переписать и проверить». Львову не нравилось, что «приказывал он всегда в полслова, потому что подробно и обстоятельно приказать не мог и не умел». Его тяготила неспособность Бенкендорфа организовать бумажно-канцелярскую работу своих учреждений, что «столько облегчает труд подчинённых». Адъютанту казалось, что Бенкендорф «с подчинёнными был, как бестолковый кучер, который, взяв все вожжи в одну руку, погоняет лошадей без разбору, и ретивую, и ленивую, да и не замечает, что от его езды одна лошадь жиреет, а другая изнемогает». Воспринимая ответственное выполнение служебных обязанностей как долг, а не как подвиг, сам Бенкендорф был «награждать не большой охотник», хотя «никогда не останавливался… дать отличный аттестат всякому, у него служившему». Указывал Львов и на недостаток у Бенкендорфа инициативы, упоминал унаследованную им от отца рассеянность228.
Нельзя забывать, что оценка Бенкендорфа как высшего полицейского начальника сильно зависела от отношения общества к служащим его ведомства. И если своё ближайшее окружение Бенкендорф подбирал сам, то личный состав жандармских округов зависел от него в гораздо меньшей степени. Он не мог перепроверить все характеристики, но верил в благие намерения своих сотрудников. Шеф жандармов напутствовал своих офицеров, заново повторяя хрестоматийную сцену с платком: «Ваша обязанность — утирать слёзы несчастных и отвращать злоупотребления власти, а обществу содействовать быть в согласии. Если будут любить вас, то вы легко всего достигнете»229.
Но далеко не все подчинённые Бенкендорфа были преисполнены исключительно благих намерений. Можно указать, например, на полковника А. П. Маслова, вызвавшего своими действиями в Симбирске в начале 1830-х годов «озлобление всего общества против него, а вместе с тем недоверие и нерасположение к голубому мундиру». Сменивший его Э. И. Стогов вспоминал, что Маслов «совершенно не понимал своей обязанности: он… хотел быть сыщиком, ему казалось славою рыться в грязных мелочах и хвастать знанием домашних тайн общества. Жена его любила щеголять знанием всех сплетен и так была деятельна, что для помощи мужу осматривала предварительно рекрут, хотя это и не было обязанностью жандармского штаб-офицера, но Маслов совался везде. Одним словом, Маслов хотел быть страшным и — достиг общего презрения!»230. А ведь жандармским офицерам, согласно инструкции Бенкендорфа, предписывалось привлекать тайных агентов, готовых работать за деньги или стремящихся доносами «искупить свою вину» «злодеев, интриганов и людей недалёких». Вследствие таких мер к основанию жандармской пирамиды стала прибиваться масса нечистоплотных людей, использовавших систему высшей полиции в собственных корыстных целях. Литератор и чиновник М. А. Дмитриев вспоминал: «Жандармы действительно в скором времени приобрели себе многочисленных сотрудников, но не на основании всеобщего к ним уважения, а за деньги. Москва наполнилась шпионами. Все промотавшиеся купеческие сынки, вся бродячая дрянь, не способная к трудам службы, весь обор человеческого общества подвигнулся отыскивать добро и зло, загребая с двух сторон деньги: и от жандармов за шпионство, и от честных людей, угрожая доносом. Вскоре никто не был спокоен из служащих, а в домах даже боялись собственных людей, потому что их подкупали; боялись даже некоторых лиц, принадлежавших к порядочному обществу и даже высшему званию, потому что о некоторых проходил слух, что они принадлежат к тайной полиции»231. Много позже сами сотрудники жандармского ведомства пришли к выводу, что в этом заключалось одно из принципиальных противоречий всей жандармской системы. Как ни была хороша идея об использовании только «честных людей, которые пожелали бы предупредить правительство о каком-нибудь заговоре или сообщить ему какие-нибудь интересные новости», она оказалась нежизнеспособной и даже «наивной». «„Честные люди“ или благонамеренные граждане, — излагал уже в XX веке опыт своей работы жандармский полковник А. П. Мартынов, — при всей своей честности и благонамеренности как раз обычно о „заговорах“ не знают». Вера правительства в то, что они «придут и сами всё скажут», была ошибочной. Куда практичнее, «правильнее и удобнее», по мнению жандарма, «добывать нужные сведения за деньги, путём подкупа людей, так или иначе близких к „заговорщикам“»232.
Со временем Бенкендорфу стало понятно, что создать идеальную «когорту добромыслящих» не удалось и что на своём посту он нажил несметное число недоброжелателей. Враждебность шла не только — и не столько — из политических сфер, сколько из кругов ловко устроившихся лихоимцев и властолюбцев, не стеснявшихся пользоваться политической фразеологией. Именно им сильно доставалось от высшей полиции, именно их называли в ежегодных «всеподданнейших отчётах» Третьего отделения главной «язвой, поедающей благоденствие нашего Отечества»233. Когда Бенкендорф в докладах Николаю говорил о сословии, «наиболее развращённом морально», он имел в виду бюрократию, чиновников, среди которых «редко встречаются порядочные люди». Его возмущало именно то, что «к несчастью, они-то и правят, и не только отдельные, наиболее крупные из них, но, в сущности, все, так как им… известны все тонкости бюрократической системы». Это они «боятся введения правосудия, точных законов и искоренения хищений; они ненавидят тех, кто преследует взяточничество, и бегут их, как сова солнца. Они систематически порицают все мероприятия правительства и образуют собой кадры недовольных»234. Внутреннюю войну с чиновничьей системой ни Бенкендорфу, ни императору Николаю выиграть не удалось.
Понимая всё несовершенство человеческой натуры, Бенкендорф следовал строгому принципу: «Делай что должно, а там будь что будет». В одном из писем он попытался объяснить смысл своей деятельности в мирное время: «Лишь бы была польза, а я во всём утешусь, потому что моя единственная цель — благо, но трудно действовать… Пока только окажется возможным, я оберегу императора от каких бы то ни было неприятностей; я поседею от этого, но никогда не стану жаловаться; когда интриги превзойдут меру моего терпения, я попрошу место моего брата во главе какой-нибудь кавалерийской части; там, по крайней мере, когда гремят орудия, интрига остаётся позади фронта»235.
Пушкинисты, опустите ваши пушки…
Саму историю русской литературы можно представить как литературное произведение, созданное гигантской группой соавторов. И какой бы противоречивой ни получалась подобная эпопея, граф А. X. Бенкендорф практически неизменно занимает в ней место выразительного антигероя, на фоне которого положительные персонажи выглядят ещё светлее и ярче.
Этот его образ возник на почве того, что публицистический пафос исследователей либо выступал оправданием тенденциозного подбора фактов, либо заменял их совсем. Чего стоит хотя бы одна из первых документальных работ по этой теме — и слишком долгое время главная — вышедшая в 1908 году книга М. К. Лемке «Николаевские жандармы и литература. 1826–1855». Современники критиковали автора за то, что он «пылает запоздавшим лет на 70 негодованием против Булгариных, Бенкендорфов, Фоков и учиняет им „свирепый разнос“», при котором «пропадают все оттенки, разные стадии процесса»236. В наше время излишняя тенденциозность работы Лемке, оказавшей сильное влияние на последующую литературу, также признана существенным недостатком237. С лёгкой руки автора «Николаевских жандармов» в большинстве советских работ Третье отделение считалось чуть ли не исключительно органом «борьбы с крамолой», в том числе в литературе — на «поприще, на котором концентрировалась сила… мелкобуржуазной демократической интеллигенции». Соответственно «жандармы, лучше многих современников отдававшие себе отчёт в направлении общественного развития, прекрасно учитывали потенциальную силу литературы» и стремились «эту силу обуздать»238.
Однако так же как политический сыск не был исключительным направлением деятельности Третьего отделения, задача «обуздывать» новую «общественную силу» не была главной для Бенкендорфа. Более пристальное рассмотрение «трудов и дней» подведомственных ему учреждений уже привело исследователей к выводам о куда большем объёме выполняемой работы. Подробно изучивший её А. И. Рейтблат пришёл к выводу, что, во-первых, репрессии против литературы и литераторов «осуществлялись, как правило, по инициативе не III отделения, а царя или влиятельных сановников, а во-вторых, это была не только не единственная, но, возможно, и не главная форма „работы“ этой инстанции с литераторами».
В реальности Третье отделение:
«— наблюдало за деятельностью литераторов (знакомясь с печатными изданиями и собирая агентурную информацию);
— поощряло литераторов, деятельность которых расценивалась императором как полезная;
— использовало литераторов для реализации своих целей, главным образом — для „руководства умами“;
— выступало в роли посредника в сношениях литераторов с царём и цензурой, а иногда и в качестве арбитра в конфликтах одних литераторов с другими»239.
Сверхзадачей подведомственного Бенкендорфу учреждения было регулирование информационных потоков и контроль за ними, насколько возможно. Действительно, как уже отмечалось, в круге забот Третьего отделения самим Бенкендорфом было выделено «наблюдение за общим мнением и народным духом; направление лиц и средств к достижению этой цели»; литература, по его мнению, играла здесь первостепенное значение. Это видно, например, из «Обзора общественного мнения» за 1830 год, представленного Бенкендорфом императору Николаю: «Высшие слои общества у нас чужды национальной литературе, но весь средний класс, молодёжь, военные, даже купцы, все принимают близко к сердцу её преуспеяния, все писатели имеют своих многочисленных сторонников, которые взирают на них как на оракулов общественного мнения, повторяют их рассуждения и усваивают их мировоззрение»240.
На таком основании становится понятнее самая, пожалуй, знаменитая фраза Бенкендорфа, обычно при цитировании не приводимая полностью. Она была произнесена графом в разговоре со своим другом, опальным генералом М. Ф. Орловым, пытавшимся дать свою трактовку желчного «Философического письма» П. Я. Чаадаева («Он суров к прошедшему России, но чрезвычайно многого ждёт от её будущности»), «Прошедшее России, — отвечал Александр Христофорович, — было блестяще; её настоящее более чем великолепно, а что касается будущего, то оно превосходит всё, что может представить себе самое смелое воображение. — Тут в большинстве работ фразу обычно обрывают, однако Бенкендорф ещё не закончил, и продолжение заметно меняет смысл. — Вот, дорогой мой, с какой точки зрения следует понимать и описывать русскую историю»241. Передавший сентенцию М. И. Жихарев сразу предупреждает читателей, что этот разговор — «анекдот». Но если даже он и достоверен, то Бенкендорф здесь вовсе не демонстрировал собственное понимание отечественной истории. Он представил свое желание, чтобы в публикациях создавался положительный образ Отечества, излагалась история, вызывающая гордость за свою страну, а не разочарование. Мысль эта проводилась, кстати, ещё Великой Екатериной. «Всякий писатель российской истории, — цитировал императрицу Фёдор Глинка, — должен иметь одну цель, одно намерение, один общий подвиг, чтоб представить величие и славу России»242.
Кстати, в нашумевшем деле о публикации «Философического письма» П. Я. Чаадаева Бенкендорф оказался в роли защитника. Пётр Яковлевич «сам сознавал, что с ним поступили ещё снисходительно, вероятно, по заступничеству старинного его приятеля по гвардейской службе, графа Б.»243, в котором крупнейший знаток биографии философа 3. А. Каменский видит именно Бенкендорфа.
«Нравственность, прилежное служение, усердие предпочесть должно просвещению неопытному, безнравственному, бесполезному»244, — пояснял Бенкендорф николаевское (и своё собственное) видение общественной роли литературы в письме А. С. Пушкину. Политическое вольномыслие им представлялось лишь частным случаем безнравственности. Порок, мздоимство, неправедный суд, неуважение к лицам, исполняющим должностные обязанности, некомпетентность местных властей, злоупотребление служебным положением, азартные игры (запрещённые в 1832 году) — все эти язвы общества, по мнению Бенкендорфа, могут либо врачеваться, либо растравливаться печатным словом.
Вовсе не по политическим мотивам была, например, возвращена Лермонтову «для нужных перемен» первая редакция «Маскарада», в которой Арбенин, отравивший жену, оставался ненаказанным. Бенкендорф увидел в таком финале «прославление порока» и попросил предложить сочинителю изменить пьесу «таким образом, чтобы она кончалась примирением между господином и госпожой Арбениными»245.
В отношении нашего героя к литературе отчётливо прослеживается «граница справа»: ему был неприятен гонитель просвещения М. Л. Магницкий, он выступал за переделку шишковского «чугунного» цензурного устава 1826 года. Последние, «аракчеевские» годы александровского царствования Бенкендорф считал «тёмным временем» для России. Главные деятели просвещения (или «затмения»?) той эпохи вызывали у него антипатию.
Характерна реакция шефа жандармов на донесение из Казани подполковника Новокщенова, начальника отделения в пятом жандармском округе. Тот осуждал введение нового цензурного устава 1828 года: «С тех пор как изменился ценсурный устав, высочайше утверждённый в 10-й день июня 1826 года, периодические наши издания, сбросив покрывало скромности, приличия и умеренности, обнаружили вольнодумные мысли, неприличные выражения и слова, оскорбляющие чистоту нравов. Мелкие сочинения, наводняющие нашу литературу, также направлены к разврату, самому открытому… Люди благонамеренные, страшась пагубного влияния на общественное мнение от сих сочинений, с крайним прискорбием взирают, что ценсура, сие охранение чистоты нравов, сей оплот благочестия, сия стража от вольнодумства, попускает ныне так небрежно печатать всякой вздор мыслей… Но все сие зло относят к тому, что в самом настоящем уставе о ценсуре, высочайше утверждённом в 22-й день апреля 1828 года, сделана важная уступка свободе книгопечатания. Изменение государственного установления, то есть устава ценсурного 10 июня 1826 года, в короткое время его существования породило в неблагонамеренных писателях самонадеяние, что новым ценсурным уставом предоставляется некоторым образом более свободы писать и печатать».
Если учесть, что Бенкендорф входил в комитет по выработке нового, более терпимого, цензурного устава, то понятна отправленная в Казань отповедь на такое невольное обвинение в попустительстве вольномыслию: «Вследствие донесения вашего высокоблагородия… нахожусь принуждённым объявить вам, что мне весьма жаль, что вы теряете время на рассуждения, которые вовсе до вас не касаются, и что я должен заключить по изложенным в той бумаге мыслям, которые, конечно, не собственные ваши, что вы связались с людьми, разделяющими дух Магницкого»246.
Магницкий был тем более неприятен Бенкендорфу, что при всём пафосе своих охранительных идей оказался человеком нечистоплотным — банальным растратчиком казённых денег (ему даже пришлось продать «лесную дачу» на Волге, чтобы заплатить «нажитый на службе» гигантский долг в 150 тысяч рублей)247 и в мае 1826 года был изгнан с должности попечителя Казанского университета и Казанского учебного округа и отправлен (за свой счёт!) в ссылку в Ревель. «Дух Магницкого» — это прикрытие собственных корыстных целей чрезмерной охранительной активностью и соответствующей пафосной фразеологией.
Подполковнику Новокщенову пришлось спешно извиняться: «По сим уважениям всепокорнейше прошу ваше превосходительство великодушно мне простить и удостовериться, что я никак и никогда не в связях с людьми, разделяющими дух Магницкого, и позволено мне будет сказать, что, прослужа столько времени лет верою и правдою, могу ли ныне изменить долгу справедливости и жертвовать честию каким-либо непозволенным связям»248.
Н. А. Полевой в 1830-е годы отмечал «странное противоречие в поступках двух сильных тогда людей» (А. X. Бенкендорфа и министра просвещения С. С. Уварова): «Тот, кто, по назначению, мог преследовать литератора, всячески облегчал его и старался вывести из опалы, тогда как другой, по званию своему покровитель и защитник всех литераторов… играл роль инквизитора»249. Брат Полевого Ксенофонт привёл в воспоминаниях конкретный пример такого противоречия. Однажды Полевой, издававший журнал «Московский телеграф», предстал «пред светлые очи» одновременно Уварова и Бенкендорфа. Уваров всячески нападал на издателя, указывая на мнимую неблагонадёжность в статьях; Полевой, как мог, отбивался. Бенкендорф в этом неравном споре «казался защитником его или, по крайней мере, доброжелателем; он не только удерживал порывы Уварова, но иногда подшучивал над ним, иногда просто смеялся, и во всё время странного допроса, какой проводил министр народного просвещения, шеф жандармов старался придать характер обыкновенного разговора тягостному состязанию бедного журналиста с его грозным обвинителем». Эта сцена настолько впечатлила Николая Полевого, что «с той поры он составил себе благоприятное мнение о характере графа Бенкендорфа, который оправдал такое мнение во всех последующих сношениях с ним»250.
Определить личное отношение Бенкендорфа к тем или иным литераторам часто бывает сложно, ибо занимаемые им должности ставили его в роль посредника между императором и подданными. Это хорошо видно на примере почти хрестоматийной темы «Поэт и Царь». Во взаимоотношениях Пушкина и Николая Павловича Александр Христофорович практически бессменно выполнял роль передаточного звена. Именно по этой причине обширная переписка Пушкина и Бенкендорфа по числу дошедших до нас писем уступает только переписке поэта с женой и близким другом П. А. Вяземским. Однако большая часть этих писем — выражение монаршей воли, поэтому их в значительной степени можно назвать «перепиской Пушкина с императором Николаем».
Что же касается лично Бенкендорфа, то его мнение о Пушкине представлено в отчёте Третьего отделения за 1837 год, подписанном его начальником и выразившем отношение высшей полиции к жизни и смерти поэта: «Пушкин соединял в себе два единых существа: он был великий поэт и великий либерал, ненавистник всякой власти. Осыпанный благодеяниями государя, он, однако же, до самого конца жизни не изменился в своих правилах, а только в последние годы жизни стал осторожнее в изъявлении оных.
Сообразно сим двум свойствам Пушкина образовался и круг его приверженцев. Он состоял из литераторов и из всех либералов нашего общества… И те и другие приняли живейшее, самое пламенное участие в смерти Пушкина… дошли слухи, что будто в самом Пскове предполагалось выпрячь лошадей и везти гроб людьми, приготовив к этому жителей Пскова. Мудрено было решить, не относились ли все эти почести более к Пушкину-либералу, нежели к Пушкину-поэту. В сём недоумении и имея в виду отзывы многих благомыслящих людей, что подобное как бы народное изъявление скорби о смерти Пушкина представляет некоторым образом неприличную картину торжества либералов, высшее наблюдение признало своею обязанностью мерами негласными устранить все сии почести, что и было исполнено»251.
Подобное двойственное отношение к Пушкину было, похоже, не только у сотрудников Третьего отделения. В аналитически-холодном донесении западного дипломата констатируется: «Как литератор и поэт Пушкин пользовался высокой репутацией… но как о представителе слишком передовых воззрений на порядки своей страны соотечественники судили о нём по-разному… Противники Пушкина были сильнее и богаче его… Им нетрудно было вызвать насторожённость властей…»252
Эта двойственность удручала В. А. Жуковского. «Я перечитал все письма, им от вашего сиятельства полученные, — писал он Бенкендорфу после смерти поэта, — во всех них, должен сказать, выражается благое намерение. Но сердце моё сжималось при этом чтении… Его положение не переменилось; он всё был как буйный мальчик, которому страшишься дать волю, под строгим, мучительным надзором. Все формы этого надзора были благородные, ибо от вас оно не могло быть иначе. Но надзор всё надзор. Годы проходили; Пушкин созревал; ум его остепенялся. А прежнее против него предубеждение, не замечая внутренней нравственной перемены его, было то же и то же. Он написал „Годунова“, „Полтаву“, свои оды „К клеветникам России“, „На взятие Варшавы“, то есть всё своё лучшее, принадлежащее нынешнему царствованию, а в суждении об нём все указывали на его оду „К свободе“, „Кинжал“, написанный в 1820 году; и в 36-летнем Пушкине видели всё 22-летнего… Такое положение могло ли не быть огорчительным?»
Затем у Жуковского следует удивительное обращение к Бенкендорфу, показывающее умение Василия Андреевича почувствовать и понять непростое положение высокого сановника: «Вы на своём месте не могли следовать за тем, что делалось внутри души его… Вы на своём месте осуждены думать, что с вами не может быть никакой искренности, вы осуждены видеть притворство в том мнении, которое излагает вам человек, против которого поднято ваше предубеждение (как бы он ни был прямодушен), и вам ничего другого делать, как принимать за истину то, что будут говорить вам [о нём] другие. Одним словом, вместо оригинала вы принуждены довольствоваться переводами, всегда неверными и весьма часто испорченными, злонамеренных переводчиков…»253
Несколько иначе думал служивший в Третьем отделении М. М. Попов: «Бенкендорф и его помощник фон Фок ошибочно стали смотреть на Пушкина не как на ветреного мальчика, а как на опасного вольнодумца, постоянно следили за ним и приходили в тревожное положение от каждого его действия, выходившего из общей колеи. <…> Не считавшие поэзию делом важным, они передавали царскую волю Пушкину всегда пополам со строгостью, хотя в самых вежливых выражениях. Они как бы беспрестанно ожидали, что вольнодумец или предпримет какой-либо вредный замысел, или сделается коноводом возмутителей»254.
Оставим Бенкендорфу возможность иметь собственное представление о современной ему литературе. Ведь если литераторы с удовольствием берутся судить о политике и политиках, несправедливо отказывать последним в праве судить о литературе и литераторах. К тому же и Попов, и Жуковский, чьи симпатии были всецело на стороне великого поэта, подчёркивали, что в общении с Пушкиным Бенкендорф был предельно корректен, часто доброжелателен. Именно поэтому Пушкин просил Бенкендорфа: «Будьте моим ангелом-хранителем», а в письме от 24 марта 1830 года признавался: «Мой генерал! <…> Если до настоящего времени я не впал в немилость, то обязан этим не знанию своих прав и обязанностей, но единственно вашей личной ко мне благосклонности. Но если вы завтра не будете больше министром, послезавтра меня упрячут»255. И снова через пять лет: «Осыпанный милостями Его Величества, к вам, граф, должен я обратиться, чтобы поблагодарить за участие, которое вам было угодно проявлять ко мне»256.
Бенкендорф, чувствовавший себя покровителем Пушкина, так и писал ему: «Мои добрые советы способны удержать вас от ложных шагов, какие вы часто делали, не спрашивая моего мнения»257. Сам Александр Сергеевич признавал благую роль руководителя высшей полиции в важном деле получения разрешения на публикацию стихов даже без обращения к императору: «Я, совестясь беспокоить поминутно его величество, раза два обратился к вашему покровительству, когда цензура недоумевала, и имел счастие найти в вас более снисходительности, нежели в ней»258.
Все просьбы Пушкина о помощи Бенкендорф старался удовлетворить, согласуя решения, если было необходимо, с царём. Известен случай, когда после смерти знаменитого генерала Н. Н. Раевского именно через Бенкендорфа Пушкин «выпросил его вдове… пенсион: Государь ей назначил 12 000 пенсиону»259. Именно благодаря ходатайству Пушкина главное сочинение государственного преступника Кюхельбекера — мистерия «Ижорский» — была отпечатана в… типографии Третьего отделения260 (и разгромлена В. Г. Белинским в критической статье).
Ходатайствовал поэт и за своего младшего брата Льва, хотя одновременно по-родственному его бранил («Кабы ты не был болтун и не напивался бы с французскими актёрами у Яра…»261). И несмотря на то, что Бенкендорф имел о поручике Пушкине весьма неприятные отзывы, просьба была удовлетворена:
«7 апреля 1831 г. Петербург. Милостивый государь Александр Сергеевич. Письмо ваше, в коем вы просите о переводе в действующую армию брата вашего, поручика Нижнегородского драгунского полка, я имел счастие докладывать государю императору, и Его Величество, приняв благосклонно просьбу вашу, высочайше повелеть мне соизволил спросить графа Паскевича-Эриванского, может ли таковой перевод брата вашего последовать. Приятным долгом поставляя вас, милостивый государь, о сём уведомить, пребываю с совершенным почтением и преданностью
Ваш, милостивый государь, покорнейший слуга А. Бенкендорф»262.
С мая 1831 года J1. С. Пушкин продолжил службу там, где хотел — в действующей армии в Польше, — да ещё и был произведён в чин штабс-капитана.
Для самого Пушкина Бенкендорф также был существенным, столь значимым в России «административным ресурсом». Чтобы ускорить печатание «Бориса Годунова» в типографии Министерства народного просвещения, Бенкендорф лично обращался к министру К. А. Ливену с отношением: «Я счёл долгом довести до вашей светлости объявленную мной г. Пушкину высочайшую волю, с тем, чтобы не благоугодно ли будет вам, милостивый государь, к должному исполнению оной приказать помянутой типографии, отпечатав Потребное число экземпляров означенной драмы, непрекословно выдать, кому г. Пушкин поручит оные принять»263. Ещё важнее была «характеристика», выданная Пушкину для предъявления Гончаровым, родителям его невесты Натальи Николаевны. Поэт «с крайним смущением обращался к власти по совершенно личному обстоятельству»: «Г-жа Гончарова боится отдать дочь за человека, который имел бы несчастье быть на дурном счету у государя», — и поэтому просил поспособствовать ему доказать обратное. Бенкендорф передал просьбу Николаю и ответил довольно скоро:
«Милостивый государь.
Я имел счастье представить государю письмо… которое вам угодно было написать мне. Его Императорское Величество с благосклонным удовлетворением принял известие о предстоящей вашей женитьбе и при этом изволил выразить надежду, что вы хорошо испытали себя перед тем как предпринять этот шаг и в своём сердце и характере нашли качества, необходимые для того, чтобы составить счастье женщины, особенно женщины столь достойной и привлекательной, как м-ль Гончарова…
Что же касается вашего личного положения, в которое вы поставлены правительством, я могу лишь повторить то, что говорил вам много раз: я нахожу, что оно всецело соответствует вашим интересам; в нём не может быть ничего ложного и сомнительного, если только вы сами не сделаете его таким. Его Императорское Величество в отеческом о вас, милостивый государь, попечении, соизволил поручить мне, генералу Бенкендорфу, — не шефу жандармов, а лицу, коего он удостаивает своим доверием, — наблюдать за вами и наставлять вас своими советами; никогда никакой полиции не давалось распоряжения иметь за вами., надзор. Советы, которые я, как друг, изредка давал вам, могли пойти вам лишь на пользу, и я надеюсь, что с течением времени вы в этом будете всё более и более убеждаться. Какая же тень падает на вас в этом отношении? Я уполномочиваю вас, милостивый государь, показать это письмо всем, кому вы найдёте нужным…
В заключение примите мои искреннейшие пожелания в смысле будущего вашего счастья и верьте моим лучшим к вам чувствам.
Преданный вам А. Бенкендорф».
Письмо устранило последние препятствия к браку, к тому же в нём дозволялась публикация «Бориса Годунова», с выходом которого Пушкин связывал достижение материального достатка молодой семьи.
И позже Бенкендорф решал «меркантильные» проблемы Пушкина. Летом 1832 года он лично «пробивал» выплату жалованья поэту, принятому на государственную службу «с дозволением рыться в старых архивах»264. Назначение исходило лично от Николая, но точный размер содержания не был определён, и чиновники не торопились его выплачивать под предлогом «неимения штатного места». Именно благодаря Бенкендорфу новоиспечённый сотрудник Коллегии иностранных дел был включён в смету расходов и получил всю задолженность за прошедшее со дня назначения время. Бенкендорф же и определил сумму жалованья265, весьма приличную (пять тысяч рублей). Пушкин под впечатлением деятельной помощи графа даже говорил друзьям, что «хотел бы получать жалование от Бенкендорфа»266. На письме Пушкина с жалобами на тяжёлые материальные обстоятельства и просьбой об отпуске летом 1835 года сделана пометка рукой Александра Христофоровича: «Если ему нужны деньги, государь готов ему помочь, пусть мне скажет; если нужно дома побывать, то может взять отпуск на 4 месяца»267.
Неотправленное подробное и откровенное письмо Бенкендорфу от 21 ноября 1836 года с описанием конфликта с Дантесом и Геккерном сам Пушкин считал «доказательством уважения и доверия», испытываемого к его адресату. Видимо, именно поэтому Николай пригласил Бенкендорфа на важную для судьбы поэта встречу с Пушкиным 23 ноября268, где они совместными усилиями убеждали его не участвовать в поединке с Дантесом. Поэт дал царю слово дворянина «больше не драться ни под каким предлогом»; казалось, одно это предотвратит роковую дуэль. Дочь императора Николая, Ольга, описала напряжение тех дней: «Негритянская кровь Пушкина вскипела. Папа, который проявлял к нему интерес, как к славе России, и желал добра его жене, столь же доброй, как и красивой, приложил все усилия к тому, чтобы его успокоить. Бенкендорфу было поручено предпринять поиски автора писем…» 269
Бенкендорф занялся розыском: он велел раздобыть почерк Дантеса, наводил справки о некоем Тибо, вёл переговоры с неким профессором Б. о возможности экспертизы почерка270. «Но было слишком поздно; разбуженная ревность не смогла быть отвлечена».
В узком кругу доверенных лиц Бенкендорф принял участие в споре о дуэли, о чём свидетельствует дневниковая запись императрицы: «28 января. Плохо спала, разговор с Бенкендорфом, полностью за Дантеса, который, мне кажется, вёл себя как бедный рыцарь, Пушкин, по словам Загряжской, как грубиян»271.
Легенда о том, что Бенкендорф знал о дуэли, но «послал жандармов не туда», получила распространение только потому, что её, судя по записи А. Аммосова, в 1863 году повторил секундант Пушкина К. Данзас. Вот фраза Аммосова — исток легенды: «На стороне барона Геккерна и Дантеса был, между прочим, и покойный граф Бенкендорф, не любивший Пушкина. Одним только этим нерасположением, говорит Данзас, и можно объяснить, что дуэль Пушкина не была остановлена полицией. Жандармы были посланы, как он слышал, в Екатерингоф, будто бы по ошибке, думая, что дуэль должна была происходить там, а она была за Чёрной речкой около Комендантской дачи»272. Обратим внимание на ключевую фразу: «как он слышал». То есть для Данзаса — сапёрного подполковника, бывшего в Петербурге проездом, далёкого от центральных властей и ведомства Бенкендорфа, — это был не факт, а слух.
Но биографы поспешили «освятить» легенду именем Данзаса, убрав принципиальное «как он слышал». Так же передана эта история и в дневнике издателя А. С. Суворина, записавшего рассказ библиографа П. А. Ефремова, который делился некоторыми из «литературных фактов, слышанных им от разных лиц»: «Николай I велел Бенкендорфу предупредить дуэль. Геккерен был у Бенкендорфа. — „Что делать мне теперь?“ — сказал он (Бенкендорф. — Д. О.) княгине Белосельской. — „А вы пошлите жандармов в другую сторону“. Убийцы Пушкина — Бенкендорф, кн. Белосельская и Уваров»273. В 1891 году А. Скабичевский в массово изданной Ф. Павленковым биографии так и написал: «По словам секунданта Пушкина, лицейского товарища его Данзаса, граф Бенкендорф знал об этой дуэли, но, обязанный предупредить её, послал жандармов не на Чёрную речку, а в Екатерингоф, будто бы по ошибке». На беду Бенкендорфа тот же слух, уже как якобы озвученный прямыми свидетелями факт, был изложен в псевдомемуарах А. О. Смирновой-Россет, сочинённых её дочерью О. Н. Смирновой274. Специалисты уже давно знают о подделке и не используют её как источник, но до сих пор этот «факт» периодически всплывает в публикациях275.
В советское время легенда добралась до Большой советской энциклопедии276 и попала в стихотворные строки:
Поэтический вывод Эдуарда Багрицкого (стихотворение датировано 1924 годом) весьма печален для отечественной истории:
Тема была подхвачена другими представителями творческого цеха, например, Ярославом Смеляковым:
Потребовалось ещё почти полвека, чтобы серьёзные и знающие исследователи перестали «мстить самодержавию» за Пушкина, разобрались в недостоверности легенды и при всей неприязни к Бенкендорфу сошлись в едином мнении: «Никто, ни царь, ни Бенкендорф, ни другие отнюдь не имел сознательной цели погубить поэта»277; «Бенкендорф не посылал жандармов в другую сторону (это явно недостоверная легенда)»278. Однако, как иронизируют в подобных случаях, «серебряные ложечки нашлись, а неприятный осадок остался»…
Легенд рангом пониже в теме «Бенкендорф и Пушкин» немало. А. Тыркова-Вильяме, написавшая, в общем, добротную биографию великого поэта, не забывает в ней походя ругнуть Бенкендорфа, который для неё всего лишь «ничтожный жандармский офицер». Известная деятельница русского либерального движения обвиняет шефа жандармов даже в том, что якобы он, оформляя позволение Пушкину работать в архиве, «только наполовину побаловал историческую совесть поэта. Дал разрешение на просмотр судебного дела, но прочесть показания Пугачёва не позволил»279. Это тем более странно, что и в дореволюционных, и в советских изданиях работа Пушкина в архивах расписана детально, и никаких оснований для такого умозаключения нет. Бенкендорф в ответ на просьбу Пушкина ясно изложил волю Николая I: «Государь позволяет Пушкину читать всё дело и просит сделать выписку для государя», — а вопрос, предоставлять или не предоставлять дела, был вне его компетенции. Возможно из-за того, что показания Пугачёва много путешествовали по разным архивам Москвы и Петербурга, чиновники-бюрократы просто не утруждали себя поиском их следов ради сочинителя Пушкина280.
В заключение разговора о Пушкине и Бенкендорфе стоит поставить под сомнение распространённое мнение о том, что граф якобы «приглашал Пушкина на службу в Третье отделение». Его истоки идут от мемуаров подчинённого Бенкендорфа А. А. Ивановского, рассказавшего о своём визите к поэту по поручению начальства. Это было весной 1828 года, когда Пушкин стремился попасть на войну с турками. Ивановский пришёл к нему, чтобы передать отказ императора брать его в армию — «на произвол случайностей войны», под пули, — обоснованный желанием сберечь «царя скудного царства родной поэзии и литературы». Затем поэту было передано предложение от Бенкендорфа: «Если бы вы просили о присоединении вас к одной из походных канцелярий: Александра Христофоровича, или графа Нессельроде, или И. И. Дибича, — это иное дело, весьма сбыточное, вовсе чуждое неодолимых препятствий». Пушкин воскликнул с воодушевлением: «Ничего лучшего я не желал бы! И вы думаете, что это ещё можно сделать?»281
Все настолько свыклись с образом Бенкендорфа как исключительно шефа жандармов и главы Третьего отделения, что совершенно упустили из виду: на войну Александр Христофорович собирался совершенно по другой линии — в должности командующего императорской Главной квартирой, оставляя всё Третье отделение на фон Фока (подробнее см. ниже, в главе «Бок о бок с императором»). Толкователи упустили, что речь шла о походной канцелярии, подчинявшейся командующему Главной квартирой и обслуживавшей делопроизводство «кочевой столицы» — передвижной резиденции императора во время высочайших путешествий (позже она стала называться военно-походной канцелярией). Подобные же компактные канцелярии заводили на время походов министр иностранных дел граф К. В. Нессельроде и командующий армией граф И. И. Дибич. Сочетание слов «Бенкендорф» и «канцелярия» магически создавало образ Третьего отделения собственной Его Императорского Величества канцелярии и порождало соответствующие «очевидные» комментарии: «Бенкендорф благосклонно предложил (Пушкину. — Д. О.) средство ехать в армию. „Какое?“ — спросил Пушкин. Бенкендорф ответил: „Хотите, я вас определю в мою канцелярию и возьму с собою?“ В канцелярию III отделения! Разумеется, Пушкин поблагодарил и отказался от этой милости»282. Комментарии превратились в источники и перекочевали в научную и, тем более, в популярную литературу.
* * *
Кто, похоже, действительно устраивался на службу в Третье отделение, так это молодой провинциал, приехавший покорять столицу, — Николай Гоголь. В августе 1829 года он писал матери: «Я в Петербурге могу иметь должность, которую и прежде хотел, но какие-то глупые людские предубеждения и предрассудки меня останавливали». Вполне вероятно, что речь идёт о должности канцелярского служителя в Третьем отделении. Гоголь попал туда по рекомендации Ф. В. Булгарина (оставившего об этом воспоминания283) и не столько служил там, сколько числился, хотя и недолго (осенью 1829 года)284.
Впрочем, совершенно независимо от того, служил или не служил Гоголь в ведомстве Бенкендорфа, роль последнего в поддержке творчества бичевателя пороков общества достаточно заметна. Сколько бы ни издевались бенкендорфовской опиской «Гогель» вместо «Гоголь», сущность самого документа переменить невозможно. Александр Христофорович отозвался в нём на следующую просьбу попечителя Московского учебного округа графа Строганова: «Граф! Узнав о стесненном положении, в котором находится г. Гоголь, автор „Ревизора“ и один из наших самых известных современных писателей, нуждающийся в особом содействии, думаю, что исполню по отношению к вам свой долг, если извещу вас об этом и возбужу в вас интерес к молодому человеку. Может быть, вы найдёте возможным доложить о нём императору и получить от него знак его высокой щедрости. Г. Гоголь строит все свои надежды, чтоб выйти из тяжёлого положения, в которое он попал, на напечатании своего сочинения „Мёртвые души“. Получив уведомление от московской цензуры, что оно не может быть разрешено к печати, он решил послать его в Петербург. Я не знаю, что ожидает там это сочинение, но это сделано по моему совету. В ожидании же исхода Гоголь умирает с голоду и впал в отчаяние. Я нимало не сомневаюсь, что помощь, которая была бы оказана ему со стороны Его Величества, была бы одной из наиболее ценных».
Казалось бы, зачем хлопотать? Ведь в декабре 1841 года Московский цензурный комитет объявил рукопись запрещённой с аргументацией: самим её названием автор «вооружается против бессмертья», выведенные типы порочны, после такого произведения «ни один иностранец к нам не приедет»… Тем не менее 2 февраля 1842 года Бенкендорф идёт к царю с всеподданнейшим докладом: «Попечитель Моск. учебн. округа генерал-адъютант гр. Строганов уведомляет меня, что известный писатель Гогелъ находится теперь в Москве в самом крайнем положении, что он основал всю надежду свою на сочинении своём под названием „Мёртвые души“, но оно московскою цензурою не одобрено и теперь находится в рассмотрении здешней цензуры, и как между тем Гогель не имеет даже дневного пропитания и оттого совершенно упал духом, то граф Строганов просит об исходатайствовании от монарших щедрот какого-либо ему пособия. Всеподданнейше доношу Вашему Императорскому Величеству о таком ходатайстве гр. Строганова за Гогеля, который известен многими своими сочинениями, в особенности комедией своей „Ревизор“, я осмеливаюсь испрашивать всемилостивейшего Вашего Величества повеления о выдаче в единовременное пособие пятьсот рублей серебром». На докладе появилась пометка Николая Павловича: «Согласен», деньги Гоголю были посланы через несколько дней285. А 9 марта 1842 года цензор А. В. Никитенко сделал на рукописи «Гогеля» разрешительную надпись.
Ещё одна хрестоматийная линия — отношения Бенкендорфа и Лермонтова — также густо обросла легендами. Вот вердикт советского лермонтоведения: «А. X. Бенкендорф и министр иностранных дел Нессельроде, гонители Пушкина и главные организаторы его убийства, — беспощадно преследуют его преемника — Лермонтова. Бенкендорф и Нессельроде не забыли ему выступления в дни гибели Пушкина с одой, направленной против „завистливого и душного света“, против палачей русской свободы, русской славы и русского гения»286. Однако известно, что Бенкендорф отнёсся к стихотворению «Смерть поэта» только как к «поэтической вспышке», заметив Л. В. Дубельту: «Самое лучшее на подобные легкомысленные выходки не обращать никакого внимания, тогда слава их скоро померкнет; ежели же мы примемся за преследование и запрещение их, то хорошего ничего не выйдет, и мы только раздуем пламя страстей»287. Это подтверждается и воспоминаниями А. Н. Муравьёва, которому его двоюродный брат А. Н. Мордвинов, управляющий Третьим отделением, говорил: «Я давно читал эти стихи графу Бенкендорфу, и мы не нашли в них ничего предосудительного»288.
Бенкендорф и великий князь Михаил Павлович договорились не беспокоить внимания государя этим «вздором». Но бдительное «общество» подало императору своевременный «сигнал». А. М. Хитрово, «известная петербургская болтунья… язва общества, разносительница новостей, а ещё более клевет и пасквилей по всему городу», дама, которую позже просто перестали принимать в приличных домах, заговорила повсюду об оскорблении в «Смерти поэта» «toute Paristocratie russe» (всей русской аристократии). Бенкендорф оказался в неприятной ситуации: «Уж если Анна Михайловна знает про эти стихи, то я должен о них доложить государю». Когда же граф попытался опередить опасные для Лермонтова слухи и, явившись к царю, «начал говорить о них в самом успокоительном тоне, государь показал ему экземпляр их… полученный по городской почте, с гнусною надписью „Воззвание к революции“»289. 25 февраля 1837 года последовало высочайшее повеление о переводе Лермонтова на Кавказ тем же чином (для гвардейца это было равносильно понижению в звании). Тут Бенкендорф сделать уже ничего не мог, тем более что скоро у графа началась тяжёлая болезнь, свалившая его на полгода, да и занималось делом Лермонтова военное министерство, а конкретно — начальник гвардейского штаба генерал П. Веймарн. Но 28 марта 1838 года именно Бенкендорф напишет военному министру А. И. Чернышёву уже приводившееся выше письмо: «…Имею честь покорнейше просить ваше сиятельство, в особенное личное ко мне одолжение…» Отметим: Бенкендорф в данном случае не «выполняет высочайшую волю», а просит сделать личное одолжение. Это подтверждает и письмо А. И. Философова, служившего в свите великого князя Михаила Павловича, своей жене, приходившейся Лермонтову родственницей: «…Граф Орлов сказал мне, что Михайло Юрьевич будет наверное прощён в бытность государя в Анапе, что граф Бенкендорф два раза об этом к нему писал и во второй раз просил доложить государю, что прощение этого молодого человека он примет за личную себе награду; после этого, кажется, нельзя сомневаться, что последует милостивая резолюция»290. Так и вышло. Весьма осведомлённый М. Н. Лонгинов (дальний свойственник поэта по линии Арсеньевых) вспоминал: «Император разрешил этот перевод единственно по неотступной просьбе любимца своего, шефа жандармов графа А. X. Бенкендорфа. Граф представил государю отчаяние старушки „бабушки“, просил о снисхождении к Лермонтову как о личной для себя милости и обещал, что Лермонтов не подаст более поводов к взысканиям с него и, наконец, получил желаемое. Это было, если не ошибаюсь, перед праздником Рождества 1837 года. Граф сейчас отправился к „бабушке“. Перед ней стоял портрет любимого внука. Граф, обращаясь к нему, сказал, не предупреждая её ни о чём: „Ну, поздравляю тебя с царскою милостию“. Старушка сейчас догадалась, в чём дело, и от радости заплакала»291.
Возвращение в гвардию произошло без «поражения в правах» — прощённый царём корнет в декабре 1839 года высочайшим приказом был произведён в поручики. Прошло два месяца — и Белинский признался в частном письме: «…Мне кажется, что в этом юноше готовится третий великий русский поэт и что Пушкин умер не без наследника». Ещё через неделю Лермонтов будет драться с де Барантом на дуэли, а не знающий об этом цензор Корсаков разрешит печатание «Героя нашего времени».
Последовавшее в то время «охлаждение Бенкендорфа» к Лермонтову (выражение друга Лермонтова А. П. Шан-Гирея292) наступило вследствие нарушения тем как светских приличий (неэтичным поведением на новогоднем «маскированном балу»293), так и конкретного закона (участием в дуэли с Барантом); за последнее гвардейский поручик вообще подлежал лишению чинов и дворянского достоинства. Для Лермонтова, как уверяют его биографы, и то и другое являлось самовыражением личности, требующей права быть вне иерархии традиционного общества. Но для Бенкендорфа это было тем «нарушением спокойствия и прав граждан», с которым ему назначено было бороться. К тому же, как мы видели, он поручился перед царём, «что Лермонтов не подаст более поводов к взысканиям», а поэт заставил его об этом обещании пожалеть.
Однако при всём этом приговор военного суда от 5 апреля 1840 года о лишении Лермонтова чинов и прав состояния был сильно смягчён императором Николаем, который объявил, что «желает ограничить наказание» только переводом на Кавказ тем же чином в армейский полк. Такое решение было принято на основании опроса непосредственных командиров Лермонтова, от полкового до корпусного. Более того, даже не любящие Бенкендорфа советские историки литературы соглашаются, что и в этом деле Александр Христофорович «готов был хлопотать перед царём о прощении Лермонтова, если бы осуждённый заплатил за это признанием своей мнимой лжи»294. (Лермонтов говорил, что он стрелял в воздух; Барант утверждал противное. В данном случае важно то, что это понятное разногласие не сыграло роли в изменении «меры пресечения».) Они признают также, что хлопоты родителей Баранта перед Бенкендорфом о том, чтобы не пускать Лермонтова в Петербург в отпуск с Кавказа (зимой 1840/41 года), не увенчались успехом, тогда как энергичная бабушка поэта отпуска для внука добилась295.
Предположение, высказанное в прошлом веке П. И. Висковатым («Мы находим много общего между интригами, доведшими до гроба Пушкина и до кровавой кончины Лермонтова. Хотя обе интриги никогда разъяснены не будут… их главная причина кроется в условиях жизни и деятельности характера графа Бенкендорфа»296), так и осталось предположением, хотя развивалось советскими историками литературы как постулат297. Впрочем, в суммировавшей итоги полуторавековых исследований «Лермонтовской энциклопедии» Э. Г. Герштейн призналась: «Причины личной ненависти Бенкендорфа к Лермонтову… до конца не выяснены»298. Неясного происхождения письмо, из которого делали вывод о том, что Бенкендорф советовал молодым людям в Пятигорске «самим избавиться от Лермонтова», исследователями жизни и творчества поэта признано фальшивкой299.
Априорное восприятие Бенкендорфа как «носителя зла», необходимого для контрастности сюжета «антигероя», превращало в факты любые неблагоприятные для него слухи. Со ссылкой на «Дневник» цензора А. В. Никитенко приводится, например, история о том, что Бенкендорф так выбранил издателя «Литературной газеты» А. И. Дельвига, что тот впал в апатию и вскоре умер. Но ведь у Никитенко излагается не факт, а городская сплетня! Конкретно фраза-«источник» звучит так: «Публика в ранней кончине Дельвига обвиняет Бенкендорфа, который за помещение в „Литературной газете“ четверостишия Казимира Делавиня назвал Дельвига в глаза почти якобинцем и дал ему почувствовать, что правительство следит за ним. За сим и „Литературную газету“ было запрещено ему издавать. Это поразило человека благородного и чувствительного и ускорило развитие болезни, которая, может быть, давно в нём зрела»300. «Публика обвиняет» и «может быть» обычно опускаются. Никто также не обращает внимания на следующие важные факты. Во-первых, встреча Бенкендорфа с Дельвигом произошла 8 ноября 1830 года, а болезнь началась только в январе, через два месяца, от простуды. Во-вторых, болезнь эта была определена докторами как «гнилая горячка», то есть воспаление легких, которое никак не могло «давно в нём зреть». Кто знал о здоровье Дельвига лучше, нежели его собственная жена, Софья Михайловна? А она ясно писала подруге 4 января: «Моё маленькое семейство здравствует»301. В-третьих, «Литературная газета» выходила и в декабре 1830-го, и в январе 1831 года. Так что за два месяца, прошедшие между выговором Бенкендорфа и смертью издателя, случилось немало примечательных событий. Действительно, Бенкендорф добился временного запрещения «Литературной газеты» за публикацию четверостишия, прославляющего героев французской революции 1830 года; однако Дельвиг, хотя и получил, по словам А. П. Керн, «порядочный нагоняй»302 (но при этом Бенкендорф принёс извинения за резкость), вовсе не «впал в апатию», а начал довольно энергично действовать. Он имел выход на достаточно влиятельных лиц в окружении царя — например, управляющего Министерством юстиции Д. Н. Блудова — и воспользовался этим, чтобы донести просьбу о спасении издания до самого Николая I303. В результате 14 декабря выпуск газеты был вновь разрешён, хотя и с другим формальным редактором и издателем — сотрудником Дельвига Орестом Сомовым304. Сам Дельвиг написал для неё восторженную рецензию на свежевышедшую трагедию Пушкина «Борис Годунов».
В начале января 1831 года Дельвиг был «совершенно спокоен», даже «пел с аккомпанементом на фортепиано». Что бы ни говорила молва, свидетели болезни и смерти Дельвига, близкие ему люди П. А. Плетнёв и О. А. Сомов, сообщили в Москву соответственно Пушкину и Боратынскому подлинные подробности несчастья. Дельвиг простудился 5 или 6 января, но «не подозревал себя опасным» до тех пор, пока 11 января не началось осложнение — именно «гнилая горячка», воспаление лёгких, возможно — менингит. Дельвиг никогда не отличался богатырским здоровьем — простужался каждый год и болел подолгу, — но на этот раз всё оказалось слишком серьёзно. Беспамятство, высокая температура — и 14 января его не стало305. Если же и имело место сильное потрясение, то от личной трагедии: «…семейная жизнь, так счастливо начатая… повернулась к Дельвигу своей теневой стороной. Софья Михайловна не могла и не хотела противостоять новым увлечениям»306. (Вскоре после смерти мужа она вышла замуж за Сергея Боратынского, брата известного поэта.)
С профессиональной точки зрения, Бенкендорф относился к писателям, этим «архитекторам общественного мнения», прежде всего прагматично. Он вынес из XVIII века традицию воспринимать литераторов как государевых слуг на ниве изящной словесности. Исходя из такого представления о роли литературы Бенкендорф мог заказать известному своим либерализмом П. А. Вяземскому перевод хвалебной статьи о взятии русской армией Варшавы для последующей газетной публикации. Вяземский же не стеснялся показывать письмо с просьбой-заказом Бенкендорфа таким своим вольномыслящим друзьям, как А. И. Тургенев, не видя в этом ничего предосудительного. Статья была переведена и опубликована в «Северной пчеле», газете Ф. В. Булгарина, враждебной (как считается) кругу Вяземского и Пушкина307.
Письма с подобными предложениями — часть заботы Бенкендорфа по формированию общественного мнения. Вот ещё одно — знаменитому писателю М. Н. Загоскину:
«11 августа 1836 года.
Шеф жандармов, командующий Императорскою Главною квартирою генерал-адъютант граф Бенкендорф, свидетельствуя совершенное своё почтение его высокородию Михаилу Николаевичу, покорнейше просит его, как очевидца сегодняшнего шествия Его Величества государя императора в Успенский собор, потрудиться написать о сём статью, которую и доставить к нему, генерал-адъютанту Бенкендорфу, завтрашнего числа к 12 часам утра, для помещения в газету „Северная пчела“»308.
В свою очередь, литераторы прагматично относились к Бенкендорфу и его ведомству. Они начинали адаптироваться к наступившему в 1830-е годы «торговому периоду русской литературы», когда и писательское ремесло, и издание газет и журналов стали рассматриваться как способ заработка. В возникших рыночных условиях Третье отделение представляло собой существенный административный ресурс в коммерческом соревновании, и поэтому началась конкурентная борьба авторов и издателей за благосклонность его начальника. Сотрудничество с Третьим отделением Ф. В. Булгарина может служить ярким тому примером309. А. X. Бенкендорф использовал популярного журналиста в качестве представителя «общества», эксперта по различным вопросам — от журналистики до национальных проблем Польши. Булгарин был хорошо эрудирован, лёгок на подъём и обладал высоким профессионализмом, если под этим качеством подразумевать исполнительность и умение «найти чувствительную струну в каждом сословии русского народа и пошевелить её приятным щекотаньем»310. Для самого же Фаддея Венедиктовича сотрудничество с высшей полицией было важной составляющей коммерческой стратегии, способом поддержания постоянного контакта с властью, от чего сильно зависели реализация издательских планов, отношения с цензурой, получение правительственных заказов. Бенкендорф мог дать личное позволение на публикацию «эксклюзивных» материалов, мог заступиться за Булгарина в случае цензурных гонений. Так случилось, например, в 1831 году, когда министр просвещения К. А. Ливен пожаловался Николаю на юмористическую статью в «Северной пчеле», в которой «увидел воззвание к бунту»311.
Но Булгарин не составлял единственное исключение! Не кому иному, как А. С. Пушкину принадлежит авторство письма А. X. Бенкендорфу с предложением стать трибуном высшей власти: «Если государю императору угодно будет употребить перо моё, то буду стараться с точностию и усердием исполнять волю его величества и готов служить ему по мере моих способностей. <…> С радостию взялся бы я за редакцию политического и литературного журнала, т. е. такого, в коем печатались бы политические и заграничные новости. Около него соединил бы я писателей с дарованиями и таким образом приблизил бы к правительству людей полезных, которые всё ещё дичатся, напрасно полагая его неприязненным к просвещению»312.
С похожими предложениями обращались к властям В. А. Жуковский в 1832 году и П. А. Вяземский в 1833-м313.
Вовсе не редкостью были случаи, в которых имя Бенкендорфа и название его ведомства использовались для придания энергии благим литературным начинаниям. Наиболее известный пример — «раскручивание» одного из знаменитых русских журналов, «Отечественных записок» А. А. Краевского, «единственного демократического журнала первой половины 1840-х годов»314. Среди компаньонов, внёсших деньги на выпуск журнала, были экспедитор Третьего отделения Б. А. Врасский и В. А. Владиславлев, адъютант начальника штаба корпуса жандармов JI. В. Дубельта, а одновременно удачливый издатель и заурядный прозаик. Они стали посредниками в отношениях редакции «Отечественных записок» с ведомством Бенкендорфа, помогали распространению журнала, способствовали назначению Краевского его редактором315. Когда известный либеральный литератор И. И. Панаев удивлялся тому, что жандармское начальство, «в противоречие своим принципам, возбуждало… интерес к литературе в русской публике», он имел в виду историю с «Утренней зарёй», одним из лучших литературных альманахов той эпохи, выходившим в 1839–1843 годах. Его издатель использовал для активизации неторопливых сочинителей имя самого А. X. Бенкендорфа. Однажды зимним днём потенциальные авторы альманаха, известные литераторы, получили одинаковые письма:
«Милостивый государь (имярек)!
Издатель альманаха „Утренняя заря“ В. А. Владиславлев, которого издание, ежегодно улучшаясь, приобрело общее расположение отечественной публики и выгодные отзывы иностранных журналов как по литературному достоинству, так и по изяществу гравюр и по типографской роскоши, возобновляет альманах свой на будущий 1840-й год, в роскошном виде, в пользу С.-Петербургской детской больницы.
По званию председателя означенной больницы, принимая с признательностью столь благотворительное приношение г. Владиславлева и желая с своей стороны по возможности содействовать его предприятию, я приемлю честь покорнейше просить ваше сиятельство, не угодно ли будет вам, милостивый государь, удостоить участием вашим издание его на будущий 1840-й год, присовокупляя притом, что всякое приношение ваше в сей альманах принято будет мною с искреннею благодарностию.
С совершенным уважением и преданностию имею честь быть вашего сиятельства покорнейший слуга граф Бенкендорф»316.
Можно поражаться ловкости Владиславлева, но нельзя не отметить участия Бенкендорфа в организации замечательного авторского коллектива альманаха, признанного, например, В. Г. Белинским «превосходным изданием, не имеющим себе соперников». Даже если вся роль шефа жандармов заключалась лишь в одобрении проекта и проставлении подписи на письмах, вряд ли он делал это против своей воли. Символ либеральной оппозиции П. А. Вяземский, а также Е. А. Боратынский, Денис Давыдов, В. Ф. Одоевский, В. И. Даль, В. В. Кольцов, Е. И. Ростопчина, В. А. Соллогуб — все участвовали в «Утренней заре», прекрасно зная, через какое ведомство она выпускается и распространяется. Во времена Бенкендорфа такая ситуация «никого не смущала и казалась всем очень обыкновенною и понятною»317. Не зазорным для литератора считалось и служить у Бенкендорфа. Помимо упомянутых Врасского и Владиславлева, в Третьем отделении трудились издатель альманаха «Альбом северных муз» А. А. Ивановский, поэт Н. А. Кашинцев, переводчик Е. И. Ольденкоп, поэт В. А. Вердеревский, писатель П. П. Каменский. Последнего даже считали одно время «наследником Бестужева-Марлинского в русской литературе», и место его службы этому не мешало318. Всё это было возможно потому, что Третье отделение являлось для литераторов не пугалом, а привычным механизмом государственной машины, который сам по себе не несёт ни добра, ни зла.