Из тюрьмы вышла администрация принимать этап. Принимал его начальник тюрьмы Дуппер, сдавало начальство этапного конвоя.
Нас выстроили по пять человек в ряд. Пересчитали пятерки. Но когда началась поименная перекличка, Раснер, стоявший в первом ряду, выступил вперед и сказал:
— Поименную перекличку и развод по камерам мы просим производить только с участием старосты. Только по его вызову будут выходить зэки.
— Никаких старост! Здесь не Соловки. И не лагерь. Я сдаю этап начальнику Верхне-Уральского политизолятора.
Ягода прочел первую фамилию.
В рядах зэков царило спокойное молчание. Неоднократно повторяли Ягода и Дуппер, что требование признать старостат безнадежно. Напрасно зачитывали они то одну, то другую фамилию. Строй арестантов молчал. Краснея от гнева и не зная, что предпринять, Ягода почти крикнул угрожающим голосом:
— Первая пятерка, шагом марш!
Первая пятерка двинулась вперед и зашла в здание тюрьмы. Опять попытался Ягода называть зэков по фамилиям. Никто не отзывался. Тогда он стал вызывать по пятеркам…
Никогда раньше, никогда позже не слышала я о приеме этапа без поименной переклички. Очередь приближалась к нам с Шурой. Мы стояли в одной пятерке и думали, что зайдем в тюрьму вместе.
Но раздалась новая команда:
— Женщины, выходи вперед!
Снова разлучались мы с Шурой.
— Мы будем вместе, — спешно сказал он мне, — хотя бы на одной прогулке. Я кивнула головой и выступила из своего ряда вперед.
В нашем этапе было всего около двадцати жен-шин. Всех нас завели в тюрьму сразу.
Войдя в тюрьму, мы попали в огромное полутемное помещение. Все оно было заставлено длинными столами, заваленными бумагами, папками, делами. За столами сидели работники тюремной конторы. За одним из столов сидел человек в военной форме.
— По одной подходить.
Я первой отделилась от группы товарок.
— Ваша фамилия? Я молчала.
— Вы слышите меня? Назовите свою фамилию, а то хуже будет!
— Староста знает мою фамилию, — ответила я.
— Вещи свои получать будете? — последовал вопрос.
— Когда староста скажет, буду получать. Сидевшие за столом сотрудники перебирали папки с делами. «Ведь при каждом деле есть фотокарточка», — подумала я.
— Перевести в камеру № 7.
От группы надзирателей отделился маленький, коренастый, совсем молодой. Молча указал он мне направление. Я оглянулась на товарок, кивнула им и пошла к двери. От двери шел широкий, длинный, сводчатый коридор. Под ногами цементный пол. За коридором поднималась лестница.
Я отсчитывала повороты и этажи. Первый… второй… третий… Площадка лестницы уперлась в большую, окованную железом дверь. В двери окошечко глазка. Дверь открылась, за нею стоял надзиратель. И снова — коридор. С обеих сторон его — двери камер. Коридор не был сквозным. Он был поделен на части. Каждая часть отделена окованными дверьми, у каждой двери — надзиратель. Каждая дверь — на замке.
Мы свернули направо. Теперь двери камер шли только с одной стороны. С другой — высокие зарешеченные окна.
Я не успела оглядеться — третья дверь по коридору под номером 7. Надзиратель повернул ключ в замке. Я вошла в камеру.
Переступив порог, я остановилась, пораженная. Прямо передо мною, против двери огромное окно. Конечно, оно зарешеченное, но трехстворчатое, выше человеческого роста, метра полтора в ширину. Сколько света лилось в камеру!
Камера высокая, побеленная. Восемь шагов в длину, шесть — в ширину. Вдоль стен два деревянных топчана, небольшой столик, один табурет. В углу, конечно, параша. На двери — правила внутреннего распорядка, такие же, как во внутренней тюрьме.
«Эх, — мелькнуло у меня в голове, — Шуру бы сюда, на второй топчан». Больше я не успела ни о чем подумать. В соседней камере щелкнул замок. А через какую-нибудь минуту я услышала женский голос. Я бросилась к окну, стремительно дернула створку. Она послушно открылась.
— Кто в пятой камере? — крикнула я в окно. — Наташа Изгодина, анархистка с Муксолмы, а вы?
— Олицкая Катя, эсерка с Савватия.
— Вещей не брали?
— Нет.
— Фамилии не называли?
— Конечно, нет.
— Кто рядом с вами?
— Пока никого.
Откуда-то издали послышался женский голос. Звучал он тихо. Мы не могли различить слов. Окно моей камеры выходило в небольшой, окруженный стенами дворик. Напротив, метрах в восьми, высилось красное кирпичное здание. Стена была глухая, без окон. Только в первом этаже прорезана входная дверь. За каменными кирпичными стенами забора, окружавшими дворик, видны были еще дворики, поросшие высокой травой. Их всех окружала высокая тюремная стена. По углам, как полагается, вышки часовых.
Из моего окна видны были два дворика. Очевидно, прогулочные дворы. Тогда можно будет видеть гуляющих, подумалось мне.
Опять провели кого-то по коридору. Открылась дверь камеры № 3.
Первая створка окна забита гвоздями, но открывается. Я стучу в стену, узнаю — соседок две — Катя и Люся. Обе с Муксолмы. Передаю о них через окно Наташе. Потом Катя с Люсей передают, что во второй камере Шура С., студентка из Ленинграда. Ее камера — крайняя. Значит, наши камеры все женские. Верхние и нижние этажи пока молчат. Наташа говорит в окно:
— Может, и все крыло женское? В ее голосе огорчение. Мы строим уже планы, как связаться с мужчинами.
Я начинаю гадать, кого же из женщин приведут ко мне. Раздумья прерывает звук ключа, вкладываемого в скважину моей двери. Я ожидаю появления маленькой женской фигуры… А через порог переступает Шура, такой высокий, такой долговязый… Ошеломленная, я невольно отступаю назад. А Шура стремительно подходит ко мне.
— Что с тобой, Катя?
Но со мной уже ничего. Только Шура уверяет, что при его появлении на моем лице отразился ужас.
Шура знал, что его ведут ко мне. Когда на приеме он отказался назвать фамилию, начальник с насмешкой сказал:
— Ведите к жене, в седьмую камеру. Что будет? Как будет?.. А пока нам радостно вдвоем в пустой тюремной камере. Мы грязные, голодные, оборванные, но мы — вместе.
Я рассказываю Шуре о наших соседях. Шура знает Наташу и ее мужа, Юру. Его, очевидно, приведут к ней. Я вызываю Наташу к окну, но вместо нее отзывается мужской голос. Я ошеломлена, а Шура, перегибаясь через мое плечо, кричит:
— Юрка, здорово!
Шура очень доволен соседством Юры и Наташи. Он рассказывает мне о них. Оба они с Полтавщины. Анархисты, хорошие ребята. Наташе — 19 лет. Юра чуть старше. Нас вызывают к стене. Во вторую камеру к студентке-ленинградке привели ее бывшего мужа. Она с ним разошлась за месяц до ареста. Она не хочет сидеть с ним в одной камере. Называть фамилий нельзя. Что делать?
В корпусе тишина. Изредка щелкает глазок двери. Теперь, когда мы вдвоем, он нас особенно коробит. Мы — вдвоем, мы — наедине, и в то же время под вечным наблюдением человеческого глаза. Забегали надзиратели, защелкали форточки.
— Личные вещи получать будете? Из всех камер один ответ.
— Вез разрешения старосты — не будем. Примерно через полчаса новый вопрос.
— В баню пойдете?
— Без мыла, без полотенец, без белья в баню идти не можем.
Может быть, через час мы услышали — идет обход. Открываются двери камер. Когда очередь дошла до нашей, мы увидели человека в белом халате, не то врача, не то фельдшера.
— Согласно тюремным правилам, мы не можем принять этап, не пропустив его через баню. Тюрьма казенным бельем не обеспечена. Получайте личные вещи и идите в баню. Возможны инфекционные заболевания. Администрация тюрьмы не может отвечать за эпидемии, — говорит он каким-то скучающим голосом. Очевидно, ему надоело говорить это по всем камерам.
— Не пойдем, — отвечает Шура.
Дверь за посетителем закрывается. Мы с Шурой переживаем разговор с врачом, но форточка опять щелкает.
— На прогулку пойдете?
Мы устали, но разве можно отказаться от прогулки в новой тюрьме!..
— Конечно, пойдем!
Мы слышали, с тем же вопросом надзор обращался к соседней камере. И загремели открываемые двери. Мы выходим в коридор. Прогулка общая для крыла. Юра, Наташа, Катя, Люся, Шура С. с мужем и я с Шурой. Мы спускаемся с лестницы и выходим во дворик перед нашими окнами. Пересекаем его и выходим на прогулочный двор. Он большой и весь зарос высокой зеленой травой. Никто не ходил здесь до нас — ни тропинки, ни дорожки. Жаль топтать эту траву, но что поделаешь! Мы гурьбой выходим на середину двора.
— Полтора часа прогулки, — говорит нам вслед надзиратель и вешает на стену песочные часы.
Кружком садимся мы среди двора на траву. Нам видны тюремные окна нашего крыла и продольного крыла второго и третьего этажей. Мы болтаем, а будущее — в тумане, мы устали.
— Наташа, спойте что-нибудь, — говорит Шура.
У Наташи чудесный голос. Она поет гимн анархистов. В окнах корпуса появляются люди. Они приветственно машут нам платками. Узнать издали мы никого не можем. Все равно, это — наши товарищи. Мы машем им в ответ.
Спокойно ходивший вдоль забора надзиратель явно обеспокоен. Очевидно, у него нет инструкции в отношении пения. Он нажимает кнопку звонка. На вызов приходит старший. Пошептавшись между собой, они сообщают: «Прогулка окончена».
Едва мы зашли с Шурой в свою камеру, как услышали голоса и шаги под окнами. Подойдя к окнам, мы увидели, что через дворик проходит группа наших товарищей, человек пятнадцать. Все они шли с прогулочного двора, расположенного против нашего.
— Шолом! — кричит Шура в окно. Шолом поднимает голову.
— Шура! Катя! С новосельем!
Шолом всегда шутит. Но, Боже мой, какие они все оборванные, грязные! Брюки — сплошная бахрома.
Гулявшие зашли через те же двери тюрьмы, через которые выпускали нас. И через минуту мы услышали топот ног по нашему коридору. Товарищи возвращались с прогулки мимо нашей камеры. У дверей нашей камеры Шолом громко сказал:
— Привет, Шура, Катя!
— Привет! Привет! — закричали мы в ответ.
Ура! С первых же часов жизни стены камер раздвинулись!
Вечером, во время оправки, мы познакомились с нашей уборной. Уборная играет большую роль в жизни зэков. В нее водят зэков из многих камер. Через нее поддерживаются связи с камерами соседнего коридора, с верхними и нижними этажами. Уборные подвергаются систематическим и самым тщательным обыскам, но зэки изощряются и почти всегда умеют перехитрить администрацию тюрьмы. От осторожности зэков зависит продолжительность связи.
Год провела я в Верхне-Уральском политизоляторе. С самых первых дней нами были созданы два места для переписки, то есть два почтовых ящика. Оба места продержались до моего отъезда. Но сделаны они были замечательно!
На второй или третий день Шолом, идя на прогулку, бросил в нашу камеру хлебный шарик. В нем оказалась тоненькая проволочка со спичку длиной, кончик ее был загнут, как крючок. Это был ключ.
Вечером по ниточке через окно с верхнего этажа нам спустили записку. В ней дано было указание, как пользоваться ключом.
В уборной в деревянной кошелке для полотенец и в деревянном…… (пропущена строка. — Прим. перепечатывающего). В древесном сучке — щель, в нее закладывается ключ. Затем, после поворота, ключ поднимает сучок, как пробку. Под сучком была высверлена дыра, в которую входила записка, туго скрученная, по длине и ширине равная мундштуку папиросы.
Обычно, почту нашей прогулки отправлял и принимал Шура. Всего два раза заменяла его я. Даже зная, где искать и что искать, я еле высмотрела нужный сучок и щель в нем.
Ну и берегли же мы эти два места! Вся личная корреспонденция зэков шла иными путями. По этим — шла только связь со старостой.
Третий день сидели мы в своих камерах — грязные, без постельных принадлежностей, без вещей и книг. Мы получали ежедневно еду. После соловецкого питания, она нам казалась очень вкусной. В нее входила картошка, свежие овощи, лук. Суп варили из свежего мяса, которого мы на Соловках не видели. Дни чередовались. Один был мясной, другой — рыбный.
Мы получали прогулку два раза в день. Полтора часа до обеда и полтора часа после обеда. Два раза в день, утром и вечером, нас выпускали на оправку в уборную. Остальное время мы проводили в камерах под замком.
Конечно, нам было очень тоскливо без книг, очень трудно без вещей: ни мыла, ни полотенца, ни белья, ни постельных принадлежностей. Месяц не мылись мы, месяц не меняли белья. Особенно трудно было женщинам.
На четвертый день с обходом по камерам пошел начальник тюрьмы. Мы вежливо здоровались с ним, но на его вопрос, нет ли у нас заявлений или вопросов к нему, заявляли, что все заявления и вопросы зэков перед ним поставит наш староста. Самым мучительным для нас был вопрос почтовый. Больше месяца не писали мы родным. А начальник уведомлял:
— Почта принимается раз в декаду, в день обхода начальником камер. Сегодня до вечерней поверки можете сдавать письма дежурному по корпусу.
В тот же день вечером после поверки, когда все прогулки окончились, во дворике под окнами нашей камеры раздались шаги, послышались голоса. Мы выглянули в окно. Целая группа наших товарищей со свертками белья под мышками шла в баню. Среди них был наш староста Раснер, он кричал:
— Товарищи, получайте вещи, идите в баню! Подробности сообщу позже!
Партия арестантов вошла в двери здания, расположенного перед нашими окнами. Как удачно, каждые десять дней мы с Шурой можем видеть всех зэков, проходящих мимо наших окон.
Как только двери здания закрылись, мы с Шурой принялись передавать камерам:
— Староста договорился. Товарищи, принимайте вещи, собирайтесь в баню!
И уже вызывали надзор, требовали вещи, надзор ворчал:
— То отказывались, теперь всем подавай. Получите в порядке очереди.
Всю ночь и весь следующий день мыли людей в бане. Мы не отходили от окон, караулили. Не с одной партией обменялись мы приветствиями! На следующий день мы получили подробную информацию от старосты. Неофициально, но фактически староста был признан. Начальник вел переговоры с Раснером по всем вопросам жизни коллектива. Он сказал, что не допустит обхода камер старостой, будет пресекать связь между камерами разных прогулок, но сам добавил, что ему ясно, что зэки всеми силами будут поддерживать эту связь. Чья возьмет. Начальник разрешил перевод денег со счета на счет заключенными на одной прогулке. Перевод денег с прогулки на прогулку разрешается по письменному заявлению, поданному ему во время обхода. Книги, газеты, журналы разрешается передавать с прогулки на прогулку только через библиотекаря тюрьмы. Передача продуктов, вещей — с особого разрешения начальника.
Раснер уведомил начальника тюрьмы, что по всем вопросам нашей жизни переговоры сейчас и впредь будет вести только он. В случае каких-либо сообщений или требований к зэкам опять-таки надо обращаться только к нему. По личным вопросам зэки будут говорить сами с начальником тюрьмы во время обхода.
Староста прислал нам инструкцию распорядка нашей жизни: «Каждая прогулка выбирает ответственное по прогулке лицо, которое держит связь со старостой, ведет учет всех денежных средств зэков на прогулке. Староста сообщает ему, какую сумму может израсходовать на себя каждый здоровый и каждый больной. О состоянии здоровья всех зэков сообщается старосте. Староста пришлет указания, какие газеты и журналы выписывает каждая прогулка. Все продуктовые посылки, получаемые зэками прогулки, делятся между ее членами с учетом больных. В случае надобности перевода денег с прогулки на прогулку перевод будет делаться через начальника тюрьмы».
После получения личных вещей, бани, обхода библиотекаря началась наша повседневная верхнеуральская жизнь.
Тюремный паек был совершенно терпимым. Деньги, которыми мы располагали, уходили, главным образом, на выписку газет, журналов, на почтовые расходы. В основном, прикупали спички, махорку, хлеб. Летом — овощи: огурцы, морковь… Борьба за права
Верхне-Уральская тюрьма открылась нами. Она не была обжита ни зэками, ни надзором. В ней не было никаких традиций.
Традиции мы привезли с Соловков. Надзор был еще дезориентирован. Его, очевидно, наставляли, как надо держаться с новыми арестантами. Ему внушали, что мы — «враги народа», подлежащие строжайшей изоляции. Вступать в разговоры с нами надзору было категорически запрещено. И в то же время ему внушалось, что мы — не обычные арестанты, а политизолированные.
Попав в новую тюрьму, мы понимали, что с первых дней надо отстаивать свои права, пока еще не установился режим. Перестукивались мы, конечно, и днем, и ночью, нисколько не маскируясь. Из этажа в этаж через окна по нитке передавалась почта. С одного прогулочного двора на другой почта перебрасывалась через забор. Конечно, надзиратели старались ловить почту, иногда им это удавалось. Через окна мы переговаривались, в камерах пели, пели и хором, стоя у окон. Все это шло не без борьбы. В первые дни, когда мы переговаривались через окна, надзиратели с вышек начинали кричать, заглушая криком наши слова.
Однажды, по распоряжению ли начальства или по самочинству дежурного, по товарищу, говорившему через окно, был дан выстрел. Пуля влетела в камеру, выбив стекло. К счастью, она никого не задела. Сейчас же началась обструкция по всему корпусу. Мы били в двери камер руками, ногами, крышками от параш. Во всех камерах у окон стояли зэки и перекрикивались. Все коридоры заполнил надзор. Этот грохот продолжался до тех пор, пока не явился начальник для переговоров со старостой, и пока староста по нашим нелегальным каналам не дал нам указание прекратить обструкцию. Начальник заверил старосту, что стрелявший снят с поста и будет подвергнут наказанию.
Вторая обструкция была примерно через месяц после нашего приезда. Нелепа она была и никчемна. В послеобеденное время, ожидая вечерней прогулки, мы, как обычно, сидели по камерам и читали. Внезапно нам послышался крик, а затем стук. Мы прислушались. Стук нарастал. Если вначале нам показалось, что стучит одна камера, то теперь стучало целое крыло. Наше крыло стало перестукиваться, пытаясь узнать, в чем дело. Ничего понять мы не могли, но грохот усиливался и приближался. Коридоры опять наполнялись надзирателями. Они бегали от форточки до форточки дверей, требуя прекращения стука, спрашивая, что нам нужно. Мы сами не знали, что нам нужно, — нам нужно прекращение стука другими.
Тюрьма грохотала. Надзор обезумел. В волчок дверей они просовывали дула револьверов, грозя стрелять. Дверь нашей камеры расшаталась. Что делать, если она сорвется с петель, и мы вылетим в коридор? Я стала держать дверь, чтобы она не сорвалась, а Шура лупил в нее крышкой от параши.
Мы узнали потом, что в камере у Шолома дверь почти сорвалась с петель, и они тоже ее держали.
Я не помню, как закончилась обструкция, а возникла она глупейшим образом. Один из ленинградских студентов получил из дому посылку. Ему пришло в голову передать кусок колбасы товарищу с другой прогулки, просунув его через волчок двери. Идя по коридору на прогулку, он подбежал к волчку камеры и стал просовывать в него колбасу. Надзиратель схватил его плечи и потянул от волчка. Другие зэки, идущие на прогулку, оглянулись и, не поняв, в чем дело, подняли крик. На крики прибежали надзиратели из других коридоров и стали загонять, заталкивать всех в камеры. Тогда застучало все крыло. Стук подхватила вся тюрьма.
Вспоминать об этом как будто смешно, тогда же нам было не до смеха.
Тюрьма! Может ли понять ее человек, не сидевший? Условия, в которых мы находились на Соловках и в Верхне-Уральске, многим зэкам последующих лет казались раем.
Нас не так уж плохо кормили. И камеры были не так уж плохи. Мы получали газеты, журналы, книги, по пяти в декаду от библиотекаря, мы встречались с товарищами по прогулке, в камерах у нас были все наши личные вещи — письменные принадлежности, нитки, иголки, ножницы, даже бритвы. Жены сидели в камерах с мужьями, братья и сестры соединялись на прогулке. Мы имели право написать и получить по три письма в месяц (ближайшим родственникам). Так было. Но тюрьма остается тюрьмой. Человек, лишенный воли, человек, запертый за решетку, всегда мечется по своей камере, всегда меряет ее шагами. Самый воздух тюрьмы отравлен. Отравлены и лица арестантов, серые, землистые, одутловатые. Политических зэков сопровождают всегда специфические условия. Они не чувствуют за собой никакой вины перед своей совестью, перед своим народом, перед человечеством. В большинстве своем это люди, которые во имя блага других, как они его понимают, приносят в жертву свою личную жизнь. Из жизни, в которой они отказывали себе во всем ради борьбы, из борьбы за идеалы, ради которой они причинили боль своим родным и близким, их вырвали и посадили за решетку… Где-то идет борьба, здесь — бездействие, вынужденное, томительное…
В царские времена было легче. Тогда мир делился на два лагеря — угнетателей и угнетенных. Тогда все лучшие люди, по крайней мере, сочувствовали жертвам неравной борьбы.
А теперь? Если у зэка рождалось малейшее сомнение в правильности тактических приемов его партии, если рождалось малейшее сомнение в ошибочности тактики его политических противников, ему приходилось плохо. Ведь он сидел в тюрьме, когда вокруг шла борьба за его идеалы.
Как-то вечером, когда мы сидели и занимались, застучала, вызывая нас, нижняя камера. В ней сидел товарищ, принадлежавший к «народовольцам». Знали мы его мало, связь поддерживали чисто деловую, так как через него шла почта на нижний этаж. Высказывался он всегда очень лево и народнически. Я ответила на его вызов и стала слушать. По мере принятия слов, сердце мое сжималось. Он стучал:
«Я пришел к заключению об ошибочности ряда положений… Я подал письмо с отказом от…»
Мне было достаточно.
— Что ему надо? — спросил Шура. Я сказала. Мы оба молчали. Нам нечего было отвечать ему.
— Надо известить старосту, — только и сказал Шура.
Тюрьма сломила еще одного человека. В середине лета к нашей прогулке присоединили еще одну камеру. Вызвано это было тем, что в Верхне-Уральский политизолятор прибыла еще группа зэков, которых решили изолировать от нас. Да и сами они не пожелали установить с нами связи. Мы поняли, что это не социалисты. Так это и оказалось. Это были, по-видимому, первые коммунистические ласточки в советской тюрьме. Первые зэки-коммунисты
Мы давно уже были уверены, что рано или поздно встретимся в тюрьме с большевиками. За это говорила логика событий. Если инакомыслие приводит в тюремную камеру, если социалисты и анархисты загнаны в политизоляторы, специально созданные для одного крыла рабочего движения, то неизбежно жизнь приведет сюда и оппозиционные течения правящей партии.
Было у меня, да и не у меня одной, не злорадное, но насмешливо-презрительное отношение к прибывшим: «Не рой другому яму, сам в нее попадешь». Еще на Соловках из газет мы знали о расколе в правящей партии, об оппозиции и ссылке Троцкого. Кем-то из товарищей была сложена песенка: «Веселые делишки писать в России книжки…», оканчивалась она словами: «Ты, Лева, тиснул зря уроки Октября». Троцкий и иже с ним зажимали рты нам, теперь зажали рот ему самому. В Верхне-Уральском троцкисты сидели в отдельных камерах, гуляли на отдельных прогулках, ни в какую связь с нами не вступали, даже отказывались передавать почту… Мечты и планы
Заводить семью мы с Шурой считали себя не в праве. Какая семья, если в настоящем и в будущем у нас тюрьма? Но под угрозой близкой разлуки мы все же решили соединиться. Мы часто говорили с Шурой о праве нашем иметь ребенка, о возможности воспитать его. Пока мы обдумывали и обсуждали, я забеременела. Мы встали перед фактом. Новое входило в нашу жизнь, во многом от нас не зависящую. Раньше мы предполагали, что после Шуриного освобождения я просижу еще около полутора лет. Теперь мы узнали, что в политизоляторе женщин с детьми не держат. Отправляют в ссылки. Что беременных освобождают за полтора месяца до родов. Для нас это означало, что через какой-нибудь месяц после Шуры выйду из тюрьмы и я.
Для политзэков был создан в те годы какой-то единый стандарт репрессий. Все мы получали в административном порядке по пунктам 5810–5811 три года политизолятора, за которыми следовало три года ссылки. Дальнейшее нам было неизвестно, но первое мы знали твердо. Мы не хотели ссылки. Нас манила воля. Передо мной теперь выбора не было. С ребенком на руках я поеду туда, куда меня повезут. Я буду жить в ссылке, растить ребенка. Обо мне нечего было думать, но Шура… Неужели и он должен быть пригвожден к ссыльному месту? Мечтать мы умели. Хорошо мечтать в тюрьме, на тюремной койке. Мы мечтали о том, что по крайней мере он не будет сидеть в ссылке. Уйдет в подполье.
Мы знали о разгроме всех партийных организаций на воле, о жестоком режиме террора, о невероятно трудных условиях подполья. Мы знали, что все нужно начинать сначала. Знали мы и то, что у большинства наших товарищей очень пессимистические настроения, что они не верят в возможность подпольной работы. Они полагали, что нужно ждать тупика, в который заведет коммунистов их политика. Мы с ними не соглашались. Мы не считали для себя возможным — сидеть и ждать.
Ощущая на себе изо дня в день, из часа в час гнет государства, гнет бюрократической машины, мы мечтали о подлинной социализации, о вытеснении государства обществом из всех сфер человеческой жизни. Мы не только мечтали, мы упорно занимались, читали, обсуждали. Шура штудировал труды Герцена, Лаврова, Чернышевского, Михайловского. Он вылавливал всевозможные статьи из журналов, старых и новых. Следил, насколько это было возможно, за современным развитием социалистической мысли за границей. Книгами и журналами мы были обеспечены хорошо.
В ту пору мы отошли уже от идеалистического понятия демократии. Оно казалось нам расплывчатым и неясным. Чудесная русская пословица: «Живи, и жить давай другим» перефразировалась нами «Человеку дозволено все, чем он не посягает на независимость другого человека».
Демократия трактовалась всеми — буржуазией, коммунистами… Она навязла у нас в зубах. Все хватались за нее, все аргументировали ею…
Мы стояли за демократию для демократов. В обществе свобода должна быть гарантирована всем, кто не посягает на саму свободу. Принуждение и насилие могут быть применяемы к тем, кто сам применяет или проповедует насилие над другими.
Мы искали и нащупывали новые аргументы, новые пути. Но их должна была подсказать новая жизнь. Кропотливая работа с людьми и над людьми для выковывания кадров на борьбу за свободную, гармонически развивающуюся человеческую личность против левиафана государства.
Время шло. Приближалось время Шуриного освобождения, разлуки надолго. Мы решили не добиваться соединения в ссылке, если окажемся в разных местах. Шура будет прилагать все усилия, чтобы бежать из ссылки. С этим решением мы простились в один из весенних апрельских дней. Он уходил на этап. Я оставалась в тюрьме. Шура уходит на этап
В последний раз обнял меня Шура, стоя уже на пороге камеры. Дверь за ним закрылась. Щелкнул замок.
В нашей камере я осталась одна. Все было полно Шурой. Только — койка его стояла незастланная одеялом, только — надзор отобрал лишнюю миску, кружку, ложку. Очень трогало меня в те дни отношение товарищей. Они передавали мне приветы, то и дело справлялись о моем здоровье. В каждый обход начальника я получала от товарищей с других прогулок передачи. На Пасху я получила от одного из товарищей совершенно изумительную передачу: характерно тюремная, с редким искусством сделанная работа — в маленькой сумочке, сплетенной из разноцветных хлебных шариков, лежала писанка — художественно раскрашенное яичко и брошка, камея, — тоже вылепленная из жеванного хлеба.
Я и все окружающие думали, что мне придется пробыть до освобождения месяца полтора. Но ровно через неделю после отъезда Шуры дверь камеры открылась. Старший объявил:
— Собирайтесь с вещами. Сперва я подумала, что меня переводят из одиночки в общую женскую камеру, но надзиратель добавил
— Казенные вещи сдать, книги отдать библиотекарю. Белье в стирке есть?
Так готовят в этап. Я поняла, что меня вывозят из тюрьмы.
Прежде всего я прокричала товарищам в окно:
— Меня вызывают в этап! На моем счету 40 рублей. Спросите старосту, на чье имя перевести деньги?
Я стала складывать вещи, а мое сообщение шло к старосте тюремными путями.
Освобождавшихся весной 1926 года было много. Денежный фонд зэков оскудел. Каждый здоровый освобождающийся получал на дорогу всего 5 рублей. Больным выделялось 25 рублей. Такая сумма была назначена и мне. Остающиеся 15 рублей староста предложил мне перевести на имя Наташи.
Пока я собиралась, надзор стоял у меня над душой и торопил. Теперь он прямо говорил:
— Этап ждет. Вы задерживаете этап. Мне так хотелось оттянуть, выйти на прогулку, проститься с товарищами.
— Почему не предупредили заранее? — ворчала я.
Причину спешки я выяснила потом. Администрация тюрьмы срочно включила меня в уже составленный и подготовленный этап. Настаивал на этом тюремный врач. Наступающая весна грозила разливом рек, бездорожьем. Тюрьма могла оказаться изолированной месяца на полтора. Он не хотел держать беременную в тюрьме сверх срока.
Так почему же не вывезли меня неделю назад вместе с Шурой? Ведь и сейчас дороги уже отказывали.
Последний раз оглядев нашу камеру, вышла я в коридор.
— До свидания, товарищи! — кричала я.
— До свидания, Катя! — кричали мне в ответ из камер.
Я шла коридором. За мной следовал надзор. Он нес мой чемоданчик и торопил меня. Но я не торопилась. Я медленно шла мимо камер, за стенами которых оставались товарищи. Неделю спустя я на этапе в ссылку
В последнем приемном помещении, где формировался этап, я встретила пять человек, окончивших срок и вывозимых в ссылку. Егорушка Кондратенко и Марья Николаевна Волкова, фельдшерица по специальности, сразу взяли меня под свою опеку. У ворот тюрьмы нас ждал конвой и три подводы. На них разместились мы, шесть зэков, и семь конвоиров, сопровождавших нас. Мы должны были добраться до железнодорожной станции Миасс. Дальше поездом до Челябинска — пересыльной этапной тюрьмы.
Дорога была ужасна. Кое-где на реках ломался лед. Конвой и возчики всю дорогу сомневались, доберемся ли мы до Миасс. Ехали мы не той дорогой, которой нас везли сюда. Мы пересекали окраины Верхне-Уральска, расположенного близ тюрьмы. Часто дороги заливали лужи, доходившие коням до брюха. Мы ехали на телегах. Колеса погружались в воду. Приходилось подбирать ноги повыше.
У меня шел восьмой месяц беременности. От тряски на подводе по ухабам и рытвинам мне стало нехорошо. Я крепилась, старалась не подавать виду, но Волкова, ехавшая со мной на одной телеге, волновалась и нервничала. Она ухаживала за мной, орала на извозчика и надзор, требуя острожной езды. К концу первого дня мы добрались до села.
Подводы остановились у крайней избы. Каким счастьем было слезть с телеги, выпрямиться! Усталые, залепленные с ног до головы комьями грязи, зашли мы в хату. И застыли на пороге. Невозможно было переступить дальше. Ослепительная чистота комнаты остановила нас. Старушка-хозяйка, такая же чистенькая, как ее изба, приветливо шла нам навстречу. Радушие ее и гостеприимство уступало только ее любопытству. Стоило надзирателю выйти за порог хаты, как она оставляла все хлопоты и засыпала нас вопросами. Упорно допрашивала она нас, не мы ли царя убили, правда ли, что нас из серебряной посуды кормят… Мы были не первым этапом, проходящим через ее хату. Всех, освобождавшихся из Верхне-Уральской тюрьмы, завозили на ночевку к ней. Неделю назад у нее ночевал Шура с товарищами.
Старушка поставила для нас самоварчик. Мы купили у нее молока, сама она угостила нас белыми калачами. Вся ее избушка — мы находились в чистой половине, зальце, — была увешана вышитыми полотенцами, картинками, фотографиями.
Позже мы увидели хозяина дома. Был он такой же благообразный и чистый, как хозяйка, но разговорчив не был, скорее был даже угрюм. Старики-хозяева были староверами. Курить и мы, и надзор выходили за порог.
На ночь для нас постелили какие-то тулупы, одежонки, рогожи. Хозяйка жалела нас…
После тюрьмы каждая мелочь вольного человеческого жилья волновала нас, но измученные дорогой мы скоро уснули.
А на рассвете двинулись дальше… Челябинская пересылка
В пустом классном вагоне вместе с конвоем доехали мы до Челябинска. Там верхне-уральский конвой сдал нас в челябинскую пересыльную тюрьму. И только здесь объявили нам наши приговоры: всех нас ссылали на три года в Казахстан. Столицей Казахстана была Кзыл-Орда. Там должны были назначить нам место отбывания ссылки. Сначала мы должны были проследовать туда общим этапом.
В конторе пересыльной тюрьмы нам сказали, что этап идет раз в неделю. А прибыли мы в пятницу, последний этап ушел в четверг. Вероятно вчерашним этапом ушел и Шура, — хоть бы узнать, куда послали его!
Нас разлучили с мужчинами и, опять тюремными коридорами, повели в женскую тюрьму.
С Шурой из Верхне-Уральска ушла Клавдия Порфирьевна Седых. О ней-то я узнаю, наверное, в пересыльной камере! Может быть, там знают и о Шуре. Мужчины, во всяком случае, обещали мне постараться узнать о нем.
Пересыльные камеры не были так забиты людьми, как в последующие годы. Но, так как этапы по разным направлениям уходили и приходили в разные дни, камеры никогда не бывали пусты. Однако политических мы не встретили.
Нас завели в небольшую пустую камеру. Заперли на замок. От пересыльных уголовных, спокойно расхаживавших по коридору, я узнала, что всех зэков, прибывших из Верхне-Уральска — и мужчин, и женщин — вчера отправили этапом в Кзыл-Орду.
До чего же мне было обидно! Поспей мы днем раньше — я бы шла вместе с Шурой!
Этап из Челябинска шел на Самарскую пересыльную тюрьму, и в тот же день я отправила Шуре открытку, где писала, что еду следом, что назначение мое — Кзыл-Орда. В Самаре Шура будет ждать следующего этапа и, может быть, успеет получить ее.
Режим пересыльных тюрем был тогда не строгим. Уголовные свободно передвигались по коридору, а кое-кто и по корпусу. В пересыльных камерах содержалась целая группа матерей с детьми. Тяжело видеть детей в тюрьме. Питание для детей было очень хорошее и они свободно бегали по коридору, но выглядели они все равно плохо. В те годы тюрьмы для уголовных (в отличие от политизоляторов) назывались исправительными домами. При исправительном доме была организована классная комната, в которой стояли парты, висела большая доска… Нелепо выглядел этот класс с зарешеченными окнами. Вечерами зэков водили в бывшую церковь — там показывали кинофильмы.
В понедельник к нам в камеру поступило пополнение — прибыл этап из Москвы. С ним привезли двух анархисток, сестер Гарасевых, направляемых на три года в Верхне-Уральский политизолятор, и четырех социалисток-сионисток, едущих в ссылку в Казахстан.
Сестры Гарасевы, мои сверстницы, были очень взволнованы своим делом. Сбивчиво рассказывали они о легально существовавшей в Москве группе анархистов, о легально существовавшем клубе анархистов, который они посещали, о внезапном аресте членов этого клуба. Старшая из сестер, Таня, произвела на меня очень хорошее впечатление. Была она бледна и слаба. После трех месяцев следствия у нее открылся туберкулезный процесс. С Таней не раз впоследствии сталкивала меня жизнь.
О воле мы от них узнали мало. Или они остерегались нас, или были слишком потрясены своей судьбой.
С социалистами-сионистами я встретилась впервые. Я знала о еврейской социал-демократической партии «Бунд», знала о сионистском еврейском движении. А теперь социалисты-сионисты?..
Девушки-сионистки были очень юны. Все они пришли из еврейских местечек. Добиться от них, что представляет собой их движение, я не могла. Ясна была их мечта о Палестине; страстна была их мечта попасть туда, горяча любовь к своему народу. Я задала им такой вопрос:
— Едете вы в ссылку, кругом все чужое и все чужие. Первое время будет очень трудно… Нужен совет, нужна помощь… К кому же обратитесь вы за советом и помощью? К ссыльным русским социалистам? Или к евреям, пусть к буржуа, но к евреям?
— Конечно, к евреям, — отвечали девушки. Этап уходил. Верхне-Уральск отступал в прошлое. Прощаясь с сестрами Гарасевыми, я просила передать привет товарищам, рассказать о встрече со мной, сообщить о моем и Шурином назначении в Казахстан.
Я уходила на волю, пусть в ссылку… Таня с сестрой шли за тюремные решетки. Тяжело прощаться с человеком, идущим на годы в тюрьму. И опять в дороге
Арестантов выгнали за ворота, построили по пять человек в ряд и погнали окольными дорогами к вокзалу. Зэки не должны были видеть вольных людей, их же не должны были видеть вольные.
Дорога была мерзкой, грязной. Люди скользили. Конвой подгонял. Переход был не очень долгим. За полчаса мы добрались до путей.
Арестантский вагон, как обычно, был загнан в тупик. Он был один. Набили в него весь этап. Нас, политических, было немного, но уголовных — тьма. Всех нас, мужчин и женщин, загнали в одну клетку. Сразу стало нестерпимо душно — от тесноты, от закрытых окон, от опущенных верхних полок.
Внизу нас сидело десять человек, на верхних полках мужчины разместились по двое. Наши вещи за пихнули к нам в отделение — хорошо, что их было немного. Те, у кого было много вещей, побросали часть по дороге к вагону.
Сидеть приходилось согнувшись, скорчившись. От этого особенно страдала я. Товарищи пытались создать мне максимум удобств. Какой там максимум, когда не было и минимума! Главное же — не хватало воды. Рты пересыхали, томила жажда.
И все же настроение было бодрое. Ведь это же… из тюрьмы! А я еще надеялась, что догоню Шуру.
Увы, приехав в Самару, мы услышали, что Шура накануне уехал этапом в Кзыл-Орду. В Кзыл-Ординской тюрьме от группы зэков я узнала, что Федодеев получил направление в Семипалатинск и сразу же попал на обратный этап. Этап в Семипалатинск шел через Самару, Челябинск…
Я чувствовала, что еще месяц этапа не выдержу. Товарищи тоже были уверены, что меня не пошлют на длинный трудный этап. Не сбылись мои надежды на встречу в этапе, но маленькая радость у меня все же была: Шура в Самаре получил мою открытку и в кзыл-ординской пересыльной камере оставил для меня письмо. Кзыл-Ординская тюрьма
Кзыл-Ординская тюрьма не походила ни на одну из виденных мною тюрем. (Те были царские /старые/ тюрьмы с большими мрачными коридорами в глухих каменных зданиях.) Глинобитный дувал окружал маленькое, низенькое здание с земляными полами, с крохотными каморками.
Было начало июня. Стояла давящая казахстанская жара. Тюрьма была переполнена. Мы не были разобщены и замкнуты в камерах, — мы жили вповалку. Бичем тюрьмы были клопы. Таких огромных я не видела нигде. Прелести тюрьмы усугублялись рассказами о скорпионах, фалангах и каракуртах…
На счастье, я не задержалась в этом аду. На другой же день меня вызвал тюремный врач, а еще через день — тюремное начальство. Очевидно, от меня спешили отделаться, чтобы не иметь удовольствия принимать роды в камере. Мне объявили, что я по постановлению ОСО ссылаюсь на три года в город Чимкент, куда я буду направлена в ближайшие дни спецконвоем. О Чимкенте я раньше ничего не слышала. Не знал о нем и никто из товарищей. Единственно, нам удалось узнать, что это маленький городок, лежащий на железнодорожной ветке, отходящей от ташкентской железной дороги и идущей на Пишпек.
Вечером объявили мне место назначения, а на утро вызвали с вещами. На мое счастье, один из сотрудников ГПУ ехал по делу в Чимкент.
Впервые после долгого времени я ехала в нормальном вагоне. Мой спутник держал себя вежливо и, очевидно, не опасался, что я куда-либо сбегу. Он был абсолютно прав. Деться мне было некуда. Единственным моим желанием было скорей добраться до места и как-то обосноваться до родов. Денег в кармане у меня были все те же 25 рублей. Товарищи не дали мне истратить за этап ни копейки.
Я не трусила. Я была уверена, что встречу ссыльных, что они мне помогут. Действительность превзошла все мои ожидания.