Начальник получал две газеты: правительственную столичную и — местную. Местную газету, еще сырую, неряшливо и серо напечатанную на плоской машине, мальчишка разносчик приносил рано утром. Но обычно до самого вечера она лежала в прихожей, на подзеркальном столике, а вечером начальник, уже переодетый в халат, уносил ее к себе в спальню и перед сном просматривал местные новости. Политикой он интересовался мало, а городские события были скучны и однообразны. Все нужное по службе находилось в другой газете, официальной. Наскоро проглядев серый листок, начальник аккуратно разрывал его на квадратные кусочки и эти кусочки на следующее утро уносил в уборную.

Когда приехала Леночка, установленный порядок изменился и в этой мелочи, потому что газета попадала теперь прямо в розовую комнату. Политикой Леночка интересовалась еще меньше отца и ничего в ней не понимала, но объявления и местную хронику просматривала внимательно. В объявлениях о вечерах и концертах, и даже о каракулевом саке на средний рост, продающемся по случаю, проглядывала сама жизнь, — еще почти незнакомая и потому такая заманчивая, — и раздвигали рамки познаваемого мира неуклюжие строки репортерских отчетов. Все было совсем просто, не прикрашено, но именно это и нравилось, потому что такой голый остов можно было рядить в какие угодно одежды фантазии и вымысла.

Брала эту канву и вышивала по ней узоры мечты, или задумывалась до слез над коротенькой заметкой: такая-то приняла раствор сулемы и по дороге в приемный покой скончалась. Причина — неудачная любовь.

Думала она, что сама сделает так, если Михаил Викторович, или кто-нибудь другой, кого она полюбит, изменит ей. Только не сулемой, конечно. Как-нибудь красивее и чтобы не было больно. Будет лежать вся в цветах, а тот, раскаявшийся, целует ее холодные побледневшие руки, — но уже поздно. Она лежит такая спокойная, и ее бледные тубы сложились спокойной всепрощающей улыбкой. И у памятника расцветают белые лилии.

Потом читала о роскошной барской квартире, о совсем новом английском выезде, о малодержанном автомобиле и воображала себя богатой, усыпанной бриллиантами. Он, — тот, кого она полюбит, — устраивает для нее вечера и обеды, на которых бывает вся знать и все богачи. Для нее знаменитые певцы поют свои арии, поэты декламируют посвященные ей стихотворения.

Бросив газету, она долго смотрелась в зеркало, прохаживалась медленно и величественно, отбрасывая движением ноги воображаемый шлейф. Но розовая комнатка была так тесна, так не подходила ко всем этим горделивым мечтам, так бедно и уныло заглядывали в окна грязные тюремные стены. И покорно блекли надежды на то, чего еще никогда не было и, пожалуй, никогда не будет.

Хотя… Ведь жизнь такая длинная-длинная. Прожит только совсем маленький кусочек, едва еще распахнулась только дверь к свободе.

После того, как Леночка побывала у тетушки, уже не так тянуло и к мечтам. Там, у тетушки, не было, правда, ничего особенного: просто жизнь, как жизнь. Но даже эта жизнь была достаточно привлекательна и без прикрас вымысла.

Как-то утром Леночка взяла газету, больше уже по привычке, чем из желания узнать что-нибудь новое. Ничего занимательного не обещали объявления, — кроме концерта, который дадут на этой неделе проезжие гастролеры. И хроника как будто в точности повторяла то самое, что уже было совсем недавно. Только в самом конце, между двумя полицейскими заметками, было несколько строк, по которым глаза Леночки скользнули сначала так же безучастно, но затем остановились с острым недоумением.

В заметке было коротко сказано, что такого-то числа на внутреннем дворе тюрьмы приведен в исполнение смертный приговор над четырьмя заключенными. Перечислены их фамилии.

Леночка наморщила лоб, как будто решала сложную математическую задачу. Потом осторожно, словно боялась запачкать пальцы, отодвинула газету, подняла взгляд к развесистой пальме, к прозрачной узорной занавеске, сквозь которую весело пробивались солнечные лучи. Спрашивала у них объяснения, — но им не было никакого дела до того, что напечатано сбитыми буквами в неряшливом листке.

Может быть, это не здесь, не теперь? Ведь невозможно же, чтобы папа… Ведь он говорил ясно, что этого теперь уже не бывает. Здесь, близко, всего за несколько шагов от этой комнаты, где она живет, спит, мечтает?

Каждый день она видит их сквозь решетки, — таких бледных и смирных, скорее жалких, чем страшных. И вот, четверых из них взяли, увели на внутренний двор и повесили, — и папа был при этом, не помешал, не запретил, а, может быть, еще и помогал даже. Конечно, — помогал, потому что он — начальник. Он отдает приказания, а другие должны исполнять их.

Как раз в то время, когда она ночевала у тетушки. Может быть, даже нарочно отправил в гости, чтобы не мешала?

Леночка выбежала из своей комнаты, проскользнула в столовую, прижалась лицом к стеклу того окна, из которого хорошо был виден весь тюремный корпус. Думала, что он должен выглядеть совсем иначе после того, ужасного, что совершилось за его стенами. И сейчас его стены, действительно, показались ей особенно мрачными, и зловеще, как засохшая кровь, выделялись на них старые пятна сырости и плесени.

С мольбой сжала она руки так сильно, что хрустнули суставы. Если бы только этого совсем не было! Может быть, ложь, ошибка. Вон там, у окна, сидит арестант, спокойно смотрит, как гуляют по двору голуби, и бросает им сквозь решетку хлебные крошки. Точно так же он сидел и вчера, и много дней назад, когда наверняка еще ничего не было. И все так же дремлет надзиратель. Если бы то, о чем пишут в газете, не было ложью, они должны были бы вести себя как-нибудь иначе. Особенно тот, — за решеткой.

Возвратилась к себе в комнату и, хотя страшно было браться еще раз за противный листок, опять прочла заметку, внимательно, подолгу останавливаясь на каждом слове. Она была написана очень просто и поэтому слишком походила на правду. Тут же рядом рассказывается, что в бакалейном магазине раскрыта кража, а в трактире задержан вор-рецидивист, бежавший год тому назад из-под ареста. Наверное, все это писал один и тот же человек, и все это — правда. Так просто не лгут. И кому нужно лгать о задержанном воре и о бакалейной лавке?

Леночка негромко ахнула и опустилась на стул, потому что подкосились ноги: вспомнила о батюшке. То, что он говорил за чаем, было тогда только грубо и неприятно. А теперь объяснились все его темные странные намеки. Ведь когда казнят, то всегда присутствует священник, чтобы исповедовать, и он же дает целовать крест перед самой виселицей.

Значит, правда. И папа на самом деле совсем не тот, каким бывает за обедом или у себя в комнате: добрый, толстенький старичок с ласковыми глазами и мягкими бритыми щеками. Он вешает.

Леночка опять захрустела пальцами, не замечая, как катятся по лицу крупные слезы и падают прямо на новую блузку, оставляя на ней круглые сырые пятнышки. Поблекли и испуганно замерли на стене солнечные зайчики.

Начальник возвращался домой из конторы, голодный и утомленный. На лестнице подумал о том, что его ждет вкусный и сытный обед, веселая девушка, мягкий халат. Сразу повеселел. Нажал кнопку звонка и прислушивался, когда застучат в прихожей бойкие каблучки. Но в прихожей было тихо, и долго не открываясь обитая скользкой клеенкой дверь. Потом зашлепали тяжелые шаги прислуги.

— А Леночка? Барышня разве ушла куда-нибудь?

— Барышня дома. У себя сидят.

Он нарочно громко кашлял, шаркал ногами в столовой, передвигал стулья. Не отзывается. Должно быть, опять пишет письма или зачиталась чем-нибудь. Подойти потихоньку и напугать.

На цыпочках прокрался к розовой комнате, балансируя вытянутыми руками, с трудом поддерживая равновесие. Дверь приперта неплотно. Начальник сделал щелку еще шире и заглянул. Леночка лежит на кровати лицом к стене, зарылась головой в подушки.

— Леночка, что ты? Нездоровится?

У начальника сразу захолонуло сердце. Сбежала быстро с лица радостная улыбка. Поспешно прошел через комнату, присел боком на край кровати и нагнулся, стараясь заглянуть в Леночкины глаза.

— Головка болит? Простудилась, наверное, когда в город ездила. А, может быть, после танцев там напилась холодного. Какая ты неосторожная, девочка…

Леночка ничего не отвечала и не шевелилась. Крепко закусила зубами подушку, чтобы не плакать громко. И только плечи вздрагивали от сдержанных рыданий, отталкивая руку начальника, которая хотела обнять.

— Да скажи же… Ну, что ты, в самом деле!

Ладонью начальник задел нечаянно мокрое от слез место на подушке, — и с испугом смешалось недоумение.

— Плачешь? О чем? Разве случилось что-нибудь? Письмо какое-нибудь получила?

Леночка упорно молчала, и начальник начинал уже думать, что все это — от молодости, от избытка здоровых сил, которые некуда применить.

«Развилась, пожалуй, слишком рано. И вот… Это бывает».

Ласково поглаживал отец головку девушки с распустившимся узлом прически. И, оттопыривая губы и сюсюкая, как всегда делают с маленькими детьми, утешал:

— Ну, будет, будет… Поплакала и довольно! Будь умницей, моя деточка. Папочка твой устал, кушать хочет. Будь умницей!

— Оставь! — с трудом выговорила Леночка. — Оставьте же…

— Да что же такое, наконец?

Леночка быстро повернулась, показала лицо, — искаженное, вспухшее от слез, с резко очерченными красными пятнами на щеках. Заплаканные глаза смотрели с ужасом и отвращением, почти с ненавистью.

Раздражало теперь все: толстый подбородок отца, неуклюже лежавший на воротнике, трясущиеся губы, руки мягкие и влажные, которые настойчиво хотели утешить лаской.

— Оставьте меня. Я не могу с вами. Гадость! Господи, какая гадость!

— Это… отца-то? — все еще не понимал начальник. Однако, покорно оставил в покое дочь, встал с кровати, даже отошел шага на два в сторону.

— Вы… Не отпирайтесь, я в газете прочла, и это правда… Я все знаю! Вы хотели скрыть от меня, — значит, вам, все-таки, было стыдно. Зачем же вы это делали?

Негодование высушило слезы. Леночка перестала рыдать, вся горела, и еще ярче выступили на щеках пятна. Отец вдруг съежился, стал меньше ростом, обвисли на лице дряблые морщинки. Этого нужно было ожидать рано или поздно и к этому следовало приготовиться, — но все-таки Леночкино открытие застигло начальника врасплох. Он сразу почувствовал себя сбитым с позиции, уже побежденным. И не знал, что ответить на негодующие слова.

— Ведь это все равно, как если бы вы сами… вот этими самыми руками… этими руками затягивали петлю… Не смейте меня трогать!

Она вскочила с постели, заметив, что отец опять пытается приласкать ее, забилась в угол, за пальму. Начальник все еще не мог придумать никаких подходящих возражений, и под покровом беспомощной растерянности в нем понемногу накипало раздражение. Похоже было на то, что дочь, девочка, его судит и уже осудила и уже отвергает его, не вникнув, не вдумавшись, зная о всем деле только из какой-то глупой газетной заметки.

Начальник подобрал живот и осанисто выпрямился.

— Леночка… Собственно, я мог бы и не разговаривать с тобой после таких дерзостей. Я не знаю, как тебя обучали в институте обращаться с родителями. Ты забываешься. А кроме того, ты не можешь, да тебе и не нужно совсем понимать того, что касается моей службы. Говоришь какие-то глупости. Руки… При чем руки?

— Да ведь были вы там? Видели? Приказывали? Они, может быть, просили вас о пощаде. Умоляли. А вы убивали. Разве это не правда? Я не девочка. Не маленькая. И я знаю, что вы обманули меня.

Начальник поморщился. Он вспомнил о плевке, повиснувшем на его погоне тогда, на рассвете. И то, что тогда казалось вполне естественным и необходимым и вполне оправдывалось обстоятельствами, — здесь, в розовой комнате представлялось чем-то кошмарным и нелепым. Поэтому особенно трудно было подыскать оправдание, выразит словесно то, что как будто давно уже сложилось в уме простым и твердым убеждением.

Он сказал уже не так твердо, как следовало:

— Я принимал присягу, что буду служить по совести, и служба обязывает меня исполнять все то, что мне приказывают. А ничего беззаконного или преступного мне приказывать не могут.

Леночка стояла жалкая, дрожащая, казалась такой беспомощной даже в своем негодовании. Начальник посмотрел на нее пристально и вдруг вынул платок и начал усиленно сморкаться. Было обидно и больно, что родная дочь восстала на отца из-за каких-то негодяев, преступников, которым на земле все равно нет места. И не хочет, не может понять, что если бы не она сама, не ее удобства, не эта розовая комната с пальмой и занавесками, то, может быть, он давно уже бросил бы службу и вместе со службой — все эти гнетущие неприятности.

Он махнул рукой и сказал:

— Ну, Бог с тобой! Придет время — и ты одумаешься, поймешь сама… Поймешь, что напрасно обидела старика из-за каких-то там… Если я молчал, так просто, чтобы не огорчать, не омрачать твою нежную душу. А стыда тут никакого нет. Я не таюсь, не скрываюсь.

Оставил Леночку в ее убежище за пальмой и ушел обедать. Но суп казался безвкусным, а жаркое так и застыло на тарелке. Начальник крутил пальцами хлебные шарики, сидел за столом и ждал, что дочь выйдет и извинится. Но в розовой комнате все было тихо, и в одиночестве прошел до конца весь обед.

Начальник крутил шарики и грозно думал о газетчиках, которым никак не могут подрезать их длинные языки, о бомбистах и грабителях, для которых приходится строить виселицы. И по-прежнему в себе самом не мог найти ничего, что требовало бы оправдания. Все равно, даже если казни, действительно, не нужны, вредны, преступны — он ни при чем. Он за всю жизнь не сделал ни одной подлости и оправдываться ему не зачем.

Он смотрел на свои руки, волосатые, с заплывшими кольцами, но белые и чистые. За эти руки упрекает его дочь, их прикосновения страшится. Как будто он не вынянчил ее на этих самых руках, не трудился ими всю жизнь, чтобы воспитать ее и дать ей счастье.

По черному ходу пришел старший надзиратель, осторожно заглянул в столовую.

— Ну, чего вам еще нужно? — с досадой поднял голову начальник.

— В малом коридоре бунтуются, ваше высокородие! Двери бьют.

— А, я им…

Надев шапку, он трясущимися от злобы руками застегивал портупею.