Ночью, хотя я уже в постели, слова Ханы все крутятся и крутятся у меня в голове.

«Ты совсем на нее не похожа. И ты не кончишь как она. У тебя нет этого внутри».

Она сказала это, чтобы как-то успокоить меня, понимаю, это должно было меня успокоить, но почему-то этого не произошло. Эффект был обратный — эти ее слова лишили меня покоя, и теперь в груди такая боль, как будто в нее воткнули что-то большое, холодное и острое.

Есть еще кое-что, чего Хана не понимает. Размышления о болезни, волнения и страхи — унаследовала я предрасположенность к ней или нет — это все, что мне осталось от мамы. Болезнь — это все, что я о ней знаю. То, что нас связывает.

А кроме болезни — ничего.

Это не значит, что у меня не сохранились воспоминания о маме. Сохранились, и много, учитывая, сколько мне было лет, когда она умерла. Я помню, что, когда выпадал свежий снег, мама давала мне миски и посылала на улицу, чтобы я набрала в них снег. Дома мы тоненькой струйкой вливали в миски кленовый сироп и наблюдали за тем, как он почти мгновенно замерзает и превращается в хрупкий леденец из тоненьких янтарных петелек, такое изящное съедобное кружево. Помню, что она очень любила нам петь, когда раскачивала меня в воде на пляже в районе Истерн-Променад. Тогда я не понимала, как это все странно. Другие мамы учили своих детей плавать, мазали их солнцезащитным кремом, чтобы они не обгорели на солнце, делали все, что положено делать матерям, как это написано в родительском разделе руководства «Ббс».

Но они не пели.

Я помню, что, когда болела, мама приносила мне в постель на подносе тосты с джемом и целовала мои синяки, когда я падала. Помню, однажды я упала с велосипеда, а мама подняла меня, взяла на руки и начала укачивать. Какая-то женщина увидела это и возмутилась. Она сказала, что маме должно быть стыдно за то, что она делает. Я тогда не поняла — почему и расплакалась еще сильнее. После этого случая мама утешала меня, только когда мы оставались вдвоем. На людях она просто хмурилась и говорила: «Лина, ничего страшного не случилось. Вставай».

А еще мы устраивали дома танцы. Мама называла их «танцы в носках», потому что мы скатывали ковры в гостиной, надевали наши самые толстые носки и танцевали и катались по паркету в коридорах, как в «слип-энд-слайд». Даже Рейчел, которая всегда заявляла, что уже взрослая для игр с малышней, нравились «танцы в носках». Мама плотно задергивала шторы, подкладывала подушки под входную дверь, и под заднюю тоже, и включала музыку. Мы так хохотали, что, когда я ложилась спать, у меня от смеха болел живот.

Со временем я поняла, что мама задергивала шторы, чтобы нашу «кучу-малу в носках» не заметили патрули, что она подкладывала подушки под двери, чтобы соседи не донесли властям, что мы много смеемся и у нас слишком громко играет музыка. И то и другое может быть признаком наступающей делирии. У моего отца был военный значок в форме серебряного кинжала, он унаследовал его от деда. Мама носила этот значок на цепочке, и я поняла, почему она прячет его под воротник, когда выходит из дома. Увидев значок, люди могли заподозрить неладное. Я поняла, что все самые счастливые моменты моего детства на самом деле такими не были. То, что мы делали, было неправильно, опасно и незаконно. Это было ненормально. Моя мама была ненормальной, и, возможно, я унаследовала от нее эту ненормальность.

Что она чувствовала, о чем думала в ту ночь, когда поднялась на скалу и пошла дальше в пустоту? Было ли ей страшно? Думала она тогда обо мне и Рейчел? Чувствовала ли она свою вину перед нами, уходя от нас? Обо всем этом я задумываюсь впервые.

И еще я начинаю думать о папе. Я его совсем не помню, хотя у меня осталось смутное, едва уловимое воспоминание о больших и теплых руках и о склонившемся надо мной лице. Но думаю, это просто потому, что у мамы в спальне была фотография в рамке, где отец держит меня на руках и улыбается в камеру. На этой фотографии мне всего несколько месяцев. Настоящих воспоминаний о реальном папе у меня быть не может, мне еще и года не исполнилось, когда он умер. Рак.

Отвратительная, вязкая духота липнет к стенам спальни. Дженни перевернулась на спину, раскидала руки и ноги поверх покрывала и тихо дышит открытым ртом. Даже Грейс быстро заснула и теперь беззвучно бормочет что-то в подушку. Вся комната как будто наполнилась влажным выдохом, испарениями с потной кожи, с языков, от теплого молока.

Я выбираюсь из постели. На мне черные джинсы и футболка. Я знала, что не смогу заснуть, так что не стала переодеваться в пижаму. Раньше вечером я приняла решение. Мы все сидели за столом; тетя Кэрол, дядя Уильям, Дженни и Грейс молча жевали, глотали, безразлично смотрели друг на друга, а мне казалось, что воздух в столовой сгущается вокруг меня и сжимает мне горло, как две руки, которые все сильнее и сильнее давят на водяной шар. И тогда я кое-что поняла.

Хана сказала, что во мне этого нет, но она ошибалась.

Сердце стучит так громко, что я его слышу, и я уверена, что все остальные тоже слышат, уверена, что от этого стука тетя подскочит на кровати, заметит меня и обвинит в том, что я пытаюсь ускользнуть из дома. Это, собственно, и происходит. Я даже не знала, что сердце может стучать так громко, его стук напоминает мне рассказ Эдгара По, который мы читали на одном из уроков обществоведения. Там говорилось о парне, который убил другого парня и спрятал тело под полом, а потом сдался полиции, потому что был уверен, что слышит, как под половицами бьется сердце убитого. Мы должны думать, что это история о чувстве вины и об опасностях гражданского неповиновения, но когда я в первый раз прочитала этот рассказ, мне показалось, что он какой-то неубедительный и надуманный. Теперь я понимаю, в чем дело, — наверняка По, когда был мальчиком, часто тайком убегал из дома.

Я приоткрываю дверь спальни, задерживаю дыхание и молюсь, чтобы она не заскрипела. В какой-то момент Дженни вскрикивает во сне и сердце замирает у меня в груди. Но потом Дженни переворачивается, закидывает руку на подушку, и я облегченно выдыхаю — ей просто снится тревожный сон.

В прихожей темно, хоть глаз выколи. В комнате тети и дяди тоже темно, слышны только шепот деревьев на улице да поскрипывание и стоны стен — обычные звуки для страдающего артритом старого дома. Наконец я собираюсь с духом, проскальзываю в прихожую и плотно закрываю за собой дверь. Иду я так медленно, что кажется, вовсе не двигаюсь. Дорогу я прокладываю на ощупь и постепенно, ведя ладонью по бугоркам и морщинам обоев на стене, дохожу до лестницы, а потом дюйм за дюймом скольжу рукой по перилам и на цыпочках спускаюсь вниз. И все равно у меня такое чувство, что дом настроен против меня, он как будто хочет выдать меня, хочет, чтобы меня поймали. Кажется, что он скрипит, трещит и стонет в ответ на каждый мой шаг, каждая половица, стоит мне на нее наступить, изгибается и дрожит. И тогда я начинаю торговаться с домом.

«Если я доберусь до выхода и тетя не проснется, Богом клянусь, что никогда не хлопну ни одной дверью. Я больше ни разу не назову тебя «старым куском дерьма», даже в мыслях не скажу этого. Я никогда не буду проклинать подвал, если его затопит, и больше никогда в жизни не пну стену в спальне из-за того, что меня выводит из себя Дженни».

Похоже, дом услышал меня, потому что мне каким-то чудом удается добраться до входной двери. Здесь я на секунду замираю на месте и прислушиваюсь — не проснулся ли кто-нибудь наверху, но, кроме биения моего сердца, которое по-прежнему стучит сильно и громко, ничто не нарушает тишину. Кажется, даже сам дом затаил дыхание. Входная дверь открывается с еле слышным шепотом, и последнюю секунду перед тем, как я ускользаю из дома в ночь, темные комнаты у меня за спиной хранят гробовое молчание.

На крыльце я останавливаюсь. Фейерверк закончился час назад — ложась в постель, я слышала последние, похожие на далекую перестрелку запинающиеся залпы, — и теперь на улице непривычно тихо и безлюдно. Время — только начало двенадцатого. Кто-то из исцеленных мог задержаться на Истерн-Променад, но остальное население уже дома. На улице темно, из всех фонарей, кроме тех, что в самых богатых районах Портленда, уже давно вывернули лампы, и теперь фонари напоминают мне пустые глазницы. Слава богу — луна светит ярко.

Я напрягаю слух, чтобы не прозевать регуляторов, и почти надеюсь, что вот-вот их услышу, потому что тогда вынуждена буду вернуться домой, в свою постель, где мне ничего не угрожает. Страх снова начинает прокрадываться мне в душу, но вокруг тишина, ни малейшего движения, как в стоп-кадре. Все, что есть во мне рационального, все правильное и хорошее призывает меня развернуться и подняться обратно в спальню, но какой-то внутренний центр упрямства подталкивает идти вперед.

Я прохожу к воротам и снимаю цепь с велосипеда.

Велосипед у меня немного дребезжит, особенно когда первый раз нажимаешь на педали, поэтому по нашей улице я не еду, а веду его сама. Колеса легко катятся по асфальту. Я никогда раньше не была на улице в такое время одна. Я ни разу не нарушила комендантский час. Но на фоне страха, который, понятно, всегда со мной и давит на меня своей уничтожающей тяжестью, пробивается к жизни и понемногу расширяет для себя пространство свободы радостное возбуждение. Оно выталкивает страх и как бы говорит: «Все хорошо, со мной все в порядке, я смогу». Я простая девчонка, пять футов два дюйма ростом, ничем не примечательная, но я смогу это сделать, и ни один комендантский час, никакие патрули всего мира меня не остановят. Поразительно, как воодушевляет меня эта мысль. Она побеждает страх, так тоненькая свеча в полночь прогоняет мрак и дает возможность видеть дорогу.

Дойдя до конца улицы, я запрыгиваю на велосипед и чувствую, как цепь садится на зубья каретки. Я начинаю крутить педали, и бриз приятно обдувает лицо. Бдительность я не теряю и стараюсь ехать не так быстро, на случай, если где-то поблизости появятся регуляторы. К счастью, Страудвотер и ферма «Роаринг брук» находятся в противоположной стороне от Истерн-Променад, где праздновался День независимости. Как только я доберусь до фермерских земель, которые широким поясом окружают Портленд, можно будет не волноваться. Фермы и скотобойни практически не патрулируются. Но сначала мне надо пересечь Уэст-Энд, где живут богатые люди, такие как семья Ханы, после этого Либбитаун, а потом по Конгресс-стрит-бридж и дальше — через Фор-ривер.

До Страудвотер добрых полчаса пути, даже если ехать быстро. По мере того как я удаляюсь от многоэтажных домов в центре Портленда и углубляюсь в городские окраины, дома уменьшаются в размерах и стоят на расстоянии друг от друга в тишине заросших сорняками дворов. Это еще не пригороды, но признаки их уже налицо — сквозь прогнившие доски террас пробиваются растения, слышно, как где-то ухает сова, а небо, словно косой, нет-нет да рассекают летучие мыши. Почти напротив каждого дома стоит машина. Совсем как в Уэст-Энде, только эти явно притащили со свалки. Они стоят на угольных брикетах и покрыты слоями ржавчины. Я проезжаю мимо одной, сквозь люк которой проросло дерево, как будто машину сбросили с неба и она, как на шампур, нанизала свой корпус на ствол. У другой открыт капот и нет двигателя, и, когда я проезжаю мимо, из черной пещеры под капотом выпрыгивает кот и орет на меня.

После того как я переезжаю через Фор-ривер, последние дома исчезают, дальше идут поля и ферма за фермой с милыми домашними названиями «Мидоу лэйн», «Шипс-бэй», «Уиллоу крик». Такие места созданы для того, чтобы печь маффины и снимать с молока свежие сливки для масла. Но большинство ферм принадлежат крупным корпорациям, в них держат домашний скот, и часто там работают сироты.

Мне всегда нравилось бывать здесь, но сейчас в темноте мне немного не по себе, и я не могу отделаться от мысли, что, если напорюсь на патруль, здесь, на открытом месте, мне будет не спрятаться. За полями виднеются темные силуэты амбаров и силосных башен, какие-то совсем недавно построены, какие-то вот-вот рухнут и стоят, словно вцепившись зубами в землю. В воздухе витают сладкие запахи зарождающейся жизни и навоза.

Ферма «Роаринг брук» расположена почти на самой юго-восточной границе Портленда. Она заброшена — много лет назад пожар уничтожил половину главного здания и оба элеватора. До фермы еще минут пять езды, но мне кажется, что я за громкими песнями сверчков начинаю различать какой-то ритм. Пока трудно сказать — действительно это музыка или я ее только воображаю, или же это мое сердце снова начало усиленно колотиться в груди. Через некоторое время я понимаю, что не ошиблась. Еще до того, как я доезжаю до узкой грунтовой дороги, которая ведет к амбару или, точнее, к тому, что от него осталось, в ночном воздухе возникают и кристаллизируются, как капли дождя в снежинки, звуки музыки.

И мне снова становится страшно. В голове у меня одна мысль: «Это неправильно, это неправильно, это неправильно». Тетя Кэрол убила бы меня, если бы узнала, что я сейчас делаю. Убила бы, или сдала в «Крипту», или в лаборатории на процедуру до срока, как сдали Уиллоу Маркс.

Я спрыгиваю с велосипеда и вижу поворот на «Роаринг брук», возле которого в землю врыт большой металлический знак «СОБСТВЕННОСТЬ ПОРТЛЕНДА. ПРОХОД ЗАПРЕЩЕН». Я откатываю велосипед в лесок возле дороги, до самой фермы еще пятьсот — шестьсот футов, но я не собираюсь туда на нем ехать. И на цепь пристегивать я его тоже не буду. Мне даже думать не хочется о том, что случится, если в этих местах будут проводить ночной рейд, но если это все же случится, я не намерена возиться с замком. Надо будет действовать четко и быстро.

Я обхожу знак «ПРОХОД ЗАПРЕЩЕН» и иду дальше. Кажется, я постепенно набираю опыт в игнорировании подобных знаков, если вспомнить, как мы с Ханой перемахнули через ворота в ограде лабораторного комплекса. Впервые за долгое время я вспоминаю тот день, и сразу у меня перед глазами возникает Алекс, то, как он стоял на галерее для наблюдения и смеялся, откинув назад голову.

Надо сосредоточиться на окружающей обстановке, на яркой луне, на полевых цветах у дороги. Это поможет загнать внутрь подступающую тошноту. Я не понимаю, что погнало меня из дома, почему мне захотелось доказать, что Хана в чем-то там не права, и я стараюсь не думать о том, что спор с Ханой — это только повод. Последнее тревожит меня больше всего остального.

Возможно, где-то в глубине души мне стало просто любопытно.

Но сейчас я совсем не испытываю любопытства. Я испытываю страх. А еще чувствую себя дурой.

Фермерский дом и амбар расположены между двумя холмами в своеобразной мини-долине, поэтому я сам дом еще не вижу, но музыку слышу, и она звучит все громче и отчетливее. Ничего подобного я в жизни не слышала. Это совершенно не похоже на приглаженную и причесанную разрешенную музыку, которую скачивают из перечня разрешенных развлечений или играют в «ракушке» на официальных летних концертах в Диринг-Оак-парке.

У исполнительницы песни прекрасный, похожий на густой мед голос, он так быстро меняет тона и полутона, что у меня начинает кружиться голова. А звучит голос на фоне странной и дикой музыки, но она совсем не похожа на вой и скрежет, который сегодня Хана слушала на своем компьютере. Правда, определенное сходство в ритме и мелодии я все же улавливаю. Та музыка была металлической и внушала ужас. А эта печальная, она накатывает и стихает, подчиняясь своим собственным правилам.

Такие же чувства я испытывала, наблюдая за тем, как и с ильный шторм огромные волны набрасываются на доки, хлещут о причалы, обдают их белой пеной, и у меня от этой мощи перехватывало дыхание. Именно это происходит, когда я поднимаюсь на вершину холма и передо мной открывается вид на разрушенный фермерский дом, а музыка набирает силу, как волна, перед тем как обрушиться на берег. Я цепенею и не могу дышать от этой красоты. Первые секунды мне даже кажется, что я действительно вижу внизу океан. Со стороны барака льется свет, и море людей раскачивается и танцует, словно изгибающиеся тени вокруг костра.

Почерневший после пожара амбар как будто вспорот, и все его внутренности выставлены напоказ. Остались только три стены, фрагмент крыши и платформа, на которой раньше, видимо, хранили сено. Вот на ней-то и играет группа. Тонкие гибкие деревца уже повырастали на полях. Старые деревья, абсолютно лишенные веток и покрытые белесым пеплом, тычут в небо уродливыми пальцами.

В пятидесяти футах за амбаром тянется низкая черная полоса — за ней начинаются неконтролируемые территории. Дикая местность. С такого расстояния пограничное заграждение разглядеть невозможно, но мне кажется, что я его чувствую, кажется, что я могу ощутить в воздухе электрическое напряжение. Возле пограничного ограждения я была всего несколько раз в жизни. Один раз много лет назад вместе с мамой, она хотела, чтобы я послушала, как звучит электричество. Напряжение было таким мощным, что казалось, от него гудит воздух и получить электрический удар можно, даже если стоишь в четырех футах от ограждения. Мама заставила меня пообещать, что я никогда в жизни до него не дотронусь. Она рассказала мне, что, когда процедуру исцеления только сделали обязательной, некоторые люди пытались убежать через заграждение. Они не успели ничего сделать, только прикоснулись к проволоке и тут же зажарились, как бекон. Я точно помню ее слова: «зажарились, как бекон». После этого я несколько раз бегала с Ханой вдоль границы и всегда старалась держаться не меньше чем в десяти футах от заграждения.

В амбаре кто-то установил колонки, усилители и даже две большие прожекторные лампы. Благодаря этим лампам тех, кто танцует возле платформы, можно рассмотреть во всех подробностях, они как бы гиперреальные, а все остальные погружены в темноту и едва различимы. Песня заканчивается, и толпа ревет, как океан.

«Они, наверное, подсоединились к сети какой-нибудь соседней фермы, — думаю я. — Это глупо, я никогда не найду здесь Хану, слишком много людей…»

Начинается новая песня, такая же дикая и прекрасная, как предыдущая. Музыка словно возникает из мрака, тянется к моему сердцу, к самой моей сути и играет на моих самых сокровенных струнах. Я начинаю спускаться к амбару. Самое странное, что я не собиралась этого делать. Ноги идут сами, они как будто случайно оказались на каком-то невидимом спуске и непроизвольно заскользили вниз.

Я даже забываю, что мне надо найти Хану. Я как будто внутри сна, где случаются странные вещи, но при этом они вовсе не кажутся странными. Все вокруг словно окутано туманом, а меня всю от головы до ног заполняет одно-единственное непреодолимое желание подойти ближе к источнику музыки, погрузиться в нее и слушать, слушать, слушать.

— Лина! О мой бог, Лина!

Звук собственного имени возвращает меня в реальность, и я вдруг сознаю, что стою посреди огромной толпы.

Нет. Это не просто толпа. Парни. И девушки. Неисцеленные, они все неисцеленные, никакого намека на метки на шеях. Во всяком случае, у того, кто стоит рядом и кого я могу разглядеть, метки исцеленного нет. Парни и девушки разговаривают друг с другом. Смеются. Они пьют из одного стаканчика. Я вдруг понимаю, что могу упасть в обморок.

Ко мне, расталкивая людей локтями, несется Хана, и я даже рта не успеваю открыть, а она уже напрыгнула на меня и сжимает в объятиях, как в день выпуска. От неожиданности я шарахаюсь назад и едва не падаю.

— Ты здесь, — Хана делает шаг назад и смотрит на меня, продолжая при этом держать за плечи. — Ты на самом деле здесь.

Еще одна песня заканчивается, и солистка группы — хрупкая девушка с длинными черными волосами — кричит что-то про перерыв. Пока мой мозг медленно перезагружается, мне в голову приходит тупейшая мысль.

«Она даже ниже меня и поет перед пятью сотнями человек».

А потом я думаю: «Пятьсот человек, пятьсот человек, что я делаю в такой толпе?»

— Я не могу здесь остаться, — тороплюсь заявить я.

Эти слова, как только я их произношу, дарят мне облегчение. Что бы там я ни хотела доказать своим приходом сюда, доказано: теперь я могу уйти. Мне надо выбраться из этой толпы, из этого гомона голосов, вырваться из моря раскачивающихся человеческих тел. Меня так захватила музыка, что до этого момента я даже не замечала, что происходит вокруг, но теперь я различаю цвета, чувствую запахи, вижу, как люди вокруг касаются друг друга.

Хана открывает рот, скорее всего, чтобы возразить, но в этот момент нас прерывают. К нам прокладывает путь блондин с сальной, падающей на глаза челкой, в руках он держит два больших пластиковых стакана. Он передает один стакан Хане. Хана принимает стакан, благодарит парня и снова поворачивается ко мне.

— Лина, — говорит она, — это мой друг Дрю.

Мне на секунду кажется, что ей неловко, но вот она уже снова широко улыбается, как будто мы стоим посреди школьного двора и болтаем о тестах по биологии.

Я открываю рот, но не могу произнести ни слова, что, возможно, к лучшему, потому что в этот момент у меня в голове на полную мощность включается сигнал пожарной тревоги. Может, это звучит глупо и наивно, но, пока я добиралась до этой фермы, я даже не подумала о том, что на вечеринке соберутся ребята обоего пола. Мне такое даже в голову не пришло.

Комендантский час — это одно, запрещенная музыка — это уже серьезнее, но нарушение закона о половой сегрегации — из самых серьезных преступлений. Из-за этого Уиллоу Маркс отправили на процедуру раньше положенного срока, а дом ее семьи изуродовали надписями; Челси Бронсон выгнали из школы после того, как она будто бы нарушила комендантский час с мальчиком из «Спенсер прей», ее родителей уволили с работы без объяснения причин, и вся их семья была вынуждена освободить дом. А ведь в случае с Челси даже не было доказательств, хватило слухов.

— Привет, Лина, — говорит Дрю и машет мне рукой.

Я беззвучно открываю и закрываю рот. Возникает неловкая пауза. Потом Дрю вдруг резким движением предлагает мне свой стакан:

— Виски?

— Виски? — пискливо переспрашиваю я.

Я пробовала алкоголь всего несколько раз — на Рождество тетя наливает мне четверть стакана вина. А еще однажды мы с Ханой у нее дома стащили ежевичный ликер из бара ее родителей, я тогда пила, пока потолок не начал кружиться у меня над головой. Хана все время хохотала или хихикала, а мне не понравилось — не понравился ни сладкий насыщенный вкус, ни то, как мысли разбегались в разные стороны, как туман от солнца. Потеря самоконтроля — вот что это было, я ненавижу, когда такое происходит.

Дрю пожимает плечами.

— Это все, что у них есть. Водка на таких вечеринках всегда заканчивается первой.

«На таких вечеринках» — это как «обычное дело» или «такое случается».

— Нет. — Я отвожу от себя руку со стаканом. — Оставь себе.

Дрю, очевидно, меня неправильно понимает и снисходительно отмахивается.

— Все нормально, я себе еще принесу.

После этого он улыбается Хане и ныряет в толпу. Мне нравится его улыбка, то, как он кривит левый уголок рта. Но, как только я ловлю себя на том, что думаю о его улыбке, меня охватывает паника — всю жизнь люди шепчутся у меня за спиной, всю жизнь меня считают неблагонадежной.

Самоконтроль. Главное — себя контролировать.

— Я должна идти.

Получилось — это прогресс.

— Уже? — Хана поднимает брови и морщит лоб. — Ты шла в такую даль…

— Я приехала на велосипеде.

— Какая разница! Ты ехала в такую даль, чтобы сразу уйти?

Хана тянется ко мне, но я, чтобы избежать контакта, быстро скрещиваю руки на груди. Мой жест задевает Хану, и я, чтобы ее не обидеть, делаю вид, будто мне зябко. Это же моя лучшая подруга, я знаю ее со второго класса, она делилась со мной печеньем за ланчем, а однажды врезала Джилиан Даусон, когда та сказала, что моя семья заразная.

— Я устала, — говорю я. — И мне не следует здесь быть.

Мне хочется добавить: «И тебе тоже», но я сдерживаюсь.

— Ты слышала музыку? Правда ребята здорово играют?

Хана слишком уж благодушная, абсолютно не та, которую я знаю. Я чувствую острую боль под ребрами. Хана старается быть вежливой. Она ведет себя так, как будто мы не знаем друг друга. И ей тоже неловко.

— Я… я не слушала.

Почему-то мне не хочется, чтобы Хана знала, что да, я слушала и да, я думаю, что ребята играли здорово и даже лучше, чем здорово. Это личное, я стесняюсь в этом признаться, мне даже стыдно за себя. И, несмотря на то что я проделала весь этот путь от Портленда до «Роаринг брук», нарушила комендантский час и все остальное только ради того, чтобы извиниться перед Ханой, у меня снова, как утром, возникает чувство, будто я ее не знаю, а она совсем не знает меня.

Я привыкла ощущать двойственность собственного существования — думать одно, делать другое, привыкла к этому постоянному «перетягиванию каната», но Хана явно выбрала одно из двух. Она выбрала другой мир — мир запрещенных мыслей, людей, поступков.

Возможно ли, чтобы все время, пока я жила своей жизнью — готовилась к тестам, бегала с Ханой, — этот другой мир существовал рядом, прятался за моим, жил в другом измерении, ожидая, когда зайдет солнце и молено будет вынырнуть на поверхность? Незаконные вечеринки, неодобренная музыка. Люди, не опасаясь заразы, касаются друг друга, им не страшно.

Мир без страха. Это невозможно.

И хоть я стою посреди самой многолюдной толпы из всех, которые видела в своей жизни, мне вдруг становится жутко одиноко.

— Оставайся, — тихо предлагает Хана. Предложение утвердительное, но голос у нее такой, как будто она задает вопрос. — Хотя бы второе отделение посмотришь.

Я отрицательно мотаю головой. Я жалею, что приехала сюда. Жалею, что увидела все это. Мне бы хотелось не знать того, что я теперь знаю, я хочу проснуться завтра утром и поехать на велике к Хане. Мы бы болтались по Истерн-Пром и, как обычно, жаловались друг другу на летнюю скуку. И я бы верила, что все осталось, как прежде.

— Я пойду. Все нормально. Ты можешь остаться.

Надеюсь, у меня получилось сказать это твердо. И тут я понимаю, что Хана и не собиралась идти вместе со мной. Она смотрит на меня, в глазах ее сожаление и жалость одновременно.

— Я могу пойти с тобой, если хочешь, — предлагает Хана, но я вижу, что она просто желает меня приободрить.

— Нет, не надо. Со мной все будет в порядке.

У меня вспыхивают щеки, мне отчаянно хочется убраться подальше отсюда. Я отступаю назад, наталкиваюсь на кого-то, на какого-то парня. Парень оборачивается и улыбается мне. Я шарахаюсь в сторону.

— Лина, подожди.

Хана снова хочет схватить меня. Она уже держит стакан в руке, но я сую ей в свободную руку свой. Хана на мгновение теряется и пытается прижать его локтем к телу. В эту секунду я увертываюсь и оказываюсь вне зоны досягаемости.

— Со мной все будет нормально, обещаю. Завтра поговорим.

Сказав это, я проскальзываю между двумя стоящими рядом ребятами. Единственное преимущество маленького роста — можно проскочить в самую узкую щель. Хана тонет в толпе у меня за спиной. Не отрывая глаз от земли, я змейкой прокладываю себе путь от амбара и надеюсь, что щеки не будут гореть всю дорогу.

Вокруг мелькают смазанные силуэты, мне снова кажется, что я попала в сон. Парень. Девушка. Парень. Девушка. Смеются, толкаются, прикасаются к волосам друг друга. Я никогда, ни разу в жизни не чувствовала себя настолько не такой, как все, никогда не была в таком чужом для меня месте. Слышен высокий механический визг, группа снова начинает играть, но на этот раз музыка на меня не действует. Я даже на секунду не останавливаюсь, просто иду и иду в сторону холма и представляю прохладную тишину над освещенными звездами нолями, знакомые темные улицы Портленда, звук шагов патруля, треск переносных раций, когда регуляторы выходят друг с другом на связь. Это нормальный, правильный, знакомый мир. Мой мир.

Наконец толпа начинает редеть. Находиться внутри такого сборища было довольно жарко, и теперь легкий ветерок остужает мне щеки и дарит энергию. Я уже немного успокоилась и на краю толпы позволяю себе оглянуться и посмотреть на сцену. Амбар, открытый небу и ночи, сияет белым светом, он похож на огонек в ладони.

— Лина!

Странно, но я сразу узнаю этот голос, хотя слышала его лишь однажды в течение десяти, максимум пятнадцати минут. В его интонации слышится ирония, как будто кто-то посреди ужасно скучного урока наклоняется к тебе и говорит по секрету что-то забавное. Мир вокруг замирает. Кровь останавливается в моих венах. Я перестаю дышать. На секунду даже музыка исчезает, и я слышу только какой-то равномерный тихий звук, он похож на отдаленный барабанный бой. Можно было бы предположить, что это бьется мое сердце, только я знаю, что это невозможно, ведь оно тоже остановилось. И снова эффект «зум»: все, что я вижу, — это Алекс. Он идет ко мне через толпу.

— Лина! Подожди.

Ужас, как электрический разряд, проходит сквозь меня — вдруг он пришел сюда в составе патруля, группы регуляторов или что-то вроде того? Но в следующую секунду я замечаю, что он одет не по форме — джинсы, старые кеды с чернильно-синими шнурками, линялая футболка.

— Что ты здесь делаешь? — запинаясь, спрашиваю я, когда он оказывается рядом.

Алекс улыбается в ответ.

— Я тоже рад тебя видеть.

Он сохранил дистанцию в несколько футов, и это очень даже хорошо. Я не могу разглядеть в полумраке его глаза, а этого мне как раз сейчас и не надо, сейчас мне не следует отвлекаться, ни к чему испытывать то, что я испытала возле лабораторий, когда он наклонился ко мне и шепнул на ухо: «Серый». Тогда его губы были всего в одном дюйме от моего уха, и я испытала ужас, чувство вины и возбуждение одновременно.

— Я серьезно, — говорю я и для пущей убедительности хмурюсь.

Улыбка Алекса меркнет, но не исчезает окончательно.

— Пришел послушать музыку, — выдохнув, говорит он. — Как и все остальные.

— Но ты не можешь… — Мне тяжело подобрать слова, ведь я сама не уверена, что именно хочу сказать. — Это же…

— Незаконно?

Алекс пожимает плечами. Одна прядь волос падает ему на глаза. Он поворачивается, чтобы оглядеть собравшуюся на вечеринку толпу. Свет со сцены, как солнечный зайчик, блестит в его волосах и подмигивает мне этим сумасшедшим золотисто-каштановым цветом.

— Все нормально, — говорит Алекс, на этот раз гораздо тише, и я вынуждена податься вперед, чтобы расслышать его голос на фоне музыки. — Никто никому не причинит вреда.

Мне хочется сказать ему, что он не может этого знать, но я слышу в его словах грусть, и это меня останавливает. Алекс проводит рукой по волосам, и я вижу за его левым ухом аккуратный шрам из трех симметрично расположенных точек. Может, он грустит о том, что потерял после исцеления. Процедура должна была избавить его от подобных чувств, но, как и музыка, она по-разному действует на людей и не всегда исцеляет на сто процентов. Вот почему мои тетя и дядя до сих пор иногда видят сны. По этой же причине моя кузина Марсия порой ни с того ни с сего, без всяких видимых причин начинает истерически рыдать.

— А ты? — Алекс поворачивается ко мне — улыбка на месте, и в голосе снова звучат насмешливые нотки. — Что ты скажешь в свое оправдание?

— Я не хотела приходить, — быстро отвечаю я. — Мне надо было… — Я замолкаю, потому что понимаю, что сама не уверена, зачем пришла. — Мне надо было передать кое-что одному человеку…

Алекс поднимает брови, он явно разочарован.

— Хане, — тороплюсь объяснить я, — это моя подруга. Ты ее видел у лабораторий.

— Я помню.

Никогда не видела, чтобы кто-то улыбался так долго. Улыбка как будто приросла к его лицу.

— Кстати, ты еще не извинилась.

— За что?

Толпа продолжает перемещаться ближе к сцене. Вокруг нас с Алексом практически никого нет, только иногда кто-то из ребят, подпевая группе на сцене, проходит мимо, но большую часть времени мы совершенно одни.

— Ты меня подвела.

Алекс чуть приподнимает уголок рта, и у меня снова возникает такое чувство, как будто он хочет по секрету сказать мне что-то восхитительное.

— Ты так и не появилась в Глухой бухте в тот день.

Я чувствую себя триумфатором — он на самом деле ждал меня там! Он действительно хотел, чтобы я с ним встретилась! И в то же время во мне нарастает тревога. Ему от меня что-то нужно. Я не знаю, что именно, но я это чувствую, и это меня пугает.

— Ну? — Алекс скрещивает руки на груди и, продолжая улыбаться, раскачивается с пятки на носок. — Ты собираешься извиняться?

Эта его непринужденность и уверенность в себе начинают действовать мне на нервы, так же как это было возле лабораторий. Это так несправедливо. Я-то чувствую себя совсем иначе, как будто меня вот-вот хватит инфаркт или я растаю от бессилия и превращусь в лужу.

— Я не извиняюсь перед обманщиками, — говорю я и сама поражаюсь тому, как уверенно звучит мой голос.

Алекс морщится.

— И как это нужно понимать?

— Да ладно тебе, — я закатываю глаза и с каждой секундой чувствую себя все увереннее. — Ты соврал о том, что не видел меня на эвалуации. — Я загибаю пальцы, отсчитывая каждую его ложь. — Соврал, что не узнал меня, даже соврал, будто вовсе не был в лабораториях в день эвалуации.

— Хорошо, хорошо, — Алекс поднимает руки. — Я извиняюсь, устраивает? Ты права, мне надо оправдаться. Я говорил тебе, что охранникам запрещено находиться в лабораториях в день эвалуации. Чтобы не помешать процессу или что-то в этом роде, не знаю. Но мне правда нужно было выпить чашку кофе, а на втором этаже в комплексе «С» автомат с отличным кофе с настоящим молоком и прочее, так что я воспользовался своим кодом и проник внутрь. Вот и все. Из-за этого я мог потерять место. А работаю в этих дурацких лабораториях, только чтобы оплачивать учебу…

Алекс умолкает. Сейчас он не выглядит уверенным в себе, похоже, он волнуется, словно боится услышать, что я ему скажу.

— Ну а на галерее ты по какой причине оказался? — продолжаю допытываться я. — Зачем ты за мной наблюдал?

— Я так и не добрался до второго этажа, — говорит Алекс и при этом внимательно смотрит мне в глаза, как будто оценивает мою реакцию на его слова. — Я зашел внутрь и сразу услышал этот шум. Рев, грохот и что-то еще. Какие-то вопли и крики.

Я на секунду закрываю глаза, вспоминаю ослепительно яркий белый свет, то, как мне казалось, будто океанские волны бьются за стенами лаборатории и я слышу через пропасть десяти лет крик мамы. Когда я открываю глаза, Алекс по-прежнему внимательно на меня смотрит.

— Вообще-то я понятия не имел, что происходит. Я тогда подумал… Не знаю, может, это глупо, но я подумал, что лаборатории подверглись нападению или что-то вроде того. А потом, пока я там стоял, вдруг меня атаковала сотня коров… — Алекс пожимает плечами. — Слева была лестница. Я перепугался и решил ею воспользоваться. Коровы-то по лестницам бегать не умеют. — И снова улыбка, на этот раз мимолетная и неуверенная. — Так я оказался на галерее.

Абсолютно нормальное, логичное объяснение. Я чувствую облегчение и уже не так боюсь его. И в то же время в груди зарождается какое-то ноющее чувство, какая-то тоска или разочарование. А упрямство не дает мне поверить ему до конца. Я же помню, как он стоял на галерее — голова запрокинута, смеется, помню, как он мне подмигнул. Ему было весело, он был уверен в себе и даже счастлив. Но только не напуган.

Мир без страха…

— Так, значит, ты ничего не знаешь о том, как… как это произошло?

Мне даже не верится, что у меня хватило духу задать этот вопрос. Я сжимаю кулаки и надеюсь, что Алекс не замечает напряжение в моем голосе.

— Ты имеешь в виду путаницу с доставкой груза? — как ни в чем не бывало переспрашивает Алекс, он даже не запнулся, видимо, как все исцеленные, он не подвергает сомнению официальную версию, и это меня окончательно успокаивает. — Я в тот день не отвечал за доставку грузов. Отвечал другой парень, Сэл. Его уволили. По инструкции машины надо досматривать, я думаю, он этого не сделал. — Алекс наклоняет голову набок и разводит руки в стороны: — Ответ засчитан?

— Засчитан, — говорю я, но в груди все равно щемит.

Если совсем недавно мне отчаянно хотелось вырваться из дома, то теперь мне бы хотелось, как по мановению волшебной палочки, оказаться там, сидеть в своей кровати и думать, что мне приснился сон об этой вечеринке, на которой был Алекс.

— Ну? — Алекс кивает в сторону амбара. — Как думаешь, если подойти ближе, нас не затопчут?

Группа играет какую-то громкую музыку в быстром темпе. Я даже не понимаю, чем она раньше меня так привлекала. Теперь для меня это просто назойливый шум. Я игнорирую тот факт, что Алекс только что сказал «нас», по какой-то причине это слово в его ироничном исполнении подкупает.

— Вообще-то я шла домой.

Я понимаю, что злюсь на Алекса, сама не знаю за что… Наверное, за то, что он оказался не тем, за кого я его считала. Хотя я должна радоваться, что он нормальный, исцеленный и неопасный.

— Домой? — удивленно переспрашивает Алекс. — Ты не можешь уйти домой.

Я всегда соблюдаю осторожность и стараюсь не поддаваться таким чувствам, как злость или раздражение. В доме тети Кэрол я просто не могу себе этого позволить. Слишком многим я ей обязана. К тому же после парочки истерик, которые я закатила, когда была еще маленькой, она постоянно смотрит на меня, словно анализирует, словно оценивает мое состояние. Ненавижу этот ее взгляд. Я знаю, она тогда подумала: «В точности как ее мать». Но сейчас я не сдерживаюсь и даю волю злости. Меня тошнит оттого, что люди вокруг изображают, будто этот мир, этот другой мир — нормальный, а я — ненормальная. Это несправедливо. Как будто все правила вдруг поменялись, а меня забыли предупредить.

— Могу и уйду.

Я разворачиваюсь и начинаю подниматься по холму, в расчете на то, что Алекс от меня отстанет. Но к моему удивлению, он не отстает.

— Подожди!

Алекс в несколько прыжков нагоняет меня, я резко оборачиваюсь и смотрю прямо ему в лицо.

— Что ты делаешь?

И снова меня поражает, насколько уверенно звучит мой голос, если учитывать, что сердце при этом чуть из груди не выскакивает. Может быть, в этом и есть секрет общения с парнями, может, просто надо все время злиться на них?

— О чем ты? — Мы оба запыхались после быстрого подъема, но Алекс все равно улыбается. — Я просто хочу с тобой поговорить.

— Ты преследуешь меня, — я скрещиваю руки на груди, этим я как бы перекрываю дистанцию между нами. — Ты опять меня преследуешь.

— Опять?

Вот оно. Алекс отступает на шаг, мне удалось его удивить, и это доставляет мне удовольствие.

— Опять? — ничего не понимая, переспрашивает Алекс.

Я даже злорадствую — хоть раз не я, а он не может подобрать нужные слова. А мне для этого не требуется особых усилий.

— Мне кажется, немного странно, что я всю жизнь удачно прожила и ни разу тебя не видела, а теперь вдруг, ни с того ни с сего, куда ни посмотрю — везде ты.

Вообще-то я не планировала это говорить, мне не казалось странным, что я его встретила, но как только я это произношу, я понимаю, что это правда.

По мне, так Алекс должен разозлиться, но он откидывает голову назад и смеется, смеется долго и громко. Лунный свет серебром заливает его лицо. Я так ошарашена, что не могу пошевелиться и просто стою, выпучив на него глаза. Наконец Алекс смотрит на меня. Луна все делает четким и контрастным, либо окрашивает в кристально-серебряный цвет, либо оставляет во мраке, поэтому я не могу разглядеть его глаза, но я чувствую свет и тепло, те же, что я чувствовала в тот день возле лабораторий.

— Может, ты просто меня не замечала, — тихо говорит Алекс, раскачиваясь с пятки на носок.

Я непроизвольно делаю маленький шажок назад. Меня пугает его близость, нас разделяют несколько дюймов, но у меня такое ощущение, что мы касаемся друг друга.

— Что… что ты хочешь сказать?

— Я хочу сказать, что ты не права.

Алекс умолкает и наблюдает за мной, а я стараюсь сохранить безразличное выражение лица, хотя чувствую, что у меня начинает дергаться левый глаз. Надеюсь, в темноте он этого не замечает.

— Мы не раз и не два видели друг друга.

— Я бы запомнила, если бы мы встречались.

— Я и не говорил, что мы встречались.

Алекс не пытается сократить дистанцию, и спасибо ему за это. Хотя бы за это.

— Позволь, я задам тебе вопрос, — продолжает Алекс и закусывает губу. Это делает его моложе. — Почему ты больше не бегаешь мимо Губернатора?

У меня, хоть я этого и не хочу, отвисает челюсть.

— Откуда ты знаешь про Губернатора?

— Я хожу на лекции в УП.

Университет Портленда. Я припоминаю, что, когда Алекс в тот день повел нас смотреть на океан от лабораторий, до меня долетали обрывки его разговора с Ханой. Алекс действительно говорил ей, что он студент.

— В прошлом семестре я работал в «Гринде» на Монумент-сквер и постоянно там тебя видел.

Я открываю и закрываю рот. Ни слова не вылетает. Мой мозг всегда отключается, когда нужен мне более всего. Конечно, я знаю, где находится «Гринд», раньше мы с Ханой два или три раза в неделю пробегали мимо него, я видела, как студенты входят туда и выходят, сдувая горячий пар со стаканчиков с кофе. «Гринд» смотрит на маленькую, вымощенную булыжником площадь. Площадь называется Монумент-сквер, она находится ровно в середине одного из шестимильных маршрутов, которыми я постоянно пользуюсь.

В центре площади стоит статуя мужчины, из-за непогоды она подверглась коррозии и в некоторых местах исписана граффити. Мужчина шагает вперед, одной рукой он придерживает на голове шляпу, как будто идет сквозь грозу или навстречу сильному ветру, а вторую вытягивает прямо перед собой. Очевидно, когда-то в далеком прошлом он что-то держал в этой руке, может быть факел, но потом эта часть статуи была отломана либо ее украли. Так что теперь Губернатор шагает с вытянутым вперед кулаком, в кулаке у него отверстие — идеальное место для записок и всяких секретных мелочей. Мы с Ханой иногда проверяли его кулак, хотели посмотреть — нет ли там чего интересного. Но ничего интересного там никогда не обнаруживалось, только комочки жевательной резинки или монетки.

Я даже не знаю, когда и почему мы с Ханой начали называть статую Губернатором. От ветра и дождя табличка на пьедестале стала нечитабельной. Статую больше никто так не называет. Все называют ее «статуя на Монумент-сквер». Алекс наверняка слышал, как мы с Ханой болтаем о Губернаторе.

Он продолжает смотреть на меня, ждет, и я понимаю, что так и не ответила на его вопрос.

— Пришлось изменить маршрут, этот надоел, — говорю я.

Мимо Губернатора я уже, наверное, с марта не бегаю или с апреля. А потом я не выдерживаю и спрашиваю писклявым голоском:

— Ты меня заметил?

Алекс смеется.

— Тебя трудно не заметить. Ты часто носилась вокруг статуи и подпрыгивала, как победитель.

Горячая волна ползет по моей шее к щекам. Слава богу, мы отошли от ламп на сцене, я, наверное, опять стала красная как рак. Я совсем забыла — когда мы с Ханой пробегали мимо статуи, я, чтобы психологически настроиться на последний рывок до школы, подпрыгивала и пыталась ударить ладонью по кулаку Губернатора. Иногда мы даже вопили при этом: «Халина!» Должно быть, со стороны мы были похожи на спятивших.

— Я не… — У меня пересохло во рту, мне трудно найти объяснение, которое не звучало бы глупо. — Когда бегаешь, иногда делаешь странные вещи. Из-за эндорфинов и всякого такого. Это как наркотик, понимаешь? На мозги действует.

— А мне нравилось на тебя смотреть, — говорит Алекс. — Ты казалась такой…

Он на секунду умолкает. Что-то происходит с его лицом, в темноте я даже не могу разглядеть, что именно, но в эту секунду он такой печальный и неподвижный, и у меня перехватывает дыхание. Как будто он превратился в статую или в какого-то незнакомого человека. Я боюсь, что он не закончит предложение, но он продолжает:

— Ты казалась счастливой.

Некоторое время мы молчим, а потом прежний Алекс, расслабленный и улыбчивый, возвращается.

— Как-то я оставил тебе записку. Ну, знаешь, в кулаке Губернатора.

«Как-то я оставил тебе записку».

Этого не может быть, от этого можно сойти с ума. Я словно со стороны слышу собственный голос:

— Ты оставил мне записку?

— Написал какую-то глупость. Просто привет, смайлик и свое имя. Но ты перестала там бегать, — Алекс пожимает плечами. — Она, наверное, все еще там. Я имею в виду — записка. Сейчас, скорее всего, это просто размокшая скомканная бумажка.

Он оставил мне записку. Он оставил записку мне. Для меня. Мысль об этом, сам факт, что он заметил меня и думал обо мне дольше секунды, настолько меня потрясает, что ноги начинают дрожать, а руки немеют.

А потом мне становится страшно. Вот так это и начинается. Даже если он исцеленный, даже если он не опасен, это еще не значит, что мне ничто не угрожает. Так это начинается.

«Фаза первая: зацикленность на объекте; трудности с концентрацией; сухость во рту; испарина, потные ладони; головокружение, потеря ориентации в пространстве».

Мне становится дурно, и одновременно я чувствую облегчение. Так бывает, когда обнаруживаешь, что твоя самая страшная тайна всем известна и известна с самого начала. Все это время тетя Кэрол была права, мои учителя были правы и кузины тоже. В конечном итоге я пошла в мать. И это внутри меня, эта болезнь готова в любой момент начать разъедать меня изнутри, готова отравить мою кровь.

— Мне надо идти.

Я начинаю подниматься по склону, на этот раз почти бегом, но Алекс снова идет следом.

— Эй, не так быстро.

На вершине холма он протягивает руку и берет меня за запястье, чтобы я остановилась. Его прикосновение обжигает, я быстро отдергиваю руку.

— Лина, подожди секунду.

Я знаю, что не следует этого делать, но все-таки останавливаюсь. Это все из-за того, как он произносит мое имя, это действует на меня словно музыка.

— Тебе не надо волноваться, слышишь? Ты не должна бояться. — И снова у него дрогнул голос. — Я с тобой не заигрываю.

Я в замешательстве. «Заигрывание». Грязное слово. Он думает, что я думаю, будто он заигрывает.

— Я не… Я не думаю, что ты… я бы никогда не стала думать, что ты…

Слова натыкаются друг на друга, и теперь я уверена, что никакая темнота не в силах скрыть прилив крови к моему лицу.

Алекс наклоняет голову набок.

— Тогда ты со мной заигрываешь?

— Что? Нет… — невнятно бормочу я.

Я в панике, мозг работает вхолостую, я ведь даже не знаю, что такое «заигрывать». Я знаю только то, что написано об этом в учебниках. Я знаю, что это плохо. Возможно ли заигрывать и не знать, что заигрываешь? Он заигрывает? Левое веко дергается уже всерьез.

— Расслабься, — говорит Алекс и поднимает обе руки, как будто сдается, — я пошутил.

Он немного поворачивается влево, но при этом не перестает смотреть на меня. Луна освещает шрам на его шее — правильный белый треугольник, символ закона и порядка.

— Я не опасен, ты забыла? Я не могу причинить тебе вред.

Алекс говорит эти слова тихим ровным голосом, и я ему верю. Но сердце у меня в груди не собирается сбавлять обороты, мне кажется, оно готово взлететь и утащить меня вместе с собой.

Такое чувство у меня всегда возникает, когда я оказываюсь на Холме и смотрю вниз на Конгресс-стрит. Весь Портленд лежит позади меня, улицы переливаются зеленым и серым, издалека все кажется незнакомым и прекрасным. А потом я раскидываю руки и бегу, бегу вниз по склону холма, ветер бьет мне в лицо, а я даже не прилагаю никаких усилий, просто позволяю силе тяжести нести меня вперед.

От восторга не хватает дыхания, и я жду, когда закончится полет.

Вдруг я понимаю, какая вокруг тишина. Группа перестала играть, и толпа тоже притихла. Только ветер шуршит в траве. Мы стоим в пятидесяти футах за гребнем холма, отсюда не видно ни амбара, ни собравшихся на вечеринку людей, и я на секунду представляю, что, кроме нас, нет никого во всем городе, во всем мире.

Тонкие нити аккордов начинают плести в воздухе кружево музыки, она нежная и тихая, как дыхание, такая тихая, что сначала я даже принимаю ее за дуновение ветра. Эта музыка совершенно не похожа на ту, что звучала раньше, каждая нота раскручивается в ночном воздухе, как стеклянная или шелковая нить. И снова меня поражает, насколько она прекрасна и ни на что не похожа. Мне почему-то хочется плакать и смеяться одновременно.

Облако набегает на луну, и на лице Алекса пляшут тени. Он по-прежнему не сводит с меня глаз. Хотела бы я знать, о чем он сейчас думает.

— Это моя любимая песня, — говорит Алекс. — Ты когда-нибудь танцевала?

— Нет, — отвечаю я слишком уж категорично.

Алекс тихо смеется.

— Ничего. Я никому не скажу.

Я думаю о маме: вспоминаю ее заботливые руки, когда она скользила вместе со мной по паркету в нашем доме, как будто мы фигуристы; переливы ее голоса, когда она подпевала песням из проигрывателя; ее смех.

— Моя мама любила танцевать, — зачем-то говорю я и тут же об этом жалею.

Но Алекс не начинает расспрашивать и не насмехается. Он просто на меня смотрит. В какой-то момент мне кажется, что он хочет что-то сказать, но вместо этого он протягивает ко мне руку. Через ночь, через пустоту.

— А ты не хотела бы? — тихо, почти шепотом спрашивает он.

— Не хотела бы чего?

Сердце грохочет у меня в ушах, и, хотя между его рукой и моей еще несколько дюймов, мы оказываемся в одном энергетическом поле. Мне становится жарко, как будто мы прижаты друг к другу, ладонь к ладони, щека к щеке.

— Танцевать.

Алекс находит мою руку, притягивает к себе, последние дюймы между нами исчезают, и в эту секунду песня достигает кульминации.

Мы танцуем.

Все, даже самые великие события, начинается с чего-то незначительного. Землетрясение, уничтожившее целый город, зарождается от легкой дрожи в недрах земли. Музыку рождает вибрация. Наводнение в Портленде, которое случилось после двух месяцев беспрерывных дождей, началось с того, что в доки проник ручеек не шире пальца. Тогда, двадцать лет назад, затопило больше тысячи домов, потоки воды пронесли по улицам, как трофеи, покрышки, мешки с мусором, старую обувь, а потом еще не один месяц в воздухе воняло гнилью и плесенью.

И Господь сотворил Вселенную из атома не больше мысли.

Жизнь Грейс была разрушена из-за одного-единственного слова — «сочувствующие». Мой мир взорвался из-за другого слова — «самоубийство».

Поправка: тогда мой мир взорвался в первый раз.

Во второй раз мой мир взорвался тоже из-за одного только слова. Из-за слова, которое зародилось во мне и сорвалось губ, прежде чем я успела одуматься и удержать сто.

— Ты согласна встретиться со мной завтра? — такой был вопрос.

— Да, — таким было это слово.