В служебных заботах и домашних радостях прошла для Николая первая половина 1820-х годов. Накануне 1825 года великий князь не ждал больших перемен в жизни, хотя в написанном тогда письме императору Александру I сквозила его неудовлетворённость сложившимся положением: «Несмотря на всю радость, которую я испытываю оттого, что нахожусь подле той, которая составляет счастье моей жизни, сознание моей бесполезности и отсутствие всяких служебных обязанностей составляют для меня предмет невыносимой муки; в особенности меня подавляет мысль, что я решительно не могу представить себе ясно продолжительности моей бездеятельности».

А между тем «продолжительность бездеятельности» уже была отмерена. Почти два года, с лета 1823-го, лежали в четырёх надежных местах — в алтаре Успенского собора в Москве, в Государственном совете, Сенате и Синоде в Петербурге — запечатанные конверты, на которых было написано рукой самого императора: «В случае моей кончины открыть… прежде всякого другого действия». В конвертах хранился манифест об отречении Константина и переходе престола к Николаю Павловичу.

Завеса тайны была настолько плотной, что сам великий князь знал о существовании «какого-то акта отречения» только из иногда делаемых вскользь упоминаний матушки Марии Фёдоровны. По словам составлявшего манифест архиепископа Филарета, «как бы во гробе хранилась погребённой царская тайна».

Император Александр не торопился обнародовать эти важнейшие документы — это означало придавать им официальный статус. Когда же один из самых доверенных подданных царя, князь Александр Николаевич Голицын, просил его об этом, император тихо, но уверенно отвечал, указывая рукой на небо: «Положимся на Бога: Он устроит всё лучше нас, слабых смертных».

Так что Николаю казалось, что главными событиями года станут для него повышение по службе до начальника 2-й гвардейской дивизии и рождение 12 июня дочери Александры. Служба шла своим чередом. Дела Корпуса инженеров заносили великого князя даже в Бобруйск, где он инспектировал крепость, принимал вновь возведённые укрепления, учил солдат ружейным приёмам, а барабанщикам показывал, как надо барабанить.

Обычный день Николая, день рядовой, но далеко не праздный, отражён в его записной книжке. Например, в четверг, 23 апреля, он встаёт в половине девятого, почти сразу принимается за работу, рассылает ординарцев, едет в манеж, устраивает смотр гвардейским егерям, присутствует при смене караула, едет к Марии Фёдоровне, возвращается в манеж, учит подчинённых ему конных пионеров обращаться с понтоном, потом снова занимается с егерями; обедает в кругу семьи, после обеда работает у себя в Аничковом, распивает чаи с родственниками, занимается детьми (первенцу Саше — особое внимание!) до ужина и после, наконец, отправляется в Петергоф в дорожной коляске и до поздней ночи проводит время с офицерами и служащими.

Среди дневниковых записей встречается, казалось бы, заурядная от 7 августа 1825 года: «L'ange nous a dit l'imperatrice va passer l'hiver a Taganrog», то есть: «Наш Ангел предложил императрице провести зиму в Таганроге»… Ангел — это старший брат Александр.

В ночь выезда Александра I в Таганрог, 1 сентября, над Царским Селом «видна была комета тёмная, лучи коей простирались вверх на большое пространство». Император спросил своего бессменного кучера Илью Байкова:

— Видел ли ты комету?

— Видел, государь, — отвечал тот.

— Знаешь, что она предвещает? Бедствие и горести… Так Богу угодно.

Когда-то шекспировская Кальпурния говорила Цезарю: «В день смерти нищих не горят кометы, лишь смерть царей огнём вещает небо» («Юлий Цезарь»). Действительно, смерть Цезаря была отмечена сиявшей в небе «хвостатой звездой». А в 1821 году, незадолго до кончины Наполеона, небесная скиталица повисла над островом Святой Елены. (Заметим в скобках, что комета 1825 года — «комета Энке» — снова загорится в небе в 1855 году.)

Поздней осенью в Петербург пришла тревожная весть из Таганрога: государь при смерти и надежды на выздоровление невелики.

Это случилось 25 ноября, около шести часов вечера, когда великий князь, напившись чаю, играл с детьми в своём «Аничковском раю». Ему доложили, что приехал петербургский генерал-губернатор граф Милорадович. Вот как Николай Павлович запомнил сцену, с которой начался крутой поворот в его жизни: «Я застал графа в приёмной живо ходящим по комнате с платком в руке и в слезах; взглянув на него, я ужаснулся и спросил: "Что это, Михаил Андреевич? Что случилось?" Он мне отвечал: "Ужасное известие". Я ввёл его в кабинет, и тут он, зарыдав, отдал мне письма от князя Волконского и Дибича, говоря: "Император умирает, остаётся лишь слабая надежда". У меня ноги подкосились; я сел и прочёл письма, где говорят, что хотя не потеряна всякая надежда, но что государь очень плох».

Николай и Александра тут же помчались в санях к матушке Марии Фёдоровне: «Я застал её в тех ужасных огорчениях, которых опасался; положение её было столь ужасно, что я не решился её покидать и остался всю ночь с адъютантом моим Адлербергом в камердинерской комнате сидящим. Ночью часто меня матушка призывала, ища утешений, которых я не в состоянии был ей дать. Под утро, часов в 7, прибыл второй фельдъегерь, с известием о минутной перемене к лучшему»…

Следующий день прошёл в молебствиях о здравии императора, которого уже неделю не было на этом свете. Лишь 27 ноября в столицу дошла весть о том, что утром 19 ноября император Александр скончался.

Царская семья узнала об этом в церкви Зимнего дворца, во время очередного молебна о здравии. Николаю дали знать, что прибыл Милорадович. Великий князь оставил молебен и поспешил навстречу печальной новости: «…по фигуре Милорадовича вижу, что всё потеряно, что всё кончено, что нашего Ангела нет больше на этом свете! Конец моему счастливому существованию, которое ОН создал для меня!»

С тревогой оглядывалась Александра Фёдоровна на стеклянную дверь, в которую вышел супруг: «Он так долго не возвращался! Непередаваемый страх охватил нас. Я была одна с матушкой, она отправила даже камердинера, чтобы скорей получить известия; я стояла около стеклянной двери; наконец, я увидела Рюля; по тому, как он шёл, нельзя было ожидать ничего хорошего. Выражение его лица досказало всё. Свершилось! Удар разразился! Матушка стояла с одной стороны, я — с другой. Николай вошёл и упал на колени; я чуть было не лишилась сознания, но пересилила себя, чтобы поддержать бедную матушку. Она открыла дверь, которая ведёт к алтарю, и прислонилась к ней, не произнеся ни слова».

Воспитатель великого князя Александра Николаевича, Василий Андреевич Жуковский, хорошо запомнил тот трагический момент: «Вдруг, когда после громкого пения в церкви сделалось тихо, и слышались только молитвы, вполголоса произносимые священником… <…> отворяются северные двери, из которых выходит великий князь Николай Павлович, бледный; он подаёт знак к молчанию: всё умолкло, оцепенев от недоумения; но вдруг все разом поняли, что императора не стало, церковь глубоко охнула. И через минуту всё пришло в волнение; всё слилось в один говор криков, рыдания и плача. Мало-помалу молившиеся разошлись, я остался один; в смятении мыслей я не знал, куда идти, и, наконец, машинально, вместо того, чтобы выйти общими дверями из церкви, вышел северными дверями в алтарь. Что же я увидел? Дверь в боковую горницу отворена. Императрица Мария Фёдоровна, почти бесчувственная, лежит на руках великого князя, великая княгиня Александра Фёдоровна умоляет её успокоиться: "Maman, chere maman, au пот de Dieu, calmez vous". В эту минуту священник берёт с престола крест и, возвысив его, приближается к дверям; увидя крест, императрица падает пред ним на землю, притиснув голову к полу почти у самых ног священника. Несказанное величие этого зрелища меня сразило; увлечённый им, я стал на колени перед святынею материнской скорби, перед головою Царицы, лежащей во прахе под крестом испытующего Спасителя. Императрицу, почти лишённую памяти, подняли, посадили в кресло и понесли во внутренние покои. Дверь за нею затворилась».

Николай, бывший тогда в Петербурге старшим из царской семьи (Константин и Михаил находились в Варшаве), немедленно приказал присягнуть следующему за Александром брату, Константину, — в полном соответствии с законом о престолонаследии. Как он говорил позже в официальном заявлении: «Желали Мы утвердить уважение Наше к первому коренному отечественному закону о непоколебимости в порядке наследия престола… отклонить самую тень сомнения в чистоте намерений наших и… предохранить Отечество наше от малейшей, даже и мгновенной, неизвестности о законном государе».

Николай знал, что Александр I считал наследником именно его. Однако никаких официальных распоряжений на этот счёт сделано не было. Содержание тайного манифеста об отказе Константина от прав наследника Николаю известно не было. «Ежели б я манифест и знал, — писал Николай позже, — я бы и тогда сделал бы то же… <…> долг мой и всей России был присягнуть законному государю». Александра Фёдоровна поясняла позицию супруга: «…Так как Константин никогда не говорил с ним об этом и никогда не высказывался по этому поводу в письмах, то он решил поступить так, как ему приказывала его совесть и его долг. Он отклонил от себя эту честь и это бремя, которое, конечно, всё же через несколько дней падёт на него».

В тот же день были отправлены письма в Варшаву, к старшему и младшему братьям.

Константину Павловичу — строгий, почти официальный текст:

«С.-Петербург. 27 ноября 1825 г.

Дорогой Константин! Предстаю пред моим государем, с присягою, которою я ему обязан и которую я уже принёс ему, так же как и все меня окружающие, в церкви в тот самый момент, когда обрушилось на нас самое ужасное из всех несчастий. Как состражду я вам! Как несчастны мы все! Бога ради, не покидайте нас и не оставляйте нас одних!

Ваш брат, ваш верный на жизнь и на смерть подданный

Николай».

Михаилу — более интимное послание:

«С.-Петербург. 27-го ноября 1825 г.

Милый Михаил, друг мой, ты всё знаешь; мы всё потеряли, всё: остались нам одни слёзы. Я долг святой исполнил, и Бог помог мне — все мне последовали, все; наша бесценная гвардия исполнила также долг свой везде. Сердце чисто у нас… Мы ждём нетерпеливо Государя, и ты ради Бога, приезжай…

Твой по гроб Н.».

Порядок был соблюдён. Теперь, по расчётам Николая, если Константин царствовать не собирался, ему нужно было только приехать в Петербург и официально, прилюдно, объявить о переходе престола к младшему брату. Как говорил Николай Михаилу: «Приезд сюда Константина Павловича всему бы делу дал иной и правильный оборот; упорство брата не ехать будет одно причиной несчастий, которых возможность не отвергаю, но в которых я первый погибну».

Однако Константин приезжать не хотел. Он был уверен, что всё разъяснено бумагами из тайного конверта, прежде всего манифестом о передаче престола Николаю. Если же его признают императором, хоть и временно, то он не только не поедет в столицу, но и «удалится ещё далее, если всё не устроится согласно воле покойного императора».

Началась борьба за престол, которую граф Рибопьер назвал «единственной в летописях истории борьбой двух братьев из-за того, кому не царствовать», «борьбой великодушной, но пагубной».

По городу поползли неясные толки и слухи. Ведь «повелений от императора, которому присяга принесена была, — не приходило; дела останавливались совершенно». Александр Дмитриевич Боровков, будущий делопроизводитель Следственной комиссии по делу декабристов, передавал настроения тех дней так: «Неопределённое чувство страха закралось в сердца жителей: пролетела молва, что цесаревич Константин отказывается от престола, что великий князь Николай тоже не хочет принять бразды правления; носились несвязные толки о конституции, и содрогались благонамеренные». На Монетном дворе резали штемпели для новых рублей — с профилем императора Константина I. Газеты печатали известия о том, что «Его величество Государь Константин Павлович находится, благодаря Всевышнему, в вожделенном здравии».

Константину отдавали предпочтение политики, которые надеялись на возобновление либеральных александровских времён, а также военные, в кругу которых было распространено мнение о том, что Николай груб и жесток по отношению к подчинённым. Кроме того, 29-летнего младшего брата считали гораздо менее опытным в государственных делах.

Среди тех, кто понимал это, был Николай Михайлович Карамзин, автор «Истории государства Российского». Он не занимал официально никакого поста, но обладал значительным авторитетом в высших слоях общества. Его звание «историо-граф» прислуга переделывала в более понятное «граф истории». Капитальный труд Карамзина выходил в свет безо всякой цензуры, а его политические записки, подававшиеся императору Александру, меньше всего стремились подладиться под воззрения и чувства правителя.

Политическую позицию Карамзина близко знавший его Пётр Андреевич Вяземский называл позицией «либерала-консерватора». С одной стороны, «граф истории» считал счастливейшим для гражданина российского время Екатерины Великой, с её идеалом «законной свободы». С другой — требовал от правителей мудрости «более хранительной, нежели творческой», напоминал правило мудрых: «Всякая новость в государственном порядке есть зло, к которому следует прибегать только по необходимости, ибо только одно время даёт твёрдость уставам». Либерал Александр не принимал такие рассуждения. И Карамзин поспешил к Николаю Павловичу, как только узнал, что именно он унаследует императорскую власть.

Совсем недавно, ещё 31 октября, Николай с удовольствием слушал чтение Карамзиным новых глав «Истории государства Российского», теперь же стал прислушиваться к его воззрениям историко-политическим. С 28 ноября историк начал ездить во дворец по приглашению Марии Фёдоровны. В её присутствии Карамзин беседовал с Николаем, «говорил смело и решительно про ошибки предыдущего царствования». Он, по выражению Михаила Петровича Погодина, стремился «застраховать, сколь возможно, судьбу России» и желал, чтобы «преемник Александра избегнул ошибок предыдущего царствования и исправил зло, им причинённое». Одной из важнейших ошибок Александра Карамзин считал его «излишнюю любовь к государственным преобразованиям».

— Пощадите, пощадите сердце матери, Николай Михайлович! — воскликнула однажды императрица Мария Фёдоровна, прежде долго в молчании выдерживавшая критику правления её старшего сына.

— Ваше величество! — отвечал воодушевлённый Карамзин. — Я говорю не только матери государя, который скончался, но и матери государя, который готовится царствовать.

Когда Карамзин пересказывал эту сцену жене, «лицо у него горело, щёки были красны, глаза сверкали каким-то неестественным блеском, голос дрожал: "Государыня меня останавливала, как будто я говорил только для осуждения! Я говорил так, потому что любил Александра, люблю отечество и желаю преемнику… исправить зло, им невольно причинённое!" По собственным словам историографа, ездить во дворец значило для него "служить свою святую службу любезному Отечеству, отдавать ему… свой последний долг"».

Карамзин передал Николаю копию своей главной аналитической работы «Записки о древней и новой России» (под названием «Сравнение царствований Петра I, Екатерины II и Александра I»), и тот сохранил её в своём архиве.

0 том, насколько император доверился историку, свидетельствует его желание поручить именно Карамзину составление важнейших государственных бумаг, начиная с манифеста о восшествии на престол.

В начале декабря манифест был написан, поправлен виртуозом канцелярского языка Михаилом Михайловичем Сперанским, но без официального заявления от Константина обнародован быть не мог. Константин же в Варшаве ждал манифеста о вступлении на престол Николая, ибо считал, что об отказе от имперской короны уже объявил и долг свой исполнил. Он будто говорил своим поведением: «Делайте со своим царством что хотите, только оставьте меня в покое».

Между Петербургом и Варшавой сновали адъютанты, курьеры и фельдъегеря. Раз уж Константин не хочет приехать — решили в Петербурге, — пусть хотя бы напишет официальный манифест о передаче престола Николаю. Как вспоминал декабрист Беляев: «Присяга Николаю без манифеста со стороны Константина, его упорное отсутствие порождали в самых даже тихих и не свободомыслящих недоумение, смущение и каждый считал новую присягу противною совести».

Днём принятия важнейших решений стала суббота, 12 декабря (по совпадению — день рождения императора Александра). «Какой день для меня, великий Боже, — записал Николай в дневник, — день решительный для моей судьбы и в это самое число!» В шесть утра его разбудили известием о прибытии курьера из Таганрога — со спешным пакетом от бывшего при Александре I начальника Главного штаба Ивана Ивановича Дибича, с надписью «О самонужнейшем». Дибич докладывал, что начиная с лета 1825 года унтер-офицер Иван Шервуд и капитан Аркадий Майборода начали доносить о существовании в армии тайных антиправительственных обществ, члены которых могут воспользоваться сложившейся ситуацией в своих заговорщических целях. Цели эти до конца не выяснены, но связаны с политическими убийствами. «Пусть изобразят себе, что должно было произойти во мне, когда, — вспоминал Николай, — увидел я, что дело шло о существующем и только что открытом пространном заговоре, которого отрасли распространялись чрез всю империю, от Петербурга на Москву и до второй армии в Бессарабии». Среди деятелей тайных обществ упоминались и знакомые, например, квартирмейстер подчинённой Николаю дивизии (фактически начальник штаба) гвардии капитан Никита Муравьёв. «Тогда только почувствовал я в полной мере всю тягость своей участи и с ужасом вспомнил, в каком находился положении. Должно было действовать, не теряя ни минуты, с полною властью, с опытностью, с решимостью — я не имел ни власти, ни права на оную…»

К счастью, вскоре после обеда прибыл курьер «с решительными вестями» от Константина. Старший брат окончательно отказывался от прав на престол, но совершенно отвергал предложение приехать в столицу. Он ограничился братским благословением на царствование и уверениями первого подданного «в преданности и беспредельной привязанности».

Приходилось готовиться к тому, что возвещать о воцарении на торжественном заседании Государственного совета придётся в присутствии только великого князя Михаила Павловича, «личного свидетеля и вестника воли цесаревича». Но ещё нужно было дождаться, чтобы Михаил, застрявший в растерянности (куда ехать?) в двухстах верстах от Петербурга по дороге в Варшаву, приехал в столицу.

«Благословение на предстоявшее было испрошено и из другого мира, — замечает Модест Корф. — После обеда новая императорская чета нашла несколько минут, чтобы съездить в Аничкин дом и там, в маленьком кабинете бывшей великой княгини Александры Фёдоровны, припала в тёплой молитве перед бюстом почившей её родительницы…»

Казалось бы, скорейшая присяга новому императору развязывала ему руки для спасения империи от обнаруженного заговора. Однако вечером Николай принял необычного визитёра и понял, что ситуация ещё сложнее. Этим визитёром был двадцатилетний поручик Яков Ростовцев. Он уже три дня пытался добраться до Николая и, отчаявшись, прорвался прямо к нему во дворец. Поручик объявил, что именно против Николая «таится возмущение» и что вспыхнет оно во время принятия новой присяги. Поручик искренне боялся, что, «может быть, это зарево осветит конечную гибель России». Он просил не считать его доносчиком, действующим «из подлых видов», умолял никак не награждать. «Я не донёс ни на кого; ценою своей жизни я желал спасти всех, — вспоминал потом Ростовцев. — Я действовал… может быть и неразумно, но открыто, по убеждению и с самоотвержением». Возвышенная сцена в кабинете Николая, с сентиментальными слезами и дружескими объятиями, навсегда осталась в памяти Ростовцева. «Мой друг! — восклицал растроганный Николай. — Может быть, ты знаешь некоторых злоумышленников и не хочешь называть их, думая, что сие противно благородству души твоей, — и не называй! Ежели какой-либо заговор тебе известен, то дай ответ не мне, а Тому, Кто нас выше!»

Романтический порыв Ростовцева на десятилетия станет для него источником нравственных мучений: «Что скажет обо мне потомство? Я боюсь суда его. Поймёт ли оно и признает ли те побудительные причины, которые руководили мною в бедственные декабрьские дни? Не сочтёт ли оно меня доносчиком или трусом, который только о себе заботился?» — «Потомство, — ответит ему близкий друг, цензор Александр Васильевич Никитенко, — будет судить о вас не по одному этого поступку, а по характеру всей вашей будущей деятельности: ей предстоит разъяснить потомкам настоящий смысл ваших чувств и действий». Ростовцев станет одним из важнейших деятелей эпохи Великих реформ при следующем государе, будет возглавлять работы по отмене крепостного права. Он умрёт в феврале 1860 года, затравленный Герценом и прощённый друзьями-декабристами. Его последние слова будут обращены к императору Александру II: «Государь, не бойтесь…» Иван Аксаков заметит: «Должно быть, было в Ростовцеве что-то хорошее, что он нажил себе такой почётный и славный конец».

Из письма Дибича Николай узнал о заговоре, из разговора с Ростовцевым — о времени «возмущения» в столице. Казалось бы, нужно было немедленно провести «превентивные» аресты и этим предотвратить бунт. Многие из упомянутых заговорщиков были в отъезде (тот же Никита Муравьёв), но упоминались и те, кого нетрудно было бы отыскать в столице (например, поэт Кондратий Фёдорович Рылеев). Однако действовать быстро значило действовать без суда и следствия. Николай, с его уважением к порядку, к этому готов не был. Как писал в мемуарах генерал Александр Христофорович Бенкендорф, один из близких друзей Николая, бывший при нём тогда почти неотлучно: «Производить аресты в момент восшествия на престол, не имея определённых доказательств, было бы столь же неправильно, сколь и рискованно. Надо было дождаться развития событий». Военный министр, генерал ещё с павловских времен Александр Иванович Татищев, узнав о заговоре утром 13 декабря, «испрашивал соизволения арестовать злоумышленников», имена которых сделались известными.

— Нет! — ответил Николай. — Этого не делай. Не хочу, чтобы присяге предшествовали аресты. Подумай, какое дурное впечатление сделаем мы на всех.

— Но, — попытался возражать опытный министр, — беспокойные заговорщики могут произвести беспорядки…

— Пусть так, — прервал его Николай, — тогда и аресты никого не удивят; тогда не сочтут их несправедливостью и произволом.

Татищев был не согласен, но не смел возражать…Было решено предоставить развитие событий воле Божьей. «Воля Божия и приговор братний надо мной свершаются, — писал Николай в одном из писем. — 14 числа я буду или государь — или мёртв! Что во мне происходит, описать нельзя; вы верно надо мной сжалитесь: да, мы все несчастливы, но нет никого несчастливее меня».

«Кто же из нас двоих, — сравнивал Николай себя и Константина, — приносит… большую жертву? Тот ли, который, решась единожды отвергнуть, под видом своей неспособности, наследие отцовское, остаётся, верный своему слову, в том положении, какое сам себе предъизбрал, соответственно своему вкусу и желанию; или тот, который, никогда не готовившись к сану, чуждому для него по закону рождения, никогда не знав положительно решения, постановленного о его судьбе, теперь вдруг, в эпоху самую трудную, когда будущее нисколько не улыбается, должен жертвовать собой и всем для него драгоценным — семейным счастием и покоем — чтоб покориться воле другого?»

Воскресный день 13 декабря прошёл в ожидании приезда Михаила. Но даже в восемь вечера, когда Государственный совет был наконец-то собран для официального объявления о вступлении Николая на престол, Михаил ещё не добрался до Петербурга. Сановники ждали, ужинали, снова ждали… Наконец пробило полночь, откладывать заседание было некуда, и Николай занял место председателя Государственного совета. Он начал со слов: «Выполняя волю Брата Константина Павловича…» и перешёл к чтению манифеста о своём восшествии на престол. Все слушали в глубоком молчании и по окончании чтения глубоко поклонились новому императору. Николаю почему-то запомнился адмирал Мордвинов, сидевший напротив. «Один из дивных исполинов Екатерины славных дней» имел репутацию человека вольномыслящего, а тут вскочил быстрее прочих и отвесил самый низкий поклон… 23 члена Государственного совета присягнули Николаю, но основная присяга, присяга «силовых структур» — прежде всего генералитета и гвардии — была назначена на следующее утро.

Во внутренних покоях Николая ждали матушка Мария Фёдоровна и супруга Александра Фёдоровна — теперь уже две императрицы. «Нас поздравляли, — вспоминала Александра Фёдоровна, — я всё время говорила, что нас скорее нужно жалеть… Мы вдвоём проводили матушку в её комнаты, причём нам пришлось пройти совсем близко около караула, офицер которого на другой день должен был сыграть такую постыдную роль». Караулом командовал 23-летний корнет Александр Иванович Одоевский, член Северного тайного общества, будущий автор знаменитого «Из искры возгорится пламя». Накануне корнет восторженно восклицал на собрании заговорщиков: «Умрём! Ах, как славно мы умрём!»

…Перед сном они снова молились в маленьком кабинете, и Николай, встав на колени, заклинал супругу быть готовой перенести всё, что может произойти:

— Неизвестно, что ожидает нас. Обещай мне проявить мужество, и если придётся умереть, — умереть с честью.

Императрица отвечала:

— Дорогой друг, что за мрачные мысли? Но я обещаю тебе. — И она тоже опустилась на колени около бюста покойной матери и молила небо даровать ей силы.