Попав в Париж, Диккенс был очарован этим городом, его оживлением, разнообразием, сложностью, «тем, что скрыто, и тем, что у всех на виду». «Глазам было больно; голова шла кругом, а передо мной кишели новизны, сменяя одна другую, — сплошь удивительные и поразительные вещи», — рассказывал он, подчеркивая романический потенциал французской столицы: каждое здание, каждый человек казались ему «новыми страницами из огромной книги, вечно раскрытой в этом городе». Он пообещал себе поскорее вернуться сюда.
Зато Генуя скорее напоминала ему блистательные, но искусственные театральные декорации. Ничего удивительного: действие большинства комедий, или бурлетт, которые он видел, исполнял или даже сочинял, разворачивалось в Италии, не говоря уже о «Ромео и Джульетте» его дорогого Шекспира. Непривычные звуки, здания сложной архитектуры, яркие цвета — даже фрукты были словно подкрашены художником — погружали его в чудесный, будто воображаемый мир. В обоих случаях — и в Париже, и в Генуе — путешествие и его сюрпризы первым делом отсылали его к миру литературного творчества, словно он перемещался внутри собственного вымысла.
Картина «Пустое кресло». Художник Л. Филдс. 1870 г.
Изображен рабочий кабинет в Гэдсхилле, покинутый своим владельцем
Когда утихли первые восторги, он всё же начал замечать грязные переулки, обшарпанные фасады, тошнотворные запахи, застоявшиеся в домах. Грязь всегда была ему отвратительна, поскольку это признак нищеты и страдания народа; это одно из немногих нареканий, предъявленных им Италии. Если вылазка в Америку во многих отношениях оставила у него впечатление о путешествии в будущее — мрачное будущее, в котором восторжествуют рационализм и меркантилизм, — пребывание в Италии, скорее, вернуло его в прошлое старой Европы. В этом плане грязь и запустение казались ему в большей степени живописным пережитком, чем действительной угрозой, и он решил любоваться Италией такой, какая она есть, несмотря на миазмы, мух и комаров; кстати, приветливость местных жителей и их добродушная беспечность с оттенком фатализма практически сразу его очаровали.
В первый вечер вилла «Беллависта», которую снял для него Флетчер в пригороде Альбаро, показалась ему «одиноким, проржавевшим, ненадежным» пристанищем с громоздкой мебелью и выцветшими картинами, выщербленным мрамором и мрачными темными углами. Но на следующий день, при солнечном свете, у его ног заблестело море, а вдали величественно возвышались Альпы. Тропинка вниз вела к пляжу. Другие убегали прочь от моря, обещая бесчисленные прогулки. Кругом покой. Не нужно распоряжаться торжественным вечером, править гранки, готовить выпуск журнала. Несколько недель он наслаждался отпуском, каждый день купался в Средиземном море, «которое превращает ваш мозг в большую голубую бездну», учил итальянский и бродил по улицам Генуи, подмечая по привычке каждую деталь открывающегося ему зрелища: обветшалые палаццо, полустертые фрески, извилистые переулки, лотки торговцев макаронами. Вездесущие символы католицизма — бесчисленные церкви, нескончаемые процессии, священники и монахи, проходящие по улицам с «отталкивающим видом», были ему невыносимы. Он видел в них отвратительные признаки предрассудков, «беспечности, фальши и умственного оцепенения». Сваливая в одну кучу папизм и пуританство, которые казались ему двумя сторонами одной напасти, он не сочувствовал и классическому англиканству; его христианство, искреннее и глубокое, было еще и примитивным, не доверявшим обрядовости и катехизисам всякого рода. В предыдущем году он сблизился с приверженцами унитарианства, «которые, если бы могли, что-нибудь сделали бы для прогресса человечества и которые применяют на практике Милосердие и Терпимость».
Картина «Сон Диккенса». Художник Р. У. Басс. 1875 г.
Изображены все персонажи Диккенса, витающие вокруг задремавшего в кабинете писателя
Но, несмотря на такое материалистическое и гуманистическое отношение к христианской доктрине, порой ему был свойствен некоторый мистицизм, в чем мы скоро сможем убедиться…
Летом его дочка Кэти, которой тогда было пять лет, серьезно заболела; он преданно ухаживал за ней, как в свое время его собственный отец ухаживал за ним в Чатеме, и потом, в свою очередь, слег в постель, страдая от почечных колик, мучивших его в детстве. Воспоминания, обостренные болезнью Кэти, наверняка сыграли свою роль в этом приступе; и очень возможно, что после двух месяцев отдыха, во время которых он не написал ни строчки, он почувствовал властную и болезненную необходимость вновь приняться за работу. После краткого визита своего брата Фредерика он решил взяться за вторую рождественскую повесть, от которой многого ожидал — и в финансовом, и в творческом плане. Но покой Альбаро не способствовал вдохновению, да и в любом случае виллу сняли только на три месяца. В конце сентября Диккенсы переехали в Паллавичино делле Пескьере в центре Генуи. Это был настоящий дворец эпохи Возрождения: два великолепных бассейна с рыбками, которым он был обязан своим названием, служили украшением сада. Расписанный фресками потолок в зале — огромной главной комнате — возвышался на 15 метров, а в каждую спальню поместилась бы их лондонская квартира.
Однако работа над сказкой не подвигалась. Ему не хватало Лондона. «Высадите меня у моста Ватерлоо, — писал Диккенс Форстеру, — чтобы я мог гулять, сколько захочу, и вы знаете: я вернусь домой, задыхаясь от желания работать». Хотя главная мысль уже определилась, ему никак не удавалось придумать заглавие, а в таких условиях он не мог двигаться дальше: чтобы обрести жизнь, произведение должно отзываться на какое-то имя, как и обычные люди. С другой стороны, его выводил из себя перезвон многочисленных генуэзских церквей. Возможно, они напоминали ему о колоколах, возвестивших кончину Вильгельма IV той мрачной весной 1837 года, всего за несколько дней до смерти Мэри Хогарт, или же, всегда восприимчивый к сверхъестественному, он дал себя убедить рассказам о дурной репутации Паллавичино делле Пескьере, где было «нечисто»… Во всяком случае, свояченица вновь явилась ему во сне — впервые за последние шесть лет.
Диккенс и «дух» Мэри, завернувшийся в широкий синий плащ, как у Мадонны Рафаэля, обменялись такими странными словами, которые он сам потом записал:
Диккенс. Миссис Хогарт испытывает сильные страдания. Избавишь ли ты ее от них?
Дух: Да.
Диккенс: И это избавление даст мне уверенность в том, что ты действительно мне являлся?
Дух: Да.
Диккенс: Ответь мне на другой вопрос! Какова истинная религия? Думаешь ли ты, как и я, что формы религии не имеют большого значения, если мы стараемся творить добро? Или же католическая религия — самая лучшая? Возможно, она чаше наводит на мысли о Боге и заставляет тверже верить в Него?
Дух: Лично для вас она самая лучшая.
Конечно, не следует принимать буквально этот богословский спор. В состоянии бодрствования Диккенс никогда не выражал намерения перейти в католичество. Но в его комнате стоял алтарь, колокола соседнего монастыря только что отзвонили, и повсюду в городе фрески и статуи воссоздавали образ Марии.
Фрейд потирает руки, а вместе с ним Питер Акройд, самый крупный современный биограф Диккенса: «Нетрудно понять, что в уме Диккенса Дева Мария стала напоминать девственную Мэри Хогарт… Диккенс упоминает в своем сне о миссис Хогарт, матери Мэри. Но возможно, что на самом деле он думал в тот момент о собственной матери, хотя так часто отрицал этот порыв».
Какое странное сходство между сном Диккенса и сном Скруджа из «Рождественской песни в прозе»: к обоим являются «духи», которые в критический момент (приближение старости и чувство одиночества для Скруджа, любовная неудовлетворенность и отсутствие вдохновения для Диккенса) заставляют их задуматься о собственных просчетах. Несколько дней спустя, как по волшебству, ненавистные генуэзские колокола пришли на помощь писателю: «Да, приходилось нам слышать, как бьет полночь, мистер Шеллоу», — написал он Форстеру, цитируя Шекспира. Следующая рождественская повесть будет называться… «Колокола». Таким образом, самое суровое предупреждение против недостатков общественного устройства в Британии со времен «Оливера Твиста» было послано из Италии. Такое впечатление, что Диккенсу потребовалось расстояние, чтобы ударить посильнее: так человек берет разбег, чтобы высадить дверь.
Герой этой повести, бедный человек по имени Трухти Вэк, узнаёт от одного олдермена и одного экономиста, что он даже не имеет права на существование — прозрачный намек на «Опыт о законе народонаселения» Мальтуса, которого Диккенс не переносил так же, как Бентама. «На роскошном пиру природы нет свободного прибора для бедного человека. Она говорит ему: проваливай». Конец «Колоколов» позволяет зародиться надежде: бедность — не приговор и не извращение, а бедствие, поддерживаемое эгоизмом власть имущих и служащих им экономистов. Ее можно победить человеческой щедростью.
Работая над книгой, Диккенс погрузился в «состояние постоянного бурного возбуждения». Как только он ее закончил, ему захотелось прочитать ее своим лондонским друзьям, все из которых — или почти все — были радикалами и, на его взгляд, в большей степени были способны оценить пылкость этого произведения, чем Кэт и Джорджина. В его мозгу сложился план съездить в Лондон и обратно через Венецию, и Диккенс поспешил его осуществить. Город дожей очаровал его своим сказочным великолепием: «Самые причудливые образы из «Тысячи и одной ночи» ничто по сравнению с площадью Сан-Марко». Затем он вместе с Луи Рошем перевалил через Альпы и приехал в Лондон через Страсбург и Париж.
Успех первого чтения повести у Форстера, в кругу ближайших друзей (среди которых были Маклиз, Карлейль и драматург-радикал Дуглас Уильям Джерролд) побудил Диккенса устроить второе. Это был триумф не только «Колоколов», его искреннего негодования и реформаторской твердости, которую впоследствии отметит Карл Маркс, но и самого Диккенса как чтеца и актера. «Если бы ты видела, как Макреди вчера вечером рыдал, не скрываясь, и плакал на софе во время моего чтения, — писал он жене, — ты бы поняла (как понял я), что такое иметь власть над человеком». Вскоре ему представится случай проявить другую власть — более странную, но столь же пьянящую.
Едва вернувшись в Геную, он сразу затеял новую поездку — на сей раз в Неаполь и Рим — и стал часто общаться со швейцарским банкиром Эмилем Деларю. Его супруга Аугуста страдала от нервных расстройств — тиков, спазмов лицевых мышц, угнетенного состояния, вероятно, истерического происхождения. Диккенс предложил ее гипнотизировать и быстро добился поразительных результатов.
Обольстительная, тоненькая, хрупкая, Аугуста Деларю имела все шансы пробудить к себе интерес со стороны Диккенса. Ее «благородное лицо, говорящее об ангельском характере», сразу заняло место вею личном пантеоне рядом с другими памятными ангелами — Марией Биднелл, Мэри Хогарт и Кристианой Уэллер. «Сеансы» продолжались — в присутствии Эмиля Деларю или без него, в любое время дня и даже поздно ночью, так что Кэт начала ревновать. Чарлз вспылил: как всегда в подобных случаях, когда в его порядочности возникали сомнения, он встал в позу оскорбленного, не заботясь о нездоровье своей жены и не признавая по меньшей мере двусмысленного характера своих отношений с госпожой Деларю. По счастью, в середине января супруги Диккенс уехали из Генуи в Рим… но во время путешествия Чарлз сильно беспокоился об Аугусте и даже пытался магнетизировать ее на расстоянии.
Рим произвел на него двойственное впечатление: «Опустившийся, падший и дремлющий на солнце — это не в большей степени Рим из моих снов, чем Линкольнс-Инн-Филдс». Католическое окружение по-прежнему раздражало его. Признавая красоту великих творений Возрождения, он не благоговел перед ними и сожалел о том, что они вдохновлены религией. Вообще искусство больше интересовало его сюжетом, а не манерой исполнения, и то лишь если этот сюжет приводил в движение внутренний механизм его воображения, как, например, Колизей, который явил ему «призрак Древнего Рима, старого порочного и чудесного города, который бродит по той же самой земле, по которой ходят люди». Руины привлекали его к себе в большей степени из-за исходящего от них чувства уныния, своим медленным исчезновением, а не красотой архитектуры.
Джорджина приехала к ним в Неаполь, и Диккенсы все вместе совершили 21 февраля восхождение на Везувий. Точно так же, как зрелище Ниагары возвеличило окончание его поездки по Америке, вид великолепного и грозного вулкана затмил в глазах Чарлза все прочие впечатления эстетического порядка. Они вышли во второй половине дня, и он наблюдал закат солнца с обожженного конуса, из которого курился дымок. «Какими словами описать печаль и величественность этой сцены: растрескавшаяся земля, дым, ощущение удушья, производимое серой, страх свалиться в зияющие разломы…» Оставив обеих женщин у начала последней крутой тропинки, он вскарабкался к самому кратеру, несмотря на предупреждения проводников. По его собственному признанию, «есть нечто такое в зрелище и ворчании огня, что вызывает неудержимое стремление приблизиться к нему». Близость уничтожения вызывает одновременно страх и желание — болезненную смесь, которой в очередной раз насытился Диккенс.
После драматичного спуска, омраченного падением с обрыва двух туристов и молодого проводника, путешественники добрались до подножия вулкана целыми и невредимыми. «Мои женщины приводят в изумление Неаполь, все замирают с раскрытым ртом», — удовлетворенно отметил Диккенс, но этот подвиг Кэт (которая снова была беременна) не примирил ее с Чарлзом, поскольку в Риме их ждали Деларю и сеансы гипноза начались сызнова. На сей раз чаша терпения Кэт переполнилась, и она не разговаривала с Аугустой на протяжении всего обратного пути. Несмотря на ласковость генуэзской весны, накопившееся напряжение омрачило последние недели пребывания в Италии, и весной 1845 года Диккенсы вернулись в Англию измученными, на грани разрыва.
В их отсутствие успех «Колоколов» и солидные продажи предыдущих произведений прогнали призрак финансовых затруднений. Однако Диккенс, вместо того чтобы воспользоваться этим и спокойно вернуться к работе, не мог усидеть на месте. «В Лондоне всё по-старому», — сетовал человек, который несколько месяцев тому назад тосковал по мосту Ватерлоо и Трафальгарской площади. Едва распаковав чемоданы, он решил поставить комедию Бена Джонсона «Каждый по-своему», разыграв ее вместе со своими друзьями (в том числе Марком Лемоном и Джоном Личем из сатирического журнала «Панч», который был ему очень близок) перед принцем Альбертом, герцогом Веллингтоном и пятью сотнями других зрителей. Оглушительный успех! Диккенс по-прежнему привольно чувствовал себя на сцене, особенно в комедийных ролях. «Если предоставить ему всего три квадратных ярда ковра, он стал бы там кувыркаться», — отмечал Дуглас Джерролд не без нотки сарказма. Езавный герой пьесы, которого играл Диккенс, — ревнивый муж, несправедливо подозревающий свою жену, — камешек в огород Кэт после происшествия с Аугустой Деларю… «Я подумываю переменить свою жизнь, — писал он Макреди, — я готов получить ангажемент». Наверное, это была шутка, однако слова «переменить свою жизнь» следует воспринимать всерьез. Семейная жизнь на Девоншир-Террас, сочинение нового романа казались ему на тот момент малопривлекательной перспективой, и до самого конца 1845 года он обдумывал проект, бывший, возможно, еще более безрассудным, чем его мечты о карьере в театре.
Перед его отъездом в Италию Брэдбери и Эванс подали идею нового журнала в стиле «Альманаха Бентли». Диккенс воспринял ее без восторга, опасаясь быть загруженным работой. Но теперь он был готов ввязаться в предприятие, которое поглотило бы его целиком, — издание новой ежедневной газеты левых, «Дейли ньюс». «Колокола» разбудили своим звоном всех радикалов и либералов, и Диккенс чувствовал, что попал в струю политической борьбы; при всем при том он, надо полагать, не представлял себе, какая адова работа — быть главным редактором ежедневной газеты. Или не хотел этого представлять. Не обращая внимания на предостережения друзей — в частности, умеренного Макреди, — как он пренебрег советами проводников на вершине Везувия, он очертя голову ринулся в эту авантюру, с трудом закончив свою третью рождественскую повесть — «Сверчок за очагом». Финансируемая своими издателями и строителями железной дороги, которым требовался таран, чтобы пробить брешь в антипромышленной политике тори, «Дейли ньюс» появилась на свет в январе 1846 года, через три месяца после шестого ребенка Диккенса — Альфреда. Диккенс напечатал в ней письма о своем путешествии в Италию, статью о «Школах для нищих» и еще одну, очень острую, в которой твердо выступал против смертной казни. Но после семнадцати выпусков он ушел с поста главного редактора, который достался Форстеру.
Слишком тяжелы оказались узы, связывавшие газету с промышленным лобби? Или его попросту настигла реальность, а вместе с ней — жизненная потребность писать? «Сегодня утром я обдумывал разные планы, — писал он Форстеру, — хочу уйти из газеты и снова уехать за границу, чтобы написать новый роман». Перед ним вырос новый Везувий: потребность приняться за свою настоящую работу — работу романиста. Из этого нелегкого восхождения родится «Торговый дом «Домби и сын».
Диккенс охотно вернулся бы в Геную, но Кэт отказалась наотрез: и речи не могло быть о том, чтобы она вновь делила мужа с Аугустой Деларю. После некоторых колебаний супруги пришли к согласию по поводу Швейцарии, конкретнее — Лозанны, куда и переехали вместе с детьми в июне 1846 года. Нарядная вилла «Розмон» на берегах Женевского озера походила на кукольный домик, особенно в сравнении с пышным и огромным Паллавичино делле Пескьере, но там было достаточно комнат, чтобы разместить всё семейство и даже пару гостей. Когда несколько дней спустя доставили чемодан с книгами, Диккенс вытащил одну наугад — «Жизнь и мнения Тристрама Шенди, джентльмена» Лоренса Стерна — и наткнулся на такой отрывок, в котором увидел предзнаменование: «В какое произведение обещает всё это вылиться! Давайте, однако, начнем».
После «Мартина Чезлвита» он написал только «Рождественские повести»; каковы бы ни были их достоинства, Диккенс знал в глубине души, что его гению, чтобы развернуться в полную силу, нужен только роман, путешествие, в которое он увлекает читателей и персонажей. Однако «Домби» рождался в муках, в частности, потому, что Диккенс одновременно взял на себя обязательство закончить до зимы четвертую рождественскую повесть. Времена, когда он мог сражаться на два фронта, работая над «Пиквиком» и «Твистом», а затем «Твистом» и «Никльби», давно прошли. К тридцати четырем годам, всего за восемь лет, он написал больше строк, чем большинство прочих писателей к концу карьеры; замедление этого необыкновенного творческого потока, который он надеялся ускорить, устроив себе американские и итальянские «каникулы», было не временным явлением, а неизбежным результатом его «расточительства».
Иллюстрация к роману «Торговый дом «Домби и сын».
Гравюра X. И. Брауна (Физа)
Однако замедление было не упадком, а реорганизацией. Необходимость отныне понуждала Диккенса проводить более тщательную подготовительную работу. Если раньше он полагался на свои почти неограниченные способности к импровизации, особенно когда выпуск оказывался чересчур коротким, теперь он будет планировать каждую новую главу с большим тщанием и не окунется в роман, зажмурившись, не определив четко его тему и общий замысел. В общем, кризис, через который он только что прошел, оказался ему на пользу: большинство критиков сегодня считают, что в «Домби» Диккенс достиг творческой зрелости.
Если в «Мартине Чезлвите» речь шла об эгоизме, новый роман бичует тщеславие и изучает щекотливую (в особенности для Диккенса) проблему отношений между родителями и детьми, при этом продолжая обличать злодеяния всемогущих денег. Мистер Домби, холодный и жестокий делец, которого занимают только его оборотные средства и нерушимость его предприятия, считает своего сына Пола лишь частицей, колесиком и винтиком механизма «Домби и сын»: «В этих трех словах заключался смысл всей жизни мистера Домби. Земля была создана для «Домби и сына», дабы они могли вести на ней торговые дела, а солнце и луна были созданы, чтобы озарять их своим светом… Реки и моря были сотворены для плавания их судов; радуга сулила им хорошую погоду; ветер благоприятствовал или противился их предприятиям; звезды и планеты двигались по своим орбитам, дабы сохранить нерушимой систему, в центре коей были они. Обычные сокращения обрели новый смысл и относились только к ним: A. D. отнюдь не означало anno Domini, но символизировало anno Dombei и Сына».
При этом он обрек мальчика, Пола, на унылую жизнь и словно забыл о существовании своей старшей дочери Флоренс, которая, однако, искренне любит его.
Столь энергичное начало показывает, что Диккенс знает, куда идет и куда хочет привести читателя, о чем свидетельствует письмо, отправленное Форстеру еще в июне, с довольно подробным планом книги. Однако в другом письме тому же адресату он заводит старую песню: «Теперь, когда у меня столько дел, отсутствие улиц беспокоит меня самым назойливым образом. Верно, у меня и вправду что-то с головой». Большинство писателей покой Женевского озера располагал к работе. Но не Диккенса. Кстати, даже в Лозанне у него появились светские обязанности, отнимавшие много времени и всё же совершенно необходимые для его душевного равновесия. Он навешал англичан — изгнанников или отпускников — и кое-какие швейцарские семейства. И принимал у себя — поэта Теннисона, чету Талфурд. Кристиана Томпсон, в девичестве Уэллер, на какое-то время поселилась вместе с мужем на соседней вилле. Но Кэт могла спать спокойно: очаровательная пианистка, теперь беременная и обуржуазившаяся, стала казаться теперь Чарлзу лишь «избалованным ребенком… склонным хныкать и дуться». Он посещал монастырь Святого Бернара на альпийском перевале: его завораживали каменный холод этого места и полное отсутствие жизни вокруг; впоследствии он вставит это в «Крошку Доррит».
Прочитав начало «Домби» друзьям из Лозанны, он имел «неоценимый успех». И тотчас написал Форстеру: «Наверное, я мог бы заработать много денег чтением моих собственных произведений, если бы это не было ниже моего достоинства. Как странно».
В сентябре он один уехал в Женеву и кое-как закончил «Битву жизни», свою новую рождественскую повесть, — посредственный рассказ о двух сестрах, влюбленных в одного мужчину (многие комментаторы увидят в нем тонкий перенос его сложных отношений с сестрами Хогарт), которым остался недоволен. Даже в законченном виде повесть казалась ему «чередой комнат, которые невозможно ни привести в порядок, ни покинуть. И я блуждал по ним всю ночь, точно во сне».
В октябре он приветствовал революцию, которая привела к власти швейцарских радикалов. Его сочувствие к сторонникам Джеймса Фази имело не только политические причины: в целом радикалы были протестантами, а консерваторы — католиками. Очарованный швейцарцами, их учтивостью, чистотой их городов и качеством их образовательной системы, Диккенс полагал, что между протестантскими и католическими кантонами существуют важные различия. Путешествие в Италию лишь усилило его предубеждение к папизму.
Однако Диккенс скоро отправится в другую католическую страну. Прекрасные продажи первого выпуска «Домби» не покончили с его творческими муками, а Женева не удовлетворяла его потребности в людской суете оживленных улиц, кафе, театров, живописных силуэтов. Из Розмона, через Альпы, он уже слышал призыв Парижа — «блестящего, извращенного и похотливого как никогда».