– Привет, пиквикист! – Я снимал трубку, еще не проснувшись, но, выбросив это смешное слово, телефон произвел волшебный эффект лампы Аладдина. – Что новенького за эти три года?

И словно при вспышке молнии, эти три мимизанских года промелькнули перед моими глазами в ускоренной шутовской процессии, напоминавшей какой-то slapstick. [22]Фарс (англ.).
От дома – к Нотр-Дамскому коллежу. Оттуда – через «Морской бар» – к супермаркету Плажеко. От Плажеко – к дому.

Я сел, свесив ноги с кровати.

– Ничего. А у тебя?

– Куча всего. Надо встретиться.

– Знаю. Ты теперь большой человек в универе.

– Не валяй дурака! Есть действительно новости.

– И почему нужно сообщать их мне?

Мишель громко захохотал.

– Потому что после меня ты – единственный пиквикист!

Я начинал ощущать мурашки в кончиках пальцев – признак окончания долгого, очень долгого периода онемения. Ощущение могло бы быть приятным, но мне понадобилось три года, чтобы усыпить ту часть меня, которая теперь возвращалась к жизни; я не хотел этого пробуждения.

– Тебе надо приехать в Бордо. Сегодня вечером я жду тебя на Клемансо.

– Сегодня вечером? Я работаю.

– Значит, в субботу. У Крука! Как в старые добрые времена… – И он небрежно прибавил: – Часто о тебе вспоминает. За последние месяцы он немного сдал. Я думаю, если он увидит тебя, ему это в самом деле пойдет на пользу.

Это не был аргумент, имеющий целью убедить меня: Мишель ни секунды не сомневался, что я прибегу на встречу, как верная собачонка. Он просто хотел дать мне достойный повод, он бросал кость моей гордости.

* * *

Крук возвел глаза к небу:

– Да, мадам, я вас прекрасно понял… Ваш замечательный друг, господин Демонбрюн… де Монброн горячо рекомендовал вам мой книжный магазин… жаль только, что я никогда не слыхал о таком господине!.. Один из моих лучших клиентов? Черт возьми… А вы уверены, что не путаете меня со скобяной лавкой напротив?

Я нашел, что он вполне в форме, наверное, потому, что после туманного намека Мишеля был готов к худшему. Правда, на лице его появилось с полдюжины новых морщин и лицо стало еще немного краснее, словно поднялись воды в бассейне красной реки. Но этот кармин придавал ему почти праздничный вид. И безусловно, он не согнулся ни на миллиметр и все так же уходил головой под потолок, как бы паря в невесомости, подобно регбисту при вбрасывании, поднятому в воздух товарищами по команде.

Прикрыв одной рукой трубку, другой он указывает мне на заднюю комнату.

– Он уже там, – шепчет Крук, – ждет вас. Избавлюсь от этой божьей кары и присоединюсь к вам!

Если Крук был все таким же большим, то его магазинчик, казалось, съежился до пугающе малых размеров. Этот эффект можно было объяснить какой-то деформацией памяти, но, вероятнее, причина была в существенном увеличении фондов шотландца, в необратимом нарастании осадочных наслоений, принимавших форму вздымающихся сталагмитами шатких стопок и массивных отложений, занимавших все столы, заполнявших полки, захватывавших уже и пол. Книги, везде книги. С лавочкой Крука произошло то же, что случается во всяком торговом деле, когда покупают больше, чем продают: затоваривание.

– А! Вы хотите обрадовать меня каким-то предложением… Это очень мило с вашей стороны, но я не могу по телефону… Хорошо, хорошо, говорите… Клод Фаррер? Анри Батай? У букинистов ими забиты все мусорные баки! Мадам, не все, что старо, уже только поэтому хорошо…

Мишель Манжматен с улыбкой на губах ждал меня в задней комнате, – эту улыбку он, видимо, надел заранее, как только услышал звяканье дверного колокольчика. На сибаритском брюшке Мишеля вспучивалась черная с иголочки тенниска «Lacost». Редкие волосы блестели от геля. Он долго разглядывал меня, а затем указал подбородком на что-то лежавшее на столе.

– Взгляни одним глазком и скажи, что ты об этом думаешь.

– Что это?

– Как видишь, это страница из книги регистрации пассажиров Британских железных дорог на линии Кале – Дувр от двадцать пятого мая тысяча восемьсот семидесятого года…

Фотокопия была посредственная. На ней с трудом можно было различить графы оригинала и заполнявшие их каракули.

– Вот здесь, присмотрись…

Последовав за его указующим перстом, я с большим трудом разобрал несколько имен и адресов: «Г. Марк Дамбрез, негоциант, Лилль, г. Арман Дюмарсей, рантье, Париж, VI округ, г. Эварист Борель, студент, Ноан-Вик…»

– И что?

Манжматен от души хлопнул меня по спине, воскликнув:

– Я так и знал! Я так и знал, что ты станешь изображать скептика… Хорошая попытка, но не прошла. Ты отлично понял!

– Что понял? Что твой Борель приехал в Лондон за несколько дней до смерти Диккенса? И что это доказывает?

– Франсуа, малыш, ты меня разочаровываешь… Ты ведь не думаешь, что я стал бы тебя вытаскивать сюда, если бы не был уверен! Ноан – это тебе ни о чем не говорит?

– Да, очевидно…

– Ну да! Милашка Жорж Санд, урожденная Аврора Дюпен, «дура набитая», по выражению Бодлера… А теперь идем…

Быстро шагая, он притащил меня в магазинный зал и остановился перед длинным рядом томов в желтых переплетах цвета мочи.

– Двадцать пять томов! Двадцать тысяч страниц! Кому, к черту, еще интересна эпистолярная макулатура мамаши Санд? Редактор шею себе на этом свернул. Этот Жорж Любен вообще был псих… но псих организованный. Вот, смотри, указатель занимает целый том… Три тысячи имен в алфавитном порядке с отсылками к пронумерованным письмам. И вот тут обрати внимание на букву «Б»… «Борель, Эжен» – и далее не меньше двадцати пяти отсылок!

– Эжен?

– Ага! Уже зацепило! Эжен Борель, виноторговец, мэр Лашатра, друг детства мадам Санд, отец троих детей: Мари-Жанны-Авроры, Жан-Этьена и… Эвариста!

– …которого в указателе нет…

– Ха-ха! Ты умеешь насмешить… Так потерпевшие кораблекрушение цепляются за мачту! Да, он не поименован… он вошел куда лучше…

Смотрим… смотрим… том двадцать второй, апрель семидесятого – март семьдесят второго, страница пятьсот двадцать восемь… Читай!

Из «Истории жирондистов» Ламартина он устроил себе трон и плюхнулся на него со вздохом удовлетворения. Крук, все еще прикованный к телефону, не отреагировал на святотатство. («Братья Маргерит, мадам? Братья Маргерит… и что вы хотите, чтобы я с ними сделал?»)

– Читай, я тебе говорю!

Ноан, 12 сентября 1870 года Г-ну Бюллозу, редактору «Ревю де Дё Монд»

Мой драгоценный друг,

Вам, возможно, уже нанес – а если еще нет, то вскоре нанесет – визит один молодой человек, с тем чтобы, сославшись на меня, предложить Вам некую рукопись. Сей молодой человек, сын одного драгоценного моего друга, длительное время пользовался моим доверием, вплоть до недавних пор, когда его горячечные и постыдные суждения открыли мне его подлинную суть – молодого неблагодарного честолюбца, лишенного к тому же всякого таланта, в чем Вы сами сможете убедиться.

Однако на тот невероятный случай, если бы эта химерическая болтовня привлекла Вас сенсационным сюжетом и зазывным стилем, знайте, что публикацию ее на ваших страницах я почту за личное мне оскорбление и встану перед мучительной необходимостью отвратить от Вас и дружбу мою, и мое перо.

В совершенной уверенности, что рассудительность Ваша убережет нас от этих болезненных крайностей, шлю Вам, драгоценный друг мой, сие сердечное напоминание о себе.

– Ну, ты видал такое? «Мучительная необходимость»… Черт возьми! Вот сука…

Они вновь появились, эти мурашки, это что-то, шевелящееся внутри меня. Я взглянул на Манжматена и в несколько секунд измерил глубину той адской пропасти, в которую сорвется моя жизнь, если я не удержусь от зависти. Я изо всех сил держался своей роли бесстрастного и сомневающегося:

– А может быть, Санд была права… Может быть, речь и шла о какой-то «химерической болтовне»…

– Да нет же! Не начинай сначала! Я, я тебе скажу, как это все было… Борель поругался со своей «крестной» – голову на отсечение, что из-за социализма. Ты прекрасно знаешь, какую хрень несла эта сволочь о социализме… Потом он едет в Англию, встречает Диккенса как раз перед его смертью и слышит от него признания, о которых он говорил Франсу в «Куполь»… Но он – бедный провинциальный студент, совершенно неизвестный в литературных кругах… Чтобы повысилось доверие к его свидетельствам, чтобы их опубликовали, ему нужна рекомендация. Тогда он пытается как-то помириться с Милашкой, показывает ей рукопись. Не на ту напал! Санд была злобная, злопамятная ползучая тварь… Вместо того чтобы раскрыть перед ним дверь, она заперла ее на два замка!

– Но были же и другие журналы… он мог…

– А ты хорошо представляешь себе, что значила Санд в тогдашнем парижском литературном свете? Инспектор Национального общества французской культуры! Большая шишка! Что-то вроде Жида в тридцатые или Соллерса сегодня… Если кому-то польстит, все вопят: «Гений!..» Но если кого-то проклянет, на следующий день беднягу публично линчуют на площади…

– Я говорю не о крупных престижных журналах… Я говорю обо всех тех листках, которые выходили после смерти Диккенса… обо всей этой литературной друдиане… о популярных журналах, каждый из которых давал свою разгадку тайны Эдвина Друда…

– А вот здесь вступает в игру психология Бореля… Вспомни сцену с Франсом: Борель хотел говорить только с ним, и больше ни с кем… Он боялся, что уши профанов услышат то, что он собирался рассказать. Спорю на моего «Пиквика» с иллюстрациями Физа, что этот Борель был слишком высокого мнения о себе и своем творении, чтобы публиковать его в первой попавшейся бульварной газетке… Знаешь, я уверен… – он поднялся, отряхнул штаны и встал прямо передо мной со странной улыбкой на губах, – я уверен, что он был фрукт вроде тебя… этакий чистый дух! «Хлеба земного не вкушающий». Скорей ничего не скажет, чем унизится. К тому же у вас обоих – имена проклятых поэтов… А это накладывает на человека отпечаток… внушает идеи величия!.. Ладно, это все была закуска… А теперь – самое пикантное: представь себе, что…

– Что? Что вы сказали?

От восклицания Крука вздрогнули сталагмиты; его голос громыхнул в этом пространстве шепотов, как петарда в склепе.

– «Юная Парка»?… Экземпляр номер один на мелованной веленевой бумаге? – Шотландец издал странный звук – нечто среднее между рычанием и смехом. – А, так это ваш милый господин де Монбрюн сообщил вам о моей страсти к Валери?… Так вот, знайте, мадам, что фекалии, даже разукрашенные шелками, остаются фекалиями и что, покуда я жив, на улице Ранпар, дом семнадцать, духу не будет ни одной книги Валери! Что же касается вашего господина де Монбрюна… – Крук, не находя слов, покосился в нашу сторону, и его осенило вдохновение, – то будьте добры, передайте ему от моего имени, чтобы он шел к черту!

Он швырнул трубку так, что едва не расколотил телефон. Затем нежно взглянул на нас.

– Вот так! На сей раз это у них не прошло! Ваш старый Крук держался молодцом! Ах, Франсуа, Мишель… Я вдруг словно помолодел… Мои силы удесятерились! Выходите, Приносящие! Крук вам покажет, из какого теста он сделан! Скимпол! Налейте-ка нам по полной, будьте так любезны!

Крук обнял нас, как выпрыгивающий при вбрасывании регбист своих товарищей по команде, и повел в заднюю комнату. Он, казалось, все еще был под впечатлением собственного мужественного поступка.

– Представьте, как раз сегодня утром я прочел то, что еще более укрепило мое отвращение к этому мрачному персонажу… Жид рассказывает, что однажды он пришел к Валери с томиком «Копперфилда» в кармане. «Вы должны прочесть это, дорогой мэтр, – он называл Валери «дорогой мэтр»! – и сказать мне, что вы об этом думаете». Тот не сделал ни того ни другого… Он взял книгу и минуток на двадцать закрылся в своем кабинете. Затем появился: «Возьмите, мой дорогой. Мне незачем читать дальше, я уже знаю, как это сделано». Гнусная претенциозная свинья! Я еще мог бы, на худой конец, простить его «маркизу», но это! Он знает, «как это сделано»! Вот вам альфа и омега французской беллетристики – знать, «как это сделано»! Вот, друзья мои, сорт людей, которые никогда не зайдут в ресторан, нет, они предпочтут критиковать вывешенное меню и обнюхивать мусорное ведро шеф-повара, чтобы узнать, «как это сделано»!

Скрежет кольца, царапающего стекло, всколыхнул во мне столько воспоминаний, что, не выпив еще ни капли, я был уже пьян. Крук сиял. Даже Мишель, пока наполнялись стаканы, казался мне другим. На какое-то мгновение я увидел его в образе старого университетского товарища с известной эпинальской гравюры. Перед тем как выпить, мы на миг замерли, словно для какого-то невидимого фотографа. На тот возможный случай, если Мишель станет знаменитым, я даже сочинил в уме подпись к этому кадру: «Бордо, 19** год, в книжном магазине Крука: слева от Мишеля Манжматена хозяин магазина, справа – неизвестный». Звон входного колокольчика разрушил очарование. Крук, вздохнув, побрел обратно в магазин. Мишель отпил глоток, с минуту помолчал, откашлялся и продолжил с того, на чем остановился:

– Представь себе, что у Эвариста Бореля был сын, а у этого сына – его звали Этьен – дочь… и что эта дочь, Эжени Борель, незамужняя, шестидесяти восьми лет, все еще жива… и знаешь, где она живет? В Сент-Эмильоне, старик, в Сент-Эмильоне! – полчаса езды от Бордо! Ее отец Этьен был женат на некой девице Боско, наследнице огромного поместья. В конце концов он продал фамильный бизнес в Лашатре и обосновался на Юго-Западе… А теперь угадай, что у меня в кармане! Приглашение на чай в замок Боско к госпоже Борель! Вот послушай, ты будешь смеяться: «Дорогой господин Манжматен, я была счастлива узнать, что кто-то всерьез интересуется Дедулей. – «Дедуля» – это ее дед Эварист. – Я в детстве прекрасно знала его и по сей день храню в памяти чувство привязанности к нему, которое не изгладили ни время, ни маленькие неприятности со здоровьем… – у старухи Альцгеймер, она уже наполовину труп. – Действительно, у меня хранятся почти все его многочисленные сочинения (увы, я единственная из всех членов семьи, кто остался верен ему)… Для того чтобы предоставить их в ваше распоряжение, прежде всего нам нужно познакомиться, чтобы я определила – по тем совершенно точным критериям, которые Дедуля мне указал непосредственно перед смертью, – вашу способность понять значение его неоценимого труда и ваше бескорыстие… Как вы догадываетесь, на это потребуется время. Для начала я приглашаю вас посетить меня…» – и так далее. «Почти все его многочисленные сочинения» – ты понял? На этот раз я забью, это точно! Несколько реверансов, два-три умело ввернутых комплимента – и старуха у меня в кармане, моя легендарная скромность тому порукой! Можешь записать дату: самое большее через год ТЭД будет раскрыта!

Это был триумф. Мне оставалось только надеяться на какую-нибудь песчинку, какую-нибудь деформированную, дефектную деталь, которая в последний момент не даст сложиться головоломке. В ожидании этого мне ничего не оставалось, как только делать хорошую мину.

– Поздравляю, Мишель, ты своего добился… Но как тебе удалось?…

– Тихо!

До нас доносился напряженный, почти неузнаваемый голос Крука. Было ясно, что он разговаривает с женщиной. Мишель выглянул в дверь и уважительно присвистнул. Вслед за ним и я проскользнул в магазин.

Я увидел ее еще издали, она стояла между двух стопок книг, терпеливо выслушивая смущенные объяснения Крука по поводу каких-то бельгийских изданий.

– Частный детектив, – прошептал Мишель.

– Что?

– Я нанял частного детектива, как в кино… Это он ездил в Британские железные дороги, в Ноан, в Лашатр… и отыскал след старухи Борель в Сент-Эмильоне… Я его выбрал по справочнику – за имя: «Агентство «Дик», все виды расследований и слежки». Господин Дик, ты понял? Это было слишком роскошно, чтобы быть правдой!

Обеспокоенная нашим перешептыванием, девушка повернулась к нам, и в этот миг то, что мне говорил Мишель, потеряло всякое значение. Я вышел на середину комнаты, встал перед девушкой и без колебаний объявил:

– Простите, мадемуазель, но… мне кажется, что мы уже встречались.

– Прекрасное начало, – прошептал Мишель, подходя сзади, – так держать, ты взял верный курс, – и затем громче, обращаясь к девушке: – Мой товарищ, перед тем как волнение отняло у него на миг его поэтические способности, хотел сказать, что вы напомнили ему меланхолическую красоту полотен Данте Россетти… что, увидев вас, он протер глаза, как тот сыщик в «Лауре», когда Джин Тьерней появилась перед ним в своем белом плаще и соответствующей шляпке… и что, как Фредерик на пароходе «Город Монтеро», он должен был ухватиться за коечную сетку… ибо красота обладает той странной особенностью, что, даже когда она нова, она похожа на воспоминание.

Девушка ответила на комплимент улыбкой, затем повернулась ко мне:

– Да, мы учились на одном факультете… У нас были общие лекции.

Я собирался сказать ей, что совершенно не помню этих замечательных общих лекций. Я хотел говорить с ней о «Хороших детях», но мой язык сделался огромным и заполнил весь рот. К тому же произошел инцидент, сильно меня смутивший: когда я пожимал ее руку, у меня поднялся член. «Без паники, – подумал я. – Просто всякий раз, как ты видишь эту девочку, в твоих штанах что-то происходит, вот и все…» Я был смешон, я пожирал ее глазами. Она снова улыбнулась. Ее волосы были уже не такими огненными, и ее красота словно бы чуточку поблекла, но эти зеленые глаза пронизывали меня насквозь. В ее чопорной позе красивой бордоской буржуазии я ощущал повадку ягуара и тайное пламя. Где-то в глубине моей памяти ужасная маленькая девочка продолжала терзать клоуна Бобо, и я всей душой отождествлял себя с ее трепещущей игрушкой. Я был Пип. Пип снова нашел свою Эстеллу.

– Я возьму эту, – сказала она, протягивая Круку «Восстание ангелов» Робертсона Дэвиса.

– Прекрасный выбор, – Мишель яростно потирал руки, – и наш друг Крук не станет со мной спорить… Вы знаете, что в этой книге часто упоминается один из его предков, божественный Томас Эрхарт? Я, со своей стороны, считаю Дэвиса одним из самых крупных современных романистов… У меня дома есть два других тома этой Корнишской трилогии и Депфордская тоже… Если хотите, я могу…

– Спасибо.

Последний взгляд, перед тем как открыть дверь, Матильда бросила в мою сторону.

– Черт меня побери! – воскликнул Мишель. – Лакомый кусочек!

– Yes, – скорбным тоном подтвердил Крук, – she's a dish.

– Спорю на моего «Эгоиста» Мередита, что присутствующий здесь наш друг Домаль намерен заняться ею и что в конце концов…

Я не дослушал окончания его фразы. Мои ноги вдруг снова начали повиноваться мне, и через какое-то время я осознал, что бегу по улице.

Четверть часа спустя она сидела напротив меня на диванчике в том баре на Клемансо, где я столько раз бывал унижен. Я допивал уже второй мартини, и речь моя текла легко:

– Это смешно… вот уже много лет я собираю документы, цитаты, свидетельства… и иногда говорю себе, что, наверное, никогда не напишу ни строчки этой книги.

– Это было бы идиотизмом! Если у тебя есть страсть, надо сделать так, чтобы ее разделяли!

Невероятно! Наклонившись над столиком, она впитывала каждое мое слово!

– Да, ты права. Теперь, когда я тебе рассказал, это кажется таким ясным… Надо засесть за нее…

В каком-то исступлении я буквально исходил глупостью. И я не мог удержаться, чтобы не щегольнуть:

– Если берешься за Диккенса, начинать, конечно, нужно с «Копперфилда»… Это не лучшее у него, но это въездные ворота, перистиль…

– В чьем переводе?

– Лейриса.

Она нахмурила брови, записывая в уме: «Лейрис».

Моя «страсть»! А если бы моей страстью была нумизматика или сравнительное изучение применяемых в мире технологий расфасовки паштета в банки? Она и тогда смотрела бы на меня таким нежным взглядом?

Единственное возможное объяснение – в этой великой биологической лотерее мне выпал крупный выигрыш. «Катит», «клеится» – и тысяча еще более пошлых выражений теснились в моем мозгу… Но хуже всего было то, что я и Диккенса затащил в это болото, которое называют желанием. Я окунул его в человеческий бульон. Как тот церковный сторож, который ссылался на связи с архиепископом, чтобы войти в бордель.

– Знаешь, если тебе это в самом деле интересно, я мог бы показать тебе мои документы, мои выписки… В понедельник, например, если ты свободна… Сейчас каникулы.

– В понедельник? Хорошо, почему бы и нет?

Так вот в чем смысл слова «прельстить»: преклониться и польстить.

* * *

Воскресенье было долгим сеансом пытки. Я сто раз хватался за телефон, чтобы отменить свидание, и уже ближе к вечеру вышел побродить по берегу.

В «Морском баре» не было ничего привлекательного и ничего морского, но он был единственным, работавшим в межсезонье. Отсутствие конкуренции сообщало ему некую онтологическую прибавочную стоимость. Но даже и после Пасхи завсегдатаи «Морского» пренебрегали сладкоголосыми сиренами диско, витиеватыми названиями коктейлей и мини-юбками классных телок «Экстрабара», «Атлантик-клуба» или «Калифорнии»; они по-прежнему приходили в этот темный зал с посыпанным опилками каменным полом, – так прихожане, храня верность невзрачной и дурно пахнущей рясе старого кюре, выстраиваются к нему в очередь на исповедь, в то время как молодой, «современный» священник, носящий мокасины и кожаную куртку и играющий на гитаре, остается без работы.

– Ну, что вы скажете об этом, месье Домаль?

Церемонно застыв с бутылкой в руке, Антуан ожидает моего вердикта. Его сын учится у меня в первом «Б»: угрюмый парень с уже порозовевшими щеками, словно краснота лица в семействе Ладевез была не признаком наследственного алкоголизма, а какой-то фабричной маркой, какой-то профессиональной принадлежностью, передававшейся от отца к сыну вместе с коммерческим капиталом бара. И вот, чтобы задобрить «училу» своего «пузыря», Антуан специально заказал «такое виски, какого у нас сроду не пили, – пальчики оближете».

– Неплохо, совсем неплохо, но… это бурбон, Антуан, это не скотч.

– Ах, черт возьми, верно! Ну, и этого разъездного козла поймаю, он у меня узнает!

Я, как всегда, расположился возле поломанного музыкального автомата, навечно заклинившегося на «Cuando calient'el sol» [25]Если солнце горячо (исп.).
этих «Мачукамбос». Время от времени дверь бара отворяется, впуская запах моря и затхлый сернистый дух большой фабрики – специфический коктейль Мимизана (который я, разумеется, давно уже перекрестил в «Coketown»), где два месяца в году валявшиеся на пляже отпускники конкурировали своими испарениями с рабочими бумажной фабрики.

– Это не так страшно. Виски действительно очень хорошее… к тому же я собирался взять что-нибудь другое.

– Идет, я угощаю!

Антуан опускает свой тяжелый корпус на стул напротив.

– Ну как там мой «пузырь»? Нормально? Янтарная жидкость побежала в мой стакан и затем в мое горло – чудный пробег, сопровождаемый эскортом вторичных эффектов: легким сердцебиением, сухостью во рту, невыраженной мигренью и, разумеется, этим странным ощущением высоты, отдаленности.

– Э-э… как сказать… нет, Антуан, не совсем нормально… По правде говоря, работа по Флоберу у него не получилась.

– Флобер… Гюстав?

В течение двадцати лет старший сержант Антуан выкликал новобранцев в казармах Монт-де-Марсана лаем в уставном стиле: «Баррер, Пьер! Дюпуи, Кристоф!» Привычка осталась.

– Да… Флобер Гюстав.

– Черт возьми! Ведь я ему говорил: не трогай этого типа.

– Да… но если начистоту, то у Дидье есть проблемы и с Руссо, Жан-Жаком, Бодлером, Шарлем, и Рембо, Артюром… На самом деле я думаю, что у него проблемы с художественной литературой вообще…

– Точно?

Антуан снова наполняет мой стакан, словно академическая неуспеваемость его сына растворима в алкоголе.

– Он… он с трудом улавливает различие между произведением и реальностью… он судит о том и о другом с позиций собственного опыта. Ему надо было проанализировать мотивации Фредерика Моро в «Воспитании чувств». И вот в кратких словах сочинение Дидье – о грамматических ошибках я не говорю: «Фредерик ничего не понимал в женщинах. Ему надо было с самого начала трахнуть мадам Арну, а потом заниматься своей карьерой».

Бармен поморщился, шокированный таким невежеством.

– Нет, ну какой кретин этот бездельник! Ведь отличить роман от реальной жизни – это же так просто: никто реально не говорит всей той херни, которую пишут в романах! Ладно, вот вернется с футбола, я ему устрою веселый тайм-аут, это я вам обещаю!

В сумерках я взошел на мост и немного постоял, облокотившись на перила; потом, пошатываясь, поплелся к дамбе. Я дошел до края, до того места, где бетон упирался в нагромождение черных камней. Быстро спускалась ночь, слепила водяная пыль. Удаляясь от дамбы, вода отлива издавала звуки выпускаемых газов, в которых словно изливались звуковыми фекалиями жалобы какого-то музыкального автомата. Стоило сделать один неверный шаг, лишь слегка поскользнуться на покрытых водорослями камнях – и я тоже исчез бы в глубинах этого космического отхожего места. Но я был слишком пьян, чтобы беспокоиться о таких вещах.

По мосту проехала машина, и свет ее фар выхватил из темноты неподвижную фигуру человека у перил. Он застыл в странной позе, словно пучок света застиг его в тот самый момент, когда он собирался повернуть назад. Его лицо на несколько секунд осветилось, и я увидел взгляд, неотрывно устремленный на меня.

Машина повернула с моста направо и покатила по дамбе навстречу мне; свет фар ослепил меня. Когда глаза вновь смогли различить мост, он был пуст. Или этот человек бросился с моста в воду, или со скоростью спринтера добежал до того берега и затерялся в переулках маленькой рыбацкой деревушки. Или на мосту вообще никого не было.

Я пошел назад, мои кроссовки заскрипели по песку, из шума моих шагов возникло имя: «господин Дик». Едва различимое вначале, это имя стало набирать силу. Постепенно оно вобрало в себя силуэт, увиденный в свете фар, наполнилось реальностью и какой-то неоспоримой мощью. В моей голове закружился хоровод вопросов и ответов. Почему Мишель послал его следить за мной? Потому что слишком много наговорил. А чего он боится? Что я кинусь в Сент-Эмильон… что я доберусь до рукописи Бореля раньше его.

И даже несколько часов спустя, ворочаясь в постели, я все еще чувствовал на себе пронизывающий взгляд пустых глаз господина Дика.