В целомудренной викторианской Англии любой физический разрыв, не говоря уже о разводе, был позором и неизбежно приносил целый ворох неприятностей. Но в случае Диккенса, по большей части по его вине, из-за его нетерпения, «коммуникационных ошибок» и почти самоубийственной непримиримости, этот разрыв превратится в крестный путь для всех его участников.

А ведь «то, что сейчас происходит со мною, случилось не вдруг. Я давно видел, как всё это постепенно надвигается, еще с того дня, — помните? — когда родилась моя Мэри?» — писал он Форстеру. Читая эти строки, так и хочется вновь обратиться к психоанализу… Обычно Диккенс называл свою старшую дочь Мэйми. Непривычное использование ее настоящего имени — дань памяти Мэри Хогарт, скончавшейся за несколько месяцев до рождения Мэри Диккенс, — способствует «конденсации» двух этих образов. Иначе говоря, когда Диккенс пишет «когда родилась моя Мэри», его дочь, надо читать «когда умерла моя Мэри», его свояченица, то есть с момента утраты «настоящей» возлюбленной, когда он остался наедине с другой женщиной, своей женой, на которой женился по ошибке. «Мы с бедняжкой Кэтрин не созданы друг для друга», — добавляет он.

Внешне всё просто. Слишком просто? Не следует слишком доверять Диккенсу, склонному толковать прошлое с точки зрения своих текущих устремлений. Конечно, у них с Кэт слишком рано начались серьезные раздоры, которые лишь усилились с течением времени, но разрыв не казался ему неизбежным, когда он писал жене: «Я ужасно скучаю по тебе». Между тем возникло новое обстоятельство: Эллен Тернан.

В начале 1858 года брак Диккенсов медленно агонизировал: они с Кэт старались встречаться как можно реже, и Чарлз был целиком поглощен публичными чтениями. На сей раз он принял решение: вопреки мнению Форстера, он выступит весной с первыми платными чтениями. В оправдание себе он напирал на дорогостоящее приобретение Гэдсхилла — и, возможно, подумывал о затратах, которые неизбежно вызовет развод; но перевешивала потребность в действии, которая только и могла унять его тревогу. «Мне надо что-то делать, иначе я весь изведусь», — писал он Форстеру, а позже уточнил: «Лучше терзаться, но идти вперед, чем терзаться. не двигаясь с места. Есть люди, для которых отдыха на этом свете не существует».

С начала мая гроза переросла в настоящую бурю. Финальный смерч был вызван непредвиденным обстоятельством, достойным мелодрам Эжена Скриба, которые Диккенс во множестве пересмотрел в Париже. Речь о браслете, подаренном им Эллен Тернан и отданном в починку ювелиру, который по ошибке доставили в Тависток-хаус. Кэт обвинила Чарлза в том, что он стал любовником молодой актрисы, а тот, как всегда в подобных случаях, устроил гневную сцену. Ситуация напоминала историю с Аугустой Деларю: в очередной раз Диккенс, возможно, был невиновен наделе, но согрешил в мыслях, и если его реакция была столь бурной, значит, подозрения Кэт заставили его признаться в подспудном желании. Он якобы потребовал тогда, чтобы Кэт — высшее унижение! — поехала к Эллен Тернан или, по меньшей мере, к ее матери, чтобы доказать свое доверие и задушить в зародыше всякие пересуды…

Оскорбленная Кэт ушла из дома. Диккенс тотчас составил проект развода по обоюдному согласию, предусматривающий выплату алиментов и поочередное проживание в обоих домах — Тависток-хаус и Гэдсхилл. Если бы Кэт решала сама, она, возможно, согласилась бы, но она с отчаяния, естественно, обратилась к матери и младшей сестре Хелен, которые стали заклятыми врагами Диккенса в этой заварушке. Несколько дней спустя миссис Хогарт пригрозила подать в суд. Согласно недавно принятому закону, развод был возможен лишь в трех случаях: двоеженство, жестокое обращение, кровосмешение. Миссис Хогарт намекала на третий — кровосмешение, под который в те времена подпадали отношения между зятем и свояченицей… Намек отвратительный, тем более что он затрагивал честь ее собственной дочери Джорджины. Но опасность была достаточно велика, и Диккенс, по совету одного юриста, попросил Джорджину обратиться к врачу за «удостоверением» ее девственности…

Впервые со времен детства ситуация вышла из-под его контроля. Конечно, Диккенсу уже приходилось вести тяжбы со своими издателями, но на сей раз на кону были его честь, общественное положение, сама его личность публичного человека. «Мой отец словно обезумел, — напишет позже его дочь Кэти. — Это дело вытащило на поверхность всё, что было в нем самого худшего и слабого. Ему было совершенно наплевать, что будет с каждым из нас». Смятение, ослепление, ненависть, которые он отныне испытывал к своей теще (а также эгоизм, неотступная мысль о том, что о нем подумают другие), заставили его принять несколько катастрофических решений, например, поместить заметку в «Домашнем чтении», которую в начале июня перепечатали по его просьбе почти все газеты. Уже во вступлении чувствуется его паранойя: «Я спрашиваю себя, отыщется ли среди тысячи читателей, пробегающих глазами эти строчки, хоть один, кого не коснулось бы зловонное дыхание этой клеветы». На самом деле почти никто, за исключением литературных кругов, еще не знал об этом деле. Публикуя это неуместное опровержение, Диккенс сам поспособствовал распространению слухов и пригвоздил себя к позорному столбу. Отныне ему приписывали нескольких любовниц: само собой, Эллен Тернан, но еще и ее сестру и ее мать, а некоторые даже утверждали, что Джорджина родила ему троих детей…

Но хуже всего Диккенсу пришлось три месяца спустя, когда еще одна публикация, неуместно называемая им «украденным письмом», разожгла начинающий затухать скандал. Диккенс написал этот текст в мае или в июне и доверил своему агенту Артуру Смиту, чтобы тот смог дать отпор клеветникам; по сути, этот документ был предназначен для публикации, и Диккенс должен был злиться лишь на самого себя, когда, возможно из-за оплошности Смита, пресса растиражировала его, сопроводив убийственными комментариями. «Украденное письмо», во всех смыслах более ужасное, чем заметка в «Домашнем чтении», выставляет Диккенса просто чудовищем: неосознанно высказывая претензии к собственной матери, он обвиняет Кэт в том, что она никогда не любила своих детей, возлагает на нее всю вину за случившееся и даже высказывает сомнения по поводу душевного здоровья своей супруги…

На сей раз на Диккенса обрушились единодушные упреки и насмешки. «Мистер Диккенс сейчас весьма непопулярен из-за вполне понятного чувства отвращения, которое он вызвал, предав огласке свою частную жизнь», — отмечает Элизабет Гаскелл. Попавшись в ловушку собственной паранойи, Диккенс добился как раз того, чего хотел избежать. Он принес Кэт сбивчивые извинения, которая та приняла, чтобы не вышло еще хуже, и, частью благодаря примирительному вмешательству Джорджа Хогарта, супруги развелись, ко всеобщему облегчению.

Но жизнь Диккенса и всех его близких была обращена в руины. Джорджина, «пария» семьи Хогарт», поддерживала зятя до самого конца, как и старшая дочь Мэйми, но Чарли, старший из сыновей, остался жить с матерью. В противоположность уверениям Диккенса, это не было взаимным решением с целью скрасить одиночество Кэт, а сознательным выбором юноши. Чарли вскоре продемонстрирует свою независимость, женившись на дочери издателя Эванса против воли своего отца. Вторая дочь, Кэти, впоследствии будет очень резко высказываться о своем родителе: «Мой отец был злым человеком, очень злым. <…> Мой отец не был джентльменом, он был слишком сложным созданием, чтобы быть джентльменом. <…> Он не был добрым человеком, но не был и распущенным, он был чудесным!» По одному лишь этому бессвязному, путаному, противоречивому заявлению можно судить о том, как тяжело пришлось детям Диккенса в этой ситуации и как нелегко им было понять сложную психологию своего отца. Между унылой перспективой упорядоченной жизни подле матери и более ярким существованием в свите своего прославленного отца Кэти выбрала славу — пока что.

Кэт Диккенс до самого конца оставалась привязана к своему гениальному мужу и благоговейно читала все его книги, как только они выходили в свет.

Большинство старых друзей Диккенса сохранили ему верность, хотя Форстер, Макреди и многие другие и ворчали, ошарашенные неожиданным поворотом событий. Бульвер-Литтон довольно точно выразил эту строгую, но сочувственную позицию: «Он может погрешить против совести, но не нарочно». Хорошо знавшим Диккенса было известно, что ему свойственно упорствовать в заблуждении с той же несгибаемой волей, с какой он отстаивал правое дело. Но с другими в 1858 году наступил окончательный разрыв или длительное охлаждение. Марк Лемон, к которому обратились для защиты интересов Кэт, исполнил свою роль слишком уж добросовестно, на взгляд Диккенса, и отказался опубликовать в «Панче» пресловутую июньскую заметку. Они так и не помирятся. Эванс, солидарный с Лемоном как совладелец «Панча», тоже до конца был на стороне Кэт, рискуя потерять ведущего автора (что и произошло). А благочестивая мисс Бердетт-Кутте так и не простила Диккенсу шумного и постыдного разрыва с женой, и тому пришлось почти полностью отказаться от своей благотворительной деятельности из-за отсутствия финансовой поддержки.

«Случай» Теккерея надо рассмотреть отдельно, во-первых, потому, что они с Диккенсом никогда не были по-настоящему друзьями, а во-вторых, потому, что их ссора была вызвана недоразумением или, вернее, двусмысленной фразой, которую Диккенс намеренно «не уразумел». Чтобы положить конец позорящим слухам о Диккенсе и Джорджине, ходившим в клубе «Гэррик», Теккерей зажег встречный пал, назвав имя Эллен Тернан. Прослышав об этом, Диккенс притворился, что не понял доброго намерения своего соперника, и запомнил только намек на актрису. Через некоторое время он ухватился за предлог мелкой клубной ссоры, чтобы окончательно порвать с Теккереем.

Все эти измены, ссоры, укоры и красноречивые паузы, особенно со стороны дорогих друзей, однако, не направили Диккенса на путь самокритики. Единственная ошибка, которую он соглашался признать, заключалась в женитьбе на Кэт. Однако чувствуется, что во время всего этого дела ему было не по себе, его терзало чувство вины, хотя он и не называл вещи своими именами. Однажды вечером, вернувшись в Тависток-хаус, он увидел, что в цветнике притаился полицейский, и испытал «страх и тревогу», пока не понял, что страж порядка здесь вовсе не ради него… Несколько месяцев спустя его сильно встревожила обычная проверка, с которой другой полицейский пришел к Эллен Тернан, Диккенс даже обратился по этому поводу к приятелю из Скотленд-Ярда. Такое впечатление, что за фасадом популярности и социального преуспеяния всё еще прятался боязливый и сбитый с толку мальчик, посещавший Маршалси и фабрику Уоррена. Он всё никак не мог поверить, что то, чем он обладает, принадлежит ему по праву.

Вероятно, скандальный развод вновь вызвал вопрос о его неожиданном взлете и пробудил его главные страхи. «Что бы Диккенс ни делал, он не станет… я полагаю, вы понимаете, о чем я». Слово, опущенное Теккереем, — конечно же, «джентльмен». Ключевое слово, судьбоносное в те времена. Груз его происхождения, его нетипичного жизненного пути продолжал довлеть над самым знаменитым человеком в Англии. Желая любой ценой защитить свою честь, Диккенс лишь угодил в социальную ловушку, словно зверь, мечущийся в тенетах. Как очень верно сказала его собственная дочь, он был «слишком сложен, чтобы быть джентльменом», то есть чтобы тайно завести любовницу — полумера, вполне допустимая по понятиям того времени, с которой, возможно, смирилась бы даже Кэт, — и продолжать на людях жизнь, сотканную из двуличия и условностей… Сегодня его правдивость скорее вызывает симпатию. Но ему можно поставить в укор, что в своей искренности он не пошел до конца, а попытался в «украденном письме» возложить всю ответственность за разрыв на Кэт.

При всём при том он был «чудесным», как говорит та же Кэти. Чудесным писателем. Если как человек Диккенс не желал прислушиваться к голосу совести, в своих книгах он доведет самокопание до крайностей. Испытание разводом придаст его последним романам болезненную прозорливость и несравненную искренность.