Меня назвали в честь Марии Магдалины, едва не погибшей от любви: «Объятая deliria и поправшая законы общества, она любила мужчин, которым не могла принадлежать или которые не могли принадлежать ей». (Книга Плача, Мария, 13:1). Обо всём этом мы узнали на уроках изучения Библии. Сначала был Иоанн, затем Матфей, затем Иеремия, Пётр и Иуда, а между ними — бессчётное множество других, имена которых не сохранились.

Её последняя любовь, как говорят, была самой сильной: она полюбила человека по имени Иосиф. Всю свою жизнь проживший бобылём, он нашёл её на улице, израненную, еле живую и полубезумную от deliria. Что за человек был Иосиф — об этом много спорят: то ли праведник, то ли грешник, то ли он поддался Заразе, то ли нет, — но, во всяком случае, он хорошо заботился о бедняжке, вылечил её телесные раны и попытался дать мир её душе.

Но было поздно. Прошлое не отпускало Магдалину. Её преследовали призраки утраченной любви; мучимая злом, которое она причинила другим и которое другие причинили ей, она была воистину пропащей душой. Она почти не могла есть, целыми днями рыдала. Она изо всех сил цеплялась за Иосифа и умоляла его не покидать её, но не находила утешения в его доброте.

И однажды утром она проснулась, а Иосифа рядом не оказалось — он ушёл, не простившись и не объяснившись. Эта измена подкосила её. И она упала наземь, умоляя Господа избавить её от мучений.

И Господь услышал её молитвы и в бесконечной благости своей избавил её от deliria, проклятия, тяготевшего над всем родом человеческим вследствие первородного греха, свершённого Евой и Адамом. В этом смысле Мария Магдалина стала первой Исцелённой.

«И вот, после стольких лет страданий и горя ступила она на праведный путь, и мир воцарился в её душе, и так жила она в радости до конца своих дней». (Книга Плача, Мария, 13:1)

Я всю жизнь ломала себе голову над вопросом: почему мама назвала меня Магдалиной? Мама ведь даже не верила в Исцеление. Вот в этом-то и была её самая большая проблема. Книга Плача переполнена повествованиями об опасностях deliria. Я много размышляла над этим и пришла к выводу, что несмотря на всё своё упорство, моя мать знала, что она неправа, что Исцеление, Процедура, — благо для всех. Мне кажется, даже когда она задумала совершить то, что совершила, она знала, чем это обернётся для меня. И моё имя было некоторым образом её подарком мне. Посланием.

Мне кажется, так она пыталась сказать: «Прости меня». Мне кажется, так она пыталась сказать: «Однажды даже этой боли придёт конец».

Вы видите? Пусть говорят, что хотят; вопреки всему я знаю — моя мама была не такая уж пропащая.

*

Следующие две недели мне голову некогда поднять — столько забот. В Портленд ворвалось лето. Собственно, жара началась уже в первых числах июня, но настоящее лето ещё не наступило — зелень какая-то бледная, неяркая, по утрам пронизывающе холодно... Зато в последнюю неделю школы всё словно взрывается сочнейшими красками, какие бывают только в цветном кино: небо — невыносимо синее днём, лилово-фиолетовое в грозу и чёрное-пречёрное ночью, алые цветы — словно застывшая кровь. Каждый день после окончания занятий всё время какие-то мероприятия — то собрания, то церемонии, то подготовка к выпускному... Ханна приглашена везде, я — кто бы мог подумать... — на большинство из них. Чудеса.

Харлоу Дэвис — она живёт недалеко от Ханны, в Вест-Энде, её папаша выполняет какие-то заказы правительства — приглашает меня к себе на «свойскую прощальную вечеринку». Я даже не подозревала, что ей известно моё имя — когда бы она ни разговаривала с Ханной, её глаза скользили мимо меня, будто я не достойна даже взгляда. Однако я иду. Мне всегда хотелось увидеть, как выглядит её дом изнутри, и пожалуйста — там всё именно так, как я и представляла — сплошная роскошь. У Дэвисов тоже имеется автомобиль, и кругом множество электроприборов, которые, конечно, все используются: посудомойки и стиральные машины, и сушилки, и огромные люстры, усеянные десятками и десятками лампочек. Харлоу пригласила почти весь выпускной поток — всего нас шестьдесят семь, а на «свойской» вечеринке, наверно, человек пятьдесят — отчего чувство собственной исключительности во мне меркнет, но всё равно, вечеринка классная.

Мы сидим в саду, а прислуга бегает туда-сюда с полными тарелками. Тут тебе и капустный салат, и картофельный салат, и прочая барбекюшная снедь, а папаша Харлоу колдует около огромного дымного гриля, переворачивая с боку на бок маринованные рёбрышки и огромные гамбургеры. Мы с Ханной сидим на одеяле, брошенном на траву, и я ем и ем, пока не чувствую, что ещё немного — и взорвусь; живот такой огромный, что сидеть не могу — приходится откинуться на спину. Мы уходим перед самым комендантским часом, когда звёзды выглядывают в дырочки тёмно-синего бархатного занавеса неба, а комары всем скопищем вылетают на вечернюю кормёжку, так что мы, отмахиваясь, взвизгивая и хохоча, вынуждены искать приюта в доме. Прихожу к выводу, что давненько у меня не было такого чудесного дня.

Даже девочки, к которым я не испытываю особой симпатии — как, например, Шелли Пирсон, ненавидящая меня с тех самых пор, как я в шестом классе выиграла в школьной научной олимпиаде, а она оказалась на втором месте — ведут себя очень даже мило. Думаю, это потому, что всем нам ясно — дело идёт к концу. После выпуска большинство из нас никогда больше не увидят друг друга, а если даже мы когда и встретимся, то это будет по-другому. Мы станем другими. Мы станем взрослыми. Нас исцелят, классифицируют, пронумеруют, снабдят пояснительными табличками, подходящими партнёрами и аккуратно воткнут, словно булавки с перламутровыми головками, в полотно жизни — туда, где нам надлежит сидеть, вернее, катиться по накатанной, хорошо выверенной дорожке...

Терезе Грасс исполнилось восемнадцать ещё до окончания школы, поэтому она уже прошла свою Процедуру. То же самое и с Морган Делл. Обе несколько дней не показывались на уроках, пришли только на церемонию выпуска. Перемена в них — просто поразительная. Они выглядят спокойными, зрелыми и, я бы сказала, какими-то отстранёнными, словно их покрыли тонкой прозрачной глазурью. Ещё пару недель назад у Терезы Грасс была кличка «Тереза Грязь» за плохую осанку, за то, что она жевала концы своих волос, да и вообще была неряхой, каких поискать, зато сейчас!.. Она ходит словно аршин проглотила и высоко держит голову, глаза смотрят прямо перед собой, на губах — еле заметная улыбка, словом, все расступаются, когда она проходит по коридору. То же самое и с Морган. Словно вся их напряжённость, неуклюжесть и застенчивость исчезли вместе с Болезнью. Даже вечно трясущиеся ноги Морган перестали дрожать. Когда ей приходилось отвечать на уроках, она так тряслась, что парта ходуном ходила. Но после Процедуры — раз! — и дрожь прекратилась, как по мановению волшебной палочки. Вообще-то они не первые Исцелённые в нашем классе — Эланор Рана и Анни Хаан прошли Процедуру ещё осенью, а полдесятка других девчонок — во время весеннего семестра — но просто на этих двух разница видна особенно отчётливо.

А я продолжаю считать дни. Восемьдесят один, восемьдесят, семьдесят девять...

Ива Маркс так и не вернулась в школу. Ходят разные, самые противоречивые слухи: она прошла Процедуру, и всё теперь в полном порядке; она прошла Процедуру и поехала мозгами, так что поговаривают, будто её собираются отправить в Склепы — портлендскую тюрьму и по совместительству сумасшедший дом; она убежала в Дебри. Единственное, в чём сомневаться не приходится — это что вся семья Марксов теперь под постоянным, неусыпным наблюдением. Регуляторы обвиняют мистера и миссис Маркс — и не только их, а и всех их дальних и близких родичей — в том, что не обратили должного внимания на воспитание своей дочери. Буквально через несколько дней после того, как Иву вроде бы поймали в Диринг Оукс Парке, я слышу, как тётя с дядей шепчутся между собой, что, мол, обоих Ивиных родителей уволили с работы. А ещё неделей позже до нас доходит слух: они вынуждены были переехать к каким-то дальним родственникам. Поговаривают, что люди швыряли камни им в окна, а дом по фасаду расписали одним-единственным словом, повторенным сотни раз: «СИМПАТИЗЁРЫ». Что за чушь! Мистер и миссис Маркс под присягой утверждали, что их дочь прошла Процедуру задолго до срока несмотря на риск, однако, по утверждению тётушки Кэрол, когда люди так сильно напуганы, они впадают в раж. Каждый опасается, как бы deliria не прошла по Портленду победным маршем. Каждый стремится предотвратить эпидемию.

Мне жаль семью Марксов, конечно, но такова жизнь. Это как с регуляторами: можно не переваривать патрулей и проверку документов, но если ты понимаешь, что всё делается для того, чтобы тебя же защитить от опасности, то невозможно стать в позу и отказаться подчиниться. И думайте, что хотите, называйте меня эгоисткой, но мысли о судьбе Ивиной семьи занимают меня не слишком долго. Столько сейчас бумажной работы, связанной с окончанием школы, столько нервов на неё уходит, а тут ещё шкафчики надо освободить, и ещё кое-какие хвосты досдать, да и с людьми попрощаться... Не до Ивы.

Даже выкроить время для пробежек нам с Ханной удаётся с трудом. А когда бегаем, то по молчаливому соглашению придерживаемся наших старых маршрутов, без самодеятельности. К моему удивлению, она ни разу не упомянула о том происшествии у лабораторий. Но знаю я её — она легко увлекается и легко забывает свои увлечения. Сейчас её ум занят новым событием: на севере прорвана граница, и обвиняют в этом, конечно, Изгоев.

А я даже на крачайшую долю секунды не допускаю мысли о том, чтобы показаться у лабораторий, не-а, ни за что. Стараюсь сосредоточить внимание на чём угодно, только бы не думать об Алексе, что, в принципе, не так уж и тяжело. Теперь даже не могу понять, с какой это дури я в тот вечер колесила по тёмным улицам, наврала с три короба Кэрол и регуляторам, а всё лишь бы встретиться с ним. Уже на следующее утро вся эта история стала казаться странным сном, миражом — и только. Говорю себе, что, наверно, нашло временное помрачение ума — мозги размягчились от беготни по жаре.

День выпуска. На торжественной церемонии Ханна сидит в трёх рядах впереди меня. Проходя к своему месту, она успевает схватить мою ладонь и сжать её — два долгих пожатия и два коротких. А когда она уселась, то наклонила голову назад так, что я вижу — она написала маркером на своей шапочке выпускника три слова: «Слава тебе Господи». Я с трудом удерживаюсь от смеха, а она оборачивается и строит кисло-строгую мину. Все мы парим в облаках, и я чувствую, что никогда не была так близка к своим одноклассницам — девочкам из школы св. Анны — как в этот замечательный день. Солнце палит безжалостно, изливая на нас всю свою ликующую радость — даже немножко слишком сильно, пожалуй; так бывает, когда кто-нибудь одаривает тебя преувеличенной улыбкой. Мы сидим, потеем, обмахиваемся программками праздника, подталкиваем друг друга локтями, чтобы не дай бог не зевнуть или не закатить глаза, утопая в бесконечной литании нашей ректорши, твердящей что-то о «взрослении» и «вхождении в наше славное общество». Оттягиваем воротники, чтобы впустить под мантии хоть немного свежего воздуха.

Родные и близкие сидят на белых складных стульях под кремового цвета навесом. Над их головами полощутся флаги: школьный флаг, флаг штата, американский национальный. Родственники вежливо аплодируют каждому выпускнику, поднимающемуся на подиум за своим аттестатом. Когда приходит мой черёд, оглядываю толпу в поисках сестры и тёти, но я так боюсь споткнуться и шлёпнуться на глазах у всей честной компании, когда буду принимать свой аттестат из рук ректора Макинтош, что ни о чём другом думать толком не могу. Поэтому вижу только калейдоскоп всяких цветов: зелёных, синих, белых — и мешанину разноцветных лиц — белых, коричневых, розовых... Отдельных звуков за треском аплодисментов я тоже не в силах различить, кроме звонкого, словно колокольчик, голоса Ханны: «Аллилуйя, Халина!» Комбинация наших имён. Это у нас такой воинственный клич — подбадриваем друг друга перед соревнованиями или экзаменами.

Потом стоим в очереди к фотографу — сделать персональные портреты с аттестатами наперевес. Школа наняла профессионального фотографа. Посередине футбольного поля натянули сине-зелёный занавес, на фоне которого мы и позируем. Однако все до того возбуждены, что невозможно принимать всю эту торжественность всерьёз, так что на фотках мы хохочем, согнувшись пополам, и вместо лиц на портретах красуются наши макушки.

Когда подходит моя очередь фотографироваться, в самую последнюю секунду в кадр влетает Ханна, одной рукой обхватывает меня за плечи, фотограф от неожиданности вздрагивает и щёлкает затвором. Клик! — и вот мы увековечены: я смотрю не в камеру, а на Ханну, рот разинут — от смеха и от удивления, а она на целую голову возвышается надо мной, закрыв глаза и тоже широко открыв рот. Я убеждена: день сегодня совершенно особенный, золотой день, а может, и волшебный, потому что хотя физиономия у меня вся красная, а волосы прилипли к вспотевшему лбу, но, кажется, немножко от Ханниной красоты перепало и мне, так что несмотря на весь бедлам на этой фотографии я такая хорошенькая! И даже больше — я просто красавица.

Школьный ансамбль играет, причём по большей части довольно стройно, музыка так и льётся над полем, ей вторят птицы в небесах. Это такой чудный момент; у меня ощущение, будто исчезает что-то, довлеющее над нами, размываются различия, и не успеваю я осознать, что же это такое, как все мои одноклассницы сбиваются в один тесный круг, в одно объятие, прыгают вверх-вниз и вопят: «Мы молодцы! Мы молодцы!» И ни родители, ни учителя даже не пытаются разбить наше объятие, лишь стоят вокруг со снисходительным выражением на лицах, скрестив руки на груди. Я ловлю на себе взгляд своей тётушки, и у меня ёкает сердце — я понимаю, что она, как и все остальные, дарит нам этот момент — наше последнее единение, прежде чем круг сломается и всё изменится — навсегда.

И всё действительно скоро изменится. Да уже меняется, в эту самую секунду. Единый круг распадается на отдельные группки, а группки — на отдельных выпускников. Я вижу, как уходят Тереза Грасс и Морган Делл — они уже пересекают газон, направляясь на улицу. Они идут каждая сама по себе, в окружении своих родственников, склонив головы и ни разу не оглянувшись. Тут я соображаю, что они вообще даже не праздновали с нами, и не только они — Эланор Рана, Анни Хаан и другие Исцелённые тоже ушли, наверно, сразу же после вручения аттестатов. Ощущаю непонятное жжение в горле, хотя, конечно, нечего переживать, такова жизнь: всё приходит к своему концу, люди движутся дальше и не оглядываются на прошлое. Так и должно быть.

Выхватываю взглядом в толпе Рейчел и спешу к ней, ни с того ни с сего ощущая непреодолимую тягу быть рядом с ней. Так и хочется, чтобы она опустила руку на мою голову, взъерошила мне волосы, как она делала, когда я была совсем маленькой, и сказала: «Молодчинка, Луни!» — так она поддразнивала меня тогда.

— Рейчел! — Непонятно почему, но у меня спирает дыхание, с трудом проталкиваю слова сквозь глотку. Я так счастлива видеть её, что ещё чуть-чуть — и разревусь. Но, само собой, сдерживаюсь. — Ты пришла!

— Конечно, пришла! — улыбается она. — Ты же моя сестра, забыла? — Она вручает мне букетик маргариток, обёрнутый в коричневую бумагу. — Поздравляю, Лина!

Зарываюсь лицом в цветы и вдыхаю их запах, стараясь подавить желание броситься Рейчел на шею. Ещё мгновение мы стоим так, молча глядя друг на друга, и тут она протягивает руку... Сейчас она, конечно, обнимет меня, как в прошедшие времена моего детства, или, по крайней мере, погладит по плечу...

Но вместо этого она всего лишь смахивает мою чёлку, прилипшую ко лбу:

— Фу-у! — говорит она, всё ещё улыбаясь. — Ты такая потная!

Знаю, глупо и по-детски чувствовать разочарование, и тем не менее, я разочарована.

— Это всё из-за мантии, — отвечаю я. Конечно, всё дело в этой проклятой мантии: она душит меня, не даёт ни двигаться, ни дышать...

— Пошли! — говорит сестра. — Тётя Кэрол тоже хочет поздравить тебя.

Тётушка Кэрол стоит у кромки поля с дядей, Грейс и Дженни и разговаривает с миссис Спрингер, учительницей истории. Я иду рядом с Рейчел; она всего лишь на несколько дюймов выше меня, и мы шагаем в ногу, но между нами расстояние в добрых три фута. Она молчит. Я вижу, что ей уже хочется поскорее уйти домой и заняться своими делами.

Но я позволяю себе бросить взгляд назад — ничего не могу поделать. Повсюду снуют девушки в оранжевых, как пламя, мантиях. Я вижу их словно издалека. Голоса и звуки перемешались и их уже не отличить друг от друга — так похоже на неумолчный шум океана, струящийся под обыденными уличными ритмами Портленда, непрестанный и оттого почти неуловимый. Всё за моей спиной выглядит статичным и ярким, словно обведённым тушью: стылые улыбки родителей, ослепительная вспышка фотокамеры, открытые рты и блестящие белые зубы, тёмные сияющие волосы и глубокое синее небо, и этот безжалостный, окутывающий всех свет... Такая чистая и идеальная картина, что мне кажется, будто она уже стала воспоминанием, волшебным сном...