Леночка пишет письмо. Она только что вернулась из гостей, не успела даже переменить нарядного платья, в котором была у тетки, — но накопилась такая масса новых впечатлений, что ими нужно с кем-нибудь поделиться.
Бумага хорошая, модная, но слишком шероховатая: перо ходит по ней с трудом и чернила брызгают. Посредине страницы села большая клякса, похожая на голову чертенка с рожками. Слова выписываются так медленно, а рассказать нужно ужасно много.
Самое главное: она, кажется, уже влюблена. И произошло это до странности неожиданно, почти как в романах.
Конечно, ничто еще не определилось, но уже чувствуется. Он такой славный, и усы у него пушисты. Осенью будет сдавать государственный и, наверное, останется при университете. Это уже решено.
Если… если все случится так, как должно быть, то она сделается женой профессора, будет всегда жить в столице, у нее будут приемы для писателей и художников, а пушистые усы — его усы — она сама будет легонечко подвивать каждое утро. Но как рассказать обо всем этом?
Леночка грызет перо и морщит лоб, словно сама тоже готовится в профессора. У чернильного чертенка такая хитрая физиономия. Если ему подправить рожки и немного удлинить нос — вот так! — то выйдет Мефистофель.
Рассказ о любви и чертенок. Это не годится. Лучше подождать до завтра. Тогда она напишет письмо длинное, листах на трех, а сейчас не стоит.
Изорвала на мелкие клочки наполовину исписанный листок. Долго искала, куда девать обрывки, и, наконец, просто бросила их под стол. Потом поднялась, по привычке оправила складки на юбке, облизала кончик пальца, немножко запачканный чернилами.
В квартире тихо. Папа в халате и туфлях лежит у себя в спальне и читает какую-то растрепанную книжонку. Жалуется, что у него болит голова, — потому и не приехал сегодня за дочерью к тетке сам, как обещал, а только послал лошадь. Папа очень милый, но с ним, правда, немножко скучно, так же, как было бы скучно и с одной тетушкой.
Тетушка странная. Сама такая уродливая и сухая, словно мумия, носит отвратительное серое платье и гладко зализывает на висках жидкие волосы, а между тем любит молодежь, и в доме у нее всегда дым коромыслом. Все шумят, спорят, смеются, а тетушка сидит, чинная и молчаливая, и вяжет шаль из козьего пуху.
Леночка открывает свой гардеробный шкаф с зеркалом и долго выбирает, что надеть, хотя ее туалеты пока еще очень немногочисленны. Не хочется снимать парадного платья, но его нужно поберечь. Папа обещал сшить другое только поздней осенью, когда начнется сезон.
Выбрала сиреневую с белым английскую блузку и простую черную юбку. Переодеваясь, внимательно смотрела в зеркало и соображала, красивы ли будут шея и плечи, если сделать большое декольте.
Кажется, будет хорошо. Только вот на правом плече есть некрасивая родимка. Надо спросить папу, можно ли ее вывести каким-нибудь средством. У него есть толстая тетрадка с разными рецептами. А иначе, если эту родимку увидит тот, с усами — он, наверное, будет смеяться. Он вообще насмешник. Кроме того, он — естественник и, наверное, не верит в Бога. Хорошо еще, что у него такой чистенький китель и волосы аккуратно причесаны. Наверное, он не занимается революцией.
Зовут его Михаилом. Михаил Викторович. А потом можно будет звать просто Мишей.
Леночка отправилась в гостиную, ступая на носки и слегка подпрыгивая на каждом шагу, как в танцах. И напевала в такт:
— Ми-ха-ил… Ми-ха-ил…
Непременно нужно завтра же кончить письмо.
В гостиной уже все слишком знакомое и слегка начинает надоедать. Два альбома с фотографиями: один толстый и уже потрепанный, с позеленевшими бронзовыми украшениями, — папин. Другой маленький, с блестящим золотым обрезом — Леночкин. У папы все чиновники с орденами и плоскими деревянными лицами и какие-то толстые барыни в старомодных платьях. У Леночки — институтки в белых передниках, похожие друг на друга, как двугривенные одного года чеканки, затем три юнкера, тенор, Шаляпин и Дункан. Босоногая танцовщица попала контрабандой и в институте была загорожена старым и лысым учителем словесности. И учитель этот в день выпуска был торжественно сожжен в печке.
Нужно еще завести альбом для открыток. У всех есть такие альбомы.
И все-таки что-то скучно.
Попробовала пальцем землю в горшке с цветком. Земля совсем сухая, рассыпается в порошок. Надо бы полить, но лень.
В передней забренчал звонок, — осторожный, негромкий. Слава Богу: кто-то пришел.
А папа, кажется, никого не велел принимать. Ну, все равно.
Сама открыла дверь, не дождавшись прислуги.
Из темной рамки двери выступила невысокая, тучная фигура, вся в длинных складках выцветшей фиолетовой рясы. Из складок скромно выглядывает серебряный крестик.
Дома? Барышне нижайшее приветствие.
Батюшку Леночка видела до сих пор только один раз, мельком, когда он по какому-то служебному делу заходил к начальнику. Слегка сконфузилась и, краснея, отступила шага на три назад: остался еще от детства смешной страх перед людьми, которые так резко отличаются от всех других своим внешним видом и стоят к Богу в каких-то особых, слегка таинственных отношениях.
— Папа, кажется, нездоров. Он у себя.
— Ничего! Навестим болящего.
Укрепив на вешалке коричневую соломенную шляпу, продавленную и запыленную. Батюшка давно уже вдовеет, и это вдовство сблизило его с начальником. Только дочь у него учится не в институте, а в епархиальном училище, а сам он не только неряшлив, но и скуп. Говорят, ссужает деньгами под проценты, и младший помощник передает ему, каждое двадцатое, в счет долгов чуть не все свое жалованье.
Леночка уже жалеет, что сама открыла дверь и приняла гостя. Впрочем, папочка, может быть, будет доволен. Ему тоже скучно. Повела гостя к отцу, и батюшка грузно топал следом за нею тяжелыми рыжими сапогами на высоких подборах. От фиолетовой рясы пахло затхлым.
— Папочка, к тебе…
Начальник, весь взъерошенный, поднялся с постели и сунул гостю руку, глядя куда-то в бок. Батюшка пожал руку обстоятельно, не спеша, и так же обстоятельно сел.
— Нездоровится? Это не иначе, как от переутомления. Вы бы валерьяновых приняли.
Начальник плотно запахнулся полами халата, продолжая смотреть на батюшку искоса и явно враждебно. Этого посещения он очень боялся после всех событий минувшей ночи. У батюшки душа как дубленая кожа на его сапогах. Поэтому он без всякой подготовки может ляпнуть такое…
— Леночка, — торопливо выговорил начальник. — Распорядись самоваром!
Когда дочь вышла из кабинета, плотно припер за нею дверь и, наклонившись над батюшкой, зашептал ему о чем-то очень горячо и убедительно. Незавязанный пояс с кисточками на концах волочился и дергался за его халатом, как хвост у опереточного черта. Батюшка кивал головой и крякал в ладонь.
Леночка довольна, что нашлось все-таки для нее достаточно приятное дело. Сама разостлала и расправила скатерть, прибавила в сухарницу свежего печенья. Потом наложила в вазочки варенья двух сортов и от каждого попробовала по ложечке. Подумала немного и спрятала вазочку с лесной земляникой обратно в буфет. Хватит попу и одного вишневого. Он противный и волосы у него масляные. Наверное лампадным маслом мажется по праздникам перед обедней.
К чаю начальник вышел уже не в халате, а в домашней тужурке. Он немножко стеснялся дочери и в ее присутствии невольно подтягивался. А батюшка казался ему сегодня каким-то особенно грязным и неряшливым. Начальник уныло смотрел на его жидкие волосы, которые обвисли тонкими сосульками над мясистыми ушами, на запятнанную и выцветшую рясу, на криво надетый потускневший крест. Удивлялся самому себе, — как это он мог много лет подряд дружить с таким человеком. И, принимая из рук дочери свой серебряный с вензелем подстаканник, твердо решил ввести попа в более тесные границы.
А батюшка был, как всегда, весел и доволен, звучно прихлебывал чай и с аппетитом уничтожал варенье и пирожное. На усах и в бороде налипли сахарные крошки.
— Так-то вот время летит! — говорил батюшка. — Глядишь, и моя дура епархиалка в невесты выскочит.
— Моя не дура! — хмуро отрезал начальник. И, хотя в этом ответе не было ничего особенно смешного или остроумного, батюшка откинулся назад и залился крепким и раскатистым хохотом. Леночка совсем обиделась. Больно закусила губу и сидела за самоваром, надутая и красная.
Батюшка перестал хохотать, отдышался. Принялся рассказывать, как он сам в молодости тоже был совсем глуп, а потом поумнел. Благодаря своей молодой глупости, даже жил с попадьей совсем бедно, по-нищенски, потому что стеснялся брать за требы. А когда поумнел, сейчас же сумел перевестись в городской приход и стал жить совсем иначе.
— Но разбогатеть уже не мог. До сей поры почти с хлеба на квас перебиваюсь. Вот еще тюремная служба немножко поддерживает, хотя жалованье и идет совсем ничтожное.
— По трудам и жалованье! — сказал начальник. — Обязанности-то у вас самые пустые. Отслужил обедню в праздник да раз пять в году мертвого отпел, — вот и все.
Батюшка отхлебнул из свежего стакана и покачал головой.
— Не скажите. Конечно, ваши труды с моими не сравнятся, но все же, — и особенно при нынешнем времени.
У начальника сделались совсем круглые глаза, и нога сама собою потянулась под столом, чтобы задеть батюшкин сапог, но батюшка сидел слишком далеко, а так как был занят чаем, то и на круглые глаза не обратил внимания.
— Если бы не было в этом моей прямой обязанности, то я на такие неприятности даже и за двадцать пять рублей не пошел бы! И если разбираться по справедливости, то подобным людям, выродкам человеческим, даже и в христианском утешении следовало бы отказывать. Все равно народ нераскаянный и уготованный аду. И духовному лицу просто даже неприлично отбывать обязанность, благодаря которой можно попасть в унизительное положение.
— У вас, кажется, варенья нет больше! — старался начальник мирным путем переменить тему разговора. — Леночка, положи…
— Очень благодарен, но уже больше не хочется! — отклонил батюшка Леночкины услуги. — Так вот, я и думаю, нельзя ли исходатайствовать, чтобы совсем избавить меня от этой ночной службы, если только не последует со стороны осужденного соответственной просьбы.
Начальник украдкой взглянул на Леночку и нетерпеливо забарабанил пальцами по столу. Он чувствовал, что та скверная тайна, которую до сих пор ему удавалось хранить от дочери так успешно, может вдруг раскрыться благодаря батюшкиной болтовне, — и тогда, пожалуй, произойдет неприятность еще худшая, чем вся ночная история. И сейчас опять пришло ему в голову то же самое, о чем он думал уже не раз: что лучше, пожалуй, было бы не таиться и не лгать, а просто и откровенно изложить Леночке всю правду.
Скрывают дурное, нечестное. А тут, в сущности, не может быть ничего дурного, потому что это — правосудие, закон. Конечно, Леночка — еще почти ребенок, и душа у нее мягкая, не закаленная жизнью. Ей будет неприятно, больно. Но поболит, да и пройдет. Тут уже ничего не поделаешь.
Только не сейчас же. Не за чаем. И не при глупом попе, который вставит, пожалуй, что-нибудь свое, такое же грубое, как его рыжие сапоги на толстых подошвах. Нужно же сначала подготовить, растолковать исподволь.
Начальник услал Леночку за своим портсигаром и опять зашептал батюшке торопливо и убедительно, чтобы тот держал язык на привязи и не болтал о том, чего не понимает.
— Ну, ну, хорошо! — громко гудел в ответ батюшка. — А я и забыл, что нельзя. Память-то у меня… Хорошо, не буду!
Когда Леночка вернулась, он старался придать своей физиономии выражение непроницаемой таинственности, украдкой подмигивал начальнику и кашлял в бороду. Леночка видела это, но все еще ничего не понимала. Только сильнее и сильнее начинала испытывать к гостю чувство какого-то брезгливого отвращения.
Долго еще в столовой гудел, как лопнувший колокол, резкий надтреснутый голос, рассказывая о разных неинтересных и пустых вещах, о консисторских новостях, о крупной растрате в соседнем монастыре, за которую привлекают вместе с казначеем и отца-настоятеля, о новом архиерее. Бранил монахов и жаловался, что им достаются все выгоды, а белому духовенству — только труды и заботы. И жалел, что сейчас же после смерти жены не постригся в монахи.
Наконец, батюшка распрощался и ушел, обещав заглянуть еще раз в самом ближайшем будущем, и начальник вздохнул, было, с облегчением, но сейчас же опять насупился. Вот теперь как раз был подходящий момент, чтобы объяснить все.
Начальник прошелся по комнате, расправил усы. Леночка стояла у окна и рассеянно смотрела на серую стену тюремного корпуса, такую грязную и надоедливую. Сказала, не оборачиваясь:
— У нас в институте отец Алексей совсем был непохож на этого. Наш ходил в шелковой рясе, и всегда от него духами пахло, и говорил он так мягко и красиво. А этот — противный!
— Ну, что же делать! — примирительно сказал начальник. — Наш-то на медные гроши воспитан и ни в каких академиях не обучался. Сейчас состоит в заштате, а тюремное жалованье идет ему, действительно, совсем ничтожное. В шелка не оденешься!
— Мог бы хоть сапоги почистить…
— Нехорошо, Леночка! Он все-таки старик и, кроме того, священник, а ты осуждаешь.
И начальник опять разгладил усы. Даже попробовал завить кончики кверху.
Леночка, видимо, была в неподходящем для серьезных объяснений настроении. Хорошо еще, что не догадалась сама. Можно подождать. Время не уйдет.
Начальник осторожно подошел к дочери, положил руку ей на плечо. Она досадливо отодвинулась.
— Фи, как от тебя табаком пахнет! Наверное, ты какую-нибудь дешевку куришь.
Начальник хотел было сказать, что на этот дешевый табак он перешел только со времени ее приезда, чтобы сэкономить лишний рубль на ее же потребности, но смолчал и, тихонько шлепая туфлями, ушел к себе. Там опять облачился в халат, лег и взялся за еще недочитанный выпуск уголовного романа.
А Леночка уже почти забыла о надоедливом попе, но все еще сердилась так, вообще, на весь свет. Почти с ненавистью наблюдала за серыми фигурами мелькавших за решеткой арестантов, за голубями, рывшимися в свежем конском навозе, за вечно дремлющим привратником.
Так хотелось жить шумно и весело и видеть кругом чужие жизни, такие же шумные и веселые.
А кругом была только унылая тишина, сдавленная серыми стенами, грязь, скука.
Вот, если бы Михаил… Михаил Викторович… Если бы это именно он съел сегодня целую баночку варенья, а не жадный тюремный батюшка с рыжими сапогами и лопнувшим голосом.
— Обещал прийти с визитом. Придет или не придет?
— Придет, конечно.