Два следующих года стали для Диккенса сплошной чередой похорон.

В январе он провел в Париже несколько бесплатных чтений и открыл для себя актера Фехтера, который произвел на него столь сильное впечатление, что Диккенс за свой счет организовал ему гастроли в Лондоне. Фехтер отблагодарит его, прислав в Гэдсхилл разборный «швейцарский шале». Этот деревянный домик поставили в глубине сада, по ту сторону дороги на Рочестер, под которой проходил туннель, и он станет для Диккенса вторым рабочим кабинетом.

Чтобы собрать вместе своих дочерей и позволить Мэйми «выходить в свет», он снял «на сезон» дом в Лондоне. Там он и узнал в августе о смерти миссис Хогарт. Скрепя сердце он разрешил директору кладбища Кенсал-Грин открыть принадлежащий ему склеп, где покоилась его дорогая Мэри, чтобы поместить туда гроб ненавистной тещи…

Несколько недель спустя скончалась и Элизабет Диккенс. На надгробии своего соратника Артура Смита Диккенс велел выгравировать длинную пронзительную надпись, в которой воздавал почести покойному, а вот какой лаконичной эпитафии он удостоил собственную мать: «Здесь покоится Элизабет Диккенс, скончавшаяся 12 сентября 1863 года в возрасте 73 лет».

По случаю похорон он перенес встречу гостей… но всего на один день; вскоре после того, восторженно описывая Уиллсу, как продвигается очередной рождественский рассказ («Наследство миссис Лиррипер»), он завершил письмо простой фразой: «Моя бедная мать наконец умерла совершенно неожиданно. Она была в ужасном состоянии». Противоречивые свидетельства только путают, и зачастую мы вынуждены выслушивать единственную версию Диккенса, поэтому мы никогда доподлинно не узнаем, заслуживала ли Элизабет такую враждебность при жизни и такое безразличие после смерти. Во всяком случае, ее тень витает надо всем творчеством ее сына; ее черты проступают во множестве женских персонажей — холодных, нелепых или гротесковых, или же, по контрасту, в Бетси Тротвуд из «Копперфилда» или щедрой миссис Лиррипер, которых переполняет материнская любовь, якобы не выпавшая на долю Диккенса.

Как мы видим, отношение Диккенса к смерти было непростым, в нем смешивались бравада и ужас, отвращение и любопытство. Рассказывают, что он однажды устроил пикник на одной из могил в Кулинге и всех развеселил, изображая официанта из кафе. Его странное поведение на похоронах Тек-керея тоже следует рассматривать в этом ключе.

Ибо Теккерей тоже скончался накануне Рождества 1863 года, от кровоизлияния в мозг. Незадолго до этого Кэти Диккенс, по-прежнему бывавшая у Теккереев, заставила примириться обоих писателей — чисто формально: они обменялись кратким, лишенным сердечности рукопожатием на лестнице в клубе. В день похорон Диккенс повел себя очень странно, на взгляд многих очевидцев: надел «брюки в клетку, шотландский шерстяной жилет и незастегнутый сюртук». На протяжении всей церемонии он не отводил глаз от лоскута черного крепа, трепавшегося на ветру. Но когда он, наконец, подошел к краю могилы, волнение, которое он, возможно, пытался сдержать своим почти клоунским нарядом, захлестнуло его с головой.

«На его лице было неописуемое выражение скорби, — пишет Питер Акройд. — Остальные отошли в сторонку, и он остался один, словно пригвожденный к земле, провожая почти безумным взглядом каждую лопату земли, падавшую на гроб. Когда все пошли назад, он заговорил было с друзьями, но его голос вдруг задрожал посреди фразы; он быстро пожал каждому руку и ушел».

Что его «сломало»: нагромождение утрат? Чувство вины из-за глупой ссоры с таким достойным человеком? Или, предчувствуя, что в будущем два их имени часто будут стоять рядом, он увидел в смерти другого великого романиста современности что-то вроде репетиции собственной кончины?

В канун Нового года, играя в шарады с гостями в Гэдсхилле, он вдруг заметил, что один аксессуар для игры — черный коленкор на палке — поразительно похож на лоскут крепа на могиле Теккерея. Чтобы отогнать воспоминание, он разорвал материю и тут увидел, что «ее тень на стене сохранила сходство, которого в действительности уже не было». Похоже на начало сказки в стиле Эдгара По (или Диккенса), но на следующий день его 22-летний сын Уолтер умер в Калькутте.

За некоторое время до этого Уолтер, не испытывавший призвания к военному делу и плохо переносивший индийский климат, прислал письмо, прося денег на обратную дорогу. Ответ Диккенса был достоин жестокого мистера Мердстона: «Пусть теперь живет на свой заработок, это будет разумно и справедливо в отношении его братьев». Однако Диккенс встревожился и послал к Уолтеру другого своего сына, Фрэнка, которого он тоже прочил в военные. Слишком поздно. Страшная весть пришла 7 февраля 1864 года, в пятьдесят второй день рождения Диккенса.

Эта последняя утрата, конечно же, была самой тяжелой. Хотя Диккенс не был повинен в ней напрямую (Уолтер умер от аневризмы и разрыва аорты, что произошло бы рано или поздно), его принципы воспитания были поколеблены. Памятуя о передающихся по наследству недостатках своей семьи (лености, непостоянстве, непротивлении судьбе, которые перешли от отца к его братьям Фредерику и Огастусу), он хотел оградить от них собственных сыновей, держа их «в ежовых рукавицах» и слишком рано предоставив самим себе; но он наверняка не учел, насколько тяжело быть сыновьями Чарлза Диккенса…

Ничего удивительного при таких обстоятельствах, что смерть осенила своим крылом его новую книгу, первая глава которой вышла в мае 1864 года; но недавние утраты Диккенса только подчеркнули мрачность, уже присутствовавшую в его прежних романах. Для «Нашего общего друга» он вернулся к формату двадцати ежемесячных выпусков и в последний раз перенес действие в Лондон. Его представление об этом городе сильно изменилось со времен «Пиквика» и даже «Копперфилда». Неустанная деятельность, которой гордятся экономисты, образец современного мира, где повсюду торжествуют промышленность и капитализм, свелись у него к двум видам «сбора»: трупов, плавающих по Темзе, и отбросов. Бедняки теперь уже не могут честно прожить своим трудом, как рабочие из «Тяжелых времен»: они обирают покойников, выброшенных на берег мутной волной, — вздутых, неузнаваемых, как останки, которые он некогда рассматривал в парижском морге, — или перебирают мусор в поисках гипотетического сокровища. А нувориши, обогатившиеся на спекуляциях, живут в мире показухи: «Супруги Вениринг были самые новые жильцы в самом новом доме в самом новом квартале Лондона. Всё у Венирингов было с иголочки новое. Вся обстановка у них была новая, все друзья новые, вся прислуга новая, серебро новое, карета новая, вся сбруя новая, все картины новые; да и сами супруги были тоже новые — они поженились настолько недавно, насколько это допустимо по закону при наличии новехонького с иголочки младенца; а если б им вздумалось завести себе прадедушку, то и его доставили бы сюда со склада в рогожке, покрытого лаком с ног до головы и без единой царапинки на поверхности».

Вот как Диккенс видит мир на закате своих дней: смерть или бесправие для слабых, блеск и ложь для сильных, страдание и невзгоды для редких проницательных и честных людей. К последним относится еврей Райя — подставное лицо, которого ростовщик Фледжби использует как «моральную ширму», перекладывая на него все свои гнусности. На создании этого персонажа следует остановиться особо.

Предубеждение Диккенса по отношению к евреям сохранялось со времен «Оливера Твиста»: в 1849 году, в письме Макреди, он называет Дизраэли «обрезанным псом». Конечно, это цитата из Шекспира («Отелло»), и относится она к политическому противнику, но всё-таки… немного позже он почти удивлялся способностям своего портного Натана: «Это еврей, но для еврея человек весьма почтенный». В 1860 году Тависток-хаус снял некто Джеймс Дэвис — банкир из евреев, честный до крайности, однако до самого конца сделки Диккенс опасался какой-нибудь аферы со стороны «еврейского заимодавца». Но деньги ему уплатили копейка в копейку, к тому же миссис Дэвис оказалась его пламенной поклонницей. В завязавшейся переписке она терпеливо разъясняла Диккенсу, сколько бед принес персонаж Феджина еврейской общине Англии.

Результатом запоздалого осознания своей оплошности стал Райя — «хороший еврей», который должен был заставить забыть о Феджине. В литературном плане вышло не очень убедительно, надо признать: доброта Райя, не слишком достоверного персонажа, плохо вписывающегося в сюжет, внушает меньше доверия, чем злоба его предшественника. И всё же эту неловкую попытку надо поставить Диккенсу в заслугу. В те времена антисемитизм цвел махровым цветом по обе стороны Ла-Манша, даже среди литераторов, проповедовавших либеральные социальные идеи, и редки были те, кто, как Диккенс, честно пытался выправить ситуацию…

Работая над «Нашим общим другом», Диккенс старался, чтобы у него всегда было в запасе пять глав перед публикацией очередного выпуска: это показывает, что теперь он относился к писательскому труду с почти маниакальной щепетильностью, особенно в сравнении с веселой импровизацией в начале творческого пути. Однако эта фора, предоставленная им самому себе, вскоре сократилась из-за неприятностей разного рода. В июле 1864 года он почувствовал себя «разбитым» (сегодня предполагают, что его хватил удар), а в конце октября смерть Джона Лича свалила его с ног на несколько недель.

Несмотря на то, что его отстранили от «Пиквика», иллюстратор впоследствии вошел в число самых близких друзей Диккенса, участвовал почти во всех театральных постановках и часто сопровождал писателя в поездках, например на остров Уайт, где Диккенс его гипнотизировал, чтобы избавить от недомогания. На похороны в Кенсал-Грин собралось множество друзей Диккенса: Крукшенк, Хэблот Браун, Марк Лемон, издатель Эванс, — с которыми он теперь общался гораздо реже, а то и вообще порвал. А скольких уже не было! Вместе с Личем, Фрэнсис Йейтс (за которой он когда-то приударял) и Огастусом Эггом, скончавшимися несколькими месяцами ранее, «ушла добрая половина его собственной юности»; «сон, который снится всем», — иначе говоря, жизнь.

В начале следующего года Диккенс ощутил симптомы подагры в левой ступне; сомнений быть не могло, однако он упорно отрицал, что болен. От долгих прогулок, столь благотворных для вдохновения и душевного равновесия, теперь пришлось отказаться. Отныне он мог черпать силы лишь в вылазках в Париж и Булонь вместе с Эллен Тернан (по-прежнему под присмотром ее матери). Во Франции он был не так узнаваем, что победило сомнения девушки и сделало их отношения если не нормальными, то по меньшей мере спокойными.

Но по возвращении из одной из таких поездок произошел несчастный случай, который будет довлеть над Диккенсом в последние годы жизни, хотя он и упоминает о нем в шутливом тоне в постскриптуме к «Нашему общему другу»: «В пятницу, 9 июня этого года мистер и миссис Боффин (в рукописном обличье принимающие у себя за завтраком мистера и миссис Лэмл) попали вместе со мной в страшную катастрофу на Юго-Восточной железной дороге. Стараясь сделать всё от меня зависящее, чтобы помочь пострадавшим, я влез обратно в вагон, лежавший на боку у самого края железнодорожной насыпи, и извлек оттуда эту почтенную супружескую чету. Они были с ног до головы покрыты землей, но, в общем, целы и невредимы. Так же счастливо отделались мисс Белла Уилфер в день своей свадьбы и мистер Райдергуд, который разглядывал в тот миг красный платок на шее у спящего мистера Брэдли Хедстона. Чувство благоговейной благодарности не покидает меня при воспоминании, что я никогда не был так близок к вечной разлуке со своими читателями и к тому дню, когда моя жизнь должна будет завершиться тем словом, которым сейчас я завершаю эту книгу: Конец».

Трагедия произошла в Стейплхерсте, на пути из Фолкстона в Лондон. На мосту через реку Белт велись ремонтные работы, которые не были должным образом обозначены. Поезд отчаянно затормозил и сошел с рельсов, все вагоны в хвосте, то есть первого класса, опрокинулись в овраг, за исключением одного, чудесным образом удержавшегося над пропастью, — в нем и находился Диккенс. Он соорудил из досок трап, чтобы вывести мать и дочь Тернан, а затем вернулся в вагон за своей шляпой и флягой с коньяком. С этого момента он развил бурную деятельность: бегал вдоль состава; набирал в шляпу воду из реки и поил раненых; выслушал последние слова умирающего, кровь и мозги которого смешались с водой, где он лежал; высмотрел под обломками молодого человека и помог его спасти (по странному стечению обстоятельств юношу звали Диккенсон — «сын Диккенса»). Затем, вспомнив о своей рукописи, снова залез в вагон, балансировавший на краю обрушившегося моста, и забрал бумаги. Только много позже, добравшись до Лондона, он признался, что чувствует себя «потрясенным и разбитым», но в тот момент он действовал с замечательным хладнокровием и самоотверженностью.

Диккенс как человек проявил себя здесь с самой лучшей стороны — с той самой, которую он хотел бы сделать единственной и которая привлекает нас в нем до сих пор. Сострадание и облегчение страданий других людей как главные ценности. Личное мужество, поставленное на службу этим принципам. Отказ смириться с неизбежным, то есть со смертью: люди видели, как он суетился возле человека с проломленным черепом, который наверняка не выжил бы, и требовал его спасти. И внизу его системы моральных ценностей (но поставленная достаточно высоко, чтобы рисковать ради нее жизнью) — его вера в литературу: его литературу. Ему нужно было любой ценой спасти свою рукопись, когда он сделал всё от него зависящее, чтобы спасти людей. Если бы мы, по его примеру, принялись толковать совпадения, то отметили бы, что единственный вагон первого класса уцелел благодаря своей сцепке с вагоном второго класса: в этом был ключ к его гению — в его привязанности к своему скромному происхождению, о котором он не забыл, даже во времена славы и достатка, и в сочувствии к народу.

Второе совпадение (фамилия мистера Диккенсона) объясняет интерес, проявленный писателем к молодому человеку после катастрофы. Диккенс даже пригласил его в Гэдсхилл, словно хотел таким образом стереть воспоминание о смерти своего сына Уолтера.

Для завсегдатая железных дорог катастрофа в Стейплхерсте обернется тяжелыми последствиями: даже три года спустя он еще жаловался на «смутные и внезапные приступы страха, даже когда я еду в фиакре». В «Домби и сыне» он погубил Каркера под колесами паровоза. И вот теперь сам стал жертвой этой разрушительной, неуправляемой силы. Несколько раз он выходил на первой остановке и шел дальше пешком. Его последние гастроли с публичными чтениями превратились из-за этого в сущую пытку.

«Необъяснимым образом, — писал он через несколько дней после трагедии, — после этой ужасной сцены я заговорил чужим голосом». Снова странное совпадение: фабула «Нашего общего друга» основана как раз на подмене личности. Хотя истинный голос вернулся к Диккенсу недели через две, он сбился и потерял нить повествования: глава, над которой он работал в момент Стейплхерста, вышла неожиданно бесцветной и слишком короткой — в первый раз со времен «Пиквика». Но впоследствии воспоминания о катастрофе в некотором смысле послужат пищей для самых бурных сцен романа.

В главе VI книги IV в воду падает тело, похожее на труп человека с проломленным черепом в реке Белт. Это тело Юджина Рейберна, которого посчитал мертвым Брэдли Хедстон — его соперник в любви, решивший с ним поквитаться: «Что это, его убило молнией? С этой не до конца осознанной мыслью он рванулся назад под градом слепящих, гибельных ударов и, кинувшись на своего противника, схватил его за косынку на шее — красную косынку, если только ее не окрасила в этот цвет кровь, хлынувшая из ран.

Юджин был силен, подвижен, увертлив, но удары то ли парализовали его, то ли перебили ему руки, и он мог только цепляться за убийцу, запрокинув голову назад и ничего не видя перед собой, кроме ходившего ходуном неба. Навалившись на своего противника, он упал вместе с ним на землю… еще один сокрушительный удар, всплеск воды, и всё было кончено».

Вспоминается убийство Нэнси из «Оливера Твиста». Но Билл Сайкс был грязным негодяем, отупевшим от нищеты и пьянства, практически скотом, тогда как Брэдли Хедстон, интеллигентный и «респектабельный» учитель, действует в порыве самой человечной страсти — любви. Если можно провести параллели между Мэгвичем из «Больших надежд» и Жаном Вальжаном из «Отверженных», то Брэдли Хедстон и некоторые эпизоды из «Нашего общего друга» явно напоминают Достоевского. Кстати говоря, русский писатель, едва освободившись с каторги, попросил прислать ему последний роман Диккенса… «Наш общий друг» может сравниться с «Преступлением и наказанием» своим неоднозначным нравственным звучанием, метафизическими страданиями. Но там есть и «сочные» персонажи, забавные эпизоды: диккенсовское чувство юмора не угасло. Однако звучный хохот, вызываемый «Пиквиком», понемногу перешел в причудливое, вычурное зубоскальство. Такое впечатление, что он дошел до нас в искаженном виде, поблуждав по извилистым коридорам последних произведений Диккенса.

Роман был встречен неоднозначно, и Диккенсу, вероятно, было от этого тяжело. Первые номера шли нарасхват, затем продажи перестали расти. «Роман мистера Диккенса на куче отбросов» — под таким заголовком вышла рецензия в одной лондонской газете. Совсем еще молодой Генри Джеймс отпустил из Нью-Йорка ядовитую шпильку: «Наш общий друг» — «на наш взгляд, самое посредственное из произведений г-на Диккенса. И происходит эта убогость не от временного замешательства, а от окончательного оскудения». Андре Жид, большой почитатель Диккенса, был в отчаянии от маньеризма этого романа — или того, что он понимал под этим словом; в целом книга показалась ему «чересчур диккенсовской». Странный упрек. Можно ли сказать о «Процессе», что он «чересчур кафкианский», потому что в нем слились воедино все основополагающие черты гения Кафки? Надо полагать, что Джеймс и Жид, обманутые некоторыми поверхностными недочетами сюжета, не разглядели всю смелость и современность «Нашего общего друга»; мы же вслед за Итало Кальвино считаем этот роман шедевром.

Когда осенью 1865 года Диккенс поставил в рукописи слово «Конец», он сделал это в последний раз, — по крайней мере в том, что касается романов. Чудом спасшись во время ужасной катастрофы, он получил отсрочку на пять лет. Ибо между крушением в Стейплхерсте и днем его смерти пройдет ровно пять лет — еще одно совпадение?