Еще до того как я просыпаюсь, будильник оказывается у меня в руках, и я открываю глаза в тот же миг, когда часы летят в стену, издают прощальный вопль и разбиваются вдребезги.

— Ух ты, — восторгается Линдси, когда я сажусь в машину через пятнадцать минут. — Что, в квартале красных фонарей открылась вакансия, а я не в курсе?

— Заткнись и поезжай.

Мне с трудом удается выносить ее вид. Из моих пор сочится ярость. Она фальшивка: весь мир — фальшивка, один большой и блестящий обман. И расплачиваюсь за это почему-то я. Это я умерла. Я попала в капкан.

Знаете что? Так нечестно. Линдси водит как в «Большой автокраже». Она вечно изобретает способы кого-нибудь унизить или нагадить и вечно всех критикует. Скрывая, что дружила с Джулиет Сихой, она издевалась над ней столько лет. Я ничего не делала, только повторяла за Линдси.

— Смотри замерзнешь, — предостерегает она, выбрасывая окурок и поднимая окно.

— Спасибо, мамочка.

Я опускаю зеркало — проверить, не размазалась ли помада. Я подвернула юбку пару раз, так что она едва прикрывает задницу, когда я сижу, и нацепила пятидюймовые платформы, купленные в шутку в компании Элли в магазине, который, на наш взгляд, годится только для стриптизерш. Топик с мехом я оставила, но добавила ожерелье со стразами, тоже приобретенное в шутку как-то на Хеллоуин, когда мы все оделись медсестричками-нимфоманками. Крупные сверкающие буквы складываются в слово «шлюха».

Плевать. Пусть все смотрят на меня. Сейчас я способна на все, что угодно: дать кому-нибудь в морду, ограбить банк, напиться и натворить глупостей. Вот единственное преимущество смерти. Никаких последствий.

Линдси не замечает моего сарказма или не обращает на него внимания.

— Странно, что родители выпустили тебя из дома в таком виде.

— Они и не выпустили.

Что еще испортило мне настроение, так это десятиминутная перебранка с матерью перед тем, как я выскочила из дома. Даже когда Иззи спряталась у себя в комнате, а папа пригрозил запереть меня до самой смерти (ха!), слова продолжали вылетать из моего рта. Орать было так приятно, как отдирать корку с царапины, чтобы снова потекла кровь.

— Ты не выйдешь из дома, пока не наденешь что-нибудь еще, — заявила мать. — Подхватишь пневмонию. Но главное, в школе не должно сложиться о тебе превратное представление.

Тут у меня внутри что-то треснуло — разбилось и треснуло.

— Теперь ты заботишься обо мне? Теперь решила мне помочь? Защитить меня?

Мать отпрянула, как будто я влепила ей пощечину. На самом деле мне хотелось спросить: «Где ты была четыре дня назад? Где ты была, когда моя машина слетела с дороги среди ночи? Почему ты не думала обо мне? Почему не была там?» Сейчас я ненавижу обоих родителей: за то, что спокойно сидели дома, когда в темноте мое сердце отсчитывало последние мгновения жизни, одно за другим, пока мое время не истекло; за то, что позволили нити, связывающей нас, слишком сильно растянуться, и В миг, когда она оборвалась навсегда, они даже ничего не почувствовали.

Вместе с тем я понимаю, что родители не виноваты. По крайней мере, не только они. Я сама растягивала эту нить сотни раз, сотней способов. Но от этого моя ярость лишь становится сильнее.

Родители должны хранить от зла.

— Господи, да что с тобой? — Линдси пристально на меня смотрит. — Встала не с той ноги?

— Да, и уже несколько дней подряд.

Как я устала от этих тусклых сумерек, от блеклого, выцветшего неба — даже не голубого — и мокрой жижи солнца на горизонте. Я читала, что голодающие начинают грезить о еде, лежат и часами мечтают о горячем картофельном пюре, шариках сливочного масла и истекающих алой кровью стейках на тарелках. Теперь это происходит со мной. Я тоскую по другому свету, другому солнцу, другому небу. Раньше я не задумывалась об этом, но разве не чудо, сколько существует видов света, видов неба: бледная прозрачность весны, когда весь мир словно заливается румянцем; пышная, сочная яркость июльского полдня; пурпурные грозовые облака и болезненное зеленое свечение перед тем, как сверкнет молния; сумасшедшие разноцветные закаты, напоминающие психоделические видения.

Надо было больше ими наслаждаться, надо было запомнить все до единого. Надо было умереть в день с красивым закатом. Умереть в летние или зимние каникулы. В любой другой день. Прижавшись лбом к окну, я воображаю, как пробью кулаком стекло, дотянусь до неба и оно разлетится вдребезги, точно зеркало.

Как же мне пережить миллионы и миллионы одинаковых дней, двух зеркал, бесконечно отражающихся друг в друге? Я составляю план. Перестану ходить в школу, угоню машину и каждый день буду мчаться в новом направлении далеко-далеко. На восток, запад, север и юг. Я представляю, как поеду так далеко и так быстро, что оторвусь от земли, подобно аэроплану, и взлечу вверх, туда, где время утекает прочь, словно песок, уносимый ветром.

Помните, что я говорила о надежде?

— Счастливого Дня Купидона! — напевает Элоди, забираясь в Танк.

Линдси переводит взгляд с Элоди на меня.

— У вас что, состязание «на ком меньше надето»?

— Свои достоинства надо демонстрировать. — Наклонившись за кофе, Элоди изучает мою юбку. — Забыла надеть трусы, Сэм?

Линдси хихикает.

— А тебе завидно? — огрызаюсь я, не отрываясь от окна.

— Что это с ней? — удивляется Элоди, откидываясь на спинку кресла.

— Забыла принять таблетки для счастья.

Уголком глаза я замечаю, как Линдси гримасничает, показывая: «Не обращай внимания». Словно я трудный ребенок. Я вспоминаю о старых фотографиях, на которых она стоит рука об руку с Джулиет Сихой, о развороченной голове Джулиет и о брызгах плоти на стене подвала. Ярость возвращается; я сдерживаюсь из последних сил. Мне хочется повернуться к Линдси и заорать, что она фальшивка, лгунья, что я вижу ее насквозь.

«Я вижу тебя насквозь…» У меня екает сердце, когда я вспоминаю слова Кента.

— Знаю, что тебя взбодрит, — сообщает Элоди, с самодовольным видом роясь в сумке.

Прижав пальцы к вискам, я отзываюсь:

— Боже правый, Элоди, если сейчас ты вручишь мне презерватив…

— Но… это же подарок для тебя, — хмурится она, держа презерватив двумя пальцами и глядя на Линдси в поисках поддержки.

— Тебе виднее, — пожимает плечами Линдси; она не смотрит на меня, но я чувствую, что начинаю ее раздражать, и, если честно, меня это радует. — Если хочешь стать ходячим рассадником венерических заболеваний…

— Кому знать, как не тебе.

Эта фраза вырывается у меня невольно. Линдси вихрем оборачивается ко мне.

— Что ты сказала?

— Ничего.

— Ты сказала…

— Ничего я не говорила, — возражаю я, прислоняясь лбом к стеклу.

Элоди так и застыла с презервативом в руках.

— Ну же, Сэм. Берегите любовь и все такое.

Теперь потеря девственности кажется мне нелепостью, сюжетным поворотом другого фильма, другого персонажа, другой жизни. Я пытаюсь вспомнить, что мне нравится в Робе — что мне нравилось в нем, — но перед глазами мелькают лишь разрозненные картинки: Роб валяется на диване Кента, хватает меня за руку и обвиняет в измене; Роб кладет мне голову на плечо в своем подвале и шепчет, что мечтает заснуть рядом; Роб поворачивается ко мне спиной в шестом классе; Роб поднимает руку и произносит: «Пять минут»; Роб впервые берет меня за руку, когда мы идем по коридору, и меня затопляет ощущение силы и гордости. Это похоже на чужие воспоминания.

И тогда до меня по-настоящему доходит: все это больше ничего не значит. Все на свете больше ничего не значит.

Обернувшись, я выхватываю у Элоди презерватив, натянуто улыбаюсь и повторяю за ней:

— Берегите любовь.

— Вот умница! — радостно восклицает Элоди.

Тут Линдси жмет на тормоза на красный свет, я падаю вперед и вытягиваю руку, чтобы не удариться о приборную панель, затем машина останавливается, и меня отбрасывает назад, на подголовник. Стакан в держателе подпрыгивает, кофе брызгает мне на бедро.

— Ой, — хихикает Линдси. — Ради бога, прости.

— А ты опасна! — смеется Элоди, пристегивая ремень безопасности.

Ярость, которую я испытываю все утро, изливается в одно мгновение, и я кричу:

— Да что с тобой, черт побери, такое?

Улыбка Линдси застывает на губах.

— Что?

— Что с тобой такое, черт побери?

Схватив салфетки из бардачка, я вытираю ногу. Кофе не такой уж горячий — Линдси сняла крышку, чтобы он остыл, — но оставляет на бедре красную отметину, и мне хочется плакать.

— В чем проблема? — продолжаю я. — Красный свет — стоп. Зеленый свет — вперед. С желтым сложнее, но если немного потренироваться, дойдет даже до тебя.

Подруги пораженно смотрят на меня, но я не замолкаю, я не могу замолчать, это все Линдси виновата, Линдси и ее дурацкая манера вождения.

— Даже обезьяну можно научить водить машину. Что такое? В чем дело? Желаешь доказать, что тебе все по барабану? Что тебе наплевать на все? На все и на всех? Здесь помять крыло, там снести зеркало, ой, слава богу, у нас есть подушки безопасности, для того и придуманы бамперы, ладно, поехали дальше, поехали дальше, все останется между нами. Но вот что, Линдси. Тебе не нужно ничего доказывать. Мы в курсе, что тебе по барабану все, кроме себя. Мы всегда это знали.

У меня кончается воздух, и на мгновение повисает полная тишина. Линдси даже не смотрит на меня. Она уставилась прямо перед собой, сжимая руль обеими руками с побелевшими костяшками. Загорается зеленый, и она со всей силы жмет на газ. Мотор рокочет, словно далекий гром.

Она не сразу собирается с мыслями, а когда собирается, ее голос звучит тихо и приглушенно.

— Да как ты смеешь?..

— Девочки, — нервно вступает Элоди с заднего сиденья. — Не надо ссориться, ладно? Хватит.

Ярость продолжает бежать по моим жилам электрическим током. Много лет я не ощущала себя такой взвинченной и живой. Я вихрем оборачиваюсь к Элоди.

— Почему ты никогда не защищаешься? Тебе же известно, что это правда. Она сука. Ну же, скажи это.

Элоди вжимается в спинку кресла и быстро переводит взгляд с Линдси на меня и обратно.

— Оставь ее в покое, — шипит Линдси.

Открыв рот, Элоди целую минуту мотает головой.

— Мне следовало догадаться. — Одновременно я испытываю триумф и тошноту. — Ты боишься ее. Это же очевидно.

— Оставь ее в покое! — повышает голос Линдси.

— Я должна оставить ее в покое? — Резкость и ясность исчезают, реальность пытается вырваться из-под контроля. — Это ты всю жизнь обращаешься с ней как с дерьмом. Ты. «Элоди такая жалкая. Вы только посмотрите, как Элоди вешается на Стива, а ведь она даже не нравится ему. Ну надо же, Элоди снова нажралась. Надеюсь, она не сблюет в моей машине; не дай бог, кожа провоняет спиртягой».

На последнем слове Элоди резко вдыхает. Я зашла слишком далеко. В ту же секунду мне хочется забрать свои слова обратно. Зеркало до сих пор опущено, и я вижу, как Элоди с дрожащими губами отвернулась к окну, явно стараясь не заплакать. Правило лучших друзей номер один: есть вещи, которых никогда, ни при каких условиях нельзя говорить.

Вдруг Линдси жмет на тормоза. Мы посреди Сто двадцатого шоссе, в полумиле от школы, и за нами уже выстроилась очередь. Машина выруливает на встречную полосу, чтобы не врезаться в нас; к счастью, ей навстречу никто не едет. Даже Элоди вопит.

— О господи! — Мое сердце колотится. — Что ты творишь?

Водитель проезжает мимо, яростно давя на гудок. Пассажир опускает окно и что-то кричит, но я не слышу, только вижу мельком бейсболку и злобные глаза.

Люди в очереди тоже начинают давить на гудки, одна ко Линдси ставит машину на ручник и не двигается с места.

— Линдси, — пугается Элоди. — Сэм права. Это не смешно.

Тогда Линдси резко наклоняется ко мне. Неужели собирается ударить? Но она только распахивает дверцу и тихо командует голосом, полным гнева:

— Вон!

— Что?

Холодный воздух врывается в машину, как удар в живот, и я сдуваюсь. Остатки ярости и бесстрашия испаряются, остается одна усталость.

— Линдз. — Элоди пытается смеяться, но смех выходит визгливым и истеричным. — Ты не можешь выгнать ее на улицу. Она замерзнет.

— Вон, — повторяет Линдси.

Вокруг потихоньку собираются автомобили, водители гудят, опускают окна и орут. Фразы теряются в реве моторов и блеянии гудков, но все равно это унизительно. Я вжимаюсь в кресло при мысли, что придется вылезти наружу и месить грязь в канаве, пока мимо будут мчаться десятки машин и все будут на меня глазеть. Я ищу у Элоди поддержки, но она отворачивается.

Снова наклонившись, Линдси шепчет мне на ухо:

— Вон. Отсюда.

Наверное, со стороны кажется, что мы секретничаем.

Взяв сумку, я выбираюсь из машины. Мороз хватает за ноги, мешает двигаться. В ту же секунду Линдси жмет на газ и мчится прочь с распахнутой дверцей.

Я бреду вдоль дороги по канаве, полной листьев и мусора. Пальцы рук и ног немеют почти сразу, и я нарочно топаю по листьям, покрытым инеем, чтобы немного разогнать кровь. Через минуту пробка начинает рассасываться, гудки затихают вдали, подобно шуму проходящего поезда.

Рядом тормозит синяя «тойота». Из окна высовывается седая женщина лет шестидесяти, она качает головой и хмурится, затем произносит:

— Совсем рехнулась.

Мгновение я просто стою, но когда машина отъезжает, вспоминаю, что это ничего не значит, все на свете ничего не значит, и показываю средний палец. Надеюсь, она видит.

Всю дорогу до школы я вновь и вновь повторяю, пока слова не утрачивают смысл: «Это ничего не значит, все на свете ничего не значит».

Вот что еще я выяснила в то утро: если перейдешь черту и ничего не случится, черта потеряет смысл. Как в старой загадке: если в лесу упадет дерево, а вокруг никого нет, раздастся ли треск?

Ты проводишь черту все дальше и дальше, каждый раз пересекая ее. Так люди и катятся в пропасть. Вы удивитесь, насколько легко сорваться с орбиты, улететь туда, где никто не сможет прикоснуться. Потерять себя… заблудиться.

Или не удивитесь? Возможно, вы уже знаете?

Если так, то скажу лишь одно: сочувствую.

Первые четыре урока я пропускаю просто потому, что мне можно, и пару часов брожу по коридорам без особой цели и смысла. Я почти надеюсь, что меня остановят — учитель, или мисс Винтере, или помощник учителя, или кто-нибудь — и спросят, что я здесь забыла, или даже прямо обвинят в прогуле и пошлют в кабинет директора. Ссора с Линдси оставила меня неудовлетворенной, и я по-прежнему испытываю смутное, но настоятельное желание что-либо сделать.

Большинство учителей просто кивают, улыбаются или небрежно машут рукой. Откуда им знать мое расписание. Может, у меня «окно» или урок отменили. Я разочарованна тем, как, оказывается, легко нарушить правила.

Войдя в класс мистера Даймлера, я намеренно не обращаю на него внимания, но чувствую его взгляд. Когда я сажусь за парту, он подходит прямо ко мне и усмехается.

— Не рановато для пляжного сезона?

Обычно, когда он смотрит на меня дольше нескольких секунд, я начинаю нервничать, но на этот раз не отвожу глаз. Тепло разливается по телу; я вспоминаю, как стояла под обогревательными лампами в доме бабушки, когда мне было не больше пяти. Не думала, что простой взгляд способен превратить свет в тепло. С Робом я ничего подобного не испытывала.

— Свои достоинства надо демонстрировать, — сообщаю я вкрадчиво.

В его глазах вспыхивает огонек. Я удивила его.

— Не сомневаюсь, — мурлычет он так тихо, что больше никто не слышит, и густо краснеет, словно сам от себя не ожидал.

Он кивает на парту, где лежат только ручка и небольшой квадратный блокнот, который мы с Линдси передаем друг другу на переменах. Это наш способ обмениваться записками.

— Сегодня без роз? Или букет слишком тяжелый, чтобы носить его за собой?

Просто я не была ни на одном уроке и потому не получила ни одной валограммы. Подумаешь. В прошлом я бы лучше умерла, чем в День Купидона появилась в коридорах «Томаса Джефферсона» без единой розы. В прошлом я сочла бы эту участь хуже смерти.

Разумеется, с тех пор все изменилось. Я пожимаю плечами и вскидываю голову.

— Я вроде как выше этого.

Уверенность словно вливается в меня из кого-то другого, старше и красивее, как будто я только играю роль.

Учитель улыбается, его глаза снова вспыхивают. Затем возвращается за стол и хлопает в ладоши, призывая всех занять места. Как всегда, грязный пеньковый амулет выглядывает из-за воротника его рубашки, и я воображаю, как поддеваю его пальцами, притягиваю мистера Даймлера к себе и целую. Его губы полные, но не слишком, и идеальной для парня формы — если он чуть приоткроет рот, наши губы как раз совпадут. Я вспоминаю фотографию из ежегодника, на которой он обнимал свою королеву. Она была худой, с длинными каштановыми волосами и спокойной улыбкой. Совсем как я.

— Ладно, ребята, — начинает он, пока класс рассаживается, скрипит партами, хихикает и шуршит букетами. — Сегодня День Купидона, и воздух пропитан любовью, но знаете что? Тема урока — производные.

Раздается несколько стонов. В дверь стучит Кент; он едва не опоздал. Его сумка расстегнута, путь усеян бумагами, как будто он Гензель или Гретель и должен оставить за собой след из незаконченных набросков и записок. Из-под его мешковатых брюк цвета хаки выглядывают кроссовки в шахматную клетку.

— Прошу прощения, — задыхаясь, бормочет он. — Несчастный случай в «Напасти». Проблемы с принтером. Злокачественная бумажная опухоль во втором лотке. Пришлось немедленно оперировать, не то бы мы потеряли его.

Он направляется на свое место. На середине прохода учебник по математике в открытой сумке, который поднимался на волне скомканной бумаги все выше и выше, выскальзывает, шлепается на пол, и все хохочут. Я ощущаю прилив раздражения. Почему у него вечно все не слава богу? Неужели так трудно застегнуть молнию на сумке?

Кент ловит мой взгляд и, по-видимому, принимает выражение моего лица за заботу, поскольку усмехается и одними губами произносит: «Ходячее несчастье». Можно подумать, он этим гордится!

Я снова обращаю все внимание на мистера Даймлера. Он стоит перед классом, скрестив руки на груди с притворно серьезным лицом. Вот что еще мне нравится: он никогда не злится по-настоящему.

— Рад, что принтер поправился, — поднимает он брови.

Его рукава закатаны, руки покрыты загаром. Или его кожа от природы цвета жженого меда?

— Итак, День Купидона приносит множество волнений. Однако это не значит, что можно игнорировать обычные…

— Купидоны! — раздается чей-то визг, и класс рассыпается смешками.

Ну конечно, вот и они: дьявол, кошка и бледный белый ангел с огромными глазами.

Мистер Даймлер поднимает руки и опирается на стол.

— Сдаюсь!

Мгновение он улыбается только мне. Всего мгновение, но его хватает, и мое тело вспыхивает, как рождественская витрина.

Ангел кладет мне на парту три розы — от Роба, Тары Флют и Элоди — и продолжает методично просматривать цветы, переворачивая каждую карточку в поисках моего имени. В движениях ангела есть что-то очень старательное и искреннее, как будто она всецело сосредоточена на том, чтобы ничего не напутать. Она тихонько шепчет имена получателей, словно не может поверить, что в школе так много людей, так много подаренных роз, так много друзей. Мне больно наблюдать за ней, я резко встаю и выхватываю сливочно-розовый цветок из ее рук. Ангел испуганно отскакивает.

— Это моя роза, — заявляю я. — Я узнала ее.

Она кивает с широко распахнутыми глазами и открывает рот. Наверное, с ней никогда не говорили выпускники.

Наклонившись, чтобы нас никто не слышал, я добавляю:

— Молчи. Я выкину ее.

И это правда. Ее глаза распахиваются еще шире. Я не вынесу, если она назовет розу красивой. Я не вынесу этого теперь, когда роза — как и все остальное — превратилась в бессмысленный мусор.

Как только мистер Даймлер выводит купидонов за дверь — все в классе продолжают хихикать, хвастаться записками от друзей и прикидывать, сколько цветков получат к концу дня, — я сгребаю свои розы и выбрасываю в большую мусорную корзину рядом с учительским столом.

Смешки немедленно прекращаются. Раздаются два громких вздоха, а Крисси Уокер на полном серьезе осеняет себя крестным знамением, словно я только что нагадила на Библию или вроде того. Вот видите, насколько важны розы. Бекка Рот привстает со стула, как будто хочет метнуться за цветами и спасти их от жалкой гибели под обрывками бумаги, карандашными стружками, пропаленными контрольными и пустыми банками из-под газировки. Я даже не смотрю в сторону Кента. Не желаю видеть его лицо.

— Как ты могла выкинуть розы, Сэм? — не выдерживает Бекка. — Кто-то послал их тебе.

— Верно, — поддакивает Крисси, — Так нельзя.

— Можете забрать их себе, если хотите.

Пожав плечами, я киваю на мусорную корзину, и Бекка одаривает ее тоскливым взглядом. Вероятно, она прикидывает, стоит ли подъем по социальной лестнице, который ей обеспечат четыре дополнительные розы, удара по самолюбию, нанесенного копанием в помойке.

Мистер Даймлер улыбается и подмигивает мне.

— Уверена, Сэм? — Он поднимает руки. — Ты разбиваешь сердца направо и налево.

— Да ну? — Все это исчезнет, пропадет, сотрется завтра, а завтра сотрется послезавтра, и послезавтра тоже сотрется; не останется ни тени, ни пятнышка. — А как насчет вашего?

В классе повисает мертвая тишина; кто-то кашляет. Очевидно, мистер Даймлер не понимает, намеренно я соблазняю его или нет. Он нервно облизывает губы и проводит рукой по волосам.

— Что?

— Ваше сердце. Я разбиваю его?

Я сажусь на край его стола, и юбка задирается почти до трусов. Сердце колотится так быстро, что его стук сливается в единый гул. Я словно взмываю в воздух.

— Ладно. — Он опускает глаза и теребит рукав рубашки. — Вернись на место, Сэм. Пора начинать урок.

— Мне казалось, вам нравится мой вид.

Чуть отклонившись назад, я вытягиваю руки над головой. В воздухе гудит электричество; живое, звенящее напряжение течет во все стороны; похоже на мгновение перед грозой, когда каждая частичка воздуха заряжена до краев и вибрирует. На задних партах кто-то хихикает, а кто-то бормочет: «О господи». Вроде бы Кент, если меня не подводит воображение.

Мистер Даймлер мрачно смотрит на меня.

— Садись.

— Как угодно.

Съехав с края стола, я опускаюсь на стул, медленно закидываю ногу на ногу и складываю руки на коленях. В классе тут и там раздаются смешки и вздохи, взрывы звуков. Не знаю, откуда взялось это ощущение полного, абсолютного контроля. Еще несколько месяцев назад я превращалась в желе, когда ко мне обращался парень, включая Роба. Но мне легко и просто, будто впервые в жизни я никем не притворяюсь.

— На свой стул, — почти рычит мистер Даймлер.

Его лицо стало темно-красным, едва ли не фиолетовым. Я вывела его из себя, возможно впервые в истории «Томаса Джефферсона». Заработала очко в игре, которую мы с ним ведем. При этой мысли у меня екает в животе — довольно приятно, как перед гребнем американских горок, когда вот-вот окажешься на самом верху, увидишь парк с высоты, замрешь на долю секунды и ринешься вниз. Так сосет под ложечкой перед тем, как мир рассыпается на части, и ты с визгом летишь навстречу ветру, абсолютно свободная. Хохот в классе превращается в гул. Из коридора его можно принять за аплодисменты.

Остаток урока я веду себя тихо, хотя шепотки и смешки не прекращаются, и получаю три записки. Одна от Бекки: «Ты потрясающая»; другая от Ханны Гордон: «Он та-а-акой душка». Третья падает ко мне на колени, скомканная, как мусор, прежде чем я замечаю, кто ее кинул. В ней написано: «Шлюха». На мгновение я испытываю прилив стыда, подобный тошноте или головокружению, но он быстро проходит. Все не по-настоящему. Даже я больше не настоящая.

Четвертая записка появляется перед самым концом урока. Она сложена в форме самолетика и буквально приземляется мне на парту, когда мистер Даймлер стоит спиной и пишет формулу на доске. Самолетик такой совершенный, что мне жаль его трогать, и все же я раворачиваю крылья и вижу аккуратные печатные буквы.

«Ты слишком хороша для этого».

Подписи нет, но мне ясно, что записка от Кента, и на мгновение меня пронзает резкая и глубокая, непонятная и неописуемая боль, словно нож входит под ребра, и я едва не задыхаюсь. Я не должна была умереть. Только не я.

С величайшей осторожностью я беру записку и рву пополам, потом еще раз пополам.

Мы не унимаемся весь урок, и мистер Даймлер сдастся за две минуты до звонка.

— Не забудьте: в понедельник контрольная. Пределы и асимптоты.

Класс разом выдыхает, дружно шуршит куртками и скребет стульями по линолеуму. Учитель с усталым видом облокачивается на стол и добавляет:

— Саманта Кингстон, останься.

Он даже не смотрит на меня, но от его тона пробирает дрожь. Впервые до меня доходит, что я могу нарваться на неприятности. Невелика беда. Однако, если мистер Даймлер прочитает мне мораль об ответственности, я умру от неловкости. Еще раз умру.

— Желаю удачи, — шепчет Бекка по дороге к двери.

Мы даже не дружим с ней — Линдси называет ее Индюшкой, потому что она каждый день ест сэндвичи с индейкой, — но от ее поддержки становится немного легче.

Мистер Даймлер ждет, когда последний ученик покинет класс, — уголком глаза я замечаю, как Кент медлит, — затем неспешно подходит к двери и запирает ее. От щелчка замка — такого окончательного, такого резкого — мое сердце пропускает удар. На секунду я закрываю глаза, и мне кажется, что я снова в автомобиле с Линдси на Фэллоу-Ридж-роуд и расплывчатые фары чужой машины приговором несутся навстречу. «Они всегда сдаются первыми», — сказала Линдси, но сейчас я совершенно ясно и отчетливо понимаю: причина была в другом. Линдси занимается этим ради единственного захватывающего мгновения неизвестности при встрече с тем, кто не свернет и сбросит тебя с дороги в темноту.

Когда я открываю глаза, мистер Даймлер стоит, уперев руки в боки и уставившись на меня.

— О чем ты думала, паразитка?

От неожиданности я вздрагиваю. Впервые в жизни меня обозвал учитель.

— Я… не понимаю, о чем вы.

Мой голос звучит выше и моложе, чем хотелось бы.

— О твоих выкрутасах у всех на виду. О чем ты думала?

Я поднимаюсь, чтобы не сидеть и не смотреть на него снизу вверх, как ребенок. Мои ноги дрожат, так что приходится облокотиться о парту. Я делаю глубокий вдох, стараясь собраться с мыслями. Это ничего не значит; завтра все сотрется, исчезнет.

— Прошу прощения. — Ко мне потихоньку возвращаются силы. — Я действительно даже не догадываюсь, о чем речь. Я поступила неправильно?

Теперь он разглядывает дверь; мышцы его челюсти дергаются. Это едва заметное движение наполняет меня уверенностью. Я хочу прикоснуться к нему, запустить пальцы в волосы.

— Ты можешь вляпаться в большие неприятности, сама знаешь. И меня втянуть.

Звучит первый звонок: урок официально окончен. Моя кровь бурлит, воздух вновь начинает петь. Я осторожно огибаю парту, подхожу к доске и замираю, когда между нами остается всего несколько футов. Он не пятится. Вместо этого он наконец-то ко мне поворачивается. Его взгляд такой глубокий, он полон чувства, которое почти пугает меня. Но только почти.

Небрежно прислонившись к парте Бекки, я откидываюсь назад и опираюсь на локти, так что полностью лежу перед ним: ноги, грудь и все остальное. Голова словно парит отдельно от тела; тело словно парит отдельно от крови; я вся превращаюсь в сгусток энергии и вибраций.

— Мне наплевать на неприятности, — как можно сексуальнее сообщаю я.

Мистер Даймлер смотрит мне в глаза и никуда больше, но мне отчего-то ясно, что это лишь усилие воли.

— Что ты творишь?

Юбка высоко задралась, и наверняка видно нижнее белье. На мне надеты розовые кружевные трусики «танга», одни из первых в моей жизни. В «танга» мне всегда кажется, что в задницу забилась резиновая лента, но в прошлом году мы с Линдси купили одинаковые трусики в «Виктория сикрет» и поклялись их носить.

Я словно читаю вслух сценарий, играю в кино.

— Могу прекратить, если угодно, — говорю я с невольным придыханием.

Дышать я перестаю… весь мир замер в ожидании его ответа.

Однако в его голосе слышны усталость и раздражение — совсем не то, на что я рассчитывала.

— Чего ты хочешь, Саманта?

От его резкого тона я вздрагиваю, на миг все вылетает из головы. Теперь он смотрит на меня с нетерпением, как будто я попросила исправить оценку. Раздается второй звонок. Сейчас мистер Даймлер отпустит меня, напомнив о контрольной в понедельник. Я выронила вожжи из рук и не имею понятия, что делать. Воздух продолжает звенеть, но зловеще, словно полон острых ножей, которые вот-вот упадут на пол.

— Я… хочу вас.

Не собиралась признаваться в этом так неуверенно, но я действительно его хочу. Кого я хочу, так это мистера Даймлера. Голова кружится в слепой панике; я не могу вспомнить его имя и готова истерически захохотать: валяюсь полуголая перед учителем математики, забыв даже его имя. Наконец вспоминаю: Эван.

— Я хочу тебя, Эван, — чуть смелее повторяю я, впервые назвав его по имени.

Он долго смотрит на меня. Я начинаю нервничать. Мне не терпится отвернуться, одернуть юбку или сложить руки на груди, но я запрещаю себе шевелиться.

— О чем ты думаешь? — наконец спрашиваю я.

Вместо ответа он молча, решительно подходит ко мне, кладет руки на плечи, опрокидывает на парту Бекки и склоняется надо мной. Он целует меня, лижет шею и уши и похрюкивает, точно Пикуль, когда ему хочется писать. Прижатая его телом, я ощущаю себя крошечной; его сильные ладони жадно шарят по моим плечам и рукам.

Он просовывает ладонь мне под кофту и по очереди сжимает груди, так сильно, что я чуть не вскрикиваю. Его язык большой и толстый. «Я целуюсь с мистером Даймлером, я целуюсь с мистером Даймлером, Линдси в жизни не поверит», — думаю я, но это совсем не похоже на то, что я воображала. Его щетина царапает кожу, и в голову приходит ужасная мысль: «Наверное, мама чувствует то же самое, когда целуется с папой».

Открыв глаза, я вижу простые крапчатые плитки потолка — те самые, которые не один час разглядывала во время семестра, — и начинаю мысленно кружить возле них, пересчитывать, как будто я муха, жужжащая над собственным телом. «Почему потолок остался прежним? — размышляю я. — Почему не обрушился на нас?» Внезапно бесшабашность уходит; блестящие острые ножи осыпаются на пол, и одновременно что-то обрывается глубоко внутри. Я словно трезвею после того, как пила всю ночь.

Положив руки ему на грудь, я пытаюсь отпихнуть его, но он слишком тяжелый, слишком сильный. Под кончиками пальцев чувствуются мышцы — мы с Линдси выяснили, что в средней школе он играл в лакросс, — и тонкий слой жира над ними. Он налегает на меня всем телом, и мне нечем дышать. Я расплющена под ним, его бедра втиснулись между моих ног, теплый, толстый и тяжелый живот прилип к моему. Я сжимаю губы, мотаю головой и бормочу:

— Нет… не здесь.

На самом деле я собиралась сказать: «Нет. Не здесь. И вообще нигде». Я собиралась сказать: «Хватит».

Он тяжело дышит и не сводит глаз с моих губ. У кромки его волос повисла бисеринка пота, и я слежу, как она прокладывает себе путь по лбу и ниже, повисая на кончике носа. Наконец он отстраняется, потирает челюсть ладонью и кивает.

В тот же миг я вскакиваю и одергиваю юбку, чтобы он не видел, как дрожат мои руки.

— Ты права, — медленно произносит он и встряхивает головой, как будто пытается проснуться. — Ты права.

Сделав несколько шагов назад, он встает спиной ко мне. Секунду мы просто молчим. У меня в голове нет ни единой мысли. Он всего в нескольких футах от меня, но выглядит безнадежно, невозможно далеким, словно точка на горизонте, силуэт среди метели.

— Саманта? — Наконец он снова поворачивается ко мне, протирая глаза и вздыхая, как будто я утомила его. — Послушай, то, что случилось… вряд ли тебе нужно объяснять, что это больше никого не касается.

Он улыбается, но не своей обычной непринужденной улыбкой. В ней нет ни капли веселья.

— Это важно, Саманта. Понимаешь? — Он снова вздыхает. — Все мы совершаем ошибки…

Умолкнув, он наблюдает за мной.

— Ошибки, — отзываюсь я.

Слово с глухим стуком перекатывается в мыслях. Кто, по его мнению, совершил ошибку: я или он? Ошибка, ошибка, ошибка. Какое странное, жгучее слово.

Рот, глаза, нос мистера Даймлера — все его лицо словно складывается в незнакомый узор, как на картине Пикассо.

— Мне нужно быть уверенным, что на тебя можно положиться.

— Конечно можно, — слышу я собственный голос.

Учитель с облегчением смотрит на меня, как будто хочет погладить по головке и назвать хорошей девочкой. И медлю еще немного. Может, он поцелует или обнимет меня? Неужели я должна просто уйти, собрать свои вещи и отчалить, словно ничего не произошло? Но он только моргает и наконец говорит:

— Ты опоздаешь на обед.

Итак, он отпустил меня. Я хватаю сумку и исчезаю.

Едва очутившись в коридоре, я прислоняюсь к стене, радуясь твердой опоре. Что-то вскипает внутри, и я не представляю, как мне себя вести — прыгать вверх-вниз, смеяться или визжать. К счастью, в коридоре никого нет. Все уже в столовой.

Я достаю телефон, чтобы написать Линдси, но вспоминаю, что мы поссорились. Эсэмэски с вопросом о вечеринке у Кента нет. Наверное, она все еще злится. А с Элоди я тоже поссорилась? Я вспоминаю, что наплела в машине, и мне становится дурно.

Может, послать эсэмэску Элли? Уж она-то не обижена на меня. Я долго размышляю, какой текст сочинить. «Я целовалась с мистером Даймлером» звучит как-то странно, но если я напишу «Эван», она не поймет, о ком речь. «Эван Даймлер» — тоже не то, и к тому же мы не просто целовались. Он лежал на мне.

В конце концов я бросаю телефон в сумку, так ничего и не придумав. Подожду, пока не помирюсь с подругами и не расскажу им лично. Так будет проще. Легче представить все в выгодном свете, к тому же я увижу их лица. Представляю, как Линдси обзавидуется! Только ради этого стоило немного потерпеть. Я мажу подбородок консилером, чтобы скрыть красные точки от щетины мистера Даймлера, и отправляюсь обедать.

Не суди о книге по ее солдатским ботинкам с обитыми железом носами

Когда через десять минут я врываюсь в столовую, наш обычный столик пуст. Становится ясно, что меня официально и намеренно бросили.

Долю секунды за мной наблюдают десятки любопытных глаз. Я невольно подношу руку к лицу, внезапно испугавшись, что все заметят красноту на моем подбородке и поймут, чем я занималась, и ныряю обратно в коридор.

Мне надо побыть одной, все хорошенько обдумать. Я иду в туалет, но из его дверей вылетают две десятиклассницы, хихикая и держась за руки (Линдси называет таких гадкими парочками, потому что они всегда ходят по двое и ведут себя просто отвратительно). Во время обеда в туалете всегда полно народу — каждой нужно подкрасить губы блеском, пожаловаться на лишний вес, пообещать засунуть пальцы в рот в одной из кабинок. Мне сейчас только потока глупостей не хватает.

Я устремляюсь в старый туалет в дальнем конце научного крыла. Им почти никто не пользуется, потому что в прошлом году между лабораториями построили новый, который не засоряется каждый божий день. Чем дальше я от столовой, тем тише рев голосов, он постепенно превращается в шум далекого океана. С каждым шагом я успокаиваюсь. Мои каблуки выбивают размеренный ритм по плиткам пола.

В научном крыле пусто, как и ожидалось, привычно пахнет хлоркой и серой. Но сегодня к ним примешивается запах дыма и нотка чего-то землистого и едкого. Я толкаю дверь туалета; мгновение ничего не происходит. Я толкаю сильнее, раздается скрежет; я налегаю плечом, и наконец дверь распахивается, увлекая меня за собой. Я ударяюсь коленом о стул, который подпирал дверную ручку, и ногу пронзает боль. В туалете запах намного сильнее.

Уронив сумку, я сгибаюсь пополам и сжимаю колено.

— Черт.

— Это что за дела?

При звуке голоса я подскакиваю. А я и не заметила, что в туалете кто-то есть. Я поднимаю глаза и вижу Анну Картулло с сигаретой в руке.

— О господи, — говорю я. — Ты напугала меня.

— Я напугала? — Она опирается о стойку и стряхивает пепел в раковину. — Это ты сюда ворвалась. Тебя что, не учили стучать?

Можно подумать, я вломилась к ней в дом.

— Извини, что испортила тебе вечеринку.

Нехотя я шагаю к двери.

— Погоди. — Она тревожно поднимает руку, — Ты расскажешь?

— О чем?

— Об этом.

Она затягивается и выпускает облако дыма. Ее сигарета совсем тонкая и напоминает самокрутку. Меня наконец осеняет: это косяк. Наверное, травка перемешана с целой кучей табака, потому что я не сразу узнала запах, хотя моя одежда пропитана им насквозь после каждой вечеринки. По мнению Элоди, мне повезло, что мама не заходит ко мне в комнату, не то бы она решила, что я храню травку в корзине с грязным бельем.

— Ты здесь куришь обед?

Я не хотела грубить; так уж получилось. Анна косится вниз, и я вижу на полу пустой пакет из-под сэндвичей и полпачки чипсов. Я вспоминаю, что ни разу не видела ее в столовой. Наверное, она обедает здесь каждый день.

— Ага. Мне нравится интерьер. — Заметив, что я смотрю на пакет, она гасит косяк и скрещивает руки на груди. — А ты что здесь делаешь? Разве у тебя нет…

Она осекается, но я угадываю продолжение фразы. «Разве у тебя нет друзей?»

— Просто зашла пописать.

Явная ложь, поскольку я даже не попыталась воспользоваться туалетом, однако я слишком устала и не способна выдумать другое объяснение, а она и не требует.

Мы стоим в неловкой тишине. В жизни не общалась с Анной Картулло, по крайней мере в жизни до автокатастрофы, не считая единственного раза: она назвала Линдси злобной сукой, а я крикнула: «Не смей называть ее злобной сукой». Но лучше я останусь здесь с ней, чем вернусь в коридор. Наконец я решаю: «К черту», плюхаюсь на стул и закидываю ногу на раковину. Взгляд Анны становится немного затуманенным; она рассеянно опирается на стену и кивает на мое колено.

— Распухло.

— Да, представляешь, кто-то подпер дверь стулом.

Анна хихикает. Она явно под кайфом. Подняв брови, она изучает мои ноги, торчащие над круглой раковиной, и заявляет:

— Классные туфли.

Это сарказм? Не уверена.

— Наверное, тяжело в таких ходить?

— Мне легко, — слишком поспешно отвечаю я. — По крайней мере, недалеко.

Она фыркает и зажимает рот рукой.

— Я купила их в шутку.

Не знаю, зачем мне понадобилось оправдываться перед Анной Картулло, но сегодня все наперекосяк. Правил больше не существует. Анна тоже расслабилась. Судя по ее виду, нет ничего странного в том, что вместо обеда мы болтаемся в туалете размером с тюремную камеру.

Она запрыгивает на стойку и сует ногу мне под нос. Ее одежда никак не связана с Днем Купидона, что неудивительно. На ней пара черных маек одна поверх другой и расстегнутый балахон. Джинсы обтрепались по краям, а ширинка заколота английской булавкой вместо потерянной пуговицы. На ногах у нее здоровенные круглоносые ботинки на танкетке, безумная пародия на «Док Мартене».

— Купи такие же. — Она щелкает каблуками: панк Дороти пытается попасть домой из страны Оз. — Никогда не носила ничего удобнее.

Я взираю на нее с видом: «Ага, конечно».

— Сначала померь, а потом вороти нос, — пожимает она плечами.

— Ладно, давай сюда.

Анна долго смотрит на меня, словно сомневается, что я серьезно.

— Слушай! — Я сбрасываю туфли, и они с грохотом падают на пол. — Давай поменяемся.

Она молча наклоняется, расстегивает ботинки и снимает с ног. На ней радужно-полосатые носки. Надо же! Я ожидала увидеть черепа или что-нибудь в этом роде. Она стаскивает и носки, комкает их в руке и пытается всучить мне.

— Фу. — Я морщу нос— Нет уж, спасибо. Я лучше на босу ногу.

— Как угодно, — смеется она, снова пожимая плечами.

Застегнув ботинки, я понимаю, что она права. Они потрясающе удобные, даже без носков. Кожа прохладная и очень мягкая. Я в восхищении и щелкаю обитыми железом носами друг о друга. Раздается приятный звон.

— В таких ботинках только детей пугать, — замечаю я.

— В таких туфлях только на панели стоять, — говорит она.

Надев мои туфли, Анна раскинула руки, как канатоходец, и разгуливает по туалету. Ее шатает.

— У нас одинаковый размер ноги, — сообщаю я то, что и так очевидно.

— Восемь с половиной. Обычное дело.

Оглянувшись через плечо, будто хочет сказать что-то еще, она лезет под раковину за потрепанной лоскутной сумкой, напоминающей самострок. Из сумки появляется небольшая жестянка «Алтоидс». Внутри находятся пакетик травки — и от Алекса Лимента есть прок, — папиросная бумага и несколько сигарет.

Она начинает скручивать очередной косяк, установив на коленях вместо подноса пакет брошюр по «Основам безопасности жизнедеятельности». (Примечание: до сих пор я была свидетелем, как брошюры по «Основам безопасности жизнедеятельности» использовались в качестве: 1) зонтика, 2) импровизированного полотенца, 3) подушки. А теперь еще и это. Ни разу не видела, чтобы кто-нибудь их читал, а значит, либо ни один выпускник «Томаса Джефферсона» не готов ко взрослой жизни, либо не все на свете можно разложить по полочкам.) Тонкие пальцы Анны так и летают. Ей явно не привыкать. Может, этим они с Алексом занимаются после секса — лежат бок о бок и курят? Интересно, она хотя бы иногда вспоминает о Бриджет? Вопрос так и вертится на языке.

— Хватит пялиться, — бросает она, не поднимая глаз.

— Я не пялюсь. — Запрокинув голову, я изучаю потолок цвета блевотины, вспоминаю о мистере Даймлере и снова опускаю голову. — Тут больше не на что особо смотреть.

— Тебя никто не звал сюда, — огрызается она; в ее голосе снова появляется резкость.

— Это не частная собственность.

На долю секунды ее лицо темнеет. Сейчас она взбесится, и нашему веселому, приятному времяпрепровождению настанет конец.

— Здесь не так уж и плохо, — поспешно добавляю я. — В смысле, для туалета.

Анна щурится с подозрением, словно опасаясь, что я нарочно это говорю и потом подниму ее на смех.

— Может, накидать на пол подушек? — Я оглядываюсь по сторонам. — Для красоты.

Склонив голову, она сосредоточенно следит за пальцами.

— Есть один художник, он всегда мне нравился… он еще рисует лестницы, которые ведут одновременно вверх и вниз…

— Мауриц Эшер?

Она устремляет на меня взор, явно удивленная тем, что мне известно, о ком речь.

— Он самый. — На ее лице мелькает улыбка. — Ну, может, повесить здесь его репродукцию. Просто, типа, приклеить скотчем, и будет на что смотреть.

— У меня дома с десяток его альбомов, — выпаливаю я от радости, что она успокоилась и не станет вышвыривать меня из туалета. — Мой папа — архитектор. Он любит такие штуки.

Закончив трудиться, Анна лижет шов и немного подкручивает готовый косяк пальцами. Затем кивает на стул.

— Если решила остаться, запри дверь. Пусть здесь будет частная собственность.

Стул скребет по плиткам пола, когда я спешу к двери; мы обе вздрагиваем, ловим себя на этом и смеемся. Анна достает фиолетовую зажигалку с цветочками — вот уж странно выглядит в ее руках — и пытается прикурить. Зажигалка безуспешно искрит; Анна ругается и отшвыривает ее, затем снова роется в сумке и выуживает зажигалку в виде верхней половины обнаженной женщины, нажимает на голову, и из сосков выскакивают синие огоньки. Вот какая зажигалка должна быть у Анны Картулло.

Ее лицо становится серьезным; она медленно затягивается и смотрит на меня сквозь клубы сизого дыма.

— Ну, — наконец подает она голос, — так за что вы ненавидите меня?

Чего угодно я ожидала от нее, но только не этого. Еще более неожиданно, что она протягивает мне косяк, предлагая затянуться.

Медлю я не дольше секунды. Ну да, я умерла, но это не значит, что я стала святой.

— Мы не ненавидим тебя.

Получается не слишком убедительно. Просто я не уверена. На самом деле я не ненавижу Анну. Линдси вечно твердит, что ненавидит ее, но с Линдси никогда не ясно, в чем дело. Я затягиваюсь косяком. До сих пор я курила травку только однажды, но сотни раз наблюдала, как это делается. Я вдыхаю; легкие наполняются дымом. Вкус вязкий, словно жуешь мох. Я пытаюсь задержать дыхание, как положено, но дым щекочет мне горло; я кашляю и возвращаю косяк.

— Тогда в чем причина?..

Она не уточняет: «…ваших козней». Надписей в туалете. Анонимной рассылки в десятом классе: «У Анны Картулло хламидии». Уточнения ни к чему.

Косяк возвращается ко мне, и я снова затягиваюсь. Линии изгибаются, одни предметы размываются, другие становятся резкими, словно кто-то крутит фокусировку на камере. Неудивительно, что люди не чураются Алекса, хоть он и кретин. Он торгует классной дурью.

— Не знаю. Надо же на ком-то срывать злость.

Вот так, оказывается, просто. Слова вылетают изо рта, прежде чем я понимаю их правоту. Затянувшись, я передаю косяк Анне. Все будто приумножилось; я ощущаю тяжесть своих рук и ног, слышу стук сердца и ток крови по жилам. В конце дня наступит тишина, если только колесо времени не повернется вспять и все не повторится.

Раздается звонок. Обед окончен.

— Черт, черт, — торопится Анна. — Мне нужно в одно место.

Пытаясь собрать свое барахло, она случайно опрокидывает жестянку. Пакетик с травой оказывается под раковиной, бумажки вспархивают и разлетаются повсюду.

— Черт.

— Я помогу.

Мы опускаемся на четвереньки. Мои пальцы словно распухли и онемели, я с трудом поднимаю бумажки с пола. Это кажется смешным, и мы с Анной хохочем, опираясь друг на друга и задыхаясь. Время от времени она повторяет: «Черт».

— Лучше поспеши. — Ярость и боль последних нескольких дней исчезли, оставив меня свободной, беспечной и счастливой. — Алекс взбеленится.

Она замирает. Наши лбы так близко, что почти соприкасаются.

— Откуда ты знаешь, что я встречаюсь с Алексом? — спрашивает она отчетливо и тихо.

Слишком поздно я осознаю, что не удержала язык за зубами.

— Пару раз видела, как вы крадетесь через Курительный салон после седьмого урока, — расплывчато объясняю я, и она успокаивается.

— Ты ведь никому не проболтаешься? — Она прикусывает нижнюю губу. — Я не хочу…

И осекается. Возможно, собиралась сказать что-нибудь о Бриджет? Но она только качает головой и продолжает собирать бумажки, на этот раз быстро.

Растрепать, что Анна Картулло спит с Алексом, после того, что я натворила, после мистера Даймлера? Смешно!

Я не вправе никому говорить. Я курю травку в туалете, у меня нет друзей, учитель математики засунул язык мне в горло, мой парень ненавидит меня за то, что я не (обираюсь с ним спать. Я умерла, но еще живу. В этот миг до меня по-настоящему доходит абсурдность происходящего, и я снова начинаю хохотать. Анна мрачнеет. Ее глаза — большие яркие стеклянные шарики.

— Что? — с вызовом произносит она. — Ты смеешься надо мной?

Я мотаю головой, не в силах ответить прямо сейчас. От смеха у меня перехватывает дыхание. Я сижу рядом с Анной на корточках, но содрогаюсь всем телом, опрокидываюсь назад и с громким стуком приземляюсь на задницу. На губах Анны снова мелькает улыбка.

— Ты рехнулась, — хихикает она.

Задыхаясь, я ловлю ртом воздух.

— По крайней мере, я не запираюсь в туалетах.

— По крайней мере, меня не развозит от половины косяка.

— По крайней мере, я не сплю с Алексом Лиментом.

— По крайней мере, я не дружу с сучками.

— По крайней мере, у меня есть друзья.

Мы раскачиваемся туда-сюда, заливаясь все громче и громче. Анна хохочет так сильно, что клонится набок и опирается на локоть. Затем перекатывается на спину и остается лежать на полу туалета, забавно повизгивая, точно пудель. Время от времени она фыркает, от чего меня снова распирает веселье.

— Хочу сделать заявление, — с трудом выдавливаю я.

— Тишина в зале! — кричит Анна, делая вид, что опускает молоток, и фыркает в ладошку.

Мне нравится ощущение сгустившегося воздуха. Я плыву во мраке. Зеленые стены — это вода.

— Я целовалась с мистером Даймлером, — сообщаю я и снова загибаюсь от смеха.

Пожалуй, это пять самых нелепых слов в английском языке. Анна приподнимается на локте.

— Ты что?

— Ш-ш-ш. — Я киваю. — Мы целовались. Он засунул ладонь мне под блузку. Он засунул ладонь…

Жестом я показываю себе между ног. Она мотает головой. Ее волосы развеваются вокруг лица, напоминая торнадо.

— Не может быть. Не может быть.

— Вот те крест!

Она наклоняется так близко, что я чувствую запах ее дыхания; она сосет мятный леденец.

— Гадость какая. Сама знаешь.

— Знаю.

— Фу-фу-фу. Он учился в этой школе лет десять назад.

— Восемь. Мы выясняли.

Анна громко стонет от смеха, на мгновение кладет голову мне на плечо и шепчет прямо в ухо:

— Все они извращенцы. — Потом отстраняется и восклицает: — Черт! Мне конец.

Опираясь рукой о стену, она встает. Мгновение покачивается перед зеркалом, приглаживая волосы. Вынимает небольшой флакончик из заднего кармана и капает по паре капель в оба глаза. Я продолжаю сидеть на полу, глядя на нее снизу вверх. Кажется, она в сотне миль от меня.

— Алекс недостоин тебя, — брякаю я.

Она уже перешагнула через меня по дороге к двери. Ее спина каменеет; наверное, сейчас разозлится. Она замирает, держась за стул.

И оборачивается с улыбкой на губах.

— Мистер Даймлер недостоин тебя, — парирует она, и мы обе хохочем.

Затем она отодвигает стул, тянет дверь на себя и выходит в коридор.

После этого я откидываю голову назад и наслаждаюсь вращением комнаты. «Так вот каково быть солнцем», — думаю я, а после думаю, что совсем обкурилась, а после думаю, как забавно сознавать, что ты совсем обкурилась, но не уметь прогнать обкуренные мысли.

Из-под раковины выглядывает что-то белое: сигарета. Я наклоняюсь и нахожу еще одну. Анна забыла их собрать. В дверь резко стучат; я хватаю обе сигареты и поднимаюсь. Ощущения вращения и подводного мира сразу усиливаются. На то, чтобы убрать стул с дороги, уходит целая вечность. Все такое тяжелое. Я открываю дверь, держа сигареты у лица двумя пальцами, и произношу:

— Ты забыла.

Но это не Анна. Это мисс Винтерс. Она стоит в коридоре, скрестив руки и старательно сморщив нос, так что он выглядит черной дырой, в которую медленно засасывает остальное лицо.

— Курение на школьной территории запрещено, — отчеканивает она каждое слово.

И улыбается, скаля зубы.

Мопсы

В ПВР («Правилах внутреннего распорядка») средней школы «Томас Джефферсон» записано, что «ученик, застигнутый за курением на школьной территории, подлежит отстранению от занятий на три дня». (Я выучила это наизусть, поскольку курильщики любят вырывать эту страницу из брошюры и сжигать в Курительном салоне, иногда присаживаясь на корточки и прикуривая от пламени, пока слова на странице скручиваются, чернеют и с дымом обращаются в ничто.)

Но я обхожусь простым замечанием. Наверное, администрация делает исключения для учеников, у которых есть компромат на заместителя директора и учителя физкультуры (он же футбольный тренер, он же любитель усов). Казалось, мисс Винтерс хватит удар, когда я начала распространяться об «образцах для подражания», «моем бедном впечатлительном уме» — мне нравится это выражение; можно подумать, что все, кто младше двадцати одного, обладают интеллектуальной мощью зуботехнического гипса, — и «ответственности администрации за то, чтобы подавать хороший пример», в особенности когда я напомнила ей о шестьдесят девятой странице ПВР: «Запрещено участвовать в непристойных или распутных действиях на школьной территории и около нее». (Эту цитату я знаю потому, что страницу сотню раз вырывали и вешали в школьных туалетах, украшая поля изображениями несомненно непристойного и распутного характера. Впрочем, администрация сама напросилась. Надо же было догадаться поместить подобное правило на шестьдесят девятой странице!)

По крайней мере, за полтора часа, проведенных с мисс Винтерс, у меня прояснилось в голове. Только что прозвучал последний звонок; из дверей посыпались ученики, производя намного больше шума, чем необходимо, — вереща, смеясь, хлопая дверцами шкафчиков, роняя папки, толкаясь, — взвинченного, бессмысленного, неугомонного шума, характерного для вечера пятницы. Я наслаждаюсь ощущением власти. Хорошо бы найти Линдси. Она в жизни не поверит. Умрет от смеха. А потом обнимет меня за плечи и скажет: «Ты рок-звезда, Саманта Кингстон». И все будет хорошо. Еще я озираюсь в поисках Анны Картулло — в кабинете мисс Винтерс до меня дошло, что мы так и не обменялись обувью. На мне до сих пор ее чудовищные черные ботинки.

Я выскакиваю из главного здания. Холод жалит глаза, острая боль пронзает грудь. Февраль — самый ужасный месяц в году. Полдюжины автобусов ждут в очереди у столовой; моторы задыхаются и кашляют, изверти густой черный выхлоп. Сквозь забрызганные грязью окна можно разглядеть смазанные одинаковые лица горстки младшеклассников, ссутулившихся на сиденьях, чтобы никто не увидел. Через учительскую парковку я направляюсь к Аллее выпускников, но на середине пути здоровенный «рейнджровер», корпус которого сотрясается от басовых нот «No More Drama», выруливает с аллеи и мчится к Верхней парковке. Я останавливаюсь; приятное пьянящее чувство покидает меня быстро и бесповоротно. Конечно, я догадывалась, что Линдси не станет меня ждать, но в глубине души все же надеялась. И тут до меня доходит: меня некому подвезти, некуда идти. Только не домой! Несмотря на мороз, жаркие иголочки покалывают пальцы, карабкаются по позвоночнику.

Странно. Я популярна — по-настоящему популярна, — но у меня не так много друзей. Еще более странно, что раньше я не замечала этого.

— Сэм!

Обернувшись, я вижу Тару Флют, Бетани Харпс и Кортни Уокер. Они всегда вместе, и хотя мы вроде как дружим, Линдси прозвала их Мопсами: симпатичные издалека, уродливые вблизи.

— Что ты тут делаешь? — сверкает улыбкой Тара; она постоянно улыбается, словно пробуется на роль в рекламе зубной пасты «Крест». — Сейчас не меньше тысячи градусов ниже нуля.

Я перебрасываю волосы через плечо, стараясь казаться беззаботной. Не дай бог Мопсы узнают, что меня бросили.

— Надо было перекинуться парой слов с Линдси. — Я небрежно машу в сторону Аллеи выпускников. — Им пришлось уехать без меня из-за какой-то ежемесячной общественной работы. Отстой.

— Полный отстой, — энергично кивает Бетани.

Насколько я понимаю, ее единственное занятие — со всем соглашаться.

— Присоединяйся к нам. — Тара хватает меня за руку. — Мы собираемся в «Ла вилла» за покупками. А потом, наверное, заглянем на вечеринку к Кенту. Звучит неплохо?

В уме я быстро перебираю другие варианты: дом точно отпадает. У Элли меня не ждут, Линдси ясно дала это понять. Есть еще Роб… посижу на диване, пока он забавляется музыкальной игрой «Герой гитары», немного пообжимаемся, сделаю вид, что не заметила, когда он порвет очередной лифчик, потому что не справился с застежкой. Поболтаем с его родителями, пока они собирают вещи для уик-энда, помашем им вслед. Как только они отчалят, закажем пиццу и достанем тепловатое пиво из гаражного тайника. Потом опять пообжимаемся. Спасибо, не надо.

Я еще раз оглядываю парковку в поисках Анны. Довольно некрасиво уезжать в ее ботинках — с другой стороны, она не слишком-то старалась найти меня. К тому же Линдси любит повторять, что новая пара обуви способна изменить всю жизнь. А мне как никогда нужно круто изменить жизнь — или посмертие, все равно.

— Звучит отлично, — отвечаю я.

Улыбка Тары становится чуточку шире, если это возможно; зубы такие белые, что напоминают кости.

По дороге из школы я рассказываю Мопсам — вот ведь, привязалась кличка — о своем визите в кабинет мисс Винтерс, о том, что она спит с мистером Шоу, и о том, что меня даже не оставили после уроков, потому что я пообещала уничтожить мобильное фото одного из ее любовных приключений в кабинете Шоу (разумеется, это был блеф — мне ни разу не выпало возможности запечатлеть их совокупление, тем более на цифру). Тара задыхается от смеха, Кортни смотрит на меня с благоговением, словно я нашла лекарство от рака или изобрела таблетки для увеличения груди, а Бетани прикрывает рот и восклицает: «Век шоколадных хлопьев не видать!» Я не вполне понимаю, что она имеет в виду, но это, несомненно, самая оригинальная фраза, какую я слышала от нее. Я снова наполняюсь спокойствием и уверенностью и напоминаю себе: сегодня мой день, я могу делать все, что заблагорассудится. Тара водит крошечную двухдверную «сивик», и мы с Бетани едва втиснулись на заднее сиденье.

— Тара? — подаюсь я вперед. — Можешь заглянуть ко мне домой на секундочку, прежде чем рванем в торговый центр?

— Конечно. — Ее улыбка вспыхивает в зеркале осколком неба. — Хочешь кое-что забросить?

— Хочу кое-что забрать, — поправляю я, в свою очередь улыбаясь до ушей.

Уже почти три, мама наверняка вернулась с йоги. Я угадала; ее машина стоит на дорожке, когда мы приближаемся к дому. Тара притормаживает за «аккордом», но я хлопаю ее по плечу и жестом велю двигаться дальше. Она медленно катит, пока мы не скрываемся за рощицей вечнозеленых растений. Ландшафтный дизайнер посадил их много лет назад, после того как мама обнаружила, что наш тогдашний сосед, мистер Хорферли, любит разгуливать среди ночи по своему участку в чем мать родила. Вот универсальный совет на любые неприятности в пригороде: посади дерево и надейся, что не увидишь ничьих гениталий.

Выбравшись из машины, я огибаю дом. Только бы мама не высунулась из окна каморки или папиного кабинета! Я рассчитываю на то, что она сейчас в ванной, принимает традиционно долгий душ, прежде чем забрать Иззи с гимнастики. Разумеется, когда я открываю ключом заднюю дверь и оказываюсь в кухне, сверху доносится стук воды и несколько высоких, дрожащих нот: мама поет. Я замираю на долю секунды и успеваю узнать мелодию — «New York, New York» Фрэнка Синатры — и поблагодарить Всевышнего за то, что Мопсы не слышат мамино импровизированное представление. Затем я на цыпочках крадусь в прихожую, где мама обычно хранит свою огромную сумку. Сумка осела набок; несколько монет и цилиндрик мятных таблеток выкатились на стиральную машину; уголок зеленого бумажника «Ральф Лорен» торчит из-под толстой кожаной петли наплечного ремня. Я осторожно вынимаю бумажник, постоянно прислушиваясь к шелесту воды наверху, готовая в любой момент удрать, если он прекратится. В бумажнике тоже полный беспорядок; он набит фотографиями — Иззи, я, мы с Иззи, Пикуль в наряде Санта-Клауса, — рецептами, визитными и кредитными карточками. Особенно кредитными карточками.

Двумя пальцами я выуживаю «American Express». Родители используют ее только для крупных покупок. Мама наверняка не заметит, что она пропала. Ладони щиплет от пота, сердце бьется так сильно, что даже больно. Я аккуратно закрываю бумажник и кладу его обратно в сумку, в точности на прежнее место.

Над головой в последний раз всхлипывает душ, со скрежетом вздрагивает и затихает. Мама перестает подражать Синатре. Вот и все. Мгновение я не могу пошевелиться от ужаса. Она услышит меня. И поймает. Увидит с карточкой «American Express» в руках. Вдруг звонит телефон, мама выходит из ванной и движется по коридору, напевая: «Иду-иду!»

В эту секунду я выбегаю из прихожей, через кухню выскакиваю на задний двор и несусь со всех ног. Покрытая инеем трава кусает лодыжки. Я стараюсь подавить смех и держу холодный пластик «American Express» так крепко, что когда я разожму ладонь, на ней останется отметина.

Обычно в магазинах у меня очень ограниченный бюджет. Дважды в год родители выдают мне пятьсот долларов на новую одежду. Сверх этого я подрабатываю тем, что сижу с Иззи или выполняю другие просьбы родителей: например, заворачиваю подарки для соседей в канун Рождества, сгребаю листья в ноябре или помогаю папе чистить водосточные канавы. Конечно, пятьсот долларов звучит неплохо, но не забывайте, что галоши Элли от «Берберри» стоят почти столько же, а она надевает их в дождь. На ноги. Так что я не слишком увлекаюсь шопингом. Это не так уж интересно, особенно когда твои лучшие подруги — Элли «Неограниченный лимит на кредитной карте» Харрис и Линдси «Отчим пытается купить мою любовь» Эджкомб.

Сегодня эта проблема решена.

Первая остановка в «Биби», где я покупаю роскошное платье на тонких лямках, такое тесное, что приходится хорошенько вдохнуть, иначе не втиснуться. И все равно Тара ныряет в примерочную и помогает застегнуть последние полдюйма молнии. Мне даже нравится, как ботинки Анны смотрятся с платьем — круто и сексуально, будто я убийца из видеоигры или героиня боевика. Я принимаю перед зеркалом позы из «Ангелов Чарли», складывая пальцы пистолетом, целясь в свое отражение и произнося одними губами: «Извини». Нажимая курок и изображая выстрел.

Кортни чуть не выпрыгивает из трусов, когда я достаю кредитную карту, даже не взглянув на сумму. Ладно, ладно, я увидела ее, краем глаза. Трудно не заметить большие зеленые цифры «302.10», мерцающие на табло кассы и как бы укоризненно подмигивающие. Желудок исполняет пару кульбитов, когда продавщица протягивает чек, но долгие годы подделывания записок о болезнях и опозданиях окупаются, стоит мне в совершенстве изобразить размашистую мамину подпись. Продавщица улыбается и произносит: «Благодарю, мисс Кингстон», как будто только что я оказала ей любезность. Я покидаю магазин с самым лучшим на свете черным платьем, завернутым в папиросную бумагу и уложенным на дно хрустящей белой сумки для покупок. Теперь я понимаю, за что Элли и Линдси любят шопинг. Он намного приятнее, когда можно приобрести, что пожелаешь.

— Вот повезло! Предки дали тебе кредитку. — Кортни рысит рядом. — Я своих уже давно уламываю. Говорят, мол, поступи сначала в колледж.

— Ну, не то чтобы дали… — поднимаю я бровь.

У Кортни отвисает челюсть.

— Не может быть. — Она трясет головой так быстро, что каштановые волосы сливаются в размытое облако. — Не может быть. Неужели… ты намекаешь, что украла ее?..

— Ш-ш-ш.

Торговый центр «Ла вилла» построен в итальянском стиле: просторный, с мраморными фонтанами и мощеными дорожками. Звуки отражаются от стен, мечутся и смешиваются, так что слова можно разобрать, только если стоишь совсем рядом. И все же. Ни к чему болтать, что я грабанула родителей.

— Мне больше нравится версия, что я одолжила ее.

— Предки придушили бы меня. — Кортни распахивает глаза так широко, что они вот-вот выпадут на пол. — Убили бы до смерти.

— Точно, — поддакивает Бетани.

Потом мы заходим в «МАК», где меня по полной программе красит парень по имени Стэнли. По сравнению с ним я толстушка. Мопсы пробуют разные оттенки подводки для глаз и получают замечание, что залезли в закрытые блески для губ. Я покупаю все, что использовал Стэнли: тональный крем, консилер, бронзирующую пудру, базу для век, три оттенка теней, два оттенка подводки (одна из них белая, для нижнего века), тушь, карандаш для губ, блеск для губ, четыре разные кисти, щипчики для ресниц. Оно того стоит. Я напоминаю знаменитую модель и ощущаю на себе взгляды, когда мы гуляем по «Ла вилла». Мы проходим мимо стайки парней, которые учатся по меньшей мере в колледже, и один из них бормочет: «Красотка». Тара и Кортни находятся по бокам от меня, Бетани тащится сзади. «Так вот как чувствует себя Линдси», — думаю я.

Дальше «Ниман Маркус», куда я заглядывала только по настоянию Элли, потому что в нем все стоит миллион долларов. Кортни меряет странные старушечьи шляпки, а Бетани фотографирует ее и угрожает выложить снимки в Интернете. Я выбираю дивное изумрудно-зеленое болеро из искусственного меха — в нем я готова к вечеринке наличном самолете миллиардера — и длинные серебряные серьги с гранатом.

Единственное препятствие возникает, когда женщина на кассе — Ирма, если верить табличке с именем, — просит предъявить удостоверение личности.

— Удостоверение личности? — невинно моргаю я. — Никогда не ношу его с собой. В прошлом году у меня украли личные данные.

Она долго изучает меня, как бы размышляя; затем выдувает пузырь жвачки, фальшиво улыбается и двигает болеро и серьги обратно.

— Прошу прощения, Эллен. Удостоверение личности необходимо для совершения любых покупок, превышающих две с половиной сотни долларов.

Я возвращаю ей фальшивую улыбку и произношу:

— Называйте меня мисс Кингстон.

Сука. Знаю твой фокус со жвачкой. Его придумала Линдси.

С другой стороны, я тоже стала бы сукой, назови меня родители Ирмой.

Внезапно меня осеняет. Я роюсь в сумке и выуживаю членскую карточку маминого спортивного клуба «Хилл-дебридж свим энд теннис». Честное слово, система безопасности там покруче, чем в аэропорту. Можно подумать, что эпидемия ожирения в Америке — террористический заговор и на очереди эллиптические тренажеры. На карточке красуется маленькая фотография, членский номер, фамилия и инициалы: КИНГСТОН С. Э.

— Что означает «С»? — морщится Ирма.

В голове моментально становится пусто.

— Ммм… Северус.

Она не сводит с меня глаз.

— Как в «Гарри Поттере»?

— Вообще-то это немецкое имя. — Мне не следовало читать эти глупые книги Иззи вслух. — Теперь понимаете, почему я предпочитаю свое второе имя?

Кассирша медлит, закусив губу. Тара стоит рядом и водит пальцами по карточке, как будто пытается соскрести немножко кредита. Затем наклоняется вперед и хихикает.

— Уверена, вы понимаете. — (Она щурится, как будто не может с шести дюймов разобрать имя на табличке.) — Вас зовут Ирма, не так ли?

Из-за спины подходит Кортни в широкополой шляпе, увенчанной чучелом малиновки.

— Вас в детстве называли Фирмой? Или Бирмой?

Ирма сжимает губы в тонкую белую полоску, хватает карту и проводит через аппарат.

— Guten Tag, — бросаю я на прощание; это единственное, что мне известно по-немецки.

Тара и компания все еще смеются над Ирмой, когда мы выезжаем с парковки «Ла вилла».

— Поверить не могу, — повторяет Кортни, наклонившись вперед и глядя на меня, как будто я в любую секунду могу исчезнуть. — Поверить не могу.

На этот раз место рядом с водителем досталось мне автоматически, даже не пришлось его занимать. Я позволяю себе слегка улыбнуться, прежде чем повернуться к окну, и на мгновение пугаюсь собственного отражения: большие темные глаза, дымчатые тени, пухлые алые губы. Потом я вспоминаю о макияже. Надо же, не узнала саму себя.

— Ты потрясающая, — сообщает Тара; она берется за руль и матерится, потому что снова загорается красный.

— Да ладно, — неопределенно отзываюсь я и машу рукой.

Жизнь хороша. Я почти рада, что поссорилась с Линдси сегодня утром.

— Черт, только не это.

Кортни барабанит по моему плечу, когда здоровенный «шевроле тахо», сотрясающийся от басовых нот, останавливается рядом. Несмотря на мороз, все окна опущены: это студенты из «Ла вилла», которые обратили на нас внимание. Которые обратили на меня внимание. Они смеются и препираются из-за какой-то ерунды — один из них кричит: «Майк, ах ты гад!» — притворяясь, будто не видят нас. Парни всегда так поступают, когда им ужасно хочется посмотреть.

— Надо же, какие красавчики, — восхищается Тара, перегибаясь через меня, чтобы лучше их разглядеть, и быстро ныряет обратно за руль. — Ты должна спросить у них телефончик.

— Ау? Их же четверо.

— Ну тогда телефончики.

— Точно.

— Я покажу им сиськи, — вдруг заявляю я.

Внезапно меня пробирает дрожь от безупречной, идеальной простоты принятого решения. Намного легче и четче, чем: «Может, не стоит», или «Надеюсь, нам не грозят неприятности», или «О господи, я в жизни не смогу». Да — две буквы. Вихрем я оборачиваюсь к Кортни.

— Спорим, мне не слабо?

Она снова выпучивает глаза. Тара и Бетани таращатся на меня, будто я отрастила щупальца.

— Ты не сделаешь этого, — возражает Кортни.

— Не сможешь, — добавляет Тара.

— Смогу и сделаю, прямо сейчас.

Я опускаю окно. Холод врывается в машину, вышибает дух, сковывает тело. Я чувствую себя мозаикой из разрозненных кусочков: дергающийся локоть, сведенное судорогой бедро, зудящие пальцы. Музыка в машине парней гремит во всю мощь, так что больно ушам, но я не в силах разобрать ни текст, ни мелодию, только ритм, пульсацию, такую оглушительную, что звука больше нет, одна вибрация, ощущение.

— Привет, — хрипло каркаю я, кашляю и пытаюсь снова. — Привет, ребята.

Водитель поворачивает голову в мою сторону. Перед глазами все плывет от возбуждения, но в эту секунду я замечаю, что он далеко не красавчик — у него кривые зубы и сережка-гвоздик в ухе, как будто он рэпер или типа того.

— Привет, красотка, — отвечает он.

Трое его друзей наклоняются к окну посмотреть; одна, две, три головы выскакивают, как чертики из табакерки, как кроты в игре «Ударь крота» в ресторане «Дейв энд Бастерс». Раз, два, три, я задираю майку; раздается рев и звон в ушах. Смех? Визг? Кортни вопит: «Гони, гони!» Скрежещут шины, машина подается вперед, немного скользит, ветер вгрызается мне в лицо, запах паленой резины и бензина заполняет ноздри. Сердце медленно опускается из горла обратно в грудь; я согреваюсь и снова начинаю чувствовать. Поднимаю окно. Невозможно описать раздирающие меня эмоции, как будто я слишком сильно смеялась или слишком долго кружилась. Не то чтобы счастье, но сойдет.

— Потрясающе! Легендарно! — восклицает Кортни, колотя по спинке моего сиденья.

Бетани только качает головой, завороженно уставившись на меня широко распахнутыми глазами, и тянется вперед прикоснуться ко мне, будто я святая и могу исцелить от болезни. Тара верещит от смеха. Она почти не смотрит на дорогу слезящимися глазами.

— Видела их лица? Видела? — верещит она, и я понимаю, что не видела.

Я ничего не видела, ничего не ощущала, только шум вокруг, тяжелый и громкий. Что же это было — настоящая, подлинная жизнь или смерть? Забавно, но я не уверена. Кортни еще раз пинает меня; в зеркале встает ее лицо, красное, словно солнце. Я тоже начинаю смеяться; так мы вчетвером хохочем всю дорогу до Риджвью — больше восемнадцати миль, — пока мир несется мимо размазанным черно-серым пятном, будто неудачный набросок самого себя.

Мы заезжаем к Таре переодеться. Она помогает мне снова влезть в платье. Я набрасываю болеро, вдеваю серьги, распускаю волосы — они лежат волнами, потому что весь день были закручены в свободный пучок, — поворачиваюсь к зеркалу, и мое сердце буквально встает на дыбы. Я выгляжу по меньшей мере на двадцать пять. В зеркале отражается незнакомка. Закрыв глаза, я вспоминаю, как стояла в детстве перед запотевшим от горячего душа зеркалом и молилась о преображении. Вспоминаю гадкий привкус разочарования каждый раз, когда медленно проявлялось мое лицо, некрасивое, как обычно. Но на этот раз я открываю глаза — и все получается как надо. Передо мной новая, роскошная, незнакомая женщина.

Ужин, разумеется, с меня. Мы отправляемся в «Ле Жарден дю Руа», исключительно дорогой французский ресторан, в котором все официанты — французские красавчики. Выбираем самую дорогую бутылку вина в меню, и никто не спрашивает наши удостоверения личности, так что заказываем еще и по бокалу шампанского. Так вкусно, что мы выпиваем по второму, пока несут закуски. Бетани быстро хмелеет и принимается флиртовать с официантами на плохом французском только потому, что прошлым летом отдыхала в Провансе. Мы заказываем половину меню, не меньше: крошечные, тающие во рту сырные булочки, толстые ломти паштета, в которых, наверное, больше калорий, чем положено съедать за день, салат с козьим сыром, мидии в белом вине, стейк по-беарнски, сибаса, запеченного целиком с головой, крем-брюле и шоколадный мусс. В жизни не пробовала ничего вкуснее. Наедаюсь так, что не могу дышать. Если я проглочу еще кусочек, платье лопнет по швам. Когда я подписываю чек, один из официантов (самый классный) приносит нам четыре стопки сладкого розового ликера «для лучшего пищеварения», хотя у него, разумеется, выходит «для лючшего пищеваренья».

Я не сознаю, как много выпила, пока не встаю. Мгновение мир бешено кружится, словно стремится обрести равновесие. Возможно, это мир напился? Я начинаю хихикать. Мы выходим на морозный воздух, где я немного трезвею.

Открыв телефон, я вижу эсэмэску от Роба: «Что за дела? Как же наши планы на вечер?»

— Идем, Сэм, — зовет Кортни. — Пора на вечеринку.

Они с Бетани забрались на заднее сиденье «сивик» и снова оставили переднее для меня.

Быстро набрав: «Уже еду, скоро увидимся», я забираюсь в машину, и мы устремляемся к Кенту.

Мы появляемся в самом начале вечеринки, и я прямиком направляюсь на кухню. Поскольку еще рано и народ не подтянулся, я замечаю множество мелочей, которых раньше не видела. В комнатах повсюду деревянные резные статуэтки, клевые картины маслом и старые книги — как в музее.

Кухня ярко освещена, и все в ней кажется резким и обособленным. В дверном проеме два бочонка, и большинство гостей толпятся около них. Пока что пришли в основном парни и несколько десятиклассниц. Они собираются в кучки, крепко вцепившись в пластиковые стаканы, как в сосуды с жизненной силой, и вымученно улыбаются до боли в щеках.

Роб не сразу меня узнает. Он проталкивается через толпу и прижимает меня к стене, обхватив мою голову ладонями.

— Сэм. Я думал, ты не придешь.

— Я же написала, что приду. — Я кладу руки ему на грудь, чувствуя удары сердца кончиками пальцев; почему-то мне становится грустно. — Ты не получил мою эсэмэску?

Он пожимает плечами.

— Весь день ты ведешь себя странно. Я боялся, может, тебе не понравилась моя роза.

«Лю тя». Я совсем забыла об этом, как и о своей обиде. Какая теперь разница? Это лишь слова.

— Прекрасная роза.

Роб улыбается и гладит меня по голове, как собаку.

— Шикарно выглядишь, детка. Хочешь пива?

Я киваю. Вино, выпитое в ресторане, уже почти выветрилось. Я кажусь себе слишком трезвой, слишком ясно ощущаю свое тело. Мои руки висят мертвым грузом. Роб начинает поворачиваться, но внезапно замирает и смотрит на мою обувь. Он поднимает на меня глаза, наполовину позабавленный, наполовину озадаченный, и показывает на ботинки Анны.

— Что это?

— Ботинки. — Я тыкаю пальцем в носок ботинка, но кожа даже не прогибается; почему-то я довольна. — Нравятся?

— Совсем как армейские, — кривится Роб.

— А мне нравятся.

— Они не в твоем стиле, детка, — качает он головой.

Мысленно я перебираю сегодняшние поступки, которые шокировали бы Роба. Я прогуляла уроки, целовалась с мистером Даймлером, курила травку с Анной Картулло, украла мамину кредитную карточку. Все не в моем стиле. Что вообще это значит? Как мне понять, что в моем стиле? Я пытаюсь слепить воедино свои поступки в жизни, но четкой картины не возникает, ничего, объясняющего, какой я человек, — сплошной туман и размытые края, неясные воспоминания о смехе и прогулках на машине. Я словно пытаюсь сделать снимок против солнца: все люди в моей памяти получаются безликими и неразличимыми.

— Ты не все знаешь обо мне, — заявляю я.

— Я знаю, что ты классно выглядишь, когда злишься. — Он издает смешок и стучит пальцем мне по переносице. — Поменьше хмурься, не то покроешься морщинами.

— Так что насчет пива? — напоминаю я.

Роб удаляется, и я благодарна ему за это. Я надеялась, что встреча с ним успокоит меня, но вышло наоборот.

Он приносит пиво, я беру стакан и поднимаюсь на второй этаж. Наверху лестницы я чуть не сталкиваюсь с Кентом. При виде меня он быстро отступает.

— Извини, — произносим мы одновременно, и я чувствую, что краснею.

— Ты пришла.

Его глаза кажутся еще более зелеными, чем обычно. На его лице странное выражение — рот искривлен, словно он жует что-то кислое.

— Не могла же я пропустить такую вечеринку.

Я отворачиваюсь. Хоть бы он перестал на меня пялиться! Откуда-то мне ясно, что он собирается сообщить нечто ужасное. Собирается сообщить, что видит меня насквозь. У меня возникает безумное желание спросить, что именно он видит, как будто он может помочь мне познать себя. Но я боюсь ответа.

Он уставился себе под ноги.

— Сэм, я хотел сказать…

— Не надо, — поднимаю я руку.

Внезапно до меня доходит: ему известно об истории между мной и мистером Даймлером и он может заикнуться об этом. Понятно, у меня паранойя, но я совершенно уверена в этом. У меня кружится голова, и я хватаюсь за столбик перил.

— Если ты насчет того, что случилось на математике, то я ничего не желаю слышать.

Его губы сжимаются в линию.

— А что случилось на математике?

— Ничего. — Я снова ощущаю, как мистер Даймлер наваливается на меня всем телом, как его горячий рот прижимается к моему. — Это не твое дело.

— Даймлер — мешок с дерьмом. Держись от него подальше. — Кент косится на меня. — Ты слишком хороша для этого.

Я вспоминаю о записке, которая приземлилась на мою парту. Я догадалась, что она от Кента. У меня что-то рвется внутри при мысли, что Кент Макфуллер с жалостью смотрит на меня сверху вниз.

Фразы сами срываются с языка.

— Я не обязана тебе объяснять. Мы даже не друзья. Мы… мы никто.

Кент делает шаг назад, наполовину фыркнув, наполовину хохотнув.

— Ты невероятна! — Он качает головой не то с отвращением, не то с печалью, не то и с тем и с другим. — Возможно, люди правы насчет тебя. Возможно, ты всего лишь пустая…

Он осекается.

— Кто? Пустая кто? — Мне хочется влепить ему пощечину, чтобы взглянул на меня, но он упорно изучает стену. — Пустая сучка, так ведь? Ты ведь это подумал?

Он вскидывает на меня глаза, ясные, гладкие и твердые, будто камешки. Теперь я жалею, что он посмотрел на меня.

— Может быть. Может быть, ты права. Мы не друзья. Мы никто.

— Да неужели? По крайней мере, я не разгуливаю с таким видом, будто лучше всех! — Я не в силах удержать поток слов. — Ты тоже не идеал. Уверена, что и ты поступал дурно. Уверена, что и ты поступаешь дурно.

Тут же я понимаю, что это неправда. Неправда, и все. Кент Макфуллер не поступает дурно. По крайней мере, с другими людьми.

Теперь он смеется и суживает глаза.

— Это я притворяюсь, что лучше всех? Очень смешно, Сэм. Тебе когда-нибудь говорили, какая ты забавная?

Почему-то я очень зла на него, мне хочется встряхнуть его или заплакать. Он все знает о мистере Даймлере. Он все знает обо мне и ненавидит меня за это.

— Я не шучу. — Мои кулаки прижимаются к бедрам. — Нельзя принижать других только за то, что они неидеальны.

У него отвисает челюсть.

— Но я никогда не утверждал…

— Я не виновата, что не могу быть как ты, ясно? Я не встаю по утрам с мыслью, что мир прекрасное, счастливое место, ясно? Просто я устроена иначе. Вряд ли меня можно исправить.

Вообще-то я собиралась произнести: «Вряд ли это можно исправить». На глаза наворачиваются слезы; сдерживая их, мне приходится судорожно глотать воздух. Я отворачиваюсь от Кента, чтобы он не заметил.

Молчание длится целую вечность. Затем он на мгновение кладет руку мне на локоть — словно ангел задел крылом. От единственного легкого прикосновения у меня мурашки пробегают по коже.

— Я хотел сказать, что ты прекрасно выглядишь с распущенными волосами. Больше ничего, — ровно и тихо отвечает Кент.

Затем огибает меня, подходит к лестнице и замирает у ступеней. Оборачивается и с печальной улыбкой на меня смотрит.

— Тебя не нужно исправлять, Сэм.

Его слов я даже не слышу, но в то же мгновение они наполняют все мое тело, будто я впитываю их из воздуха. Конечно, он знает, что это неправда, и я намерена разоблачить его, но он уже сбежал по лестнице, растворился в толпе, втекающей в дом. Я никто, лишь тень, привидение. Теперь понятно, что я вряд ли была полноценным человеком даже до несчастного случая. С чего все началось?

Я делаю большой глоток пива. Хорошо бы напиться. Хорошо бы отключиться. Еще глоток. По крайней мере, пиво холодное, но на вкус — протухшая вода.

— Сэм! — Тара поднимается по лестнице, сверкая улыбкой, как лучом фонарика. — А мы искали тебя.

Оказавшись наверху, она немного задыхается, прижимает правую ладонь к животу и сгибается пополам. В левой руке у нее наполовину выкуренная сигарета.

— Кортни провела разведку и нашла горючее.

— Горючее?

— Виски, водку, джин, черносмородиновый ликер и так далее. Выпивку. Горючее.

Она хватает меня за руку и тащит на первый этаж, который постепенно заполняется людьми. Все движутся в одном направлении: от входа к пиву и наверх. На кухне мы продираемся сквозь толпу, сгрудившуюся вокруг бочонка. На противоположной стороне кухни — дверь с табличкой «Не входить»; я узнаю почерк Кента.

Внизу листа приписано мелкими буквами: «Ребята, я серьезно. Я хозяин вечеринки, и это единственное, о чем я прошу. Оглянитесь! Бочонок прямо за вами!»

— Может, не стоит… — начинаю я, но Тара уже вошла в дверь, и я следую ее примеру.

Внутри темно и холодно. Единственный свет проникает из двух огромных эркеров, смотрящих на задний двор.

Откуда-то из глубины дома доносится смешок, затем грохот.

— Осторожнее, — предостерегает кто-то.

— Сама попробуй разливать в темноте, — огрызается Кортни.

— Сюда, — шепчет Тара.

Забавно, как люди в темноте невольно приглушают голос.

Мы в столовой. С потолка свисает люстра, напоминающая экзотический цветок; тяжелые занавеси обрамляют окна. Мы с Тарой огибаем обеденный стол — маму хватил бы удар от восторга, за ним поместилось бы не меньше двенадцати человек — и ныряем в подобие алькова. Вот и бар. За альковом еще одно темное помещение, судя по неясным силуэтам диванов и книжных полок — библиотека или гостиная. Сколько же здесь комнат? Кажется, дом тянется бесконечно. Вокруг еще темнее; Кортни и Бетани роются в шкафчиках.

— Здесь полсотни бутылок, — сообщает Кортни.

Слишком темно, чтобы разглядеть этикетки, поэтому она по очереди открывает бутылки и принюхивается к содержимому.

— Кажется, ром.

— Странный дом, правда? — замечает Бетани.

— Какая разница? — быстро возражаю я.

Не знаю, зачем я ухожу в оборону. Здесь наверняка чудесно днем: гирлянды комнат, залитые светом. Уверена, что в доме Кента всегда тихо или играет классическая музыка.

Рядом раздается звон стекла, что-то брызгает мне на ногу. Я подпрыгиваю, а Кортни шипит:

— Что ты натворила?

— Это не я.

Одновременно Тара говорит:

— Я нечаянно.

— Это была ваза?

— Фу. Мне забрызгало туфли.

— Так, берем бутылку и сматываемся.

Мы пробираемся обратно на кухню, когда ар-джей Равнер вопит: «Ложись!» Мэтт Дорфман жадно осушает стакан пива, и Эбби Макгейл хлопает в ладоши. Все смеются. Кто-то врубает «Дуджиас», народ подпевает. «Все чтецы собрались в этом клубе, если рифмовать умеешь круто, держи микрофон…»

Звучит визгливый смех, затем голос в передней:

— О господи, кажется, мы вовремя.

У меня желудок подскакивает к горлу. Линдси приехала.

Есть вещи, о которых не говорят

Хотите открою страшную тайну Линдси? Вернувшись в одиннадцатом классе из Нью-Йорка, где она навещала сводного брата, она много дней была невыносима — рявкала на всех и каждого, высмеивала Элли за проблемы с питанием, Элоди за сексапильность и глупость, меня за то, что я всегда последняя, от покупки модных шмоток до перехода к интимным ласкам (я отважилась на это только в самом конце одиннадцатого класса). Мы с Элоди и Элли понимали: в Нью-Йорке что-то случилось, но Линдси не отвечала на расспросы, а давить мы не хотели. На Линдси нельзя давить.

Однажды вечером ближе к концу учебного года мы зависали в «Розалитас», дрянном мексиканском ресторанчике в соседнем городке, где никому нет дела до возраста клиентов. Пили «Маргариту» за «Маргаритой» и ждали, когда принесут ужин. Линдси почти ничего не ела, как и все время после посещения Нью-Йорка. Она не прикоснулась к бесплатным чипсам, утверждая, что не голодна, и вместо этого водила пальцем по соленому ободку бокала и слизывала кристаллики соли один за другим.

Не помню, о чем мы болтали, но вдруг Линдси выпалила:

— Я занималась сексом.

Так прямо и выложила. Мы молча глазели на нее. Она наклонилась и на одном дыхании рассказала, как напилась, а сводный брат отказывался уходить с вечеринки, и тогда этот парень — Один Тип — предложил проводить ее в общежитие. Они занимались сексом на односпальной кровати ее брата, Линдси постоянно вырубалась, и Один Тип поскорее свалил, пока не заявился брат Линдси.

— Это заняло минуты три, не больше, — заключила она.

Мне было ясно, что она уже задвинула воспоминание в дальний угол сознания, снабдив пометкой «Вещи, о которых мы никогда не говорим», и изобретает новые, альтернативные варианты: «Я съездила в Нью-Йорк, где прекрасно провела время. Когда-нибудь я непременно туда вернусь. Я целовалась с парнем, и он собирался отправиться за мной, но я запретила».

Сразу после этого принесли блюда. Настроение Линдси резко изменилось, когда она облегчила душу, взяв с нас клятву хранить все в секрете под страхом смерти. Она отослала на кухню салат («Можно подумать, я стану давиться этим сеном») и заказала кесадильи с грибами и сыром, буррито со свининой и дополнительной сметаной и гуакамоле, чимичанги на всех и еще по бокалу «Маргариты». Словно с плеч сняли тяжкий груз. Это был лучший ужин за много лет. Мы дружно набивали животы, даже Элли, опрокидывали «Маргариту» за «Маргаритой», выбирая разные вкусы — манго, малина, апельсин, — и смеялись так громко, что как минимум одни соседи попросились за другой столик. Даже не помню, что мы обсуждали, но в какой-то момент Элли сфотографировала Элоди с пшеничной тортильей на голове и бутылкой острого соуса в поднятой руке. В углу снимка можно разглядеть треть профиля Линдси. Она согнулась пополам и хохочет с густо-красным лицом, прижимая ладонь к животу.

После ужина она заплатила за всех маминой кредитной картой, которую ей разрешают использовать только в крайних случаях; перегнувшись через стол, Линдси заставила нас взяться за руки, как во время молитвы, и пояснила:

— Это, друзья мои, был крайний случай.

Мы засмеялись. Мелодраматична, как всегда! Мы собирались на вечеринку в дендрарии, которая по традиции проводится в первые теплые выходные года. Впереди расстилалась ночь. Мы были счастливы. Линдси снова стала нормальной.

Она вышла в туалет поправить макияж, и через пять секунд меня скрутило. Надо было меньше пить и смеяться! Мне в жизни так не хотелось писать. Я рванула в туалет, не переставая хихикать, а Элоди и Элли швыряли мне вслед недоеденные чипсы и скомканные салфетки с воплями: «Не забудь прислать открытку с Ниагарского водопада!» и «Быстрее, не то моча в голову ударит!», так что еще одни соседи попросились за другой столик.

Туалет был рассчитан на одного человека. Я прислонилась к двери, позвала Линдси и одновременно задергала ручку. Наверное, она спешила, потому что толком не заперла дверь, и та отворилась под моим весом. Я ввалилась в туалет, продолжая смеяться и ожидая увидеть Линдси перед зеркалом с надутыми губами и блеском «МАК» в руках.

Вместо этого она стояла на коленях перед унитазом, и остатки кесадильи и буррито со свининой плавали на поверхности воды. Она спустила воду, но недостаточно быстро. Я увидела, как два непереваренных кусочка помидора уносятся в трубу.

— Что ты делаешь? — удивилась я, сразу став серьезной, хотя и так было ясно.

— Закрой дверь, — прошипела она.

Я быстро повиновалась. Шум ресторана как отрезало, наступила тишина.

Линдси медленно поднялась с коленей и уставилась на меня с вопросом:

— Ну?

У нее был такой вид, словно она заранее подбирала аргументы, словно ожидала, что я стану ее обвинять.

— Мне надо пописать.

Глупо, но я больше ничего не успела придумать. Крошечный кусочек буррито прилип к ее волосам, и я чуть не разревелась. Это же Линдси Эджкомб, наша защитница.

— Ну так писай, — с облегчением произнесла она, хотя мне показалось, что в ее глазах мелькнуло что-то еще — может, печаль.

Так я и сделала. Тем временем Линдси наклонилась над раковиной, сложила ладони лодочкой и напилась воды, перекатывая ее во рту и полоща горло. Забавно: ты думаешь, что во время бедствий все прочее прекращается, ты забываешь ходить в туалет, есть или испытывать жажду. На самом деле это не так. Ты сам по себе, а тело само по себе. Оно предает тебя, грубо и глупо пыхтит, требует воды, сэндвичей и походов в туалет, в то время как мир разлетается вдребезги.

Я наблюдала, как Линдси достает полоску «Листерина» и кладет в рот, чуть морщась. Затем она занялась макияжем, подкрасила глаза и заново нанесла блеск для губ. Туалет был крохотным, но Линдси казалась невероятно далекой.

— Никакая это не булимия, — наконец подала она голос. — Наверное, я просто ела слишком быстро.

До сих пор не знаю, солгала она или нет.

— Не говори девчонкам, ладно? Не хочу, чтобы они переживали из-за пустяков.

— Конечно.

Умолкнув, она сжала губы, надула их перед зеркалом. Затем повернулась ко мне.

— Ты в курсе, что вы моя семья?

Она обронила это небрежно, будто похвалила джинсы, но я поняла: это одно из самых искренних ее признаний. Поняла, что она действительно так думает.

Мы поехали на вечеринку в дендрарии, как и собирались. Элли и Элоди классно провели время, а у меня болел живот, и я корчилась на складной крыше машины Элли. Возможно, еда оказалась несвежей, но у меня было такое чувство, словно нечто пытается прогрызть себе дорогу из желудка на волю.

Весь вечер Линдси была в ударе; тогда она впервые поцеловалась с Патриком. Через три месяца, в конце лета, они занялись сексом. Когда она поведала нам о том, как потеряла девственность со своим парнем — свечи, одеяло на полу, цветы и так далее, — и о том, как прекрасно, что ее первый раз был таким романтичным, мы и глазом не моргнули. Мы наперебой поздравляли ее, выпытывали подробности, признавались, что завидуем. Мы пошли на это ради счастья Линдси. Она пошла бы на это ради нас.

Вот что значит быть лучшими друзьями. Вот для чего они нужны. Чтобы помочь не сорваться в пропасть.

С чего все началось

Линдси, Элоди и Элли я вижу только через час; вероятно, сразу после приезда они поднялись наверх. Да наверняка так и есть, учитывая, что водку они захватили с собой. Я выпиваю три порции рома и сразу хмелею: комната превращается в размытую карусель цвета и звука. Кортни только что прикончила ром, так что я отправляюсь за пивом. Мне приходится контролировать каждый шаг, и, добравшись до бочонка, я на секунду замираю на месте, забыв, зачем пришла.

— Пива?

Мэтт Дорфман наполняет стакан и протягивает мне.

— Пива, — с удовольствием подтверждаю я.

Приятно, что слово получилось так четко; приятно, что я вспомнила, чего хотела.

Я возвращаюсь обратно, замечая реальность лишь краткими вспышками, накромсанной кинолентой: шершавая деревянная стойка перил; Эмма Макэлрой опирается спиной на стену, разинув рот, точно рыба на крючке, возможно, смеясь; огни рождественских гирлянд расплываются и подмигивают. Не знаю, куда я бреду и кого ищу, но внезапно в конце комнаты появляется Линдси, и я понимаю, что оказалась в самой глубине дома, курительном салоне. Мы с Линдси мгновение смотрим друг на друга; я надеюсь, что она улыбнется, но она отводит глаза. Элли рядом с ней наклоняется, что-то шепчет и направляется ко мне.

— Привет, Сэм.

— Спросила разрешения подойти ко мне? — запинаясь, хмыкаю я.

— Прекрати. — Элли закатывает глаза. — Линдси ужасно расстроена тем, что ты наговорила.

— Элоди совсем рехнулась? — киваю я в угол.

Там Элоди трется о Стива Маффина, в то время как он болтает с Лиз Хаммер, как будто Элоди и вовсе не существует. Мне хочется подойти и обнять ее.

Элли медлит, глядя на меня из-под челки.

— Не рехнулась. Ты же знаешь Элоди.

Очевидно, Элли лжет, но я слишком пьяна, чтобы развивать тему.

— Ты сегодня не звонила.

Ну зачем это сорвалось с языка? Я снова чувствую себя изгоем, который пытается прибиться к чужой компании. Минул всего день, а я скучаю по ним, моим единственным настоящим друзьям.

Отпив водки из бутылки, Элли морщится.

— Линдси рвала и метала. Она действительно ужасно расстроена.

— Но мои слова в машине — правда.

— Неважно, правда или нет. — Элли качает головой. — Это же Линдси. Она своя. А мы своих не обижаем, забыла?

Никогда не считала Элли умной, но давно не слышала ничего настолько умного.

— Иди и скажи, что была не права, — настаивает Элли.

— Но я была права.

Язык окончательно заплетается, тяжелый и распухший. Я с трудом им ворочаю. Мне не терпится поделиться с Элли историями о мистере Даймлере, Анне Картулло, мисс Винтерс и Мопсах, но сложно издать даже звук.

— Просто скажи, Сэм.

Элли шарит глазами по гостям. Вдруг она быстро шагает назад и прикрывает рукой отвисшую челюсть.

— О господи! — Она таращится мне за спину; ее губы кривятся в улыбке. — Поверить не могу.

Время словно замирает, пока я оборачиваюсь. Когда-то я читала, что на краю черной дыры время останавливается, и, если окажешься на кромке, застрянешь там навсегда, вечно раздираемая на части, вечно умирающая. Вот что я чувствую в эту секунду. Люди кружатся, бесконечная кромка, народу все больше и больше.

Она стоит в проеме двери. Джулиет Сиха. Джулиет Сиха, которая вчера вышибла себе мозги из родительского пистолета.

Ее волосы стянуты в конский хвост, и я невольно представляю их спутанными и слипшимися от крови; огромная дыра зияет прямо под волосами. Я боюсь ее: призрака в дверях, создания из детских кошмаров, монстра из фильмов ужасов.

В голове всплывает выражение из передачи о смертниках, ожидающих исполнения приговора, которую нам показывали на факультативном курсе этики и морали: «ходячие мертвецы». Когда-то это выражение показалось мне ужасным, но теперь я понимаю его. Джулиет Сиха — ходячий мертвец. Наверное, и я тоже, в некотором роде.

— Нет, — невольно произношу я вслух и отступаю назад.

— Моя нога! — верещит Харлоу Розен.

— Поверить не могу, — где-то вдалеке повторяет Элли; она уже отвернулась от меня и зовет Линдси, перекрикивая музыку: — Линдси, ты видела, кто явился?

Джулиет покачивается в дверях. Она кажется спокойной, однако ее руки сжаты в кулаки.

Я бросаюсь вперед, но все выбирают это мгновение, чтобы плотнее сжать кольцо. Не могу смотреть на это еще раз. Не желаю видеть, что будет дальше. Я с трудом держусь на ногах, и меня все толкают. Я мечусь среди людей, как шарик для пинбола, отчаянно пытаясь выбраться из комнаты. Плевать, что я наступаю на ноги и впечатываю локти в спины. Мне нужно выйти.

Наконец я прорубаюсь сквозь толпу. Джулиет загораживает дверной проем. Она даже не обращает на меня внимания. Замерла неподвижно, как статуя, уставившись мне через плечо. Она смотрит на Линдси. Так ей нужна Линдси! Это ее она ненавидит больше всех! Но легче от этого не становится.

Когда я собираюсь протиснуться в дверь, по телу Джулиет пробегает дрожь. Мы встречаемся глазами. Она кладет руку мне на запястье, холодную как лед, и говорит:

— Погоди.

— Нет, — отшатываюсь я и бегу прочь, спотыкаясь, чуть не задыхаясь от страха.

Бессвязные образы Джулиет продолжают вспыхивать в голове. Облитая пивом Джулиет согнулась пополам и спотыкается с протянутыми руками. Джулиет лежит на холодном полу в луже крови. Мысли путаются, два образа сливаются в один, и я вижу, как она бродит по комнате под общий смех. Ее волосы насквозь пропитаны кровью, кровь стекает на пол.

Я так растеряна, что не замечаю Роба в коридоре, пока не налетаю прямо на него.

— Привет. — Он уже напился; с его губы свисает незажженная сигарета. — Привет, детка.

— Роб… — Я обнимаю его. Мир вращается. — Пойдем отсюда, ладно? Поехали к тебе. Я готова. Останемся вдвоем, только ты и я.

— Не гони лошадей. — Один уголок губ Роба медленно ползет вверх, но другой за ним не поспевает, — Вот покурю и поедем.

Он направляется в глубину дома.

— Нет! — возражаю я; еще немного, и я завизжу.

Покачиваясь, он снова поворачивается ко мне. Пока он не успел опомниться, я выхватываю сигарету и целую его, обхватив голову руками и прижимаясь всем телом. Он не сразу понимает, что происходит, но через секунду начинает лапать меня через платье, крутить языком и постанывать.

Мы шагаем на месте, словно танцуем. Пол выгибается и вертится; Роб случайно прислоняет меня к стене, вышибая дух.

— Прости, детка.

Его взгляд блуждает. Из глубины дома доносится скандирование: «Психа! Психа!»

— Нам нужна комната. Немедленно.

Я беру Роба за руку, и мы продираемся по коридору сквозь встречный поток людей. Всем интересно посмотреть, что происходит.

— Сюда!

Роб со всей силы ломится в первую попавшуюся дверь, ту самую, с наклейками для бампера. Раздается хлопок, мы оба вваливаемся внутрь. Я снова целую Роба и пытаюсь раствориться в близости и жаре его тела, отстраниться от нарастающих взрывов смеха в задней комнате. Притворяюсь простым куском плоти с пустым и мутным разумом, как экран телевизора, полный помех. Пытаюсь съежиться, сжаться в комок внутри собственного тела, как будто, кроме пальцев Роба, ничего не существует.

Когда дверь за нами закрывается, опускается мрак; он не рассеивается, словно в комнате нет окон или они завешены. Темнота кажется почти тяжелой, и внезапно меня пронзает истерический страх, что мы заперты в коробке. Роб уже почти не держится на ногах и крепко обнимает меня, отчего кружится голова. Я испытываю прилив тошноты и толкаю Роба назад, пока мы не налетаем на что-то мягкое: кровать. Он падает на спину, я забираюсь сверху.

— Погоди, — бормочет он.

— Разве ты не этого хотел? — шепчу я.

Даже сейчас я слышу смех и крики «Психа, Психа!», с трудом пробивающиеся сквозь музыку. Я крепче целую Роба, и он вступает в бой с молнией на платье. Ткань трещит, но мне плевать. Я спускаю платье до талии, и Роб приступает к лифчику.

— Ты уверена? — мямлит он заплетающимся языком.

— Просто целуй меня.

«Психа, Психа!» Голоса эхом разносятся по коридору. Я залезаю под флиску Роба, стаскиваю ее через голову и целую его в шею и в вырез воротника рубашки поло. Его кожа отдает потом, солью и сигаретами, но я все равно его целую, пока его руки шарят по моей спине и заднице. Из темноты всплывают образы мистера Даймлера верхом на мне и крапчатого потолка, но я отгоняю их.

Я снимаю с Роба рубашку, так что мы лежим грудь к груди. Кожа издает странные хлюпающие, чмокающие звуки, когда наши животы слипаются и разлипаются. Через какое-то время Роб размыкает объятия. Я продолжаю его целовать, спускаюсь к груди, путаясь губами в волосах. Мне никогда не нравились волосы на груди; надо было раньше об этом вспомнить.

Он затихает. Наверное, в шоке. Я никогда не заходила так далеко. Обычно он брал инициативу в наших ласках. Я всегда боялась сделать что-нибудь неправильно. Так неловко притворяться опытным и искушенным. Он даже ни разу не видел меня совсем голой.

— Роб? — зову я, и он тихо стонет.

У меня дрожат руки; я устала удерживать себя на весу и потому встаю.

— Хочешь, я сниму платье?

Молчание. Мое сердце бешено колотится, и, хотя в комнате холодно, подмышки вспотели.

— Роб? — окликаю я.

Внезапно он громко, гулко всхрапывает, перекатывается набок и продолжает храпеть долгими переливами.

Некоторое время я слушаю. Когда он храпит, я всегда вспоминаю детство: маленькой я сидела на переднем крыльце и наблюдала, как папа нарезает круги верхом на своей шестилетней газонокосилке «Сирз», которая ревела так громко, что я затыкала уши. И все же я не скрывалась в доме. Мне нравились аккуратные зеленые дорожки в кильватере газонокосилки и сотни крошечных травинок, кружащихся в воздухе, подобно балеринам.

Вокруг так темно, что я вечность ищу свой лифчик и дурацкую меховую штуковину, даже опускаюсь на четвереньки. Плевать. Я почти ничего не чувствую, мыслей нет, я только повторяю инструкцию: найти лифчик; напялить платье; оказаться по ту сторону двери.

Затем я выскакиваю в коридор. Музыка играет на нормальной громкости, люди входят и выходят из задней комнаты. Джулиет Сихи нет.

Я ловлю пару косых взглядов. Наверное, я ужасно выгляжу, но у меня нет сил об этом беспокоиться. Забавно, впрочем, как хорошо я держусь. Несмотря на туман в голове, я совершенно отчетливо думаю: «Забавно, как хорошо я держусь. Линдси будет гордиться».

— У тебя платье расстегнуто, — хихикает Карли Яблонски.

— Чем вы там занимались? — спрашивает кто-то из-за ее спины.

Но я не обращаю внимания. Просто иду — вернее, плыву, толком не зная куда. Спускаюсь по лестнице, ступаю на угловое крыльцо, где меня оглушает холод, и возвращаюсь в дом, на кухню. Теперь меня влекут темные молчаливые комнаты, мирно лежащие за табличкой «Не входить», полные квадратов лунного света и тихого стрекота старых часов. Минуя столовую и альков, где Тара разбила вазу, я, хрустя ботинками по стеклу, вхожу в гостиную.

Одна стена, почти сплошь состоящая из окон, смотрит на переднюю лужайку. Ночь серебристая и заиндевелая; деревья окутаны ледяным покрывалом, будто отлиты из гипса. Что, если все в этом мире, в котором я застряла, лишь подделка, дешевая имитация настоящего мира? Я опускаюсь на ковер, в самый центр идеально ровного квадрата лунного света, и начинаю плакать. Первый всхлип — почти вопль.

Неизвестно, как долго я сижу — минут пятнадцать, не меньше, потому что успеваю выплакать все глаза. Я перемазалась в соплях и безнадежно испортила меховое болеро потеками туши и краски для лица. В какой-то момент я ощущаю, что не одна в комнате.

И замираю. Углы тонут в тени, но вдоль стены кто-то движется. Клетчатый кроссовок то появляется, то пропадает.

— И долго ты здесь стоишь? — интересуюсь я, в сотый раз вытирая нос рукой.

— Недолго.

Кент говорит очень тихо. Он явно лжет, но мне все равно. Мне даже легче оттого, что я была не одна все это время.

— Ты чем-то расстроена? — Он приближается на пару шагов, и лунный свет заливает его серебром. — В смысле, конечно, ты расстроена, я просто имею в виду, ну, может, я могу что-то сделать, или выслушать, или…

— Кент… — перебиваю я.

Он всегда любил отклоняться от темы, даже в детстве.

— Да? — замирает он.

— Ты… можно мне стакан воды?

— Конечно. Секундочку.

В его голосе звучит облегчение. Кроссовки шелестят по ковру. Через минуту он возвращается со стаканом воды, в котором именно столько кубиков льда, сколько нужно.

Я делаю несколько жадных глотков.

— Извини, что забралась сюда. Несмотря на табличку и все остальное.

— Ерунда. — Кент устроился рядом со мной на ковре, сложив ноги по-турецки. Не так близко, чтобы касаться, но достаточно, чтобы я чувствовала его. — Табличка была больше для других. Ну, опасался, что попортят родительское барахло и все такое. Я никогда раньше не устраивал здесь вечеринки.

— А сегодня зачем устроил? — спрашиваю я просто для поддержания беседы.

Кент хмыкает.

— Хотел, чтобы ты пришла.

От смущения я готова провалиться сквозь землю; жар поднимается от кончиков пальцев ног. Его слова настолько неожиданны, что я лишаюсь дара речи. Он же не кажется смущенным. Просто сидит и смотрит на меня. Так похоже на Кента! Он никогда не понимал, что в подобных вещах нельзя признаваться ни с того ни с сего.

Молчание длится на пару ударов сердца больше, чем нужно. Я хватаюсь за первую подвернувшуюся мысль.

— Наверное, в этой комнате днем море света.

— Как будто висишь внутри солнца, — смеется Кент.

Вновь тишина. Доносится приглушенная музыка, словно издалека. Мне это нравится.

— Слушай. — У меня встает комок в горле даже от попытки это озвучить. — Извини за то, что я сказала. Я, правда… спасибо за поддержку. Мне жаль, что я всегда была…

В последнюю секунду у меня все же не поворачивается язык. «Мне жаль, что я всегда была гадкой. Жаль, что со мной что-то не так». Источник: http://darkromance.ucoz.ru/

— Я говорил серьезно, — тихо отвечает Кент. — Насчет твоих волос.

Он чуть придвигается — всего на долю дюйма, — идо меня внезапно доходит, что я сижу с Кентом Макфуллером посреди залитой лунным светом комнаты.

— Мне пора.

Я поднимаюсь. Ноги подгибаются, и комната накреняется вместе со мной.

— Тише. — Кент тоже встает и подхватывает меня. — Уверена, что справишься?

Тут я осознаю, что не имею понятия, куда мне нужно и кто меня туда отвезет. Мысль об оскале Тары невыносима, а Линдси явно вне игры. Все настолько ужасно, что даже забавно, и я издаю короткий смешок.

— Не хочу домой.

Кент не уточняет почему, и я благодарна ему за это. Он только сует руки в карманы. Контуры его лица очерчены светом, словно он сияет изнутри.

— Ты можешь… — Он сглатывает. — Ты всегда можешь остаться у меня.

Мои брови невольно ползут вверх. Слава богу, в комнате темно. Не представляю, на что похоже мое лицо.

— В смысле, не остаться со мной, — быстро поправляется он. — Разумеется, нет. Я только имею в виду… ну, у нас есть парочка гостевых комнат с заправленным бельем и всем прочим. Чистым бельем, конечно; если бы мы не убирали его после того…

— Хорошо.

— …как на нем кто-то спал, это было бы отвратительно. Вообще-то у нас есть домработница, которая два раза в неделю…

— Кент! Я же сказала, хорошо. То есть я с удовольствием останусь. Если ты не против.

Мгновение он стоит с отвисшей челюстью, будто уверен, что ослышался. Затем вынимает руки из карманов, складывает на груди, опускает, поднимает и снова роняет.

— Ага, конечно нет, не против.

Однако еще минуту он не двигается. Просто смотрит на меня. Жар возвращается, но на этот раз ударяет мне в голову, отчего все кажется туманным и далеким. Веки внезапно тяжелеют.

— Ты устала, — произносит он; его голос снова становится мягким.

— Это был долгий день, — поясняю я.

— Идем.

Он протягивает руку, и я принимаю ее, не раздумывая. Его рука сухая и теплая. Он ведет меня глубже в дом, прочь от музыки, в тень. Я закрываю глаза и вспоминаю, как он брал меня за руку и шептал: «Не слушай их. Идем. Держи голову выше». Как будто это было вчера. Мне не кажется удивительным, что я держусь за руку Кента Макфуллера и следую за ним. Так и должно быть.

Музыка окончательно умолкает. Вокруг поразительно тихо. Наши ноги ступают по коврам почти бесшумно; каждая комната — паутина теней и лунного света. Пахнет полированным деревом, дождем и немного дымом, как будто в доме недавно разводили огонь. «Наверное, здесь уютно в буран», — думаю я.

— Сюда, — говорит Кент и толкает дверь.

Петли скрипят. Он шарит по стене в поисках выключателя.

— Не надо.

— Не надо света? — уточняет он.

— Не надо света.

Очень медленно он проводит меня в комнату. В ней почти совсем темно. Я с трудом различаю его плечи.

— Кровать рядом.

Я позволяю ему повернуть себя. Между нами всего несколько дюймов, и я словно чувствую выражение его лица в темноте, как будто оно вычерчивается в воздухе. Мы продолжаем держаться за руки, но теперь стоим друг напротив друга. Никогда не замечала, какой он высокий: по меньшей мере на четыре дюйма выше меня. От него так и пышет жаром. Я купаюсь в его лучах. Кончики пальцев покалывает.

— Твоя кожа, — еле слышно бормочу я. — Она горячая.

— Как всегда.

В темноте что-то шелестит, и я понимаю: он поднял руку. Я почти вижу, как его пальцы, раскаленные добела, замирают у моего лица. Он роняет руку, и тепло покидает меня вместе с ней.

Самое странное, что когда я нахожусь с Кентом Макфуллером в чернильно-темной комнате, напоминающей могилу, внутри меня вспыхивает крошечная искра, едва заметный огонек в самом низу живота, который прогоняет страх.

— В шкафу есть еще одеяла, — сообщает он; его губы почти касаются моей щеки.

— Спасибо, — отзываюсь я.

Он остается, пока я забираюсь в постель, и натягивает одеяло мне на плечи, словно это в порядке вещей, словно он укладывает меня спать каждый вечер. Типичный Кент Макфуллер.