– Извините, месье, но это костюмированный бал… Могу я взглянуть на ваше приглашение?

Охранник был вежлив, но смокинг сидел на нем, как болонья на бульдоге, и он загораживал вход всей шириной своих плеч. Газовый фонарь, подвешенный под козырьком портала, скупо освещал безупречный газон, разбитые под эркерами клумбы герани, источавшей едкий запах, и пришпиленную на воротах мраморную плитку с надписью: «Гэдсхилл-плейс-2». Я опустил стекло и слушал Сару Вон. Я был волшебно спокоен; в кармане у меня была десятая книга, а в животе – янтарное озеро – виски Антуана.

Я нацарапал несколько слов на листке, вырванном из записной книжки.

– Не могли бы вы передать это господину Манжматену? Уверен, после этого он захочет меня принять…

«Бульдог» просунул морду в дверь, гавкнул официанту в белой ливрее и положил «поноску» на его поднос. И в то время как я прослеживал в уме траекторию этой живой торпеды до момента ее попадания в мишень, у меня за спиной раздался хорошо знакомый голос:

– Что, мой юный друг, проблемы с таможней?

Крук утратил большую часть своих рыжих волос и как-то странно ссутулился. Лицо его стало одутловатым, глаза налились кровью; пожимая его руку, я почувствовал, что она дрожит. В его наряде выделялись длинная серая блуза – любой мешок не мог бы сидеть элегантнее, – старые грубые башмаки и какая-то смешная черная ермолка на голове.

– Это все Скимпол! – сказал он, прочитав мой взгляд. – Этот дурак потерял мой перстень! А как вы хотите, чтобы я останавливался, когда у меня больше нет моего перстня?

– А… этот нелепый наряд? Кого вы тут изображаете?

Шотландец мрачно хохотнул:

– А! Конечно, я предпочел бы Пиквика или Микобера, но они уже были разобраны… И тогда я удовлетворился тем персонажем, которого я играю лучше всего. Крук. Старьевщик из «Холодного дома»… тот, который превратился в кучку золы, помните? Хотя у меня в последнее время такое ощущение, что я превращаюсь скорее в лаву…

В этот момент в дверях нарисовался Мишель. Куртка прямого покроя с петлицами обтягивала его плечи и брюхо; навощенная каскетка плохо прикрывала плешь. Я предположил, что он решил представить молодого Копперфилда, попавшего в пользующийся дурной славой район Блекфраерс. Отстранив раздраженным жестом охранника, он едва удостоил взглядом старого книготорговца и долго разглядывал меня.

– Это ты, разумеется, – пробормотал он. – Ну и что это за история с…

– Если позволишь, Мишель, то не прямо с порога… Я хочу сперва посетить твой музей, выпить стаканчик… Глупо было бы испортить твой маленький праздник скандалом, как ты полагаешь?

– Ты пьян.

– Так точно!

Он колебался всего лишь мгновение, затем кивнул охраннику и исчез. А двери остались широко распахнуты.

– Сезам! – гоготнул Крук. – Что вы ему там написали в вашей записочке? У него был какой-то странный вид…

– Почти что ничего. Я спросил у него, смотрел ли господин Дик регистрационную книгу Британских железных дорог за седьмое июня одна тысяча восемьсот семидесятого года…

Шотландец пожал плечами и вошел в дом передо мной.

Мне понадобилось некоторое время на то, чтобы мои глаза привыкли к колеблющемуся свету свечей, отражавшемуся в навощенном паркете, дрожавшему на дубовых стенных панелях и заставлявшему дверные ручки вспыхивать воспоминаниями о каком-то пожаре. Довольно просторная гостиная, в которую мы сразу попали, была полна народу: мужчины и женщины сидели на диванчиках, облокачивались на каминную доску или, сбившись в маленькие группки, прохаживались осторожными шажками в пространстве между столом и креслами, как киноактеры, придерживающиеся прочерченной на полу меловой линии, чтобы не вывалиться из кадра. В эту комнату набилось, наверное, человек тридцать. Все, или почти все, важно беседовали, но я их почти не слышал. Возможно, по причине виски. И этого гула у меня в ушах. Их голоса, смешиваясь, производили уже не больше шума, чем шепоточки в исповедальне; слова улетали в открытые окна, чтобы, кружась, как опавшая листва, замереть в цветниках или на траве.

Вместе с ними улетучивалось и мое хорошее настроение.

Пексниф. Боффин. Мардстон. Бетси Тротвуд и господин Дик. Билл Сайкс. Феджин. Пиквик и пиквикисты. Там были все. Все, кроме Эстеллы.

– Впечатляюще, – пробормотал я.

– И это еще не все! Вон за той дальней дверью – коридор, в который выходят ряд комнат. В каждой из них Мишель хочет создать интерьер, описанный в одном из романов Диккенса, с восковыми фигурами, представляющими персонажей… Чистый музей Тюссо…

Жилеты, белые манишки, рединготы. Крахмальные воротнички. Большие шелковые галстуки. Шиньоны, витые шнурки. Корсажи с бесконечными рядами пуговиц, увенчанные камеей или брошью. Кружевные чепчики. На столике с выгнутыми ножками приветствовали друг друга с дюжину пар кремовых перчаток. В стойке для зонтов трости с набалдашниками и омбрельки сплетничали так же чинно, как и их владельцы. А наверху на вешалке дремали капоры, котелки, цилиндры – плоды, отяготившие древо элегантности. Я поднес руку ко лбу.

– Что мы здесь делаем, Крук?

Шотландец странно посмотрел на меня.

– Вы имеете в виду – конкретно здесь или вообще в этом мире?

– Кто все эти люди?

– Вы. Я. Члены, друг мой. Члены Диккенсовского клуба.

Он уже нашел дорогу к бару и теперь тащил меня за локоть.

– Вот, к примеру, Сэм Уэллер, вон там, в своем полосатом жилете и в шляпе форейтора… Он делает вид, что не узнает меня, но я имел с ним дело в больнице, когда пытался лечиться от запоев: он – гастроэнтеролог и пьет как свинья…

– Но какое отношение имеют к Диккенсу все эти куклы?

– Очевидно, прямое, хоть и не по своей воле. Сегодня они ряженые и поэтому чувствуют себя большими ловкачами, но они не знают, что те штаны, рубашки, платья и пиджаки, которые они носят каждый день, – еще более смешные маскарадные костюмы! Карикатурные. Гротескные. Ничтожные. Типично диккенсовские, на мой взгляд… только менее живописные и веселые. Они – персонажи. Как вы. Как я… Виски?

– Да. А эти? По-моему, я их знаю…

– Конечно вы их знаете! Пуссены… иначе – Микоберы… в жизни – брат и сестра, на сцене – супруги. Она здесь хранительница английского отдела, он – библиотеки… ему я и производил мои поставки… Ну-ну, малыш, никакого льда! Не заставляй нас запивать его! – И он вырвал стаканы из рук слуги в тот момент, когда Пуссен-самец проходил мимо, подчеркнуто отворачиваясь от нас.

– Go to hell! [38]Пошел ты к черту! (англ.)
– проворчал Крук ровно настолько громко, чтобы тот мог его услышать. – Смотри лучше, как твоя сестрица сметает закуски… Аппетит акулы и мозги инфузории… и этот – какое убожество! Уверен, он даже не знает, что такое пунш! Да что там, ему же для красноты рожи гримироваться пришлось… Я был бы куда лучше… Но вообще-то нет. Ни за что на свете не хотел бы я конкурировать с Даблъю Си Филдсом – самым великим Микобером всех времен, в версии Кьюкора… Этот человек, Даблъю Си, вошел в мое сердце… Вы помните его поговорку? «Всегда надо иметь при себе маленькую бутылочку виски – на случай укуса змеи. И всегда надо иметь при себе маленькую змею!»

Хохот книготорговца заставил подняться много голов. Все их шушуканье смолкло, как мышь, прихлопнутая кошачьей лапой.

– Но что вы подразумеваете под «поставками»?

– Эта роль официального поставщика мне не подходила… Какое-то время я играл ее, чтобы доставить удовольствие Мишелю, – до тех пор, пока Пуссену не пришло в голову заказать мне Валери! Я выполнял безупречные заказы: Бальзак, Нодье, Флобер, Пруст, Рикарду, Бахтин, Женетт – все, кроме Валери… Ну, и после двух повторных заказов, которые я выкинул в мусорную корзину, меня отставили… И я вздохнул свободно! Теперь я смогу наконец обанкротиться с высоко поднятой головой, упорядоченно и дисциплинированно! Я просто дождусь момента, когда каждая книга найдет достойного ее владельца, и закрою лавочку – если достаточно долго протяну!

С минуту он обдумывал свои слова, которые мы неоднократно освятили достойными глотками.

– А вон тот, там, – это кто? – Я указал подбородком на приветливого маленького старичка с круглым брюшком, в какой-то мере убедительно носившего очки, белый жилет и карманные часы мистера Пиквика. Вокруг старичка собралась стайка восхищенных.

– Тот? Ну, это украшение клуба. Мишель вытащил его из берлоги в глухом лесу… Вейссингер, великий немецкий философ…

– Это тот изобретатель парадокса Педжаха?

– Он самый. Забавная история…

– Я ее знаю…

– Ну и что! Я хочу ее рассказать, доставьте мне удовольствие… В тридцатых годах наш герой слушал в Кембридже лекции Витгенштейна и Поппера. Как-то летом он заскучал и отправился в Уимблдон на турнир. Это был конец великой эпохи Тилдена, американского чемпиона, который выиграл турнир в предыдущем году. И в первом круге против него вышел никому не известный индиец Сордж Педжах. «Человек в тюрбане» – называли его в газетах, потому что он и на корт выходил в этом их традиционном головном уборе… В течение полутора часов Тилден просто разминался: он выигрывал шесть – ноль, шесть – ноль, пять – ноль – и впереди была его подача… Никаких сомнений в его победе уже не оставалось, и все зрители покинули корт – все, кроме Вейссингера, который один остался на трибунах под влиянием, как он потом рассказывал, некой «онтологической интуиции».

Краем глаза я все так же тщетно ловил момент выхода на сцену Эстеллы. Что до Копперфилда, то он разыгрывал роль амфитриона. Имея хороший хронометр, я мог бы с высокой точностью оценить важность каждого из приглашенных, измеряя время, на которое радушный хозяин задерживался возле гостя. К примеру, Пуссены тянули на какие-нибудь двадцать секунд, не больше, тогда как Вейссингеру было уделено целых шесть минут. Проходя мимо меня, Мишель уже открыл было рот, собираясь что-то сказать, но передумал.

– И случилось невероятное! Педжах спас три матчбола, воспрянул духом непреклонным, выиграл третий сет, четвертый… и матч! Был знаменитый фотоснимок окончания этого матча: оцепеневший от изумления Тилден и судья на вышке, смотрящий круглыми глазами в свой протокол, чтобы убедиться, что это не сон… А Педжах уже нет, он уже ушел… Вейссингер вернулся в Кембридж, и, как повествует легенда, ночью на него снизошло озарение… он сформулировал свою знаменитую теорию «wirklicher-als-das-Wirkliche» – «более реального, чем реальное», согласно которой мир, который мы познаем, – всего лишь некая выродившаяся форма «истинно» реального мира, некий компромисс между возможным и нашей способностью представления, что-то вроде асимптоты, бесконечно приближающейся в координатах Свободы по оси абсцисс и Разума по оси ординат к «Великому Реальному» – «Grosse-Wirkliche», никогда его не достигая… за исключением отдельных особых моментов «прорыва» истины, когда «Великое Реальное» «переизбирает» себя и когда «невозможное но более чем истинное» оспаривает «примат возможного»… короче, когда Педжах бьет Тилдена… Для одних – гениальное открытие, для других – пародирование общих мест платонизма… Полемика была яростной – отнюдь не такая создает славу философа… но в тридцать третьем Вейссингер еще и совершил одну маленькую ошибку…

– Эта его скандальная речь в Гейдельберге…

– Проникновенный панегирик Гитлеру, который «переизбрал Германию», который «возвысил рейх на уровень более чем реального и снес валами беспредельности Великого Реального жалкие запруды возможного»! Наш герой вляпался… даже нацисты были вынуждены признать, что он слегка тронулся… И тихо сплавили его в глухой провинциальный лицей… В сорок пятом его оттуда выкинули… И тогда он нашел убежище в Диккенсе, к которому питал великую страсть, и дальше публиковался уже только за его счет. «Сверхроманист», тот, кто «писал истиннее самой истины»… Это был великий поворот Вейссингера…

Заметив, что я на него уставился, философ улыбнулся и чуть заметно наклонил голову. А гул в моей голове постепенно нарастал.

– Вы бы только почитали его диккенсиану… Бред чистой воды… «Мир Диккенса – это единственный мир»… «Стены романов Диккенса крепче каменных, их скрижали тяжелее дубовых»… Всего не вспомнишь, – там есть и получше… Подумать только, что уже больше тысячи диссертаций выросло из этого сора!.. Вам что, нехорошо?

Мне казалось, что размеры моих стоп уменьшились до размеров стопок и что естественным следствием любого моего движения будет падение. На дальней границе моего поля зрения перчатки, лежавшие на столике, обнаружили странную – хотя и естественную – склонность сцепляться друг с другом и сердечно друг друга трясти, в то время как шляпы на вешалке перескакивали с крючка на крючок, как пузатые обезьяны. Мне еще показалось, что мимо прошло платье с кринолином, но внезапно меня ослепило что-то вроде вспышки молнии, и я вынужден был ухватиться за стол. Крук участливо смотрел на меня. Сам он находился на той победительной стадии, которая открывается в просвете между опьянением и отупением.

– Все из-за этого вонючего болотного виски… этой пресвитерианской мочи! Объявляют на этикетке: «pure malt», [39]Чистый солод (англ.).
a на самом деле он именно blended, [40]Смешанный (англ.).
да еще и фальсифицированный! Гарсон! Вы уверены, что у вас нет ничего другого?

– Сейчас пройдет… Просто… не ел ничего с утра…

В туалете я наткнулся еще на одного Пиквика. Преньяк не только нарушил регламент, но даже не нашел в себе сил полностью прикрыть свою регалию: из его жилетного кармана свисала красная лента Почетного легиона. Насколько удачна была композиция Вейссингера, настолько его была жалка. Как этот старый эгоист мог изобразить неутомимую доброту и трогательную наивность? Он дипломатично – или просто потому, что забыл, – ни разу не упомянул о нашей встрече в Мериадеке.

– Но это же… это… Макдуф, готов поклясться! Счастлив встретить вас здесь, молодой человек… Я очень рад, что ваша маленькая ссора с нашим дорогим Мишелем, так сказать, испустила дух… Но скажите мне, кого вы, собственно, представляете?

– Структуралиста. Структуралиста, специалиста по Диккенсу.

– Структу… Ха-ха! Очень забавно… в самом деле, очень забавно! Кстати, дорогой мой, по поводу чтений… Мы, естественно, на вас рассчитываем!

Когда он убрался, я побрызгал в лицо водой и долго стоял, согнувшись над раковиной, приходя в себя после перехода через большую залу. Ведь мои ноги все еще не восстановили своих нормальных размеров, и каждый шаг оставлял впечатление прыжка через пропасть. Через какое-то время кровь уже не так сильно стучала у меня в висках, но платье с кринолином по-прежнему плыло перед моими закрытыми глазами.

Уже собравшись выходить, я заметил в углу маленькую дверку с табличкой «Служебные помещения». Я открыл ее и оказался на изломе коридора со множеством дверей – и запахами обойного клея и непросохшей краски. На каждой двери была медная табличка со старательно выгравированной надписью курсивом: «Холодный дом», «Лавка древностей», «Оливер Твист»… Я выбрал «Большие надежды».

На открывание двери сработала какая-то электрическая система, потому что я остановился на пороге, а комната, лишенная окон, постепенно освещалась последовательно включавшимися лампами подсветки. Сперва в самой глубине появились старинные стенные часы с неподвижно застывшим маятником, затем, у левой стены, – длинный сервировочный столик, на котором стояли блюда со сгнившими фруктами и маленькие настольные часы, показывавшие то же застывшее время, что и стенные. Наконец свет медленно добрался до центра комнаты, где вдруг возник большой стол, накрытый для торжества. Пауки растянули свои сети между рюмками и тарелками. В самом центре возвышался гигантский трехэтажный торт, но последний этаж наполовину обвалился, подточенный трудолюбием тараканов, ползавших среди меренговых аркад и кремовых гирлянд, украшенных черными шампиньонами. И надо всем витал запах плесени и перестоявшего молока.

Но еще оставалась темная зона справа. Там с трудом можно было различить только какие-то металлические блики. Что-то смутно напоминавшее колесо.

И вдруг, как в театре, вспыхнул последний прожектор, и я увидел инвалидную коляску и лежащий в ней древний скелет – в абсурдном подвенечном платье, с торчащими во все стороны седыми космами.

Неподвижная молча смотрела на меня с обычной своей полуулыбкой, прятавшейся в уголках губ. Потом она пошевелила пальцами:

– Подойди, чтобы я могла тебя рассмотреть. Вплотную подойди.

По мере моего продвижения вглубь комнаты прожектор угасал, погружая ее лицо в полутьму.

– Значит, так она закончилась, твоя история… Эта шлюха все-таки заставила тебя полезть на стену, а? Но подойди же! Я-то тебя не съем!

Я подумал, что мне следовало бы удивиться и что удивление в сложившихся обстоятельствах было бы хорошей отправной точкой, неким обнадеживающим знаком – чем-то вроде еле заметного дрожания ресниц прооперированного, лежащего в реанимационной палате. Две или три минуты я представлял себе, что могло произойти.

«Внутри, ночь. Его вздымает волна вдохновения, он закрывает глаза; когда он их открывает, – нет торта, нет коляски, нет старухи: комната пуста. Он вспоминает, зачем он пришел. Он ощущает спокойствие и решимость… Снаружи, ночь. Он идет, вслушиваясь в музыку. В его руках погруженная в истому Матильда. Вскоре в ночи вспыхнут фабричные башни». Сценарий эллиптический, монтаж минималистский. И совсем маленький бюджет. Но все это еще слишком сложно для моих нейронов, слишком затратно для моих мускулов. А переменчивый спонсор, моя воля, в последний момент устраняется от производства, оставляя у меня на руках материалы, костюмы, декорации и статистов, которых я никогда не смогу оплатить.

– Что же мне делать?

Эти слова вылетели у меня изо рта, как резинка, которую слишком долго жевал; вылетев, она прилипает где-нибудь в углу, и потом, много позже, ее с отвращением находишь, делая уборку.

Я услышал скрип коляски, прочертившей две отчетливые борозды на мутоновом слое пыли, – вот и весь ответ. Не обращая внимания на тараканов, Неподвижная отломила кусок высохшего торта, взяла бокал вина, содержимое которого превратилось в фиолетовый порошок, и протянула мне эту бутафорию:

– По чуть-чуть?

– Да, спасибо.

Гарсон смерил меня подозрительным взглядом и, пока я пил, оставался рядом со мной, видимо дожидаясь, чтобы я вернул стакан. Идея с этим коктейлем была неудачной: у меня снова закружилась голова. Надо было бы что-нибудь съесть, но птифуры уже все исчезли, причем добрая их часть – в чреве самки Пуссенов, которая теперь восседала на козетке с подчеркнуто меланхолическим видом уставшей от наслаждений этой жизни. Да я уже и не хотел есть. Мое нёбо забыло даже вкус какой-то существенной еды; я ощущал себя совершенно полым, пустым и таким легким, словно с самого рождения должен был кормиться своей собственной плотью. И только это ощущение легкости еще позволяло мне сохранять вертикальное положение, стоя спиной к залу перед большим трюмо, которое я постепенно затуманивал своим дыханием.

Все было размыто; какие-то пятна двигались, сливались и разъединялись на оловянной пленке, как клетки в стеклышках микроскопа. Вдруг от группы амеб отделилась какая-то охряная форма. Единственно реальная в этом окружении фантомов, она медленно приближалась. В наклонном зеркале она сходила ко мне сверху, как когда-то я сходил к ней в «Хороших детях». Я закрыл глаза, твердо надеясь, что она меня сейчас поглотит и переварит – и мои проблемы сценария, стиля, финансирования и кастинга будут решены раз и навсегда. Когда я снова открыл глаза, она разговаривала с каким-то неизвестным. На вид лет тридцать, одет черт знает во что, сальные волосы, трехдневная щетина и проблемы с поддержанием равновесия. Тип одиночки, которого вы встречаете в баре и, встретив, старательно избегаете его патетических взглядов.

– Зачем ты пришел?

Я подумал, что хорошим ответом будет – «за тобой», и тихонько нашептал его неизвестному:

– За тобой. Я пришел за тобой.

Похоже, интонация Матильду не убедила. В свете свечей ее шевелюра вновь была огненно-рыжей.

– Все это уже ни к чему. Уже слишком поздно.

– Откуда ты знаешь? Откуда ты знаешь, что уже слишком поздно? У тебя что, внутри висят такие маленькие часики, которые тебе показывают, когда что делать? Тик-так! Пора! Замуж! Тик-так! Ах! Очень жаль, слишком поздно, время ушло, на развод…

Лично мне эта тирада о часах показалась достаточно убедительной, но мимика Матильды упорно оставалась надменной и замкнутой. Мимика Эстеллы. Мимика клоуна Бобо.

– Здесь говорить нельзя, – прошептала она.

– А! У тебя там и маленькая встроенная буссоль… Хорошо… Ну, тогда в конце улицы есть бар. В кафе «Пространство».

– Но нужно, чтобы…

– Сейчас, – сказал неизвестный, не замечая Крука, наблюдавшего всю сцену с расстояния менее метра. – Бар там пашет до двух. Уже жду. Это точно, что… есть кое-что, что нужно, чтобы ты знала. Секундное дело. А потом, если захочешь, я тебя оставлю в покое… и больше не буду искать с тобой встреч никогда.

Матильда подала знак капитуляции.

– Хорошо. Когда все разойдутся.

Она уходила, и Крук смотрел ей вслед, покачивая головой.

– Ну и наворотили, боже мой! И ведь я вас предупреждал, но… Ах, какая мы славная пара: воздержанный и обманутый… Ну просто сюжет для Лафонтена!

В знак согласия я закрыл глаза. Когда я их открыл, Крука уже не было. Зала была почти пуста. Должно быть, я спал стоя, как лошадь.

Вдруг грянул гром. Сквозь какое-то плохо закрытое окно ворвался ветер, погасив все свечи. И в темноте завопил ошалевший от испуга Вейссингер, певец «Великого Реального»:

– Mehr Licht! Mehr Licht!

* * *

– Это ничего не меняет, Франсуа, совершенно ничего.

Между «Морским баром» и кафе «Пространство» пролегала эпистемологическая пропасть, сравнимая с той, что разделяет кнут и усиленный привод – или автоматическую коробку скоростей. В кафе «Пространство» потребление алкоголя было устаревшим обычаем, которому следовали с иронической снисходительностью. Стойка бара, столы, стулья – все было выгнуто из труб, официанты проплывали в скафандрах космонавтов, а девицы, вышедшие прямо из постмодернистского римейка «Запретной планеты», появлялись и исчезали – без очевидной цели – в сопровождении клонов Питера Габриэля. Кофейный агрегат в облике Робби-робота подготавливал финальное восстание андроидов.

Как я туда добрался? Видимо, в результате какого-то пространственно-временного сжатия. Я не помнил своей траектории после Гэдсхилла: я только что родился за этим столиком бара и был оснащен каким-то электронным жучком, сохранявшим беспорядочные воспоминания о некоем Франсуа Домале. Но как бы там ни было, Матильда все же пришла на это рандеву. Она выслушала меня, не произнеся ни слова, и теперь печально качала головой, в то время как последние отзвуки моего рассказа таяли в гуле какой-то бестелесной поп-музыки.

– А знаешь, что мне пришло в голову? – снова заговорил я, сделав знак официанту. – Что этот стул, этот стол, эти стаканы и все остальное… что все это – диккенсовское! Это какая-то материя… будьте любезны, можно еще пива?

Космонавт посмотрел на меня таким взглядом, словно мой заказ мог поставить под угрозу некий тонкий маневр выхода на орбиту.

– Какая-то гибридная материя, одновременно истинная и ложная, реальная и ирреальная… и я как-то проваливаюсь в нее… Мои пальцы проходят сквозь предметы… мои ноги ступают по какому-то тальку… и только ты можешь заставить меня…

– И что из всего этого? Что это меняет для нас двоих? – Матильда говорила с той горячностью, к которой прибегают неуверенные, для того чтобы убедить самих себя. Я почти мог видеть эти мысли, ошалело бегающие в мышеловке ее черепа.

– …только ты можешь заставить меня почувствовать, что я суще…

– Приведи мне одну убедительную причину! Одну-единственную убедительную причину вернуться!

Робби-робот, плюясь, выпустил длинную сосиску взбитых сливок.

– Я… я тебя люблю?

Катастрофическое воздействие этого вопросительного знака я вполне сознавал. Но он вырвался у меня, как на сложном повороте вырывается у водителя машина: уже не затормозишь и уже не вырулишь – поздно. И лицо Матильды на полной скорости приблизилось ко мне, как дерево – к радиатору. Глаза ее на какую-то долю секунды сверкнули, ресницы дрогнули. Она еще готова была сменить черепаху. Нет, она не поверила моему признанию в любви, все было куда хуже: она хотела бы ему поверить. Мы снова были на краю болота – в двух шагах от того, чтобы увязнуть в трясине чувств.

Я опомнился. Я заговорил. Что попало. Первое, что приходило в голову:

– Вот послушай: «Говорили, что его персонажи оживают перед глазами по мере перелистывания страниц; развертываются, навевая веселье или грусть, картины природы и овевают своим ароматом, своим очарованием; даже мертвые предметы возникают перед читателем, по мере того как их вызывает из небытия какая-то невидимая сила, сокрытая неведомо где». Ты знаешь, о ком это?

Матильда вздохнула:

– О Диккенсе, я полагаю.

– Нет! О Флобере! Я нашел это у Мопассана. Но это так похоже. Персонажи «оживают», предметы «возникают»… В таких же выражениях Честертон говорил о Диккенсе… и ты знаешь, что это значит? Что существует единственный писатель – тот, чья речь звучит внутри наших голов… Вот, к примеру, видишь эту дверь в туалеты? В данный момент за ней никого нет… но предположим, я захотел помочиться… предположим, что я встаю, что я подхожу к этой двери, что я вхожу туда… и он тут же поспешит положить там голубую плитку, установить фаянсовую лохань, повесить электрополотенце… может даже добавить какого-нибудь типа, моющего в этот момент руки… Это он работает… Это он пишет: «это он пишет»… И если чуть-чуть сконцентрироваться и создать пустоту, то можно услышать его голос, нашептывающий нам на ухо… нашептывающий нам то, что мы должны сказать… наши реплики… Это он пишет: «Ты понимаешь?» Ты понимаешь?

– Я понимаю, что ты псих!

Она вскочила и почти побежала к двери.

«В точности это же и я написал бы на ее месте!» – подумал я, допивая пиво.