Летом тысяча девятьсот двадцать девятого года из Афганистана на оазис Лебаб налетели библейские полчища саранчи-шистоцерки.

Лебаб, увлеченный своей крохотной и солнечной жизнью, ахнул и неистово заметался. Опасность встала перед глазами, неожиданная как смерть; многими овладели гибельные предчувствия. Первые инстинктивные движения по защите хлопчатника от саранчи напоминали судороги эпилептиков. Царила паника, прикрываемая энергичными воззваниями, отъявленным наездничеством и партизанщиной. Издавались приказы, гордые и безжизненные, как павлиньи перья. Делалось все, на что только была способна лихая фантазия, ибо вначале никто ничего не знал.

Не было ни специалистов, ни инструкторов, ни мышьяковисто-кислого натра, ни оцинкованных щитов — ни знаний, ни людей. Лишь пафос отчаянья и стихийная воля к борьбе.

Ашхабад от Лебаба неописуемо далеко. А единственный энтомолог в Дивона-Баге на свирепый вопрос галопом прискакавшего за двести километров лебабского предрика только поёрзал плечами. Озабоченный собственным невежеством, он в тихом раздумье пробормотал:

— Представьте себе, совершенно не изученный вид! Афганская саранча! В летной стадии. Мы ничего не знаем: ни биологии ее, ни экологии. Скажите, ну, кто мог ожидать?..

Саранча прилетела в Лебаб уже отягощенная своей беспокойной и ненасытной жизнью. Самый простой рефлекс руководил ею — инстинкт воспроизведения себе подобных. Она нетронутыми оставила нежные поля хлопчатника и исчезла в пустыне. Одержимая естественным желанием смерти, саранча торопилась заложить кубышки и умереть.

И через месяц на Лебаб должно было тронуться из чрева пустыни новое поколение неисчислимых и голодных саранчуков.

Бред сомнений и лихорадка навязчивого состояния охватили Лебаб. Был только один выход: остановить роковое нашествие. Надвигалась борьба человека с насекомыми — непреклонная и бесчеловечная. Надо было готовиться к ней, стиснув зубы и затаив тревогу дыхания

Не знать врага — не знать победы. Саранчу скрывала пустыня. Саранча могла быть на севере или на юге, рядом с оазисом или в недрах раскаленных песков. Надо было во что бы то ни стало произвести регистрацию залежей кубышек и составить «саранчовую» карту. Кто-то должен был ехать в пустыню. Выбор пал на меня.

* * *

Ранним утром мы выехали в пески.

Оазис был безлюден и тих. На площади возле арыка дикие голуби наслаждались сладкой водой. В мечети слышался шорох: то осыпалась на истлевшие цыновки пыль древности и забвения. На исполкомовском крыльце доверчиво храпел милиционер. Слева, из пустыни выкатывалось солнце; оно было круглым и воспаленным, как пендинская язва.

Дорога вышла за кишлак Дюшамбе, иначе Понедельник. По краям дороги темнели однообразные углубления. В предрассветной темноте в эти заботливо вырытые ямы матери-эрсаринки кладут больных младенцев и с трепетом ждут, когда злой дух болезни, страшный «ал», прилипнет к первому проезжему и освободит любимое тельце от непонятных страданий.

Чикинский арык был полноводен, и Могучий подозрительно понюхал пыль, проходя через трясущийся мостик. На повороте к Бахши-Читагскому аулсовету он взял было вскачь от стремительной ярости лебабских псов, но одумался и через розовеющий тутовый сад, мимо изумрудного клина люцерны вынесся прямо на желтое безмолвье, к мертвому простору великих бугров.

— Ну, — сказал я, обернувшись, — прощайтесь, Абдулла, с зеленью и водой.

Переводчик Абдулла с досадной неловкостью сидел на туркменском седле. Короткие ноги его болтались, как козьи соски, и тело нависало над конскою шеей. Он ухватился рукою за ленчик и улыбнулся мне невеселой улыбкой.

Топот копыт вдруг смолк. Начались пески.

…Властительны и равнодушны Кизил-кумы. Неправдоподобен унылый хаос безжизненных бугров. По склонам их бледным видением лежит наветренная рябь. Это орнамент пустыни; он прост и нежен, как ракушка.

Меж сыпучих хребтов идет путь на Хиву. Верблюжий помет и следы караванов указывают его. Местами, как трупы горбунов, громоздятся друг на друга увалы. Порою раскрывают беззубые рты котловины. Кругом — безмолвье и гибельный покой.

Мы оборачиваемся назад.

За буграми в нестерпимой свежести зеленеет полоса оазиса. Там — вода, движение и жизнь. В глазах Абдуллы я вижу тихое отчаяние. Он шепчет: «Не скоро, ой, не скоро мы наверное вернемся…» В шопоте его — бессильная жалоба. Не много у переводчика потребностей в жизни, но даже грязный тюфяк на дворе агроцентра и сундук, в котором можно вечерами перекладывать любимые вещи, недосягаемо выросли вдруг и стали загадочно прекрасными.

Мы молча тронули лошадей дальше.

Из-за бугра неожиданно показалась убогая пара: слепой, выжатый жизнью старик с мальчиком-поводырем. Это был «джарчи» — базарный глашатай. В базарные дни, вежливо раздвигая толпу, движется вдоль глиняных рядов эта спокойная и грустная двойня. Голосом тонким и напряженным старик оповещает базар о всех новостях, за оглашение которых ему заплачен двугривенный. «А-а-а-а-а!» ввинчивает он в базарную сутолоку тоскливый звук и кончает: «У агронома для дехканских коров есть хороший бык. А-и-а-и-а! Сегодня в исполкоме будет собрание батраков. А-и-а-а! — У Куль-Мурада из кишлака Мамаш пропал белый ишак. А-а-а-и-а-а! Завтра утром все дехкане должны выйти на хошар против саранчи».

Но куда по горячим буграм идет теперь этот раздавленный судьбою старик с покорным мальчиком впереди? И я обращаюсь за раз'яснением к Абдулле.

— На ближайший колодец Лайкак, — отвечает Абдулла. — Там у него какие-то родственники… шут его разберет! Хочет отдохнуть на свежем воздухе — попросту говоря, напиться вдосталь душистого зеленого чаю.

Слепой старик-глашатай.

Ровно через полтора часа лошади, преодолев громадный увал, ступили на твердый грунт, и рассыпчатый гравий с приятной неожиданностью заскрипел под копытами. Меж бугров легло ровное пространство узбоя — высохшего русла какой-нибудь нео- или палеолитический реки. А может быть здесь некогда был скромный приток той могучей водоносной ветки, протекавшей через весь Туркестан, которая исчезла вместе с гипотетическим Монгольским морем и которая в библейские времена носила у древних евреев название «Гихон»?

Некоторое время я думаю о веках, навсегда успокоившихся, о прошлом этой раскаленной земли, о людях, которые были и очень просто исчезли. Потом внимание мое привлекает караван, колыхающийся впереди нас волною груженных горбов.

Под шеей у верблюда висел фонарь, на горбе сидел старик с лицом мумии.

Раз, два, три, четыре… Ого, целый караванище: верблюдов наверное пятьдесят. Он идет из Секиз-яба, не иначе: местные караваны — куцые и всегда с вожатым ослом впереди. Да и верблюды передо мной — не верблюды, а дымчатые гиганты. Могучее телосложение, громадные суставы, черные гривистые шеи. Представляю, какая грузоподъемность у этих животных.

Караван разукрашен. На верблюжьих мордах горделиво колышутся цветные кисти и тугие стебли ковровых жгутов; с костлявых крестцов свешиваются древние паласы; под изогнутыми шеями качаются великолепные бидла — они членистовидны и издали похожи на медные гофрированные галстуки. Верблюды ступают с бесстрастною надменностью, их извечно оскорбленные морды плывут в голубом просторе, и бидла издают звуки — величественные, тягучие и скорбные.

Мы поравнялись с головным верблюдом. Под шеей у него вместо бидла висел стеклянный фонарь, на горбе сидел старик с лицом мумии, в синей нарядной чалме.

Мы обменялись с ним стереотипным выражением вежливости:

— Соранг.

— Соранг.

В переводе это означает «Спрашивайте». — Спрашивайте о чем угодно, ибо всякая новость в пустыне так же прекрасна, как свежий душистый хлеб и сладкая вода.

— Интересно, что они везут? — спросил я Абдуллу. И переводчик завязал медлительную и осторожную беседу по поводу массивных тюков, отягощающих верблюжьи горбы.

Караван вез из Секиз-яба в Дивона-баг небывалую партию каракулевых шкурок, закупленных Госторгом у афганских купцов. Я слышал об этой партии в Лебабе: один афганский бай предложил купить у него сто тысяч смушек, ибо каракулевый рынок Афганистана был подорван между-усобной войной.

Караван остался позади. Впереди нас было все то же пространство желтых песков.

С навязчивой яростью начало прижигать кизил-кумское солнце. На шерсти лошадей выросли мыльные комья пены. Ноздри их были жадно раскрыты и трепетали.

Вдали, над раскаленной равниной сияла парча миража. Это был сверкающий мираж воды, куполовидных зданий и деревьев.

Солнце становилось на полдень и свирепело.

— Что-то плохо мне, — сказал Абдулла. Лицо его было зеленоватым, сожженный солнцем нос пылал как факел, спина была согнута дугой и ноги висели, освобожденные от стремян.

— Ничего, втянетесь!

Абдулла повесил голову. Потом в недоумении поднес ладонь к лицу и выпрямился: нос его и пальцы рук были в крови.

Я снял с плеча флягу, зашитую в кошму, и протянул переводчику; спрыгнул с седла, взял его руку и пощупал пульс. Секундная стрелка часов вращалась неугомонно и деловито. Я насчитал всего пятьдесят пять ударов в секунду.

— У вас слабое сердце и стенки сосудов… В общем ерунда, привыкните!

Лошади медленно обогнули песчаную гору — и глубокая западина простерлась внизу; на ней белели квадраты бедных сооружений.

— Колодцы! — воскликнул Абдулла.

— Не обнадеживайтесь: это Пять Горьких. Здесь кочевники бывают только раннею весной.

Когда лошади выбрались из котловины и из сизой дали поднялось двугорбие Ики-зек, я сказал Абдулле:

— Бодритесь! Часа через четыре будем пить чай на колодце Янгикуи.

* * *

На колодце Янгикуи, где мы ночевали, проводники-чарводары объяснили, что основная масса саранчи пролетела на север и запад, к колодцу Сорок Саженей; что мертвая саранча покрывает южные пески и равнину Черных Солончаков; что ехать в этом направлении опасно, так как там нет ни колодцев, ни стад, ни людей; что дорога туда им известна, но сопровождать нас они не могут.

Абдулла перевел мне это и в горестном ожидании вздохнул.

— Спросите у проводников, знают ли они дорогу через Черные Солончаки.

Рыжий и жуликоватый Иль-Мурад-Бегенч поспешно сказал: «Хава!» Потом подумал и смягчил ответственность смелого утверждения прибавкой: «Аз-аз!» Посмотрел на другого проводника и стыдливо пробормотал: «Иок!» Надвинул чалму на лоб, почесал бороденку и заявил окончательно: «Гэч иок!» Процесс мышления рыжего Мурада в последовательности своей выражался так: «Да!.. Мало-мало… Нет… Совсем нет!»

Толстый и сосредоточенный Анна-Бахим ответил просто: «Не знаю».

— Что же будем делать? — окрепнувшим голосом спросил Абдулла.

Я задумался.

Вдали над раскаленной равниной сияла парча миража.

В песках ни троп, ни дорог нет, если не считать легковейных караванных следов; нужно знать направление; его могут указать проводники-чарводары. Но не исключена возможность того, что мы заблудимся и попадем в зыбучие бугры. У нас один небольшой бурдюк с водой; если за сутки мы не выберемся к оазису, лошади станут; тогда положение наше будет опасным. Но не определить размеров и плотности саранчовых залежей в Черных Солончаках — значит ничего не сделать

— Завтра до восхода мы выедем в сторону солончаков, — сказал я. — Пусть наши непутевые проводники узнают направление самым точным образом.

У Абдуллы опустились плечи. Он молча посмотрел на меня и отвернулся.

Мы тронулись, в путь с рассветом.

Впереди бессмысленно горячил коня краснобородый Иль-Мурад. За ним в высоком туркменском седле колыхался женоподобный Анна-Бахим. Сзади меня, взбодренный свежестью утра, высвистывал песенку Абдулла. Солнце еще пряталось в песках, но облака над нами уж алели, как нежная грудь розовых скворцов.

Я не успел выкурить и двух папирос, как слева увидел «святое место» Аулия Шайдан, о котором нам говорили на колодце. Оно было бесцветно и сурово, как сама пустыня.

Туча саранчи пролетала на север и на запад.

Из бугра торчал скучный шест; его окружали сухие безлистые прутья; на них висели тряпочки, истрепанные годами и ветром. Вокруг по бугру во множестве валялись посохи, битая глазурь, кувшины с былыми подношениями и осколки пиал. Скудна и ленива на выражение была память кочевников об отшельнике Шайдане.

За «святым местом», на бледной равнине мы заметили желтые трупики саранчи. Они лежали разорванными пятнами на буграх и во множестве под кустами верблюжьей колючки. Здесь должны были быть и залежи кубышек. Саранча закончила воспроизводительный процесс, рефлексы ее угасли, а вместе с ними угасла и ее жизнь.

Мы спешились. Наших лошадей взяли проводники. Некоторое время они с любопытством за нами следили, потом повернулись на живот и заснули. Я опустился на колени и начал внимательно рассматривать трупы насекомых.

Растянутый и высохший яйцеклад отдельных самок был глубоко вонзен в песок. Я раскопал почву и на глубине семи-восьми сантиметров с чувством удовлетворения нашел бледно розовую кубышку. Она не была, как у других саранчовых, покрыта корочкой из слипшихся частиц земли: оголенные яички, похожие на малюсенькие бананы, плотно налегали друг на друга, образуя упругий и нежный огурчик. В кубышке было девяносто пять яичек; из каждого такого яичка должен был вылупиться прожорливый саранчук.

Дальнейшие раскопки превзошли все мои ожидания. На одном квадратном метре залегало около ста двадцати кубышек. Следовательно, до двадцати трех тысяч саранчуков могли отродиться на площади обыкновенного письменного стола!..

— Да они сожрут весь Лебаб! — отчаянно вскричал Абдулла.

Я послал его отыскивать кубышки по линии меж песков, а сам взял направление, перпендикулярное к началу его движения: таким образом можно было приблизительно определить общую площадь заражения.

Передо мной с безотрадным однообразием стал возникать за бугром бугор, Кварцевым блеском сверкал песок. Он был упруг и податлив. Солнце осторожно накаливало кожу лица. Я вспомнил о Черных Солончаках и повернул к лошадям: слишком много времени могли отнять тяжелые и топкие увалы.

— Километров десять будет… квадратных! — крикнул мне издали Абдулла.

— Ну, хватили! А впрочем… чорт ее знает.

Мы разбудили проводников и поспешно тронулись дальше, держа направление на юг. Перед каждым скоплением мертвой саранчи Абдулла слезал с седла и привычным движением выкапывал саранчуковые кубышки. Неправдоподобной плотности саранчовая залежь простиралась до самых солончаков.

Они открылись перед нашими глазами бесконечным и мрачным видением. Были они похожи на тусклое зеркало, отливающее таинственные внутренним светом. С края, где злостный избыток соли был до предела насыщен влагою воздуха, черная глина хлюпала под копытами жидким и сверкающим месивом. Дальше к центру солончаки были тверды, упруги и звонки.

Я пустил Могучего иноходью. Конь вытянул шею и вдохновенно поплыл над мрачным паркетом, рассыпая дробный и чистый звук. Ноги его мелькали с зачарованной быстротой. В плавной стремительности колыхалось короткое тело, трепетала густая монгольская грива.

Преломленные лучи солнца с затаенной злобой отражались от черного диска солончаков. Казалось, что солнце в полном затмении навзничь легло на землю, и мы едем по этому мертвому солнцу, изливающему из недр своих зловещий рассеянный свет.

Больше часа пересекали мы равнину солончаков.

Потом были бугры, увалы, увальчики, гребни и знойные ложбины, прикрытые девственными зарослями селина. Желтые горбы, голубая глазурь неба, безлюдье, дичь. Белобрюхие стада антилоп-джейранов; спокойная гибкость их движений, в которых было больше наивного любопытства, чем звериного страха. Стремительная упругость прыжков дикой кошки; пепельная шкурка ее нежно рябила точками черных пежин. Тугая медлительность черепах. Панические зигзаги розовых ящериц. Смехотворно грозные позы варанов, которых туркмены зовут «зем-зем» и чьи ликующие шкурки идут за границу на выделку «крокодильих» портфелей и туфелек для пресыщенных дам. Остановки ради кубышек, когда рыжий Иль-Мурад в глупом нетерпении хлестал камчою коня и надоедал назойливым причмокиванием губ.

Тени прятались под брюхо коням. Близился полдень.

На склоне уродливого бугра плотною массой желтели трупы саранчи. Я склонялся в своих вычислениях, построенных больше на теории вероятности, чем на простых правилах умножения, к тому, что цифра зараженной площади доходит уже до ста квадратных километров. Но как ни утомительно было в дурманящий зной рыться в огнедышащем песке, надо было исследовать и это крупное скопление трупов.

— Боюсь слезть с лошади, — нетвердым голосом сказал Абдулла. — У меня кружится голова и красные круги перед глазами.

Я спрыгнул с седла и опустился на колени. Пот сразу смочил лицо. Песком обожгло руки, Я поднялся. Через подошву сапога настойчивыми струйками проникал жар. В гневном нетерпении топтался на раскаленном песке Могучий. Я не выдержал и вскочил в седло.

Было одиннадцать часов утра.

Солнце стояло над головой, неподвижное и роковое. Зной потоками вспыхивающих игол изливался на обожженное тело. Воздух стеклянной массой струился над песками. Пески накаливались и дрожали, объятые бредом солнечной лихорадки. С коней лился пот. Я чувствовал: кипящей кровью набухает голова и лопаются, как каштаны, последние мысли.

— Товарищ… я сейчас… свалюсь, — прохрипел сзади меня Абдулла.

— Держитесь, — грубо сказал я, не оборачиваясь. — Нечего хныкать. — Повернувшись боком на седле, развязал куржум и вынул мохнатое полотенце. — Возьмите и обвяжите голову, а то еще удар хватит!

Кровь настойчиво била в виски. Пот слепил глаза и солонил губы. По спине и затылку прыгали огненные блохи. Голова тяжелела и казалась невообразимо большой.

Проводники остановились. Иль-Мурад нагайкой тыкал вперед; Анна-Бахим недоверчиво качал головой и пальцем показывал влево. Кони яростно крутились на вершине увала.

— В чем дело? — спросил я Абдуллу.

— Рыжий говорит, что нужно ехать в Беик-тепе не сворачивая. А толстый боится, что мы попадем в непролазные Высокие Бугры.

Иль-Мурад не внушал мне доверия. Этот легковесный хвастун с прямолинейностью тупого и равнодушного ума вел нас все время по одному направлению: он не видел роковых котловин и провалов, не замечал скрытых примет пустыни, по которым можно было угадывать необходимые отклонения от мысленно намеченного пути.

— Пусть нас ведет Анна-Бахим — приказал я Абдулле, и мы свернули влево.

Сыпучий путь потянулся меж бугров — гладких и сверкающих как бычьи пузыри. Потом бугры сомкнулись и встали перед нами в насмешливом безмолвном ожидании. Мы приблизились к крутой их подошве и затянули поводья, Анна-Бахим склонился с седла и стал рассматривать песок под ногами лошадей. Лицо его налилось кровью, шея вздулась и пот торопливо капал с коричневого носа. Иль-Мурад тотчас же подъехал к нему и рукою показал назад.

— Башим агартма! Не морочь голову, — крикнул я рыжебородому хвастунишке.

Лошади, тяжело виляя крупом, взобрались на бугор. Впереди был все тот же ликующий и наглый простор пустыни, завешанный вдали желтоватой мглой.

Лошади, по колено погружаясь в песок, спустились с увала. И у подножья его мы увидели черные точки ослиного помета.

Это было откровение. Мы стояли неподвижные и наслаждались скромным видом естественных знаков, указывающих на то, что здесь проходили одомашенные животные, а следовательно и человек. Анна-Бахим горделиво улыбался. Абдулла спрыгнул с седла и недоверчиво потрогал сухие твердые комочки. Они лежали разорванными четками, выброшенные на ходу за ненадобностью каким-нибудь равнодушным вислоухим ослом. Но для нас они были звездами земли, по которым можно было и днем держать путь через пустыню.

И мы тронулись по этому овеществленному следу.

Бугры расступились. Словно отодвинутые чьей-то нетерпеливой и властной рукой, они изломанной линией протянулись на северо-запад. Перед нами открылась белая ложбина. Анна-Бахим привстал на стременах, и чалый метис его перешел сразу на короткий галоп. Я обогнал этого цыбатого урода и увидел впереди себя влажную яму, зияющую среди песков.

Это был кем-то разрытый и брошенный родник; подпочвенной водой из поверхностных пластов земли он наполнил яму до краев.

Лоснятся седла и качаются освобожденные стремена. В сладком нетерпении лошади вытягивают шеи. Жадно глотает Могучий, потом внезапно задумывается, раскрывает рот, и вода через желтые зубы струится на песок. Он вновь тянется к яме, нервничает и с истерическим визгом бьет задом коня Иль-Мурада. В беспокойном огорчений лошади топчутся по влажному песку. Они продолжают хватать воду и, стуча резцами, выплевывают ее обратно.

Я зачерпываю горсть и пробую: вода горько-соленая.

Покорно и молча едем дальше.

Не отъехали мы и пяти километров от горького родника, как пустыня неожиданно вздохнула. Под конскими копытами зашептал стремительный песок. Мрачные клубы пыли метнулись в сторону. Ближние бугры, словно упрямые распылители, подули песочным ветром. Перекатываясь через голову, пронеслись мертвые от страха верблюжьи колючки. Я вынул из куржума плащ. Иль-Мурад развязал платок, опоясывавший халат, и обернул им затвор винтовки. Абдулла застегнул ворот. Даль бугров пожелтела, словно малярик, потемнела и пропала.

Мы тронули лошадей собачьей рысью.

— Кара-ель! — крикнул, обернувшись, Анна-Бахим.

Начинался «черный вихрь» пустыни.

Ветер с возрастающим ожесточением бил в правое ухо. Пыль покрыла морду и шею Могучего. Грива его развевалась как пиратский флаг. Песок звенел, взбухал и желтыми хвостами уносился в неизвестность.

Мы рысью прошли меж увалов разгулявшейся равнины и свернули вправо. Ветер с торжествующей радостью загудел и ударил в лицо. На зубах заскрипел песок. Дышать стало трудно.

Начинался «черный вихрь» пустыни.

Равнина кончилась. Впереди было сплошное пространство дымящихся бугров. Их злобой одушевленные гребни вздымались, опрокидывались и вновь выростали с бесцельным упорством. Ветер, словно обезумевшей великан, хватал с них пригоршни песка и в мрачном вдохновении осыпал наши головы. Я закрыл глаза и сквозь щелочку левого следил за хвостом коня Анна-Бахима. Чем смотрел вперед Анна-Бахим — я и сейчас не знаю.

Сила ветра росла. Взвихренные груды песка с металлическим свистом перемещались с бугра на бугор. Великие бугры тряслись и рассыпались. Песочные лавы с роковой настойчивостью осыпались на нас. Я чувствовал острую боль в песком избитом лице и запорошенных глазах.

Солнце похожее на мутный блевок, извергнутый из возмущенного чрева пустыни, медленно и неуклонно скатывалось вниз. Оно падало все быстрее, словно топор гильотины.

Не было слюны, чтобы выплюнуть изо рта песок. И фляжка моя была давно пуста.

Одно напряженное желание поддерживало тело и испуганную душу: вперед! Впереди был… должен был быть оазис…

…А мы не заблудились?

Со мной поровнялся Абдулла. Он разевал рот, как лягушка, и силился перекричать свист ветра.

— …Рыжая… сволочь… прикажите ему… сбивает проводника… опять.

Я дал Могучему безумную нагайку. Конь вздыбился и рванул. Я конскою мордой уперся в бок Иль-Мурада.

— Пошел! Назад!

Иль-Мурад судорожно затянул повод: он правильно понял выражение моего лица.

Солнце, истощенное мглой, умирало.

Лошади шли по запястье в песке. Они жадно дышали, вздымали натруженные бока, но шага не укорачивали. Их гнало вперед, как и нас одно нестерпимое желание — оазис, вода!

Солнце исчезло.

Я крикнул Анна-Бахиму: где Лебаб?

— Бильмедым! — ответил он.

Это можно было перевести двояко: «не знаю» или «не понимаю». Я предпочел бы последнее.

Мгла сгущалась. Она оседала на нас с песком, вихрем и безмолвным отчаянием.

Впереди все потемнело. Черная полоса выросла перед нами. Полоса приближалась — плотная и загадочная. Верхняя линия ее была разорвана и трепетала. Новый — влажный и тревожный — шум ударил в уши.

Деревья!..

Лошади подхватили галопом. Копыта с неописуемой быстротою застучали по твердому грунту. Через великолепный сугроб песка въехали в кишлак. Над нами в бурной радости зашумели ветви. И справа раскрытою грудью сверкнула вода.

Мы слетели с седел. И вместе с лошадьми полезли в тихо смеющийся освежающий арык.

За кишлаком, как лютая собака, металась пустыня…