Опираясь на руку патронажной сестры, пожилая дама тяжело спускается по ступеням паперти. Многие почтительно кланяются ей, но она отвечает лишь покачиванием головы; затем поворачивается к молодой женщине и что-то ей говорит. Замирают последние аккорды фисгармонии; на пороге появляется кюре и закрывает обе створки двери.

Женщины очень медленно переходят маленькую площадь. Пожилая дама с большим трудом усаживается на заднее сиденье «Рено-16» и застывает, устремив взгляд в бесконечность; за это время молодая женщина проходит по меньшей мере десяток метров вдоль террасы кафе, направляясь к аптеке. Когда наши взгляды встречаются, она чуть заметно замедляет шаг и хмурит брови. Ее лицо мне что-то смутно напоминает.

Я жду. Она возвращается, и машина трогается с места. Тогда я плачу за выпитое и, в свою очередь, нажимаю кнопку звонка на двери аптеки.

– Добрый день. Аспирин, пожалуйста.

– У вас есть рецепт?

На лице человека досада. Его трапезу прерывают уже второй раз, с интервалом в пять минут. Сквозь открытую дверь в стене за стойкой я вижу угол стола, салфетку, бутылку минеральной воды и хлебные крошки. К запахам лекарств примешивается аромат куриного рагу.

– Нет.

– Тогда я ничего не могу вам дать. Я сторож и отпускаю только в неотложных случаях.

– А, ну да, извините.

Я изображаю намерение уйти, но, уже взявшись за ручку двери, оборачиваюсь:

– А эта пожилая дама – только что, в «Рено-16», – это не мадемуазель Борель? (Человек безучастно молчит. По его подбородку сбегает капелька соуса.) Я встречал ее пару раз, когда работал у Жинесте.

– А, вином занимаетесь… В Сент-Эмильоне все занимаются вином. Словно на этом свете больше нечем заняться. А потом жалуются на болезни…

– Она, судя по ее виду, тоже не в форме…

– Это старуха Борель? – Человек пожимает плечами. – Ну, она-то – не от вина… Возраст, месье… возраст и безмужье: это разрушает организм… Болезнь Альцгеймера. Нет, серьезно. Представьте себе кусок рокфора на солнце в разгар августа – вот ее мозги.

– Печально…

– Если угодно. Так или иначе – конец один… Автомобильная авария такое же милое дело, как и рак гортани, – не лучше и не хуже. Ну, так я вам даю этот аспирин?

Паркуясь перед домом, я увидел через окно, что Матильда разговаривает по телефону. Я кинулся в дом и вырвал у нее трубку:

– Алло? Да, я Франсуа Домаль… – Это было словно во сне. Словно этот далекий голос долетал с другой планеты. – Да, конечно… Хорошо… Я буду там завтра, сразу после открытия…

* * *

– Кого вы пришли навестить, месье?

Служебная улыбка на лице сестры растаяла в мгновение ока. Ее коллега в справочном, разговаривая по телефону, буравила меня свирепым взглядом.

– В медицинском крыле, палата восемнадцать, – процедила сестра.

Я слышал их перешептывание за спиной, пока пересекал пахнувший мастикой холл, украшенный неким синтетическим растением (которому каким-то чудом удалось сбросить половину своих листьев) и бледной репродукцией «Завтрака на траве» размером чуть больше почтовой марки. В коридоре я увидел старуху; она передвигалась крохотными шажками, скользя по навощенному паркету. Я прошел мимо телевизионной комнаты; несколько стариков задумчиво смотрели документальный фильм из жизни леммингов. Дверь палаты номер 18 была приоткрыта, и я очень ясно услышал конец разговора.

– Вот, мамулечка, так вам будет удобно… Вы точно не хотите скушать еще кусочек этого пирожного?

– Нет, спасибо, миленькая…

– Я сейчас же снова к вам вернусь.

– Да не беспокойтесь, я хорошо себя чувствую, уверяю вас!

– Ну-ну! Я хочу, чтобы моя самая любимая мамулечка ни в чем не нуждалась…

– Кристина, вы ангел!

Сиделка открыла дверь, но заметила меня не сразу: она послала в комнату воздушный поцелуй и, повернувшись, оказалась лицом к лицу со мной.

– Да?

– Я… я, наверное, ошибся номером.

– Кого вы ищете?

– Госпожу Фуркад.

Реакция Кристины была еще более удивительной, чем у тех двоих в регистратуре. Ее лицо потемнело, она шумно задышала и задрожала.

– Вы не ошиблись, господин?

Она сделала акцент на «господине» с той ледяной вежливостью, какая бывает в фильмах у полицейских, когда они стараются сдержать свой гнев, разговаривая с особенно гнусным преступником. Секунд десять она стояла у меня на дороге, глядя мне прямо в глаза. Потом у нее случилось нечто вроде приступа тошноты, и она быстрым шагом удалилась.

Прежде всего я узнал запах духов «Утренняя серенада». Я мог закрыть глаза и вновь увидеть мой дом – не тот, из которого выехал час назад (оставив Матильду валяться на диване и смотреть очередную серию «Далласа») и в котором жил лишь вследствие простой стилистической ошибки судьбы, а мой настоящий дом, дом самых далеких моих воспоминаний, когда еще не существовало дивана «честерфилд» и пятьдесят оловянных солдатиков, поставленных в ряд, являлись в моих глазах воплощением высшего счастья на земле. На той земле, где благодаря моей наивности все еще казалось возможным, пусть даже это «возможное» сводилось к нескольким рискованным перемещениям фигурок вокруг шляпной коробки; на той земле, где у Наполеона еще сохранялись все шансы против Блюхера. Это был нетронутый, одновременно и гигантский, и до смешного маленький континент, еще не захваченный Диккенсом.

– Ну и чего ты ждешь? Так и будешь стоять в дверях?

Представьте себе дерево. Один из тех столетних дубов, которые еще застали Колониальную выставку, Сару Бернар и «Союз левых». Над тем немногим, что было уже старо в момент, когда вы появились на свет, время больше не властно; когда вы трясли вашей погремушкой, топая по травке, дерево было уже древним, когда вы бакалавром выходите из ворот школы, оно – такое же. Подчиняясь здравому смыслу, вы допускаете возможность его смерти: удар молнии, вырубка, смещение почв, – но по-настоящему вы в это не верите. Для вас мысль о его смерти – не более чем риторическая фигура, своего рода некий коэффициент, который вы вводите для него в порядке чисто интеллектуального упражнения. Но ваша плоть, ваши чувства не сомневаются: это дерево вечно.

Для чего мне было знать, как ее дела? Семенами своих почтовых открыток она проросла в сердцевину моей жизни. Какая разница, где она была – в Вашингтоне, Сиэтле, Даксе или Мимизане, – она была везде и нигде.

– Ты неважно выглядишь, малыш!

Да, вот она, здесь, такая же, как была. Внимательная, индифферентная, дружелюбная, недружественная; шершавая кора, шелковистая листва. Из нас двоих изменился только я.

– Садись уже, бедолага! Из-за тебя нам обоим не по себе…

Пока я неловко устанавливал подле кровати кресло с очень низким сиденьем, отворилась дверь.

– Извините меня, мамулечка, я забыла поднос…

Кристина пересекла комнату, стараясь не смотреть на меня, но между кроватью и креслом было слишком мало места, чтобы пройти к ночному столику. Я встал и передал ей поднос. При этом она была вынуждена встретиться со мной взглядом; ее нижняя губа дрогнула, и она очень быстро заговорила:

– Я хотела вам сказать, господин, что… здесь все считают, что… иметь такую бабушку, как мадам Фуркад, и… ни разу не навестить… ни разу не позвонить за столько лет… это бессовестно, вот!.. И вам должно было бы быть стыдно и… и…

– Ну-ну, деточка, – сказала Неподвижная, пожимая руку Кристины, – успокойтесь… Он молод, вы знаете, что это значит… У него есть о ком заботиться, вот и все…

– Все равно… все равно, это… Ах, вы уж чересчур добры!

Не зная, что еще сказать, Кристина ушла, унося поднос и глотая слезы.

Хохот Неподвижной раскатился так сильно и звонко, словно двадцать лет сохранялся закатанным в консервной банке.

– Успокойся, красавчик, ты меня ничем не обидел! Это они решили, что надо сообщить тебе, когда увидели, что я собралась подыхать. О, меня это не пугает… мне даже любопытно посмотреть, как это все будет происходить… И потом, я же выслала разведчика… на ту сторону! Вот, смотри!

Она снова захохотала и резким движением приподняла простыню.

Это было эффектно. Идеальная сфера. Головокружительный ноль, задрапированный в белоснежную повязку Кристины. И Неподвижная вдруг предстала уже не старой беспомощной женщиной, а произведением искусства, каким-то человеческим тотемом возведенной в культ геометрии. То, что оставалось видимым из ее человеческого состава – веснушки на лице, сухожилия, выступившие на шее, как веревки, редкие волосы, глаза без ресниц, руки трупа, – образовывало лишь шелковый кокон куколки бабочки. Бабочкой была отрезанная нога.

– Они несколько недель все решить не могли. Один хотел резать ниже колена, другой – выше. В конце концов я им сказала: «У вас монетка есть, козлы? Ну так бросьте!» Вообще-то я так не сказала: я не сказала «козлы»…

Я больше не употребляю грубых выражений… Мне немножко этого не хватает, что правда, то правда, но в остальном я развлекаюсь… я развлекаюсь охрененно! И не корчи таких рож, кретин! Вылитая твоя мать!

Она накинула простыню, но я по-прежнему видел белый круг ее культи, как бывает, когда долго смотришь на свет и он продолжает гореть под твоими закрытыми веками.

– Поначалу я их хорошо доставала, но это не было забавно… Здесь это обычное дело, старики злы, как паршивые собаки… И вот однажды ночью, во сне, мне пришла идея: я буду изображать милую старушку!.. Я ржала так, что просто уссалась! И я смогла! Я победила, ты понял, они тут все меня обожают!.. Сиделки мне приносят пирожные и тайком – ликер. «Моя маленькая Мелани, у меня нет слов, вы просто ангел…» А про себя думаю: «Сучка драная! Засунь себе этот шоколадный эклер знаешь куда!» В столовой все эти старые кобели хотят сидеть рядом со мной… а один семидесятилетний щенок даже полез ко мне свататься… «Полноте, Морис, шалунишка, даже и не думайте! В наши-то годы…» – «Видите ли, Маргарет, у вас такая милая улыбка!» Да неужели? А знаешь, почему я улыбалась этому мудозвону? Я себе представила, какая это будет брачная ночь… и какой маленький, скукожившийся слизняк болтается в ширинке его пижамы… Каждую неделю меня приходит навестить местный кюре… и протестантский пастор тоже, ты представляешь? Этому я даже сказала, что не верю ни в бога, ни в черта, а он мне: «Это, – говорит, – не страшно, мадам Фуркад, ваша душа столь прекрасна, что вы безусловно можете рассчитывать оказаться среди спасенных!» Ха-ха-ха!

Она долго хохотала, закинув голову; потом вытащила из-под подушки платок и утерла глаза, глядя на меня.

– А ты пожелтел! – подытожила она.

То же самое и я сказал себе утром, глядясь в зеркало после отвратительной ночи с явившимся во сне фармацевтом из Сент-Эмильона. Он был выше и шире в плечах, чем наяву, а его лавочка – мрачнее, и в ней пахло ладаном. На полках, окружавших меня со всех сторон, я видел фляги, наполненные непрозрачными густыми настоями, и фарфоровые флаконы с фантастическими надписями на латыни и изображениями незнакомых животных. Не переставая звонили колокола церкви. И еще был какой-то странный шум на улице – перешептывания, восклицания, – но я не мог ничего увидеть снаружи: витрина была из стекла, в котором я видел только мое собственное отражение. Временами кто-то заставлял очень медленно поворачиваться ручку входной двери, и мое сердце начинало бешено биться, но никто так и не вошел. «Потерпите, она скоро вернется, она непременно вернется», – говорил фармацевт, удаляясь в заднюю комнату. Я был один, но я слышал яростный спор толпы с той стороны витринного стекла. И вдруг предо мною явилась мадемуазель Борель, одетая в блузу фармацевта. Она держала в руках банку; внутри плавал в рассоле какой-то эмбрион. На стекле выпуклыми буквами было написано имя: «Эварист Борель».

«Вот так это всегда и начинается, – пробормотал я во сне. – Я схожу с ума». – «Ничего удивительного, учитывая количество поглощенной тобой бумаги и выпитых чернил. Тебе теперь надо отхаркаться и опорожниться, иначе ты задохнешься».

Чувствуя дурноту, я поднялся, чтобы открыть окно. Неподвижная следила за мной взглядом, пока я обходил кровать. На полочке у кровати стояла наполовину опорожненная бутылка вина, лежали надорванная пачка печенья и старый географический атлас, раскрытый на Соединенных Штатах.

– Твоя жена сказала мне, что ты пытаешься написать книгу, но дело не идет…

– Ты хочешь сказать… что Матильда с тобой разговаривала?

Я выглянул в коридор. Тягучий, назойливый голос комментатора описывал миграции леммингов по всему свету и их финальный суицид в Северном море. Какой-то старик раскашлялся, другой сказал: «Тихо!» Слышались также позвякивание пузырьков и скрип резиновых колес, катящихся по линолеуму.

– А что еще ты хочешь, чтобы она делала по телефону? Показывала мне свой семейный альбом?

– И она тебе… что рассказала?

– Все. Что вы больше друг с другом не разговариваете. Что ты уже несколько месяцев к ней не прикасаешься. Что она несчастна. А ведь она красивая девочка.

– Откуда ты знаешь?

– От Консьянс. Она мне время от времени звонит. Красота не всегда приносит счастье, но когда она уходит, все становится куда хуже, чем раньше.

Я чувствовал себя все хуже и хуже. Я завидовал собственной машине, стоявшей внизу на парковке среди своих сестер и наслаждавшейся сном без сновидений в уютной обезличенности сообщества штамповок и цилиндров. А я был один. И старая женщина, которую я не видел пятнадцать лет, знала о моей жизни больше меня.

– Знаешь, что тебе нужно? Заказ.

– А?

Она смотрела на меня так же, как тогда, когда я читал Диккенса в гостиной мимизанского дома, – с ироническим любопытством туземца, который разглядывает проходящего путешественника и находит, что тот смешно одет.

– Заказ. Как он нужен был моему отцу. Когда у него не было заказов, он подыхал от скуки. Конечно, он мог работать про запас, делать столы, шкафы, а потом пытаться их продать… но так у него не шло. Нужно было, чтобы в мастерскую зашел клиент и сказал ему: «Сделайте мне это, сделайте мне то!..» Вот тогда он был доволен, переставал размышлять и принимался за дело… Это правда, что у вас круглая кровать? – Она сочувственно покачала головой. – Плохи твои дела, дружочек… Да я и не сомневалась, что все это так кончится… Я это знала с того самого момента, как увидела, что ты зарылся носом в эти сраные книжонки, как твой дед-кретин… А теперь тебе стоит убраться отсюда, если не хочешь, чтобы Кристина закатила тебе еще одну сцену… Сроду не угадаешь, чего она у меня попросила! Чтобы я ее удочерила, зассыху! Ты себе представляешь, чтобы я, я кого-нибудь удочерила? Как будто своих детей мало!

Торопясь уйти, я спутал направление, вышел через служебный подъезд в другом конце здания и потом вынужден был идти вдоль него к парковке. И вот что я услышал, проходя под окнами палаты номер 18:

– Алабама?

– Монтгомери.

– Северная Дакота?

– Бисмарк.

– Южная?

– Пирр.

– Мамулечка, вы сегодня просто всезнающая!

У меня перехватило горло. Я испытывал чувство, которое не мог бы определить.