«Швейцарское шале» отвечало тем же требованиям исторической достоверности, что и главное здание. Украшенный фестонами скос крыши, дубовый тес, наружная лестница, ведущая на второй этаж, тоннель, проложенный под «дорогой на Лондон» – а в действительности просто полоской мелкого гравия в глубине сада – с каменным столбиком дорожного указателя: «Рочестер: 3 мили». И даже массив насквозь аркашонского рококо в недалеком сосняке не мог полностью разрушить иллюзию. Ставни еще блестели непросохшей белой краской.

На столе, заваленном книгами того времени и факсимильными копиями рукописей Диккенса, было много и современных документов: счетов из мастерских оформителей, писем от издателя Мишеля, заметок, сделанных его рукой на листках отрывного блокнота, экземпляров «Раскрытой тайны Эдвина Друда». Стояло на столе и бронзовое пресс-папье.

– Поздно работаешь, – заметил я.

– Пресс-релиз должен уйти завтра. Я потратил на организацию этого вечера много времени, но игра стоила свеч, не согласен? Преньяк – Пиквик! И Вейссингер! Ты знаешь, что ему пришлось давать успокоительное?

И он расхохотался. Он в самом деле выглядел совершенно спокойным, как будто во время этого вечера кто-то пришел и сказал ему, что псих, который у него тут болтается, не опасен и что с ним надо действовать не угрозами, а лаской.

– А кстати, как ты вошел? – небрежно спросил он. – Когда последние гости уехали, я закрыл ворота парка.

– Матильда сейчас приходила ко мне в кафе «Пространство». А когда возвращалась, забыла закрыть.

– Понятно.

Я думал, что теперь он поинтересуется, о чем мы с ней говорили, но нет: он указал мне на стул, развалился в своем большом рабочем кресле, заложив руки за голову, и посмотрел на меня теплым, окрашенным иронией взглядом.

– Итак, дорогой мой старый пиквикист, here we are, как они там поют. Статисты уже отправились спать, остались только главные действующие лица… ты и я, the two of us. И какой же неожиданный поворот сюжета ты мне приготовил? Над чем будет фермата? И какую роль ты собираешься сыграть? Доброго или злого?

В свою очередь усевшись, я скользнул взглядом по стенам, украшенным фотографиями: Кэтрин, Мэри и Джорджина Хогарт. Дети Диккенса в полном составе. Вид дома Гэдсхилл – настоящего. И портрет углем Джона Диккенса, прототипа мистера Микобера, безденежного отца. Я нашел в нем некоторое сходство с Манжматеном – таким, каким он предстал передо мной в этот самый момент: чуть в профиль, поощрительно покачивающий головой, откинутой назад, с хитрой усмешечкой на губах. Что-то мне подсказывало, что наша беседа пойдет не так, как я представлял себе.

– Знаешь, что говорил Хичкок… Фильм получается только тогда, когда злодей убедителен… однако мы с тобой слишком хорошо знаем друг друга… И потом, извини, но… я вообще не верю, чтобы у тебя был размах какой-нибудь Жорж Санд или какого-нибудь Базилио…

– Борель никогда не ступал на порог Гэдсхилла, – резко бросил я, но отсутствие реакции с его стороны сбило меня с толку.

– Продолжай.

– Когда он покидал Францию, он был уже в глубокой депрессии. Он не смог перенести смерти матери. Он был страшно зол на отца. Насколько мне известно, Диккенс ни на одно его письмо не ответил. Вечером шестого июня Дюмарсей, его компаньон в этом путешествии, нашел его в полубессознательном состоянии в его комнате на Флит-стрит. Борель его, похоже, не узнал; он бормотал что-то бессвязное. Седьмого июня Дюмарсей привез его обратно во Францию. А одиннадцатого, после истерической стычки с отцом, Борель был доставлен в Шатору и помещен в клинику Пине, в прошлом соратника знаменитого доктора Бланша.

– И кто же тебе все это сообщил? Натали?

– Да. У старухи Борель сохранились все документы: письмо Дюмарсея, ответ Пине Борелю-отцу и даже статья Пине, появившаяся в «Бюллетен медикаль» и посвященная «необычному случаю с Э. Б.».

– «Бюллетен медикаль»?…

Мишель, казалось, горько сожалел о том, что не удосужился прочесть все, что было опубликовано в этом журнале с 1870 года по сегодняшний день. Вообще-то слушал он меня внимательно, но при этом не выказывал ни малейшего удивления. Можно было подумать, что я рассказываю о битве при Ваграме специалисту по стратегии Наполеона.

– И что там, в этой статье?

– В общем, Пине считает, что у Бореля навязчивая идея, возникшая вследствие перенесенной им тяжелой эмоциональной травмы… «Содержание его конфабуляций мало значимо», – говорит он… Значение имеют только обстоятельства, в которых эти фантазии возникли… Слабость из-за туберкулеза. Невыносимая скорбь о матери. «Эдиповы» отношения с отцом, – разумеется, он не употребляет это слово, но именно так он сказал бы сорок лет спустя. «Господин Диккенс, очевидно, представляет в этой истории того отца, которого Э. Б. хотел бы иметь… Пациент переживал его молчание как отречение…» И замечает, что попытки убедить пациента в его ошибке были бы напрасны, что эти «конфабуляций» с некоторых пор стали в каком-то смысле составной частью его личности… то есть более истинными, чем истинные… но зато у пациента могут иметь место длительные ремиссии, и есть даже надежда, что в промежутках между приступами своей «болезни» он сможет вести нормальную жизнь… Так и получилось. Борель женился, у него были дети. В течение тридцати лет он достойно исполнял обязанности учителя литературы коллежа в Шатору… что не мешало ему при всяком удобном случае излагать свои «конфабуляций» тем избранным, которые готовы были его слушать… Стивенсону у Дойла после спиритического сеанса… Франсу в «Куполь»… и своей внучке Эжени, которая через семьдесят лет припомнила странные истории своего дедушки о «писателе со смешной бородой» и о какой-то «смешной книге», конец которой знал якобы только дед…

Мишель, казалось, размышлял. Он встал, подошел к окну и остановился перед ним, пристально вглядываясь в ночь, словно ожидая визитера, едущего к нему лондонским дилижансом.

– Значит, фикция… – пробормотал он. – Так я и знал! Было что-то странное в его рассказе… что-то специфическое в расположении персонажей… какой-то… романтический флер – вот слово! Должно быть, он прочел все источники того времени, свидетельства Форстера, Джорджины, детей Диккенса… и все равно его описания остались расплывчатыми, стилизованными, его словно бы затрудняют самые простые детали… расположение комнат в доме… костюм Диккенса, его голос… и все эти намеки на сновидения… Это не прожитое, это сотворенное!

– Тогда зачем ты это опубликовал?

– А что, по-твоему, я должен был сделать? Какого издателя заинтересовали бы опусы неудавшегося поэта-символиста? Нет, мне нужно в «Бюллетен медикаль» и посвященная «необычному случаю с Э. Б.».

– «Бюллетен медикаль»?…

Мишель, казалось, горько сожалел о том, что не удосужился прочесть все, что было опубликовано в этом журнале с 1870 года по сегодняшний день. Вообще-то слушал он меня внимательно, но при этом не выказывал ни малейшего удивления. Можно было подумать, что я рассказываю о битве при Ваграме специалисту по стратегии Наполеона.

– И что там, в этой статье?

– В общем, Пине считает, что у Бореля навязчивая идея, возникшая вследствие перенесенной им тяжелой эмоциональной травмы… «Содержание его конфабуляций мало значимо», – говорит он… Значение имеют только обстоятельства, в которых эти фантазии возникли… Слабость из-за туберкулеза. Невыносимая скорбь о матери. «Эдиповы» отношения с отцом, – разумеется, он не употребляет это слово, но именно так он сказал бы сорок лет спустя. «Господин Диккенс, очевидно, представляет в этой истории того отца, которого Э. Б. хотел бы иметь… Пациент переживал его молчание как отречение…» И замечает, что попытки убедить пациента в его ошибке были бы напрасны, что эти «конфабуляций» с некоторых пор стали в каком-то смысле составной частью его личности… то есть более истинными, чем истинные… но зато у пациента могут иметь место длительные ремиссии, и есть даже надежда, что в промежутках между приступами своей «болезни» он сможет вести нормальную жизнь… Так и получилось. Борель женился, у него были дети. В течение тридцати лет он достойно исполнял обязанности учителя литературы коллежа в Шатору… что не мешало ему при всяком удобном случае излагать свои «конфабуляций» тем избранным, которые готовы были его слушать… Стивенсону у Дойла после спиритического сеанса… Франсу в «Куполь»… и своей внучке Эжени, которая через семьдесят лет припомнила странные истории своего дедушки о «писателе со смешной бородой» и о какой-то «смешной книге», конец которой знал якобы только дед…

Мишель, казалось, размышлял. Он встал, подошел к окну и остановился перед ним, пристально вглядываясь в ночь, словно ожидая визитера, едущего к нему лондонским дилижансом.

– Значит, фикция… – пробормотал он. – Так я и знал! Было что-то странное в его рассказе… что-то специфическое в расположении персонажей… какой-то… романтический флер – вот слово! Должно быть, он прочел все источники того времени, свидетельства Форстера, Джорджины, детей Диккенса… и все равно его описания остались расплывчатыми, стилизованными, его словно бы затрудняют самые простые детали… расположение комнат в доме… костюм Диккенса, его голос… и все эти намеки на сновидения… Это не прожитое, это сотворенное!

– Тогда зачем ты это опубликовал?

– А что, по-твоему, я должен был сделать? Какого издателя заинтересовали бы опусы неудавшегося поэта-символиста? Нет, мне нужно было представить это алиби эрудиции, литературного доказательства… Нельзя было оставлять это пылиться… И потом, разгадка «ТЭД»! Блестящая разгадка! А встречался Борель с Диккенсом или не встречался – не имеет значения… Он – прав… Шоу думал, как он… Честертон думал, как он… И не какой-то там сон вдохновил Стивенсона на «Джекила и Хайда», а его разговор с Борелем в тот вечер спиритического сеанса. «Джекил…» – это всего лишь перепевы «Друда»! После моей книги никто уже не посмел бы возражать против этого…

– Почему – в сослагательном?

– Ну, я полагаю, что ты напишешь моему издателю, в Академию, в газеты… но мне плевать… Мой гол всегда могут не засчитать, но я его забил! Я видел, как мяч пересек линию!

– Никуда я не буду писать.

– То есть?

На этот раз я его заинтриговал. Он хлопал глазами, этот гроссмейстер, пораженный неожиданной жертвой, неочевидным переводом ладьи или слона. Я перехватил инициативу. Проблема заключалась только в том, что я уже не знал, зачем я перевел ладью. У меня слишком болела голова. Только тяжесть Десятой книги, оттягивавшей карман, напоминала мне о моем «плане», но чисто формально, как узелок на платке или памятная запись «не забыть X.», нацарапанная в уголке страницы и ставшая бесполезной, потому что забыто, кто этот «X.». Однако если что-то оттягивало мой карман, следовательно, я должен был этим воспользоваться. И если бы в моем кармане была машинка для заточки карандашей, мне, видимо, следовало бы поискать взглядом какой-то тупой карандаш. Теперь, когда Матильда была потеряна безвозвратно, в осуществлении моего плана уже не было смысла.

И все же какой-то слабый голос побуждал меня продолжать. Тот самый голос, который я слышал, когда читал документы, переданные мне Натали, и когда бегал по лавкам старья в поисках гусиных перьев и пожелтевшей бумаги: «Ты никогда не любил по-настоящему эту женщину. И этот подкоп ты ведешь не из-за нее, а против него, против Мишеля Манжматена. Может быть, и вся твоя жизнь – просто скребаный палимпсест, исписанный заново с этим единственным намерением. Всё. Твое возвращение в Мимизан. Твой брак… Фикция, обреченная рассыпаться – вместе с тобой. Подмигивание Десятой книги».

– Я вижу, ты вознаградил Преньяка за оказанную услугу.

Он страшно побледнел… Медленно снова сел и, стиснув зубы, не отрываясь смотрел мне в рот.

– Когда старуха Борель умерла, я не знал, что делать. После твоего фиаско в Сент-Эмильоне я не мог прямо послать тебе рукопись. Это показалось бы тебе странным. У тебя возникли бы подозрения. Она должна была попасть к тебе каким-то обходным путем. Чтобы у тебя возникла иллюзия, что это ты своими маневрами сумел ее добыть. Преньяк был идеальным посредником. Бывший декан отделения сравнительного литературоведения. Специалист по английской литературе и местный авторитет в этой области. Старый почтенный господин. Фигурант, просто созданный для того, чтобы засомневавшаяся «серьезная» душеприказчица направила ему рукопись, которая «может представлять определенный интерес для истории литературы». Я был уверен, что он не упустит свой шанс. Что он не замедлит доставить рукопись тебе. И он имел на это право: ничто в письме Натали не мешало ему это сделать.

Молния озарила небо; километровый столб выплеснулся из небытия, как надгробный камень в мистическом кинотриллере.

– Это отняло у меня много времени. Я даже думал, что вообще ничего из этого не выйдет. Но меня укрепила Десятая книга. – Я положил ее перед Мишелем. – Врэн Люка, родственник математика Шаля. Очень даровитый писатель. Точное слово, уверенная рука. Живой ум. Здесь собраны все его труды: его подделки Паскаля, Рабле, Сократа, Плиния. И даже подделки писем Жанны д'Арк к товарищам по оружию и Цезаря к Верцингеториксу. И поддельные записки Лазаря – до и после смерти. Люка тоже нашел идеального посредника: Шаля – человека выше всяких подозрений, непоколебимо верившего в аутентичность публикуемых им «трудов». Вспомни слова Крука: «Книга, которая содержит в себе все остальные… Сама квинтэссенция литературы». Это же очевидно. Вергилий списывал с Гомера. Рабле взял понемногу у того и у другого. Свифт копировал Рабле. Стерн сдирал со Свифта. И у Диккенса был свой рецепт: немножко Рабле, немножко Свифта, много Филдинга, Стерна и Смоллета, а под конец еще и с добавкой мелких заимствований из Коллинза. И Стивенсон… Ты же сам говорил… Называй это как хочешь: парафраз, плагиат, подражание, почитание, преодоление, продолжение… «Нет ничего нового под солнцем», как говаривал Беккет, начитавшись Джойса и Кафки… который и сам очень старательно читал Диккенса. Врэн Люка, по крайней мере, не подписывался своим именем… Он отдавал кесарю… то, что тому на самом деле не принадлежало… Я нашел старые чистые тетради и последовал его примеру… Но как выбрать перо, какие использовать чернила, как искусственно состарить рукопись и воспроизвести почерк, образец которого – письма Бореля к Жорж Санд (на сей раз аутентичные) – Натали тоже переслала Преньяку и который ты мог сравнить с регистром «Британских железных дорог»?… У тебя тут что, ничего нет выпить?

– Зачем ты это сделал? – мягко спросил он. – Чего ты хочешь?

– Ничего. Матильду.

– Милая формулировка. Уверен, что она была бы весьма польщена… Но зачем? Зачем тебе Матильда? Вы же были несчастны вместе.

– Это была ошибка. Матильда считала, что вышла за кого-то другого – за писателя. Так что нужно было, чтобы я им стал, так или иначе.

– Боже! – воскликнул он, обхватив руками голову. – Это невозможно! Ты не можешь верить в то, что сейчас говоришь!

«Он прав, – прошептал тихий голос. – Ты в это не веришь».

Шквал дождя обрушился на крышу шале, как бригада по сносу зданий. Мишель вздохнул. Швы на его костюме Копперфилда расползались. И я вдруг увидел Мишеля таким, каким не видал никогда: передо мной сидел маленький лысый человечек, пузатый, сутулый, с дряблыми губами. Тот блестящий лак превосходства, который покрывал его в моих глазах, облез совершенно, – так под струями дождя облезает полосами краска на ставнях. Я чувствовал себя виноватым. Чувство ребенка, забывшего на столе в саду красивый рисунок и на другой день обнаружившего на листе лишь размытые пятна.

Теперь, когда он утратил твердые черты и блестящие краски, теперь, когда от него остался уже только силуэт с размытыми контурами, – теперь я мог открыться ему; мне даже казалось, что это в каком-то смысле мой долг перед ним. Что также мог понять только он один.

– Есть еще кое-что, Мишель…

Но он оборвал меня:

– И чего же ты от меня ждешь? Коммюнике для прессы? «Профессор Манжматен признает, что был одурачен гениальным фальсификатором, которого горячо рекомендует всем не слишком щепетильным издателям и исписавшимся писателям»…

Прервав свою тираду, он схватил со стола экземпляр «Раскрытой тайны Эдвина Друда» и одним росчерком пера вымарал свое имя с обложки. Я ожидал, что он так же поступит и с остальными экземплярами, но неожиданно выражение его лица изменилось; он застыл в позе ожидания, с открытым ртом и прищуренными глазами, постепенно осваиваясь с какой-то новой мыслью – такой странной, такой чудовищной, что он не мог воспринять ее сразу. Он ткнул в мою сторону пальцем, и его глаза, которые светились удивлением, почти что изумлением, сказали мне, что я на самом деле проиграл эту партию.

Я бы все принял, все стерпел. Если бы он стал меня оскорблять. Если бы схватил меня за горло. Если бы выкинул вон. Если бы стал ломать себе руки, морщась от боли. Если бы просто вышел из комнаты, запахнувшись трагическим молчанием.

Но вместо всего этого он захохотал.

И это был не тот его обычный кусающий смех, что так часто ранил мою гордость – эту поверхностную оболочку моего существа, раны которой всегда в конце концов затягивались. Нет, на сей раз острые клыки проникали глубже, до самой кости, и я постепенно исчезал, искромсанный этими ужасными челюстями. Мишель уже не был Мишелем – другом, врагом, учителем, учеником или соперником. Это был уже не человек, но воплощенный смех.

– Почему ты смеешься?

– Почему я смеюсь? Ты в самом деле не понимаешь? – Все еще смеясь, он наклонился ко мне и смотрел на меня сквозь слезы почти нежно. – Ах, пиквикист ты мой! Ты не понимаешь, что минуту назад ты разрушил все, что составляло саму нашу жизнь? Все, что могло еще иметь в наших глазах какую-то цену?

Он обвел движением руки комнату со всем ее содержимым: книгами, портретами, автографами и бронзовым Диккенсом. Но помимо этого – парк, Гэдсхилл-плейс, Матильду, Крука, Аркашон, Бордо, Мимизан. Весь мир. Все это выходило за доступные мне пределы. Все это было уже не по моей части. Я положил руку ему на плечо и тихо сказал:

– Мишель…

– Что мы такое – скажи мне! – без Бореля? Без Диккенса, без «ТЭД»? Без литературы? А теперь ничего не осталось… даже хуже – меньше, чем ничего! Фарс! Школярская выходка! Ты переписал свою жизнь, тщательно стирая ее по мере написания – как карандашом с резинкой! Ты только что доказал собственное наше несуществование! Это, по-твоему, не смешно?

– Мишель, я…

– Ха-ха-ха! Это колоссально, дорогой пик-викист! Колоссально! Монумент во славу пустоты! Смейся же, друг мой, смейся вместе со мной! Это все, что ты нам оставил! Это все, что нам остается!

– Мишель, я хотел бы представить тебе господина Дика.