Путешествие в Америку, обернувшееся жестоким разочарованием, стало, однако, важным этапом в процессе становления Диккенса-литератора. Прежде всего, оно четко обозначило пределы славы, которой он жаждал, чтобы вознаградить себя за несчастное детство. Приветственные возгласы беснующихся толп не могли заставить забыть об обидах в деле об авторских правах. Его прославляли, как героя, ему поклонялись, как королю, но Диккенс остался Диккенсом, то есть ранимым молодым человеком, болезненно восприимчивым к критике, всё острее осознающим несовершенства окружающего мира и бесящимся от своей неспособности навязать ему свою волю так же легко, как персонажам, созданным его воображением.
Поездка подтвердила одну из истин, которую он постиг интуитивно: все или почти все человеческие беды происходят от жажды наживы и вытекающего из нее эгоизма. Общее впечатление, оставленное Америкой, — «огромная контора»: если система, существующая в южных штатах, была полностью дискредитирована рабством, то меркантильные уловки янки, их поклонение «всесильному доллару» в равной мере казались ему достойными презрения. Справедливо или нет, он винил в этом пуританство, которого терпеть не мог: «В этих краях еще и поныне силен дух старого пуританства, но я что-то не замечал, чтобы под его влиянием люди меньше соблюдали свою выгоду или честнее вели свои дела». Его животное неприятие протестантского ригоризма, надменно осуждающего мелкие радости жизни (вспомним памфлет «Воскресенье под тремя главами»), поощряя при этом делячество и алчность, усилилось еще больше. Только унитарианство и его почти светский гуманизм были ему по душе.
Однако благодаря Америке он открыл для себя новую радость. Во время праздничного ужина по поводу своего возвращения, в Гринвиче, он поделился ею с друзьями. «Величайшее наслаждение от поездки в Америку, — заявил он лукаво, — это радость вернуться». С этого момента он постоянно уезжал и возвращался: из Лондона в провинцию, из Англии за рубеж. Почти нескончаемыми странствиями он попытается избавиться от своего разлада с жизнью, впадая в крайности: то он пристрастится к кочевой жизни, то будет тосковать по иллюзорному «очагу» — так стоящий человек переминается с ноги на ногу, когда у него ломит спину.
Свои «Американские заметки» Диккенс быстро «состряпал» в Лондоне и Бродстерсе, где проводил лето 1842 года. За океаном книга встретила противоречивый прием: тогда как либеральная интеллигенция рукоплескала аболиционизму Диккенса, бульварная пресса, с которой он неласково обошелся на страницах своих «Заметок», обзывала его «мойщиком посуды», «тщеславным простолюдином», не вылезающим из «лондонских борделей». В Англии книга продавалась хорошо, в Америке — еще лучше: в Нью-Йорке 50 тысяч экземпляров разошлись за два дня, в Филадельфии — три тысячи за полчаса, с чего он сам, конечно, не получил ни цента… Но в любом случае, исчерпав свои ресурсы, он уже взялся за новый роман, на который возлагал большие надежды.
«Жизнь и приключения Мартина Чезлвита» обещал стать «лучшим из его романов во всех отношениях». Конечно, в плане общего замысла наблюдался существенный прогресс: впервые Диккенс избрал главную тему — эгоизм — и придерживался ее. Но этот прогресс ускользнул от внимания публики, и, несмотря на непередаваемую миссис Гамп со своим зонтиком, несмотря на бесспорный успех Пекснифа — архетипа елейного лицемера, несмотря на тайное бегство заглавного героя в Америку, куда автор отправил его, чтобы воспользоваться еще не утихшей полемикой по поводу собственного путешествия, удалось продать не больше двадцати тысяч экземпляров (вполовину меньше, чем «Пиквика» и «Никльби» и вчетверо меньше, чем «Лавки древностей»).
А ведь аванс в 200 фунтов в месяц, предоставленный Чапменом и Холлом для путешествия в Америку, надо было возвращать: соответствующий пункт контракта в момент его подписания не взволновал никого, кроме Форстера. В случае неудачи будущего романа издатели получали право вычитать 50 фунтов в месяц. Тогда это казалось невероятным. Но после относительного неуспеха «Мартина Чезлвита» Холл некстати намекнул на пресловутый пункт, чем вызвал, как мы скоро увидим, глубочайший профессиональный кризис в жизни писателя.
В первое время Форстеру удалось утишить гнев Диккенса, который, кстати, был поглощен проектами, не относящимися к литературе. В 1838 году он познакомился с Анджелой Бердетт-Кутте, богатой наследницей банкира-радикала сэра Фрэнсиса Бердетта. Мисс Бердетт-Кутте показалась Диккенсу чересчур набожной, однако приглянулась ему своим просвещенным и искренним человеколюбием. Пять лет спустя, в сентябре 1843-го, ему подвернулся идеальный случай перевести их сотрудничество в практическое русло: он посетил одну из «школ для нищих» на Филд-лейн. Учителя-добровольцы, в основном из простонародья, пытались там, в нищенских условиях, чему-то научить неимущих детей. «Когда я отправляюсь в подобные заведения, — писал Диккенс, — мое сердце сжимается до такой степени, что я почти теряю надежду увидеть их преображенными». Ловко сыграв на «душевной стойкости, достойной апостолов», новоявленных учителей, и на том, что их потуги поддерживаются церковью, он убедил благочестивую мисс Бердетт-Кутте им помочь. Видно, что разочарование в Америке не подорвало его реформаторского задора. Наоборот, с присушим ему прагматизмом он решил перенести на родную почву всё лучшее из увиденного в Новой Англии — организованную деятельность в области образования.
Обложка одного из выпусков журнального издания
романа «Жизнь и приключения Мартина Чезлвита».
Художник X. Н. Браун (Физ). 1844 г.
Диккенс предложил «Эдинбург ревью» написать серию статей о «школах для нищих», но так их и не написал. В двойной войне — филантропической и литературной, — которую он вел, чтобы преобразить мир, ему пришлось перебросить силы на другой фронт: в ноябре 1843 года он полностью сосредоточился на плане рассказа. «Мартин Чезлвит» расходился по-прежнему плохо; уязвленная гордость заставила Диккенса соблюсти пункт контракта о 50 фунтах — это доказывает, что в глубине души он уже решил уйти от Чапмена и Холла по окончании романа. Но «Рождественская песнь в прозе» казалась ему по меньшей мере временным решением финансовых проблем.
В целом святочный рассказ построен на тех же темах, что он уже развил в «Мартине Чезлвите»: вредоносные последствия жадности и эгоизма, над которыми в конце концов восторжествуют христианские ценности милосердия и прощения, — только Диккенс сгустил краски и окутал всё аурой волшебства. Скупость и злопамятство отрезали стареющего дельца Скруджа от остального мира и его семьи; во сне ему являются три призрака Рождества, которые открывают ему глаза и позволяют вернуться к людям. Скрудж — в каком-то смысле воплощение (конечно, упрощенное, но очень яркое) того экономиста, на которого с яростью обрушивается Карлейль. Его искупление знаменует собой неудачу сил Зла, повинующихся всемогущему злату.
Зато по форме это ни на что не похоже. Впервые, между двумя главами «Чезлвита», Диккенс не отрываясь написал целый рассказ, от первой до последней строчки — неоценимое удобство для человека, который вот уже шесть лет, с перерывом на поездку по Америке, жил в бешеном ритме ежемесячных или еженедельных выпусков: писал, правил гранки, снова писал и т. д. Более того, начиная с этой сказки, рождественская тема станет главной в творчестве писателя; конец каждого года будет отмечен другими публикациями, которые сначала называли сказками, потом рассказами. Богословское значение Рождества не играло для Диккенса главенствующей роли; в этом празднике его привлекали народное веселье, простое и сердечное, и семейная гармония, восстановленная на несколько часов, — своего рода затишье в бесконечной битве жизни.
Говорят, что одна девочка разрыдалась, узнав о смерти Диккенса, так как подумала, что вместе с ним исчезнет и Рождество; эта история прекрасно показывает, какой невероятный отклик имели его рассказы, прославляющие прощение и великодушие в безжалостном мире.
Однако из искупительной направленности этих рассказов вовсе не следует, что в 1843–1844 годах Диккенс жил безмятежно, находясь в ладу с самим собой. Некоторые повороты сюжета «Мартина Чезлвита» — в общем-то, комического романа — овеяны тенью нового пессимизма, более проницательного и глубокого, которую не удается развеять даже хеппи-эндом. В противоположность предыдущим «злодеям» Диккенса, типа Билла Сайкса, — малодостоверным созданиям, которыми движет только нездоровая страсть, не поддающаяся осмыслению, — Джонас Чезлвит, столь же отвратительный персонаж, тем не менее действует совершенно рационально: алчность толкает его на отцеубийство. В этом отношении мир «Мартина Чезлвита», не такой черно-белый, как мир «Оливера Твиста» или «Лавки древностей», похож на дьявольский замысел, в котором люди участвуют по собственной воле.
Кстати, следует отметить, что в «Мартине Чезлвите» и «Рождественской песни» речь идет о деньгах — в тот самый момент, когда Диккенс впервые испытал финансовые затруднения со времен начала работы над «Пиквиком». Любой другой человек легко бы это пережил, но для него, уже страдавшего от бедности и стыда, выпадающих на участь должников, они были попросту невыносимы… тем более что именно в это время Джон Диккенс решил напомнить о себе и пожелал вернуться в Лондон. Певец семьи, возродившейся за традиционной рождественской индейкой, называл тогда собственных родителей «кровожадными просителями»! Создатель отцеубийцы Джонаса Чезлвита признавался Томасу Миттону, своему другу и юристу, худо или бедно пытавшемуся «управлять» от своего имени неуправляемым Джоном Диккенсом: «Я вправду думаю, что свалюсь в один из ближайших дней. Ничто не сравнится с ужасной тенью, которую мой чертов отец простер над моей головой, это просто какой-то кошмар…»
Его муки усилились еще больше в феврале 1844 года, когда он получил подробный счет за издание «Рождественской песни». Конечно, книга имела огромный успех, и ее воздействие на читателей не могло его не порадовать: рассказывали, что один американский промышленник, ужаснувшись тому, как отвратительно Скрудж обходился со своим верным клерком Бобом Крэтчитом, предоставил своим служащим дополнительный день отпуска. Конечно, похвалы слились в единый хор, даже проницательный Карлейль поддался очарованию этой наивной притчи и символичным образом, дочитав книгу, заказал индейку для собственного рождественского ужина. Даже эстет Теккерей, соперник Диккенса, воскликнул: «Кто будет слушать возражения по поводу такой книги? На мой взгляд, это национальное благодеяние и личное доброе дело для каждого мужчины и каждой женщины, кто ее прочтет». Можно было позабыть об относительной неудаче «Мартина Чезлвита».
Увы, хотя книга вышла под маркой Чапмена и Холла, на самом деле она была издана за счет автора. Не имея представления об издержках производства, Диккенс установил розничную цену всего пять шиллингов, чтобы сделать книгу доступной как можно большему количеству людей, и при этом пошел на неслыханную роскошь: снабдил ее золотым обрезом и золотым же тиснением на обложке и роскошными гравюрами внутри; несмотря на исключительно высокие продажи, его прибыль составила чуть больше 200 фунтов. К этой неприятности добавилась злополучная тяжба против газет, бессовестно занимавшихся плагиатом. Судьи удовлетворили иск Диккенса по существу, но в последний момент ответчики объявили себя банкротами, и в результате жертва плагиата была вынуждена уплатить судебные издержки — 700 фунтов! В довершение всех бед, если так можно сказать, Кэтрин произвела на свет пятого ребенка — иными словами, еще один рот кормить.
«Кэт оправилась, и младенец, как мне сказали, чувствует себя хорошо, — писал Диккенс. — Но я отказываюсь (из принципа) смотреть на эту штуку». Странная шутка от новоявленного борца за семейную гармонию… Диккенс дает понять, что он не желал еще одного ребенка и что вся «ответственность» ложится на его жену.
В плане семейной жизни поездка в Америку прошла без происшествий. Диккенсы сплотились, чтобы выстоять против невзгод. В противоположность мужу, который порой слишком лез на глаза и на рожон, тихая Кэт с приятными манерами оставила по себе добрую память в Америке. Она хорошо сыграла роль незаметной супруги «неподражаемого Боза», хотя по своему социальному происхождению значительно его превосходила, о чем, не стесняясь, напоминали патриции из Новой Англии.
Тем временем Диккенс раза два-три признался своим друзьям, что восхищен некоторыми американскими красавицами, в частности, миссис Фрэнсис Колден, ради прекрасных глаз которой он был «готов пройти пешком 500 миль».
По возвращении в Англию младшая сестра Кэт Джорджина Хогарт стала частой гостьей на Девоншир-Террас. Нет никаких сомнений, что молоденькая и хорошенькая девушка, совершенно преданная своему зятю, напоминала тому покойную Мэри (кстати, ей тогда было 16 лет, как Мэри во времена Даути-стрит). Началось новое житье втроем, в котором, как и в прошлый раз, были свои непосредственные выгоды и зародыши будущих неудобств для четы Диккенс. Более дисциплинированная, чем сестра, Джорджина, которой в меньшей степени была присуща полубогемная беспорядочность Хогартов, прекрасно справлялась с ролью экономки: она «разрулила» бытовые проблемы и вплотную занялась детьми — Кэт, по мнению Чарлза, не удавалось ни то ни другое. Но ее появление лишило законную хозяйку дома последних прерогатив и предоставило ей единственную, неблагодарную роль болезненной матери, предмета нарастающего раздражения своего супруга, поскольку череда беременностей не улучшила ни ее настроения, ни физического здоровья, ни внешней привлекательности. И хотя нежные чувства Чарлза к Джорджине не могли сравниться по глубине и силе с той страстью, какую он испытывал к Мэри, неизбежное сравнение между двумя женщинами в очередной раз оборачивалось в пользу той, что помоложе.
В феврале 1844 года произошел инцидент, грозивший суровыми последствиями для и так уже разобщенной пары. Выступив с речью в Механическом институте Ливерпуля, Диккенс оказался в роли распорядителя вечера: «Меня просят представить вам юную особу, имя которой я объявляю с болью и нежностью: мисс Уэллер, она исполнит фантазию для фортепиано». Публика разразилась смехом, думая, что это шутка создателя Сэма Уэллера. Однако на сцену поднялась девушка, в самом деле носившая знаменитую фамилию; на протяжении всего концерта Диккенс, по словам одного очевидца, «ловил взглядом каждое движение артистки». Он только что влюбился.
Юной пианистке было 19 лет, и она походила… на Мэри Хогарт. Опять Мэри Хогарт! Но разве Диккенс не увидел отражение молодой покойницы даже в радужных узорах из воздушной пыли над Ниагарой? Неистовость и внезапность этой любви с первого взгляда говорят о его неудовлетворенности в любви, о страстном желании испытать романтическое приключение. Вернувшись в Лондон, он отправил одному ливерпульскому другу такую странную исповедь: «Я не могу шутить по поводу мисс Уэллер; она слишком хороша; мой интерес к ней (юному одухотворенному существу, которому, я боюсь, суждено рано умереть) волнует меня. Великий Боже, каким безумцем я показался бы любому, кто смог бы измерить невероятное чувство, испытываемое мною к этой девушке!» Истинное или мнимое, физическое сходство между Кристианой Уэллер и Мэри Хогарт вызвало у Диккенса странный, почти патологический процесс: его желание смешивалось с иррациональной мыслью о смерти любимого существа и безумием. Фамилия девушки тоже, наверное, выбила его из колеи, смешав в его мозгу вымысел и реальность, грань между которыми и так была расплывчатой.
Когда он писал это очень личное письмо, он еще не знал, что тот, кому оно было предназначено — Т. Дж. Томпсон, — попросит руки Кристианы. Ошеломленный этой новостью («Никогда еще я не был так поражен, вся моя жизнь словно вдруг остановилась»), он всё же овладел собой и даже поощрял эти брачные планы… при этом обратившись к своему сопернику со странной просьбой: «Попросите ее сохранить платье [в котором Кристиана предстала передо мной в Ливерпуле], пусть его переложат лавандой. Чтобы никогда не старело и не увядало». Как и в случае с кольцом Мэри Хогарт, сублимация желания и страх смерти находят выражение в почти патетической привязанности к некоему предмету.
Кристиана Уэллер выйдет замуж за Т. Дж. Томпсона в 1845 году, в присутствии Диккенса, на котором в тот день был дорогой и броский жилет в его вкусе, чтобы «затмить жениха». Она умрет своей смертью в 85 лет: мрачные предчувствия романиста оказались ложными…
Возможно, этот грустный эпизод поторопил его отправиться в новое путешествие, но на самом деле решение было уже принято, как и приговор, определивший участь несчастных Чапмена и Холла, на которых (несправедливо) была возложена ответственность за скудный доход от «Рождественской песни». Диккенс нашел им замену в лице типографов Брэдбери и Эванса, с которыми всегда хорошо ладил, однако отклонил их предложение создать новый журнал. Американской эпопеи явно оказалось недостаточно, чтобы «раскочегарить котел» сочинения романов, раз читатели не приняли «Мартина Чезлвита», несмотря на все его достоинства. Зато успех «Рождественской песни» побудил Диккенса избавиться от диктатуры ежемесячных выпусков и сбросить с себя ярмо главного редактора, чтобы спокойно заняться писательским трудом (возможно, написанием рассказов) и обрести второе дыхание. Уступив все свои права Брэдбери и Эвансу, он смог вернуть переплату Чапмену и Холлу; к тому же печатники, доросшие до издателей, в свою очередь предоставили ему аванс под дорожные записки, еще одну рождественскую сказку и переиздание его произведений в дешевой версии — ни о каком романе речи пока нет. Что же касается путешествия, направление было выбрано еще несколько месяцев назад: он поедет в Италию.
Временно переселиться на континент, где можно жить, обходясь небольшими тратами (например, на доходы от сдачи внаем лондонской недвижимости), было тогда решением, очень популярным среди джентльменов с расстроенными финансами. Диккенс отправлялся не в дорогостоящее путешествие себе в убыток, каким обернулась его американская авантюра, а на каникулы, сулившие покой и удобства. Весна 1844 года прошла в приготовлениях — лихорадочно-восторженных для Чарлза, но не для Кэт, которой новая экспедиция была не по душе. Диккенс закончил «Чезлвита», сдал внаем дом на Девоншир-Террас, купил карету и нанял французского форейтора по имени Луи Рош. Посоветовавшись со своим другом Флетчером, который жил тогда в Италии, он остановил свой выбор на Генуе — не такой далекой и более скромной, чем Неаполь или Флоренция.
2 июля в огромную карету, называемую, в зависимости от настроения, «блистательным экипажем» или «просторным призраком», набились 12 человек: Чарлз, Кэт, Джорджина, пятеро детей, Анна — верная горничная Кэт, другие слуги — и собака Тимбер. Диккенс уже воображал себя в «рубашке в полоску, с усами, в блузе с красным поясом, в соломенной шляпе и белых брюках, верхом на муле, не заботящимся о том, который теперь час, какое число или какой день недели». Короче — мечта о безмятежном отдыхе для бывшего рассыльного в конторе Эллиса и Блэкмора.